Тайна, Лазаревский Борис Александрович, Год: 1908

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Борисъ Лазаревскій
РАЗСКАЗЫ.
Томъ третій

КНИГОИЗДАТЕЛЬСТВО ‘EOS’.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
1908 годъ.

Тайна.

Мягко шумятъ тополи. Далеко въ сел паробки и дивчата поютъ псню, какую-то новую и не грустную. Окно отворено, а въ комнат душно. Не могу уснуть. Мысли мои далеко — возл двушки, которая давно не моя. Я лежу не двигаясь, съ открытыми глазами и вспоминаю то время, когда она покорно отдавалась моей нжности… Потомъ вспоминаю ея подругу Катю, которая два года назадъ отравилась.
Жарко всему тлу и ноетъ голова. Хочется вернуть прошлое. Вотъ тополи шумятъ также, какъ и тогда шумли и черезъ окно видны т же самыя звзды, а люди вокругъ уже другіе. Отъ Кати, вроятно, одинъ скелетъ остался, да кусочки истлвшаго платья…
Я не знаю, что длаетъ моя любимая, но знаю наврное, что теперь я для нея чужой, совсмъ чужой…
Тоскуетъ мое сердце и горитъ моя душа отъ сознанія своего безсилія надъ временемъ. Скоро разсвтъ.
Шумятъ листочки тополей и все еще не окончили паробки своей псни. Чтобы уснуть, переворачиваюсь на бокъ и кладу на голову вторую подушку, но мои нервы не хотятъ успокоиться. Кто-то, печальный, сидитъ въ средин моей груди, шепчетъ и молится:
‘Катя, милая Катя, ты была такая добрая, ты любила ее такъ же нжно, какъ и я. Когда ты была живой, теб не было понятно мое чувство, ты не могла себ представить, какое оно огромное. Твоя добрйшая изъ добрйшихъ душъ не могла раствориться въ этомъ мір, гд вс хотятъ одного: быть сытыми физически. Ты, Катя, наврное живешь и сейчасъ, въ какой форм — это не важно, но важно то, что теперь теб уже все понятно и все видно, какъ маленькому Богу. Хорошая, снисходительная ко всмъ Катя, помоги мн!… Теперь она, та двушка, которую я и ты такъ безумно любили, она, наврное, спитъ, обнявъ свою голову прекрасными руками. Катя, слетай къ ней, скажи ей во сн, что никто кром меня не суметъ дать ни ея душ, ни тлу дйствительно счастливыхъ секундъ. Катя, пожалуйста, ради Бога, возл котораго ты теперь близко, помоги, сдлай это!..’
Жарко мн. Сбрасываю подушку, закуриваю папироску, иду къ окну и сажусь на стулъ.
Звздъ уже нтъ. Небо розовое, какъ личико той, которую люблю. Надъ лугомъ перламутровой паутиной легъ туманъ. Уже не слышно человческихъ голосовъ. Далеко за домомъ, въ душистой сплой ржи щелкаетъ перепелъ: фить-питить, фить-питить…
Подулъ втерокъ и меня всего передернуло. Бросилъ папиросу и снова подъ одяло. Теперь глаза сами закрываются и вки ихъ сладко ноютъ. Сейчасъ засну, сейчасъ…
Не вижу, но совсмъ ясно чувствую, что возл меня на кровати сидитъ Катя. И чувствую, что лицо у нея такое красивое, какимъ оно никогда не было при жизни, а вмсто ея фигуры — туманъ, такой перламутровый, какъ плаваетъ надъ лугомъ. Катя говоритъ:
‘Не мучайся… Я помогу. Я сама умерла, потому что любила такъ же сильно, какъ и ты. Я не могу сдлать такъ, чтобы она принадлежала теб навсегда — и не нужно этого. Но ея короткая ласка будетъ нжне и сильне, чмъ вс ея ласки ко всмъ тмъ людямъ, которые ей нравятся и вс ея ласки за все время ея жизни, которыя она подаритъ своему будущему мужу. Я сдлаю это для тебя, сдлаю! И вся твоя душа обновится, и ты узнаешь, что женская любовь ближе всего къ той любви, въ мечтахъ о которой теперь засуетился весь человческій міръ. Не тоскуй, она умная, сердцемъ пойметъ тебя… Вотъ многія живущія на земл женщины силятся стать равными съ мужчинами, не понимая, что стремятся внизъ, а не вверхъ. Теперь, когда я не живу вашей жизнью, мн стало понятно, что мужчины не сильне женщинъ, а женщины не слабе мужчинъ — они равны. И какъ великолпный soprano не хуже и не лучше великолпнаго баса, такъ и женщина не хуже и не лучше мужчины. Обаяніе жены Рафаэля, Стеллы, сдлало на земл такую же огромную работу, какъ и самъ Рафаэль. Предчувствіе нжной женской души бываетъ не мене точно, чмъ предсказаніе знаменитйшаго изъ врачей. И ты, интеллигентный, полюбилъ ее, малообразованную такъ сильно, потому что понялъ, что ея душа знаетъ не меньше, чмъ твои мозги. И когда вы оба умрете, вамъ станетъ видно, какъ много потратило человчество силъ для ршенія такихъ вопросовъ, простые отвты на которые всю жизнь были возл васъ и въ васъ самихъ… И то цнное, что далъ ты людямъ, ты бы не могъ дать, если бы не взялъ его у любимой двушки. Вся Россія и вся Европа будетъ хвалить тебя, извстнаго, не подозрвая, что хвалитъ частицу ея — никому неизвстной. Многое множество образованнйшихъ людей уврено, что только мужчина оплодотворяетъ женщину, не подозрвая, какъ часто женщина оплодотворяетъ мужчину… Тогда рождаются картины, повсти, рчи, поступки, которыми наслаждаются и богатые, и бдные, и умные, и глупые… Все это я говорю теб, чтобы ты не печалился о томъ, что она не твоя жена. Она уже была твоей женой и т дти, которыя родились у васъ, должны быть для тебя еще дороже, чмъ дти живыя, съ неизвстнымъ будущимъ, вызывающія одно сожалніе… Но ты живешь на земл и носишь тло, которое также проситъ ласки. Когда я была съ вами, я это понимала и теперь общаю теб, что настанетъ время, когда ей инстинктивно захочется позволить теб прикоснуться къ ея тлу. Она не скажетъ теб объ этомъ, но ты самъ почувствуешь когда…’
Кто-то заботливо трясетъ меня за плечо. Открываю глаза и вижу передъ собою лицо няньки. Ея морщины и глаза выражаютъ улыбку, а губы бормочутъ:
— Я ужъ и булокъ испекла, и свжаго маслица сбила, и кофій сварила, а вы все спите, да спите.
— Хорошо, нянька, хорошо. Ступай себ…
И, когда она уходитъ, я, какъ и тридцать лтъ назадъ, хочу ее надуть и снова прячу голову подъ подушку. Но Кати уже нтъ, только ея слова еще звенятъ въ моихъ ушахъ…
Болитъ голова и сводитъ шею, вроятно отъ неудобной позы. И въ самомъ дл нужно подыматься.
Умывшись холодной водой изъ колодца и выпивъ кофе съ густыми сливками, чувствую себя другимъ человкомъ. Беру палку,— въ саду такая тнь, что шляпы не нужно,— и отправляюсь шагать взадъ и впередъ по своей любимой липовой алле. Хожу и думаю: ‘какъ хорошо, что теперь у меня осталась одна усадьба: крестьяне больше не считаютъ меня ‘паномъ’ и даже мальчишки не покушаются на созрвшія у самаго забора груши. Можно работать въ тишин и на сто заработанныхъ рублей цлый мсяцъ жить, какъ въ Петербург на триста’. Думаю о томъ, какіе странные бываютъ сны.
Циви, циви, циви… кричитъ копчикъ на вершин огромнаго вяза. Съ дтства я помню этотъ крикъ и онъ ничуть не измнился, хотя кричитъ, наврное, не тотъ копчикъ, а его праправнукъ.
Черезъ сто лтъ, когда я такъ же, какъ и Катя, буду знать и понимать все мірозданіе, на этомъ самомъ мст будетъ гулять или тосковать по своей любимой двушк мой внукъ и мн такъ же захочется помочь ему бдному, темному…
Однако ужъ двнадцать. Нужно идти къ себ, опустить на окнахъ шторы и ссть за работу. Такъ и длаю. Но взявъ бумагу, пишу не то, что общалъ редакціи, а письмо къ ней. Умоляю позволить мн пріхать. Каждая фраза выходить не банальной, сравненія мои красочны, мысли искренни, какъ молитва ребенка. Никогда, ни въ одномъ журнал и ни въ одномъ альманах не будутъ напечатаны эти слова, а между тмъ они лучшее, что я когда-либо писалъ…
Въ пять часовъ пришелъ Ларіонъ, или, какъ его называютъ, Лавронъ. На ночь онъ детъ въ городъ и я поручаю ему сдать письмо, купить мяса, шесть бутылокъ пива и почтовыхъ марокъ.
Лавронъ старше меня, но у него почему-то не растутъ борода и усы, и все лицо смшное, всегда немного удивленное. Въ волосахъ соломинка. Онъ комикъ по природ, но самъ никогда не смется. Выслушавъ и получивъ деньги, Лавронъ спокойно поправляетъ свои широчайшія штаны и также спокойно произноситъ:
— Позавчора вертаюсь съ поля, колы бачу йдуть шляхомъ: Білозерській, Білозерська, двое дітей, пліменниця, ще и кучеръ,— та всі однимъ конемъ… А его батько — старій Білозерській одинъ четверикомъ йздивъ…
Лавронъ умолкаетъ и опять подтягиваетъ штаны.
— Ну такъ что жъ? спрашиваю я съ недоумніемъ.
— Такъ якъ по вашому: чи теперъ коні подужшали, чі пани полегчали?
— Должно быть паны полегчали, отвчаю я я невольно улыбаюсь.
— Прощайте, говоритъ тмъ же тономъ Лавронъ, киваетъ головой и уходитъ.
Опять вечеръ. За церковью всходитъ луна и кровавой дорожкой отражается въ пруд. Тополи шумятъ, какъ и вчера, и сто лтъ назадъ. Нянька спитъ. За садомъ лаютъ собаки. Черезъ открытое окно опять виденъ перламутровый туманъ — значитъ не будетъ дождя. Сегодня понедльникъ. Паробки и дивчата утомились на работ и не поютъ. Давитъ одиночество и мысли о невозможномъ личномъ счастьи снова на цлую ночь овладваютъ моей головой…
Засыпаю такъ же, какъ и вчера,— не скоро, но Катя уже не снится, а все какіе-то паны. Затмъ редакторъ журнала, къ которымъ я началъ работать. Прошу у него авансъ, а онъ гудитъ:
— Нту у меня денегъ, нту, погибаетъ журналъ, сами знаете…
Потомъ цвты, много цвтовъ, больше всего голубыхъ васильковъ…
На слдующій день, къ обду, возвращается Лавронъ. Онъ привезъ кулекъ съ бутылками, мясо, и марки. Писемъ нтъ. Подъ конецъ своего доклада, Лавронъ опять хочетъ разсказать что-то смшное, но я его не слушаю и не улыбаюсь. Къ великому ужасу няньки я съдаю только дв ложки чудеснаго борща съ саломъ и убгаю въ садъ.
Хочется плакать, но я не умю. Такое состояніе духа я называю histeria sicca — сухая, безслезная истерика. До самаго вечера хожу взадъ и впередъ по алле и само горло ноетъ все одинъ мотивъ:
Чірвоная калинонька
Въ саду зацвітала,
Молодая дівчивонька
Козаку світъ завъязала…
Опять ночь. Опять я совсмъ одинъ. Душно ужасно. Сорочка прилипаетъ къ тлу. Гд-то далеко гремитъ громъ. Почему-то заложило грудь, и дышать трудно. Въ постели легче. Лежу и мысленно говорю:
‘Катя, милая Катя! ты знаешь, что сильне и нжне меня ее никто не любитъ и никогда не будетъ любить. Катя, внуши ей это! Скажи ей, какъ говорила мн, что одинъ я могу сдлать ее счастливой. Вдь это правда, святая правда… Моимъ письмамъ она не вритъ, а теб повритъ. Катя, хорошая Катя, сжалься…’
Засыпаю я на мокрой подушк. Ночью была гроза, а утромъ захоладало и все время крапалъ дождикъ. Галошъ я съ собой не взялъ и поэтому цлый день просидлъ въ комнат. Не работалось. Скучалъ. За ужиномъ выпилъ четыре рюмки водки и легъ спать въ десять часовъ.
Чувствую, возл меня Катя, гладитъ меня рукой по голов и тихо говоритъ:
— Не тоскуй. Она уже поняла, какъ ты любишь и поняла, что и сама всегда крпко тебя одного любила, а сблизиться съ тобой боялась… Боялась, что овладвъ ею, ты станешь такимъ же шаблоннымъ, какъ и большинство людей, будешь измнять и называть ее дурой… Такъ бываетъ… Не тоскуй счастье уже не далеко… Только не требуй долгаго счастья — его сила не во времени… Но если хочешь ее удержать, не разсказывай никому: ни ей, ни друзьямъ — о томъ, что я теб говорила. Посл смерти сами все увидятъ, а при жизни не поврятъ, и назовутъ тебя сумасшедшимъ, и лечить будутъ…
— Конечно, конечно не разскажу никому и никогда. Милая, хорошая Катя, спасибо! спасибо!— бормочу я во сн, хочу на нее взглянуть и вдругъ просыпаюсь.
Было пять часовъ утра, но я почувствовалъ, что мн ужъ не заснуть, и быстро одлся. Выпилъ два стакана парного молока съ чернымъ хлбомъ и ушелъ въ поле.
Солнце еще не грло и было свжо. И на душ было свжо, но страшно. Вдругъ нахлынула мысль о томъ, что я психически боленъ и неотступно долбила голову… Стало сжиматься сердце, какъ будто я собирался прыгнуть въ ледяную воду.
‘Это скверно, очень скверно’, думалъ я. ‘Нужно больше утомляться. Завтра же возьму ружье и пойду на охоту за пятнадцать верстъ на болото, что возл Михайловки. И съ докторомъ слдуетъ посовтоваться. Конечно, о Кат и о своемъ гор я ему не стану разсказывать, а скажу только, что со мной бываетъ нчто врод галлюцинацій’…
Къ вечеру я успокоился. Въ сумерки сидлъ на крыльц и слушалъ ‘брехню’ Лаврона. Несомннно Лавронъ очень талантливый человкъ, и будь онъ грамотенъ и образованъ, изъ него вышелъ бы хорошій сатирикъ и похоронили бы его на Волновомъ кладбищ, а такъ убьютъ-гд нибудь возл казенной винной лавки. Въ пьяномъ вид Лавронъ безпощаденъ и говоритъ своимъ односельчанамъ и даже самому господину уряднику такія истины, за которыя расплачивается потомъ собственной ‘потылицей’. Меня онъ считаетъ такимъ же ‘ледащимъ’, какъ и себя и потому не обижаетъ. Это мнніе сложилось у него, посл того какъ я продалъ, и очень не выгодно, свою землю.
Нашей бесд помшалъ отецъ дьяконъ, неожиданно растворившій ворота. Онъ ввелъ подъ уздцы свою пгую лошадку, запряженную въ бричку и поставилъ ее возл сарая.
— Здравствуйте отецъ діаконъ, сказалъ я вставая.
— Здравствуйте. Былъ въ город, взялъ ваши газеты, ну и думаю, мн самому ихъ завезти по дорог, или съ церковнымъ сторожемъ прислать? Ршилъ, самому…
— Ну, что новаго въ город?
— Да ничего. Десять православныхъ семействъ въ штунду перевернулось. Сказать правду, такъ они никогда и не были православными. Вотъ вамъ и свобода совсти… Дождались!..
Дьяконъ снялъ шляпу и вытеръ лобъ краснымъ платкомъ. Потомъ еще разъ вздохнулъ и сказалъ:
— Дда. Дла. Постойте жъ я вамъ дамъ письмо.
— Какое письмо?
— Такъ вдь и газеты, и письмо…
Въ ушахъ у меня зазвенло. Я увидлъ ея почеркъ и забылъ гд я…
‘Простите, пожалуйста простите за долгое молчаніе. Мы съ папой и мамой были въ Кисловодск, но время прошло скучно. Народу много, а говорить не съ кмъ. Чувствую себя одинокой. Прізжайте, буду рада васъ видть.

Ваша Л.

P. S. Третью ночь мн снится Катя. Жаль ее. Зачмъ она это сдлала? Бдная, бдная…’
Не знаю, что произошло съ моимъ лицемъ, но меня заставилъ очнуться удивленный голосъ дьякона:
— Да скажите, по крайней мр, что вамъ пишутъ? Двсти тысячъ выиграли?
— Больше, о. діаконъ, больше…
— Такъ и мн жъ удлите немного.
— Не могу, о. дьяконъ, этого не могу… Прощайте. Нужно собираться. Да, вотъ что: вы, кажется, просили съ моего баштана арбузовъ, такъ берите хоть вс… Прощайте…
Я не помню, что отвтилъ дьяконъ и какъ онъ выхалъ со двора.
— Нянька, живо доставай изъ кладовой чемоданъ и тащи сюда блье. Лавронъ, запрягай! Хоть умри, а мы должны поспть къ десятичасовому позду. Довезешь — пять цлковыхъ получишь. Понялъ?
— Та понялъ, отвчаетъ онъ и отвратительно спокойными шагами идетъ за лошадью. На лиц няньки испугъ, но мн все равно, быстро одваясь, я безъ конца повторяю слова письма: ‘буду рада васъ видть,’ ‘буду рада васъ видть…’ Черезъ полъ часа мы уже демъ по шляху. Солнце зашло. Навстрчу медленно, медленно плывутъ силуэты столтнихъ вербъ и на зеленоватомъ фон неба ихъ корявыя втви кажутся темно-фіолетовыми.
Лавронъ черезъ каждыя пять минутъ закуриваетъ. Лошадь больше машетъ хвостомъ, чмъ бжитъ, телгу иногда сильно потряхиваетъ и сидть неудобно, но все это меня нисколько не сердитъ. До позда еще два часа, а прохать нужно только восемь верстъ.
Я не слушаю, что говоритъ Лавронъ, вдыхаю вечерній, пропитанный запахомъ конопли, воздухъ и думаю: ‘Милая Катя, спасибо теб, вчное спасибо! Нтъ, никогда и никому я не скажу…’
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека