Время на прочтение: 27 минут(ы)
Татьяна Сергеевна Царькова
Размещение в сети: http://www.rodon.org/skaldin/_nbt.htm
Январским утром 1939 года к платформе Витебского вокзала в Ленинграде, как всегда, подошел паровичок из Детского Села. Из него вышел немолодой человек, высокий, с темной, курчавой, аккуратно подстриженной бородой, которая сливалась с такими же густыми и аккуратными усами и доходила до седоватых висков. Вместе с широкими бровями над небольшими, но останавливающими сторонний взгляд, смотрящими de profundis из-за старомодных, в тонкой оправе очков глазами, борода, усы, прикрывающие чувственные губы, седоватые виски, а также крупные нос и уши придавали лицу почти скульптурную законченность. За семь лет до того, при первой встрече на камерно-домашнем чтении его произведений у Верховских, художница А. П. Остроумова-Лебедева набросала в своем дневнике такой словесный портрет: ‘Его наружность: среднего роста, бородач. Из усов и бороды вырублен красивый рот. Маленькие, умные, внимательные черные глазки и румянец на щеках’.
Человек, вышедший в город, держал в руках старенький саквояж. Одет он был в каракулевую шапку-кубанку, прикрывавшую лысый череп, тулуп и белые бурки, что выдавало приезжего не из пригорода — издалека, необвыкнувшего к ленинградским неустойчивым морозам.
Однако, не оглядываясь по сторонам и никого ни о чем не расспрашивая, приезжий уверенно направился к Гороховой, уже двадцать лет как утерявшей это, столь привычное его слуху, название, дошел до покрытой снегом, но живой под льдом Фонтанки, с Семеновскогомоста оглядел, как герой его молодого романа — Никодим, ни в чем не изменившуюся площадь, тоже Семеновскую. В перспективе Гороховой — отсюда не разглядеть — но памятью все же угадывался величественный, столичного северного модерна, шестиэтажный дом N 3, где когда-то, еще в имперском времени, помещалось 2-е Страховое общество. Теперь — к Театральной, сейчас именуемой Зодчего Росси. Там с наслаждением замедлил шаги. Ему, так много писавшему о разной архитектуре — церковной, деревянной. провинциальной и архитектуре этого города, хотелось снова слиться со светом его колонн, вырастающих, как это и было задумано, и покойного чистого снега и врастающих в летящий им навстречу метельный небесный снег. ‘Вновь оснеженные колонны…’ — мягкая, пушистая Блоковская строка.
Но вот уж и Александринский театр, и графически черно-белая площадь перед ним с решеткой Екатерининского сада остались позади. Да, именно в этом саду постоять минутку, опустив драгоценный саквояж на скамейку. Сколько лет мечталось!
Что замедляет колесницы бег, —
Иль опускаешь ты бразды, возница?
На черноту ветвей ложится снег,
А призрачное небо не глядится.
Пространство все охлаждено, и мера
Уже не учит больше ничему
И видится притихшему уму
За ними хитрая химера.
Так писалось в канун тяжелого 1924 г., когда — ни работы, ни прав, а на руках огромная голодающая семья. Сколько раз петроградско-ленинградская хитрая химера гримасничала перед ним разными ликами — до смерти запугала! Вот и теперь к ней — с подношениями. Рука потянулась за саквояжем, человек сделал еще двадцать шагов и медленно отворил — блаженная тяжесть открытия этих дверей, сколько лет открывал и сколько лет издалека отворял эти двери мысленно!
В вестибюле Публички его уже ждал сам Иван Афанасьевич Бычков, Почтительно приветствовал, не раздевая, с саквояжем провел в Отдел рукописей, а там уж и обогрел, и расспросил, и обласкал. Наконец, пододвинул заранее приготовленный на дешевой желтой от времени бумаге отпечатанный бланк. Обмакнув стальное перо в чернильницу с фиолетовыми чернилами, человек стал заполнять документ: ‘Я, Скалдин Алексей Дмитриевич, передаю в Отдел Рукописей Государственной Публичной библиотеки:
Balsac 2 письма 1837 г.
Beranger 2 письма 1832 г.
Berlioz 4 письма 1850-х гг. …
и далее — список автографов в алфавите имен, среди которых: Вебер, Вольтер, Генрих IV (три письма), письма герцога Гиза, Гюго, Дидро, Мазарини, Мирабо, Мольера, Наполеона I, Робеспьера, Россини, мадам де Сталь, Вальтера Скотта, Франциска I, Шатобриана… Всего 97 автографов.
Через несколько дней о поступлении в фонды Публичной библиотеки раритетных рукописей сообщат газеты ‘Правда’ и ‘Ленинградская правда’, по-журналистски впопыхах или по безразличию перепутав пятнадцатый век — так датированы самые ранние документы — с восемнадцатым.
Но имя ‘частного лица’, собравшего, сохранившего и за бесценок отдавшего (и когда они еще придут, эти копеечные, по казенным расценкам, деньги?) уникальные рукописи государству, в газетных сообщениях названо не будет. Да и зачем? Кто он такой? — Ссыльнопоселенец.
Кем же действительно он был — Алексей Дмитриевич Скалдин?
Старший сын в многодетной крестьянской семье. Родился в деревне Корнуново Новгородской Губернии 15 октября 1889 г. Отец — деревенский плотник, что кощунственно-иронически будет обыгрываться прессой, писавшей о первом судебном процессе над Скалдиным — ‘распинаем сына плотника’, ‘разделяем ризы его’. Впрочем, у Дмитрия Андреевича. человека беспокойного и творческого, было много занятий. Он мечтал о полетах в космос, пытался построить вечный двигатель, делал бытовые зарисовки и сочинял подписи к ним. Не засиживался на одном месте, часто на годы оставлял свою большую семью, пробовал (без особого успеха) хозяйничать на арендованных землях, а в начале XX века перебрался в Петербург. В 1905 г. в столицу переехала и вся семья. Пятнадцатилетний Алексей поступил служить рассыльным во 2-ое Страховое общество, в тот самый гранитно-серый дом на Гороховой с колоннами и рогами изобилия на фасаде.
Систематического образования у Скалдина тогда и было всего — сельская церковно-приходская школа. Формально так и останется, что позволит ему с гордостью и вызовом позднее в арестантских анкетах против графы образование подчеркивать высшее и пояснять — самоучка. За десть лет в страховом деле Скалдин сделал головокружительную карьеру — стал управляющим округом. О его юности и молодости писать что-либо определенное трудно, жил Скалдин даже для своих друзей скрытно, потаенно, а наступившие сразу после Октябрьской революции скитальческие годы и безвестный конец жизни усиливают для нас эту потаенность.
Знаем только то, что стихи сочинял с девяти лет. В одном из первых писем Вяч. Иванову от 11 апреля 1910 г. о своих ранних стихах писал: ‘К сожалению, я не могу привести хотя бы одно в целом виде. Сохранился у меня в памяти следующий отрывок:
Запыленны мои ноги,
И избиты, и усталы.
Лента длинная дороги,
Бесконечная предстала
Пред моим туманным взором.
Вечер. Запад в счастье млеет.
Прохожу я старым бором.
Золотяся, он синеет…
И голодный, истомленный
(Далека моя дорога),
Я сажусь на ствол сваленный
Отдохнуть хотя немного.
Стебли вики дикой, цепкой
Красный ствол сосны обвили
И любовью верной, крепкой
Великана полюбили…
Это начало. Середины твердо не помню. Знаю лишь, что она, против моей воли, вышла очень сантиментальной и за то была обречена на уничтожение. Конец стихотворения:
…Но скорее в путь, скорее
(Так еще длинна дорога!),
И пока достигну цели,
Напишу в стихах я повесть,
Чтобы звуки ее пели,
Пробуждая в людях совесть.
Изберу я ритм столь трудный,
Чтоб усталость забывалась,
Чтоб короткою и чудной
Мне дорога показалась’.
В том же письме Скалдин сообщает, что в пятнадцатилетнем возрасте послал два стихотворения И. Н. Потапенко (надо полагать — в журнал ‘Живописное обозрение’) и получил стандартный ответ, в котором его, вероятно, уличали в подражании Пушкину, Лермонтову и Алексею Толстому. ‘Кстати сказать, я еще не читал тогда Пушкина и Лермонтова. Знал из них лишь несколько школьных стихотворений. Из Алексея Толстого не знал даже одного слова’.
В 1909-10 гг. Скалдин урывками, когда позволяло время, свободное от службы, вольнослушателем посещал университет, скорее всего — историко-дипломатический факультет, участвовал в каких-то семинарах, готовил для них доклады. Самостоятельно выучил языки: немецкий, французский, итальянский, латынь. Много читал, по русской, западной и восточной философии. Пытался установить контакты с литературной молодежью, собиравшейся вокруг шебуевского журнала ‘Весна’, но вынес из этого общения только недолгую, скорее деловую, чем душевную дружбу с поэтом Пименом Карповым, вскоре, впрочем, из-за скандального норова последнего скандально оборвавшуюся.
Настоящая литературная жизнь Скалдина начинается с 1909 г., когда на каком-то литературном чтении, будучи замечен Вяч. Ивановым, но избирает поэта своим учителем, посылает ему стихи и упорно добивается встреч, возможности быть принятым и посвященным. И как на этой начальной стадии отношений, так и до последнего невозвратного отъезда Вяч. Иванова из России в Италию в 1924 г. у Скалдина не было сомнений, метаний и исканий в тогда яркой и разнонаправленной, прельстительно-авангардной петербургско-московской поэтической среде. В своих стихотворных опытах, он сразу и неотступно определился как символист, признав высоких учителей — Вяч. Иванова, Блока, Белого — и оставался верен символизму до самых последних известных нам случайно сохранившихся стихов 1920-х годов. В 1930 г., откликаясь на выход книги Георгия Чулкова ‘Годы странствий’, Скалдин писал ее автору, своему давнему знакомому: ‘Ранние годы символизма мне известны только понаслышке <,…>,. Но о поздних, заключительных годах я все же много знаю и вольно или невольно являюсь участником личной трагедии его вождей, а не только школы. Вероятно об этой трагедии писать еще невозможно, но только тот, кто расскажет о ней, даст истории литературы и русской общественности настоящие материалы о символистах’. В этом высказывании проявились такт и щепетильность, обычные для Скалдина, когда дело касалось близких и дорогих ему людей. Так, в 1929 г., когда к нему обратился К. А. Шимкевич, заведующий литературным кабинетом в Государственном институте истории Искусств (бывшем Зубовском институте) с просьбой передать рукописи и письма, Скалдин ответил ему: ‘За время с января месяца я пересмотрел весь мой архив. В нем очень мало того, что Вас интересует, т. е. писем, затрагивающих литературные вопросы, и вполне достаточно другого, т. е. разговоров о философии, мистике, общественном движении, разговоров в тех формах, которые в настоящее время не принято публиковать.
Разрознивать архив ради этих двух-трех случаев, архив, имеющий целостность и ценность совсем в другом смысле — мне представляется неблагоразумным. Две-три выписки из него вполне возможно сделать <,…>,.
Наконец, остается рукопись ‘Нежной тайны’ — нечто отдельное и весьма ценное для Вас. Однако нет того человека в живых, от которого зависило бы передать ее Вам. И пришлось бы передавать с несколькими другими вещами (не письменными, а весьма вещественными вещами), которые связаны с тем, почему эта рукопись находится у меня. Личные истории не всегда можно излагать беспрепятственно. Покойный же человек — Вера Константиновна Иванова-Шварсалон. Впрочем, и не одною ее волей мог бы разрешиться этот вопрос, стоящий над рядом других трагических — нет в живых и Александра Александровича Блока, ибо посвящение ему ‘Нежной тайны’ далеко не литературное.’
Первыми публикациями в журнале ‘Аполлон’ Скалдин также обязан рекомендациям Вяч. Иванова, с его благословения и отчасти его иждивением был издан в 1912 г. единственный поэтический сборник Скалдина ‘Стихотворения’.
По случайно оброненным фразам в немногих сохранившихся письмах Скалдина можно понять, что стихи он писал всю жизнь и что, в отличие от первой ранней книги, в которую за исключением Притчевого ‘Сказания о гибели народа’, входят только лирические стихотворения, с годами наметилось притяжение к стихотворному эпосу. Со слов современников мы знаем по крайней мере о двух произведениях больших форм — поэме ‘Крылатое сердце’, написанной по получении известия (ошибочного) о расстреле во время Гражданской войны друга — С. В. Троцкого и о ‘длинном стихотворном послании’ — цикле из восемнадцати стихотворений, присланном в 1923 г. Вяч. Иванову из саратовской тюрьмы. (Хранится в римском архиве Иванова и остается недоступным ни читателям, ни исследователям). Склонность к большим фундаментальным созданиям рано разгадали в таланте Скалдина проницательные поэты и критики Н. С. Гумилев и Н. В. Недоброво. Об этом читаем в письме Вяч. Иванову от 29 мая 1912 г., времени, когда первая книга готовится к печати: ‘Был у Недоброво и, наконец, узнал мнение Н. В. о своих стихах. Оно достаточно интересно, стоит привести его. Почти все мои стихи основываются на одном чувстве: выхода из темного грота на яркий Божий свет. Исхождение в жизни повторяется бесконечно и воплощения бесконечны, достаточно разнообразны, но… форма не соответствует содержанию. Содержание очень глубоко и как-то остается всегда недовоплощенным, или (по определению Гумилева, которого я случайно встретил третьего дня) ‘содержание для большой вещи, т. е. замысел требует вместилищ большого объема, а объем постоянно маленький’. И Гумилев несколько покровительственно13 дает совет писать вещи фундаментальные. Н. В. говорит, что я просто обрубаю свои произведения, не даю им расти. Определить короче его мнение можно так: замыслы (мои) требуют гениальной формы. Внешность моих стихотворений он считает достаточно безукоризненной.’
‘Вход на башню’ Вячеслава Иванова и в журнал ‘Аполлон’ стал для Скалдина входом в интеллектуальную и культурную жизнь столицы. Здесь, в Академии стиха, он познакомился с А. Белым, В. Брюсовым, Н. Гумилевым, А. Ахматовой, Н. Кузминым, Ю. Верховским, Н. Недоброво, А. Кондратьевым, С. Маковским, В. Мейерхольдом, В. Жирмунским и многими, многими другими художниками литературы и театра.
Вячеслав Иванов принял Скалдин как духовного ученика, младшего, но достойного друга и не ошибся — между ними никогда не было никаких недоразумений, Скалдин ни в чем не разочаровал его.
Общение их было много шире литературной школы. Скалдин так искал и добивался внимания Иванова именно потому, что почувствовал — они люди одной веры. Вячеслав Иванов ввел своего ученика в Религиозно-философское общество, и подготовленный им уже в 1910 г. доклад ‘Идея нации’, хоть и не был прочитан в обществе, но заинтересовал и Блока и Мережковского, собеседником и гостем которых Скалдин с этих пор становится. В Религиозно-философском обществе и в собраниях у Мережковского молодой мыслитель обретает еще один близкий для себя круг общения, в который входят: Л. Шестов, С. Аскольдов (Алексеев), Н. Бердяев, Дм. Философов, К. Эрберг (Сюннерберг), Ал. Чеботаревская и мн. др.
От этого времени до нас дошла большая статья-рецензия ‘Затемненный лик’ — отважный спор начинающего литератора с провоцирующим на споры, виртуозным искусителем-Розановым. Цельная по убежденности, афористичная по форме, статья вызвала восхищение Белого и Вяч. Иванова.
Личная жизнь Скалдина остается по-прежнему закрытой. Стихи говорят о высокой платонической любви к падчерице Вяч. Иванова — Вере Шварсолон, документы и письма — о том, что Скалдин, не колеблясь, делает выбор между дружбой и защитой чести семьи своего учителя. Возмущенный неэтичным поведением Кузмина, он выступает на стороне брата Веры — Сергея Шварсолона, принимает предложение стать его секундантом в объявленной (но не состоявшейся) дуэли. Впрочем, одна из пародоксальных, на первый взгляд, мотиваций этого поступка — желание ‘сохранить Кузмину жизнь’.
В 1913 г. к Скалдину приходит другая любовь, столь же непростая. Жена его друга, поэта Рейнгольда Вальтера, переводчица Элжбет (Елизавета Константиновна) Вальтер после долгих и мучительных выяснений семейных отношений, оставляет мужа, вычеркивает из памяти неудавшийся семилетний брак и Скалдин обретает семью, в которой уже есть дочь и сын. В 1915 г. рождается дочь Марина, но из-за проволочек с оформлением развода матери она будет носить имя — Марина Рейнгольдовна Вальтер. Через несколько лет Р. Вальтер навсегда уедет в Германию и заберет с собой сына, а Скалдин будет воспитывать двух дочерей — Клару и Марину, ни в чем не делая между ними различий. В 1942 г. Клару как немку вышлют в Казахстан, она будет искать отчима в Алма-Ате, но сама безвестно исчезнет. Марина с годовалой дочерью отправится в эвакуацию на Кубань, но из-за наступления немцев пешком за двадцать дней перейдет Кавказский хребет. Этот голодный переход с ребенком на руках подорвет ее здоровье. В 1944 г. она вернется в Ленинград, но в 1947 г. ее не станет.
Незаурядные организаторские способности, общественный темперамент, тяга к устройству больших дел проявились у Скалдина уже в молодости. С отъездом Вячеслава Иванова за границу в 1912 г. он в чем-то почувствовал себя его наследником и продолжателем. Из письма от 11 апр. 1913 г.: ‘Христос Воскресе, дорогой Вячеслав Иванович!
Целую вас крепко и прошу всех целовать.
А о делах почти не хочется писать: такой я все же усталый, что на самого себя никак не похож.
Могу сообщить Вам радостную весть: усилиями моими, Недоброво (и Н. В. и Л. А.) и Е. Г. Лисенкова, которого Вы, к сожалению, не знаете, поэтическая Академия возродилась. Правда под иным именем — ‘Общество Поэтов’ — но это не важно. Мы уже приступили к работе. На первом заседании Блок прочел свою драму ‘Роза и Крест’, на втором я прочел доклад ‘О содружестве муз’. На третьем Вальтер прочтет о Стефане Георге, а затем намечено на дальнейшее еще несколько докладов. Дело мы ставим более прочно, чем оно стояло в Академии — берем членские взносы 10-12 рубл. в год и ничего — дают охотно’.
Ему поручены дела издательства ‘Оры’, где печатается его ‘Стихотворения’ и книга Иванова ‘Нежная тайна’, он занимается Петербургским немецким литературным обществом.
По делам страховой службы Скалдину приходилось бывать в разъездах. Так, в январе 1916 г. он уехал в Архангельск и, вероятно, надолго. В лаконичных открытках оттуда сообщал друзьям: ‘Скучаю. Пишу повесть’. Писалось, вероятно, легко и быстро. В мае того же года был закончен, как шутили, ’36 главый’ роман ‘Странствия и приключения Никодима Старшего’. Роман столь необычен, что далеко не всеми слушателями — а читал его Скалдин не в одном литературном доме — был воспринят. Журнал П. Б. Струве ‘Русская мысль’ отказался его печатать. Поэтому время выхода в свет растянулось до октября 1917 г.
Судя по каталогу личной библиотеки Блока, он получил книгу с авторской дарственной надписью именно 25 октября. Раскрыл ли он ее в тот ‘первый’, по определению другого поэта — Маяковского, памятный для всего XX века день?
В наше время роман переиздан, но остается неразгаданным и неизученным. Остановимся лишь на одном аспекте.
При всей ‘фантасмагоричности’ и ‘головокружительности’ сюжета, произведение глубоко автобиографично. Оно об изотерических поисках самого автора. Эту автобиографическую обусловленность понимали близкие Скалдину люди. Так, Михаил Зенкевич надписал свою книгу ‘Пашня танков’ (Саратов, 1921) ‘…Питерскому Никодиму — Алешеньке Скалдину’. По свидетельству внучки писателя — Наталии Константиновны Гринберг — само описание дома и обстановки в нем соответствовало немногим сохранившимся до ее детства вещам и рассказам о семейном быте, которые ей довелось слышать. И состав семьи — взрослые дети: два брата и две сестры — точно такой, как в семействе Скалдиных. Непроясненным остается образ младшего Никодима, как бы и не родного в семье, сына-племянника, рождение которого окутано тайной. Но не будем забывать, что до нас дошла только первая часть трилогии, герой которой — Никодим-старший, а судьбы остальных членов семьи, вполне романные в жизни, в ней не рассказаны. Отношения родителей, то попеременно уходивших из дома, то пытавшихся примириться, их супружеские измены — те острые детские переживания, те загадки юности Скалдина, которые в причудливой форме выплеснулись на страницы романа, оставшись и там неразгаданными. Даже сюжетная ситуация с иностранцем Уокером, возможно, бывшим мужем госпожи NN, кончающим с собой на глазах у Никодима после поражения в любви от соперника, который в свою очередь и не подозревает, что включен в роковой любовный треугольник, соотносима с реально побежденным Вальтером и недобивавшимся этой победы Скалдиным. И если взглянуть на фотографии Елизаветы Константиновны, пусть уже 1920-х годов, не остается никаких сомнений в том, кто послужил прототипом очаровательной, обольстительной героини-ведьмы, страстно любимой и вместе с тем неожиданной жены Никодима.
Останавливает внимание одно, о многом говорящее несоответствие. Никодим, ровесник автора, не простолюдин, в нем не ‘мужицкая рабья кровь’, которую изживал в себе Скалдин. Никодиму не надо трудиться, пробивать себе дорогу. Рабочие для него — ‘чудовища’. Скалдин не презирал труд, преуспевающим до революции чиновником, комфортабельно живущим и обеспечивающим семью, наконец — писателем его сделали упорство и трудолюбие. Но он был аристократом духа и вожделел аристократизма. Ведь не случайно на обложке романа был изображен дворянский герб Никодима с девизом: ‘Терпение и верность’. Неслучаен и разговор, который из всех многочисленных дружеских бесед вспомнил в эмиграции и воспроизвел в своих мемуарах его младший друг, поэт Георгий Иванов, утверждавший, что на жизни Скалдина лежала ‘тень тайны’: ‘Иногда он вел со мной странные разговоры:
— Ты дворянин.
— Дворянин, а что?
— А вот я мужик. Дед крепостным был.
— Так что же? Ты ведь не крепостной, чего тебе беспокоиться?
— Ты не поймешь этого…
— Чего же?
— Важности быть дворянином… в иных случаях.
— Действительно не понимаю.
— Видишь ли. Как тебе объяснить. Вот ты дворянин, и, значит, у тебя есть греб и корона. Герб твой дурацкий, сочиненный писарем в департаменте геральдики, какой-нибудь лафет и груда ядер. А другому дан герб с тремя лилиями и с соломоновой звездой, дан господином, за доблесть, и он должен таить его от всех, потому что не имеет дворянства, которое каждый отставной генерал имеет.
— Это не тебе ли дан герб с тремя лилиями?
— Может быть, и мне.
— И у тебя не хватает для него короны? За чем же дело стало. Давай, я тебя усыновлю, и ты украсишь моей короной свой замечательный герб, — шутил я.
В 1914 году весной С. собирался за границу, я уехал в деревню. Вдруг получаю от него письмо с Кавказа. Недоумеваю, почему он отложил свою поездку в Германию, совсем решенную, даже паспорт, кажется, был уже взят. Ответ загадочный: теперь поздно. Скоро будет война. Это в июне 1914 года. Вернувшись в Петербург, спрашиваю С.:
— Откуда ты знал?
Улыбка.
— Так показалось… <,…>,
Может быть, С. просто смеялся надо мной. Не знаю. Может быть, никакой тайны в нем не было. Может быть. Но если бы оказалось, что он и впрямь человек необыкновенный, с двойной жизнью, с таинственными познаниями, я бы не удивился…’
Вожди символизма — Мережковский, Блок — в начале 1910-х годов видели в Скалдине ‘человека от земли’ и поэтому возлагали на него особые надежды. Естественное продолжение школы, ее философские искания были устремлены к постижению глубины народных основ жизни. Таков был пульс времени. У художников возрастала потребность быть услышанными народом. На этом пути Скалдин мог оказаться одним из проводников. Но так не случилось. Идеи популяризации и демократизации наработанного, добытого предшественниками были ему неорганичны, роль проводника не увлекла и мало занимала. Скалдин стремился в литературе быть открывателем и стал им, прежде всего это относится к стилистическим поискам в прозе.
Но вернемся к роману о Никодиме. Несмотря на незавершенность для нас (две части трилогии утрачены) широкого авторского замысла, можно говорить о композиционной законченности, гармоничной сведенности в единый рисунок всех сюжетных линий. Небольшой по объему роман густо населен, в нем десятки персонажей. На первый план выдвинута авантюрная, приключенческая фабула. Но в остроте и быстрой смене событий ни одно, даже, казалось бы, случайно упомянутое имя не потеряно. Так, в главе XXVI назван владелец фирмы ‘некий Вексельман из Белостока’, а в главе XXXII в причудливом бреду-видении героя является сам персонаж, чтобы сыграть отведенную ему служебную, но совсем не простую роль. В нескольких его репликах — и история жизни, и мировоззрение, и национальный характер. Мертвый благородный олень, внезапно и, казалось бы, немотивированно появившийся в начале повествования, снова неожиданно встречается герою после самоубийства Уокера, и герой понимает, это самоубийство было предопределено, как и наказание мифическому Актеону. ‘Человека убить просто’ — убеждает себя Никодим. Но и он, и его жена, не убивая, мучаются происшедшим самоубийством и искупают его, неся наказание.
Инфернальная и любовная темы романа, столь занимавшие авторское воображение и создающие эмоциональное напряжение повествования, не заслоняют социального звучания произведения. Загадочная фабрика, на которой ‘делают людей’, угрюмые, многотысячные толпы рабочих, как бы сошедшие с акварели П. Филонова того же 1916 г. — ‘Рабочие’, нищая, грязная, пьющая и больная деревня, вселяющая ужас в героя, — непроявленный, но отнюдь не затушеванный фон, столь же непроявленный, но намеченный, как и в написанном позднее ‘Рассказе о Господине Просто’. Время действия в рассказе точно определено — 22 июля 1917 г., а вот с местом действия автор нарочито морочит читателя. Средневековый город соседствует (ребенок дойдет) с русской бабушкиной усадьбой, где и кот говорит только по-русски, куда приходит тревожная телеграмма еще об одной ‘беспокойной фабрике’.
1917 год ворвался в жизнь Скалдина и взорвал ее. Февральскую революцию он встретил восторженно и сразу же стал ее работником. Политикой Скалдин не занимался, занимался культурой. Но культурное строительство, именно строительство, а не разрушение, вне политической самоиндификации оказалось невозможным.
12 марта 1917 г. в Михайловском театре столицы по инициативе Общества Архитекторов-Художников собралось более 1400 представителей творческой интеллигенции, которые учредили Союз деятелей искусств (СДИ). По мысли учредителей, СДИ должен был обладать ‘законодательным правом и правом суда над правительственными и общественными мероприятиями и начинаниями в области искусства’. Союз объединял свыше двухсот художественных и литературных обществ, в него входило сначала восемь, затем — девять курий, в том числе литературная, театральная, краеведческая. Во главе стоял Временный Комитет Уполномоченных. Литературную курию возглавлял Федор Сологуб, секретарем с правом голоса в Комитете был Скалдин. Весной 1917 г. Союз развернул бурную, главным образом организационную деятельность. Заседания Президиума приходилось несколько различных заседаний. Скалдин принимал участие во всем: в выработке структуры, устава, в проведении заседаний, рассылке повесток, обследовании памятников в пригородах, чтении общедоступных лекций. В дальнейшем ему очень пригодится опыт этой работы, но финал СДИ был печален. Осенью, когда переменилась власть, значительная часть Союза оказалась в оппозиции к ней. Началась борьба с различными комиссиями и комиссариатами за право управления и координации культуры. В результате этой борьбы мнение наркома просвещения А. В. Луначарского о необходимости государственного руководства художественной жизнью страны возобладало. СДИ переходит на полулегальное положение. В январе 1918 г. Скалдину, по свидетельству Г. Иванова, из Петрограда пришлось ‘удирать’. В переписке с бывшими союзовцами — А. И. Таманяном (председателем Комитета), В. Э. Мейерхольдом (секретарем театральной курии) и др. — возникают многозначительные намеки на ‘общее дело’, на необходимость умолчания о чем-то понятном посвященным, но важность устного сообщения передающего письмо, которое начинает играть роль рекомендательного.
Первую половину 1918 г. Скалдин с семьей проводит, судя по всему вынужденно, в Москве, живут под одной крышей с семейством Ивановых. В конце лета или ранней осенью он оказывается в Саратове, может быть потому, что в этом университетском и не таком голодном по тому времени городе, как столицы, уже обосновались его питерские друзья: С. Аскольдов и М. Зенкевич. Сначала живет тихо, никак не проявляет себя, занимается хорошо знакомым страховым делом, теперь уже в государственных учреждениях. Но уже в 1919 г. в журнале ‘Художественные известия’ появляются три его статьи: ‘Вступительное слово к исследованию о методологии искусства’, ‘Обманувшийся зрячий’, ‘Искусство книгопечатания’ — которые следуют воспринимать как цикл статей, несмотря на то, что объекты анализа в них различны: книгопечатание, поэзия Тютчева и нарождающееся новое революционное искусство. Красной нитью, почти с обреченностью в них проходит общая мысль о защите и необходимом творческом наследовании искусства прошлого, высокого классического искусства. Это главный тезис всей культурной работы Скалдина, от которого он никогда не отречется. Как бы предвидя свою судьбу, принимая ее, он заключит одну из статей цикла таким заветом: ‘Лучше пережить годы отвержения, изгнания, чем изменить делу, служить которому призвала нас сама душа наша, наша сущность художников’.
С марта 1919 г. Скалдин состоит на службе сначала в должности заведующего литературной секцией Саратовского Изотдела Искусств, затем — заведующий Художественным отделом Педагогического музея, с сентября 1920 заведует Губернской Музейной секцией и охраной памятников, в декабре к этому добавляется заведование Отделом Культов при Историко-Археологическом музее Саратовского Общества ‘ИСТАРХЭТ’ и в декабре 1921 — заведование Радищевским музеем (теперь всемирно известный Саратовский художественный музей). В 1922 в сферу деятельности Скалдина входят еще и все театры Саратова, все зрелищные заведения: цирк, кино, филармония.
Кроме того, Скалдин преподает в педагогическом институте, во ВХУТЕМАСе, в Высших театральных Мастерских. Он готовит труд ‘Философическая история вещественных искусств’ и, наряду с другими учебными курсами, читает курс в духе времени — Философия человеческого действования’.
К этому следует добавить популярные лекции, выступления на диспутах, выступления с докладами и работу в Президиуме Саратовского Общества Истории, Археологии и Этнографии, многомесячные экспедиции от этого общества по обследованию памятников деревянного церковного зодчества Саратовской губернии. В основном эти материалы погибли при аресте, но развернутые служебные записки и отчеты сохранились в архивных фондах.
В первые саратовские годы Скалдин проводит много времени с молодыми писателями, драматургами и актерами. С Михаилом Зенкевичем, поэтом и переводчиком, знакомым Скалдина еще по СДИ, они пытаются создать отдел Всероссийского Союза Поэтов. С театральным художником Николаем Симоном открывают экспериментальный театр-студию. Все вечера на неделе забирали эти занятия, длившиеся по 3-4 часа. Студийцев приходило от 30 до 110 человек, сидели на полу. В числе друзей и сотрудников Скалдина литераторы и театралы: Л. Гумилевский, С. Антимонов, С. Аскольдов, А. Ромм, художники: А. Савинов, Н. Гржебин, В. Перельман, И. Ребельской, М. Курдин, Н. Кузьмин.
Несмотря на огромный объем административной, собирательской, научной и педагогической работы, Скалдин не мог не писать. В Саратове была закончена и объявлена к изданию издательством ‘Курганы’ книга новелл ‘Вечера у мастера Ха’ (другое название — ‘Вечера у мастера Христофора’, до нас дошел лишь небольшой фрагмент ее — ‘Рассказ о господине Просто’).
За неполные пять лет Скалдин много сделал для культурного строительства в Саратовском крае. Открывались новые музеи, пополнялись их фонды. Приход Скалдина к управлению театрами, совпавший с началом нэпа, вывел их из прогара. Всего за полгода театры выплатили долги и стали доходными, сложились сильные труппы. Популярность Скалдина росла. Но его культурно-идеологическая ориентация устраивала далеко не всех. Если даже участие Л. Гумилевского и Скалдина в вечере памяти Блока в 1921 оценивалось в официальной прессе как выступлениях ‘этих, отставших от революции’, то понятно, какую реакцию должны были вызвать охрана церковных памятников и отстаивание классического репертуара.
С начала театрального сезона 1922 года режиссером театра Карла Маркса Разумовским и газетчиками из советско-исполкомовских ‘Саратовских известий’ Зиновием Чаганом и Леонтием Котомкой была развязана грубая пропагандистская кампания. Она имела ярко выраженную идеологическую направленность, что и не скрывалось. Именно желание избавиться от неугодного культурного деятеля, а не сокрытие музейных ценностей послужило причиной ареста Скалдина. Какое же присвоение ценностей, когда на готовящиеся к отправке в центр материалы составляются списки, хранящиеся в канцелярии музея?
После подробного, хотя и очевидно предвзятого разбирательства первоначальная установка на высшую меру наказания воспринималась как курьез. Да и вынесенный приговор — три года изоляции — был нелепо жесток. После суда жена Скалдина Елизавета Константиновна бросилась в Петроград искать помощи друзей. Ей помогали Ал. Чеботаревская, Ф. Сологуб, Каменевы. Вяч. Иванов писал 12 июля 1923 из Баку П. С. Когану: ‘Дважды писал я, неделю тому назад, А. В. Луначарскому, /…/ встревоженный участью моего молодого, но уже старинного приятеля, книжку которого (стихотворения) я же сам и издал в 1912 г., АЛЕКСЕЯ ДМИТРИЕВИЧА СКАЛДИНА, от которого вдруг получено послание в стихах с пометой: Саратов, тюрьма. Из послания явствует, что он в тюрьме, в отдельной, тесной камере, подвергается принудительным работам. В Саратове читал он лекции по искусству. Всегда был безусловно аполитичен и к партии никакой не принадлежал. Это символист, мистик, автор романа ‘Похождения Никодима Старшего’, романа фантасмагорического и головокружительного. Очень талантливый и умный человек, самостоятельно образованный [нрзб.], человек строгих нравов, содержавший большую семью. Зная Вашу доброту и отзывчивость, прошу Вас поддержать мои хлопоты о выяснении причин ареста и о помощи Скалдину’.
Хлопоты возымели действие. По прямому вмешательству Луначарского Скалдин был освобожден. В ‘Книге сроков отбытия наказания заключенных Саратовского Исправительного Труддома за 1922 год’ под N 1567 отметка: ‘Скалдин Александр [ошибка в имени. — Т. Ц.] Св. 27/VIII 23’.
Большая культурно-общественная работа в Саратове, которой Скалдин отдал четыре года предельно напряженной жизни, внешне закончилась для него полным и окончательным поражением. Конечно, друзья и ученики по театральной студии писали теплые, благодарные и ободряющие письма. Но уже ничего не оставалось, кроме того, как уйти в частную жизнь. Больше он не пойдет на контакты с властью, но и не будет бороться с ней. Обладая государственным складом ума, будучи государственником по убеждению (недаром еще Г. Иванов прочил его в ‘мужицкие министры’), Скалдин вынужден избрать личное противостояние в неафишируемых формах. Отныне две задачи: выполнение обязанностей перед семьей и творческая самореализация.
Выполнение первой задачи должна была обеспечить служба. Ее долго не было — весь конец 1923 года и начало 1924 Скалдин безработный. Друзья пытались помочь. Как знатока архитектуры его выдвигают на должность заведующего дворцами и парками Петроградского района, при всех прочих обстоятельствах — на Плуталовой улице, на Каменноостровском проспекте, на набережной реки Карповки он прожил много лет. Не получилось, не назначили. Несколько месяцев Скалдин работает в Государственном музейном фонде, от которого курирует Юсуповский дворец, ставший музеем. Наконец, зачислен в Институт Истории Искусств (знаменитый Зубовский институт) ассистентом ‘в возложением обязанностей секретаря редакции’. Вероятно, жалование ассистента было таково, что Скалдин вынужден постоянно пребывать в отпусках ‘для научной работы — изучения провинциальной архитектуры’, что он успешно сочетает с новой для него деятельностью — книготорговлей. Годы НЭПа позволяли развернуть частное предпринимательство, и Скалдин становится разъездным агентом. За несколько лет, пока было возможно, он изучил всю Россию — ее юг, Сибирь, Дальний Восток. Обслуживал сорок издательств, преимущественно частных. Жил в разлуке с семьей, но семья перестала бедствовать. Правда, с Зубовским институтом уже через год, в июне 1925 г., пришлось расстаться.
Во время своих странствований Скалдин собирал материалы для будущих произведений. Его всегда интересовала русская история. В 1924 г. в ГЧЗ, а затем в издательство ‘Время’, где работал художником младший брат Скалдина — Георгий Дмитриевич, был сдан роман ‘Смерть Григория Распутина’, написанный ‘по рассказам людей много о нем знавших’. Роман долго ‘отлеживался’ в издательствах, затем, вероятно, затерялся. Был ли он возвращен автору, неясно. Но над этим романом (другой его версией?) Скалдин тщательно работал и в 1930-е годы, филигранно его отделывая. Отбыв ссылки, приезжая ненадолго в 1938-41 гг. из Алма-Аты, читал роман Юрию Верховскому, затем — в московских и петербургских литературных домах. Странствуя по Сибири, Скалдин собрал коллекцию документов и рассказов о старце Федоре Кузьмиче (ныне хранится в скалдинском личном фонде в РГАЛИ). У Гершензонов в 1924 г. читает свои рассказы ‘Зоологический лев’, ‘Рассыпанное ожерелье’ и стихи. Н. Гершензон советует ‘писать детские сказки’, вероятно, оценив способности к созданию занимательной фабулы.
С закатом НЭПа Скалдин возвращается в Ленинград. В конце 1927 г. семья переезжает в Детское (Царское) Село (улица Революции, дом N 1, кв. 1 — это последний питерско-детскосельский адрес Скалдина). Царское в жизни Скалдина связано с воспоминаниями о молодости. Сюда в 1911-13 гг. приезжал к поэту Василию Комаровскому, здесь выступал на литературных вечерах, а в счастливом 1914 году жил с внезапно обретенной семьей в одном доме с друзьями — Николаем и Любовью Недоброво. Царскосельский литературный круг сохранился, персонажи его однако иные. Теперь это собрания в домах Иванова-Разумника, Вячеслава Шишкова, Валентина Кривича. С середины 1928 г. начинается служба в Госиздате в качестве редактора и библиотекаря.
Лучше в море утопиться,
Чем в Госиздате служить —
шутливое двустишие из письма В. Н. Княжнину-Ивойскову, в конце 1920-х они дружили семьями. И это тоже место последней питерской службы.
Сохраняются старые дружеские связи. Вероятно, С. Шварсалон, который в эти годы работает в ‘Красной газете’ помещает там рецензии Скалдина. Впрочем, они малоинтересны, безличностны, газетно-информативны. Какие именно книги редактировал Складин, установить сейчас сложно. Архивные материалы позволяют говорить о том, что ему много приходилось работать для справочников и словарей. Сохранились словники по сельскому хозяйству и технике, списки, написанных им словарных статей, тематический диапазон которых очень широк: экономика, естественные науки, история, искусствознание.
Не исключено, что именно в издательстве Скалдин познакомился с молодыми литераторами, которые позднее назовутся обэриутами. Возникло взаимное притяжение, симпатия. Правоверный символист в поэзии, не прельщенный авангардными течениями 1910-х годов, Скалдин в своей экспериментальной прозе многое предсказал из поэтики будущих литературных школ — Объединения реального искусства, мовизма: поливалентную семантику, необычность грамматических конструкций, алогические мотивации. О возникших контактах, о том, что Скалдин был принят обэриутами как свой, свидетельствует стихотворение Д. Хармса 1931 года:
Короткая молния пролетела над кучей снега
зажгла громовую свечу и разрушила дерево
тут же испуганный баран (барс)
опустился на колени
тут же пронеслись дети олени
тут же открылось окно
и выглянул Хармс
а Николай Макарович и Соколов
прошли разговаривая о волшебных цветах и числах
тут же прошел дух бревна Заболоцкий
читая книгу Сковороды
за ним шел позвякивая Скалдин
и мысли его бороды
звенели. Звенела хребта кружка
Хармс из окна кричал один
где ты моя подружка
птица Эстер улетевшая в окно
а Соколов молчал давно
уйдя вперед фигурой
а Николай Макарыч хмурый
писал вопросы на бумаге
а Заболоцкий ехал в калымаге
на брюхе лежа
а над медведем Скалдиным
летел орел по имени Сережа.
В свою очередь, дочь Скалдина, Мира, вспоминает, как ей, пятилетней, отец читал стихи Хармса.
Любопытное и, может быть, тоже неслучайное совпадение: во Всероссийский Союз писателей Скалдина и Хармса принимают в один день — 28 октября 1929 г. И исключают их из Союза, уже сменившего свое название, тоже вместе — в ‘чистку’ 1932 г.
Возможно, что общение с обэриутами и память о совете М. Гершензона — ‘писать детские сказки’ — сыграли свою роль в том, что на переломе 1920-30 гг. появляются книжки Скалдина для самых маленьких: ‘Чего было много’ (1929), ‘За рулем’ (1930), ‘Раскваси’, ‘Пионер в Питгор’ (последние два не найдены, хотя на них были заключены договоры и Скалдин пишет о них как о вышедших). Не вышедшими из печати он называет книги ‘Нитка, иголка и пуговица’ и ‘Альбом ‘Чижа».
Выпущенный в 1931 г. роман (так в договоре обозначен жанр) ‘Колдун и ученый’, так же, как и другие произведения того времени, можно назвать научно-популярным чтением для детей и юношества. Писались они быстро, из денег, но в то же время обнаруживают глубокое знание предмета повествования, широкую эрудицию и историческую начитанность автора. Роман посвящен изобретению человечеством в древние времена красок и постепенному усовершенствованию их химиками XIX и первой трети XX веков.
История замысла, как нам представляется, опять же может иметь биографическую основу. Многолетним и ближайшим другом Скалдина еще со времен ‘Башни’ Вяч. Иванова был поэт Юрий Никандрович Верховский. Н. Гумилев в рецензии на сборник ‘Орлы над пропастью’ даже обвинил Скалдина в подражании Ю. Верховскому. Брат Ю. Верховского — Вадим Никандрович — ученый, профессор педагогического института им. Герцена, действительный член педагогических наук, заслуженный деятель науки — тоже писал стихи и подписывал их ямбом: ‘Верховский — химик, брат поэта’. Вместе со своими ближайшими родственниками — Рачинскими он принимал участие в организации издательства ‘Шиповник’. В. Верховский был автором не только многих научных работ, но и учебников по химии для средних школ и вузов, в 1920-40-х годах выходивших в России и на Украине миллионными тиражами, а также ‘Химических азбук’, ‘Химических хрестоматий’, методических пособий и руководств. Многие из них иллюстрировал Георгий Скалдин. Оформлял он и многократно переиздававшиеся и любимые доныне серийные издания ‘Занимательная химия’, ‘Занимательная электротехника’ В. В. Рюмина, ‘Занимательная минералогия’ А. Е. Ферсмана, ‘Занимательная арифметика’ Я. И. Перельмана и множество других книг издательства ‘Время’. Я. И. Перельман и семейство Скалдиных в 1910-20-е годы жили по соседству, на одной лестничной площадке в доме N 2 по Плуталовой улице.
А в доме Вадима Верховского на Васильевском острове собиралась петербургско-ленинградская интеллигенция, именно там читал Скалдин свой роман ‘Земля Каанан’ (утрачен), в числе слушателей которого была А. П. Остроумова-Лебедева, оставившая в своих дневниках записи о встречах с писателем. Скорее всего беседы с химиком Верховским, а может быть, и прямое его предложение стали импульсом к написанию романа о красках. О том, сколь прочны были дружеские связи Скалдиных и Верховских говорит тот факт, что в тяжелые годы блокады Георгий Дмитриевич оставил свою квартиру (теперь уже в Доме Ученых, на ул. Халтурина. N 27) и перебрался на 13 линию Васильевского острова, в дом N 56. ‘Маленький, деревянный домик, в котором жили четыре съемщика: Вадим Никандрович Верховский, профессор-химик Юрий Сигизмундович Залкинд, профессор Зайчик и два брата-литератора, не помню фамилию, их посадили’ — рассказывала нам ныне покойная дочь Верховского Анна Вадимовна Созонова, крестница академика С. В. Лебедева. — ‘Папа помог Георгию Дмитриевичу эвакуироваться, может быть, тем спас ему жизнь, а в конце войны прислал вызов в Ленинград’. По возвращении Георгий Дмитриевич продолжал жить у Верховского до дня его смерти, наступившей в декабре 1947 г. И только в 1948 г., когда после смерти хозяина квартиру продали, переехал опять в Дом ученых. Анна Вадимовна в свою очередь поддерживала отношения с Георгием Дмитриевичем и его женой Серафимой Семеновной Акимовой до их последних дней. В этой связи может оказаться не совсем случайным то обстоятельство, что и в Детском селе семья А. Д. Скалдина и Лебедевы тоже поселяются на одной улице.
Георгий Дмитриевич в сравнении со своим братом был более спокойным и основательным в жизни. Кроме книжной графики, он занимался пейзажной и портретной живописью, но известным художником не стал, и все его довоенные работы погибли в осажденном Ленинграде. В голодные годы он не гнушался заниматься и реставрацией мебели, просто плотницкой работой, как отец, и всегда, когда было нужно, не оставлял своей помощью семью старшего брата. Сколько у братьев было общих работ и планов — неизвестно. Сохранились лишь разрозненные страницы макета одной детской книги 1930 или 1931 гг. ‘Музей ‘Чижа».
Дар отца унаследовала единственная дочь (от первого брака) Георгия Дмитриевича — Христина. Она пережила блокаду в Ленинграде. Стала художницей, заслуженным деятелем искусств Карелии. В 1989 г. Христина Георгиевна подарила Фонду культуры рисунки из серии ‘Воспоминания о Ленинградской блокаде’.
Что еще писал Алексей Дмитриевич в эти годы? Об этом мы можем узнать лишь из следственных протоколов. Роман ‘Земля Канаана’ он аннотирует в них как ‘посвященный изображению возможной революции на острове Ява’. Возникают ассоциации с ‘Багровым островом’ М. Булгакова. Кроме того, называются также недошедшие до нас романы ‘Женихи’ и ‘Деревенская жизнь’. В январе 1933 г. Скалдин был арестован и обвинен в участии в контрреволюционной народнической организации, ставящей своей целью изменение политического строя в стране. Формальным поводом, вернее, просто зацепкой для ареста и обвинения послужили нечастые посещения литературных собраний у Иванова-Разумника.
Быстрое разбирательство и приговор ‘тройки’: ‘заключить в конц-лагерь сроком на 5 (пять) лет. Заключение в к/л заменить высылкой в Казахстан на тот же срок’ — обернулось для Скалдина тяжелой изоляцией и уже непоправимой жизненной катастрофой.
Первое впечатление, которое может сложиться по прочтении протоколов 1933 г. — Скалдин ‘всех заложил’. Он, казалось, охотно называет имена своих литературных знакомых: и тех, кого знал еще в 1910-х годах, и тех, кого случайно всего лишь несколько раз видел. Мы не знаем условий, в которых эти показания снимались. Допрашиваемый теми же следователями Иванов-Разумник писал в ‘Тюрьмах и ссылках’, что протоколы составлялись самими допрашивающими. Одни и те же формулировки, встречающиеся во множестве протоколов разных подследственных, выдают диктовку. К тому же, последний, итоговый протокол написан не рукою Скалдина. Из материалов многотомного дела видно, что задача следователей состояла в том, чтобы создать впечатление массовой организации с разветвленной по городу и всей ленинградской области структурой. Спешность и нелепость фабрикации сказались и в приговорах. Якобы стоявший во главе организации, руководитель ее идейно-организационного центра, к которому тянулись все нити, — Иванов-Разумник был приговорен к трем годам ссылки в Сибирь, где не провел и месяца — был переведен в Саратов. А, по его же свидетельствам, случайно схваченные люди: Скалдин, Котляров, Гребенщиков — последний себя признал виновным лишь частично — были сосланы на пять лет в Казахстан.
Скалдин прожил первый год в Алма-Ате, которая, по словам его дочери Мири напоминала тогда большую пыльную деревню, в одной комнате с Яковом Петровичем Гребенщиковым — самозабвенно преданным Публичной библиотеке библиографом и библиофилом, глубоко верующим, церковным человеком. Они дружили. Скалдин покупал для Гребенщикова книги, дарил свои. В 1933 г. к 230-летию основания города вышел двухтомный ‘Путеводитель по Ленинграду’. Имя уже репрессированного Скалдина, автора разделов по истории строительства и архитектуре в первом томе и достопримечательностям Васильевского острова и Петроградской стороны — во втором, скрыто за инициалами А. С. Второй том Алексей Дмитриевич подарил Якову Петровичу с дарственной надписью, обыгрывающей это обстоятельство. Ныне книга хранится у сына библиофила — Алексея Яковлевича. Тяжело переживая разлуку с семьей и свою невольную вину перед нею, Яков Петрович серьезно заболел. У него началась ‘реактивная депрессия (с мыслями о самоубийстве на фоне артерио-склероза’. Состояние Гребенщикова стало столь тяжелым, что он был помещен в больницу и даже срочно той же ‘тройкой’ в марте 1934 г. освобожден от ссылки. Ему было рекомендовано ‘возвращение в семейную обстановку’, но при этом не разрешено проживание в Ленинграде. В 1935 г. Гребенщиков скончался в Алма-Ате.
А в Детском Селе вторично насильно разлученная с мужем осенью 1933 г. умерла роковая красавица, госпожа NN скалдинского романа — Елизавета Константиновна. Ее похоронили на Кузьминском кладбище. После войны и смерти Марины могила затерялась:
Из-за одиночества, стремления быть хоть кем-то понятым Скалдин сблизился с молодой женщиной, ровесницей его дочери Ниной Соколовой. В Алма-Ате Нина оказалась как сестра ссыльнопоселенки. Возможно, из Астрахани выселили всю семью. В одном из писем Иванову-Разумнику Скалдин пишет о Нине, не называя ее по имени, как о единственном человеке, с которым он может хоть о чем-то говорить. Вскоре Нина вышла замуж. Но отцом ее ребенка — дочери, которую она назвала Вера, — был Скалдин. Семья мужа — Константина Гангоева — была оскорблена и принудила его к разводу. Молодая женщина почти сразу после родов снова попадает в больницу. Новорожденную девочку, почти нежизнеспособную, берет к себе пожилой, совершенно неприспособленный к жизни в бытовых отношениях отец. Он выходил ее и, считая это вторым рождением, дал новое имя — звезды из созвездия Кита — Мира. Из далекого Славянска, что на Украине, на помощь брату приехала младшая сестра — Валентина. Может быть, пытаясь спасти свой брак, может быть, в беспамятстве Нина отказалась от дочери, и трех месяцев от роду девочка совершила путешествие с тетей, ставшей ей матерью, через всю страну. Позднее ей дали фамилию и отчество мужа Валентины. Она стала Мирой Витальевной Чигиринец. А 23 января 1939 г. Марина с горечью напишет в своем дневнике: ‘Говорила опять с отцом о Мире. Режет мне слух, что Мира — Вера Константиновна Гангоева. К чему это? Одна дочь у Скалдина: Марина Рейнгольдовна Вальтер, а вторая (даже имя-то другое!): Вера Константиновна Гангоева. Просто какая-то обидная чушь!..’
Деньги, которые Скалдин получит в 1939 г. за передачу автографов в Публичную библиотеку в Ленинграде и Литературный музей в Москве, он разделит между Славянском и Алма-Атой, между своими матерью-инвалидом и малолетней дочерью и последней любовью. Нина вторично выйдет замуж за овдовевшего мужа своей сестры, покончившей самоубийством, еще достаточно молодого, но больного человека — Василия Александровича Пудовкина. Вася, как называет его в письмах и дневниках Скалдин, тоже, как и Нина, будет очарован умом и рассказами много знавшего и пережившего изгнанника. Годы они будут жить втроем в одной комнате, а затем, когда у Нины и Васи появится дочь — Инесса, — вчетвером. Роль ‘приживала’ угнетала и раздражала Скалдина, из этого дома он, наконец, сможет уйти, но у него не хватит сил, хоть такое решение не один раз принималось, уехать из Алма-Аты, оставить Нину.
Ей и Васе он доверит уже во время третьего ареста все свои рукописи, книги и нехитрую, почти аскетическую утварь. Нина не сохранит доверенного, неспособная понять его ценности. А хранить было что. В Алма-Ате Скалдин работал над восьмью романами. Вот как он аннотировал некоторые из них в письме Иванову-Разумнику (июнь 1941 г.):
‘Роман о Распутине, построенный на рассказах людей, много о нем знавших.
Колдуны — роман о деревне, о ее истории, начиная с 1840-х годов до нашего времени включительно.
Повесть каждого дня — лирический роман о любви человека, которому любовь ‘никак не удается’.
Чудеса старого мира — роман о взаимоотношениях русского человека с зарубежным миром.
Третья встреча — роман о будущем как бы, нов формах совершенно настоящего’.
В другом письме названы повести: ‘Авва Макарий’, ‘Неизвестный перед святыми отцами’, ‘Сказка о дровосеке с длинным носом’. Всего было написано более четырех тысяч страниц, что должно было составить 170-180 печатных листов.
‘Двадцать тюков книг и переписки’, занесенных в опись имущества в 1941 г. включали также дневники, которые Скалдин вел в Алма-Ате, конспекты лекций, там прочитанных, его неопубликованные статьи по изобразительному искусству, бесценные письма М. Кузмина, А. Н. Толстого, Ю. Верховского, Иванова-Разумника… Имен всех корреспондентов нам не угадать.
Близкие Скалдину по духу и уровню культуры люди понимали, что рукописи для него ‘дороже всего на свете’ (из письма Марины 1939 г.), но близких рядом не оказалось в трагическом сорок первом.
Кто ее настоящие родители, Мира узнает только в шестнадцать лет, когда Валентины, спасавшей ее жизнь и в оккупации уже не будет в живых, а Виталия Прокофьевича Чигиринца арестуют в 1951 г. по нелепому политическом обвинению в украинском национализме и приговорят к двадцати пяти годам без права переписки. Жизнь Миры никогда не была легкой. Оба ее отца — родной и названный — объявлены врагами народа. У матери, которую нашла, для дочери, ‘испортившей своим рождением ей жизнь’, не нашлось ни тепла, ни жалости. Жизнь надо было строить самой. И Мира построила. Достойно.
Последние 8 лет, проведенных в Алма-Ате, стали для Скалдина мучительными. В письмах домой и Ю. Верховскому он жалуется на отсутствие в библиотеке необходимых книг ‘для какой-либо работы по интересующему меня кругу’, на ‘подлую тупость и наглость моих квартирных соседей, которым я не по нраву, а так как они свой нрав очень ценят — то мне даже и домой ходить неприятно, это осложняется целым рядом мелочей. Сижу, например, из-за сложности ситуации в отношениях без электричества, при свече. А электричество нужно не только для работы, но и для лечения’.
Формальным поводом для третьего ареста 28 июня 1941 г. и послужили соседские доносы. Скалдин был обвинен ‘в клевете на граждан’, и приговор по этому обвинению несоизмеримо жесток — восемь лет лагерей. Но настоящая причина заключалась в том, что почти все, привлекавшиеся ранее по политическим статьям, сразу после объявления войны снова отправлялись в лагеря.
Родственники ставят под сомнение даже дату смерти и ее причину, указанные в свежевыписанном свидетельстве. К тому же официальные ответы, полученные на запросы в МВД Республики Казахстан и МВД Российской Федерации, дают разные даты смерти — 18 июля и 28 августа 1943 г. Не исключено, что все эти обстоятельства сочинены в позднейшее реабилитационное время и что вскоре после смерти и вынесения приговора 12 октября 1941 г. Скалдин мог быть расстрелян, как и многие десятилетия гонимые ‘контрреволюционеры’. Установить истину уже не представляется возможным. Как знать, не сбылось ли изотерическое пророчество его молодых стихов:
Приближен срок: я был рожден
В октябрьский день, и мне судьбою
Придти к последнему покою
Дан тот же день — я убежден.
Приношу глубокую благодарность за рассказы о семье и материалы, переданные РО ИРЛИ, дочери писателя — Мире Витальевне Ситниковой и внучке — Наталии Константиновне Гринберг, а также коллегам за помощь в розыске документов и уточнения: В. Г. Белоусу, И. Я. Доронченкову, Л. Н. Ивановой, Н. В. Котлереву, Т. А. Кукушкиной, К. Ю. Лаппо-Данилевскому, Е. В. Лукину, С. А. Матяш, М. М. Павловой, Е. К. Савельевой, С. П. Суворовой, А. Г. Тимофееву, В. А. Фатееву, М. Д. Эльзону.
Прочитали? Поделиться с друзьями: