Сын Аракчеева, Шубинский Сергей Николаевич, Год: 1869

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Сергей Николаевич Шубинский

Сын Аракчеева

 []

Граф Алексей Андреевич Аракчеев.

Граф Аракчеев, несмотря на свою суровость, бессердечие и жестокость, был доступен нежным чувствам. Он до старости питал особенную склонность к прекрасному полу и для красивых женщин забывал те строгие правила нравственности, которые с такой неумолимой беспощадностью старался водворить среди своих подчиненных. Почти половина книг его библиотеки в Грузине состояла из сочинений не совсем целомудренного содержания, вроде ‘Любовники и супруги, или Мужчины и женщины’, ‘Читай, смекай, и может быть, слюбится’, ‘Атала, или Любовь двух диких в пустыне’, ‘Нежные объятия в браке и потехи в любви’ и т.п. У себя в усадьбе он соорудил в память своего воспитателя Мелиссино павильон и наполнил его соблазнительными картинами, которые были закрыты зеркалами, отворявшимися посредством потайных пружин. Павильон этот стоял уединенно на острове, среди большого пруда, и только самым близким приятелям Аракчеев показывал его внутренность, в отсутствие же графа никто не смел сюда проникнуть. Даже на фарфоровых десертных тарелках, привезенных Аракчеевым из Парижа, отчасти заметен тот же вкус. Из описи посуды видно, что на ней были изображены: ‘Любовь в табакерке’, ‘Венера в бане’, ‘Любовь заставляет плясать трех граций’, ‘Любовь перевозит Время’ и т.п. Известна его связь с женой синодского секретаря Пуколовой, которая, пользуясь своей близостью к всемогущему графу, за крупные взятки обделывала разные дела. Не один только его тяжелый, деспотический характер, но и любовные похождения были причиной того, что через год с небольшим после женитьбы на Наталье Федоровне Хомутовой, женщине достойной во всех отношениях, он до такой степени опротивел ей, что она убежала от него и более никогда не желала с ним видеться. При случае Аракчеев охотно покупал себе в дворню красивых девушек, и одна из таких покупок оказалась настолько удачной, что приковала его к себе на целые двадцать пять лет и имела на него огромное влияние. Это была Настасья Минкина, дочь кучера, чуть ли не цыганка родом. По крайней мере, Настасья своей наружностью очень походила на цыганку. У нее были черные как смоль волосы, большие черные глаза, полные страсти и огня, и смуглый цвет лица, на котором играл живой румянец. Сметливая и бойкая, она быстро поняла характер Аракчеева, изучила его вкусы и привычки, старалась угадывать и предупреждать его желания и скоро совсем очаровала своего грозного барина. Пожалованная в звание экономки, она завела в грузинской усадьбе такие образцовые порядки, о которых граф давно мечтал, но которых никак не мог добиться. Понемногу она вошла в неограниченное доверие Аракчеева и в его отсутствие управляла не только усадьбой, но и всей грузинской вотчиной на правах полной хозяйки. Таким образом, простая, необразованная крестьянка сумела подчинить себе железный характер могущественнейшего для своего времени вельможи в государстве и стала играть в Грузине выдающуюся роль. Император Александр в свое посещение Грузина заходил к ней и оказывал знаки внимания. Подчиненные Аракчееву генералы, не говоря уже о мелких чинах, нисколько не стыдясь, целовали у нее руки, льстили ей, заискивали ее милостей. Простой народ никак не мог понять пристрастия всесильного и богатого графа к мужичке и объяснял это колдовством и волшебством со стороны Настасьи. До сих пор в грузинских преданиях она рисуется колдуньей и ведьмой. Поэтому во всей грузинской волости и в военных поселениях все страшно боялись аракчеевской экономки, твердо веруя в ее сверхъестественную силу.
Настасья была действительно отличная хозяйка. Она не давала никому отдыха, входила во все мелочи, сама ездила на работы, на сенокосы, наблюдала за проведением дорог, за копанием прудов и канав, по нескольку раз в день заглядывала на скотный и птичий дворы, даже графских музыкантов посылала чистить сад и убирать хворост. Она варила превосходное варенье, сушила зелень, отправляла в Петербург к столу Аракчеева разную провизию счетом, весом и мерою, чем приводила его в восхищение.

 []

Настасья Минкина (Шумская)

Сохранилось несколько писем Настасьи к Аракчееву, где она в мельчайших подробностях докладывает ему о своих распоряжениях по хозяйству, сообщает о ходе полевых и других работ, о поведении дворни и т.д. В каждом письме она непременно уверяет графа в своей горячей любви к нему, с нежностью заботится о его здоровье, льстит ему и даже слегка ревнует.
‘Рада умереть у ног ваших, — пишет она в одном письме, — ожидаю ваших милых писем, они утешают меня. Прошу Бога, чтобы он спас вашу жизнь, дал здоровья… Целую ваши ручки, милый, и ножки… Скука несносная! Ах, друг мой, нет вас — нет для меня веселья и утешенья, кроме слез. Дай Бог, чтобы ваша любовь была такова, как я чувствую к вам. Один Бог видит ее: вам не надобно сомневаться в своей Насте, которая каждую минуту посвящает вам. Скажу, друг мой добрый, что часто в вас сомневаюсь, но все прощаю… Что делать, что молоденькие берут верх над дружбою, но ваша слуга Настя всегда будет, до конца жизни, одинакова’.
‘Отец мой, неоцененный благодетель, — пишет она в другом письме, получив известие о смерти матери Аракчеева, — прошу именем Божией Матери, поберегите себя. Я очень верю и чувствую вашу потерю, но, душа моя, вспомни ее лета и слабое здоровье — это можно было ожидать. Но ваша верная слуга просит, как единственного друга, поберегите свое здоровье. Ах, отец мой, если бы я знала вашу печаль, приехала бы к вам, уверена была, что простили бы свою Настю. Прошу Бога, чтобы спас отца моего. Надеюсь на его милосердие. Он сохранит вас, но не знаю, где вы, мой отец, как ваше здоровье, уведомь свою Настю, она ожидает ежеминутно, не лишай милости своей и любви. Вы пишете, чтобы не оставила и была верная слуга. Один гроб заглушит чувство моей любви к вам, я люблю вас столь много, что не могу более любить. Этому Бог свидетель’.
Однако, несмотря на прочность своего положения в Грузине и на постоянные доказательства привязанности к ней со стороны Аракчеева, Настасья все-таки задумывалась о своей будущности. Конечно, ее страшило, что граф может к ней охладеть, привязаться к другой женщине, и тогда, при его скупости и бессердечии, она могла остаться в самом жалком положении. Желая прикрепить к себе Аракчеева более надежными и неразрывными узами, она задумала коварный план, который и привела в исполнение, пользуясь частыми и продолжительными отлучками своего ‘благодетеля’ из имения.
В одной из дальних деревень грузинской волости умер бедный крестьянин Лукьянов, оставив беременную жену. Узнав об этом, Настя при посредничестве жившей у нее и безгранично преданной ей старухи предложила Лукьяновой уступить навсегда за денежное вознаграждение ребенка, когда он родится, обещаясь воспитать его по-барски и сделать счастливым. После некоторых колебаний Лукьянова согласилась и дала клятву хранить все в тайне. Тогда Настасья распустила слух, что она беременна, и разыграла свою роль с таким искусством, что Аракчеев вполне ей поверил. У Лукьяновой родился мальчик, который в ту же ночь был тайно доставлен в Грузине Чтобы лучше скрыть обман, Лукьянова объявила, что родила мертвого ребенка, а сельский священник, подкупленный Настасьей, схоронил пустой гроб, куда была положена чурка. Тотчас по доставлении ребенка Настасья слегла в постель и распустила слух, что разрешилась от бремени сыном. Лукьянова была взята к нему кормилицей. Аракчеев, получив об этом известие в Петербурге, чрезвычайно обрадовался, написал Настасье письмо, дышащее нежностью, и осыпал ее подарками. Все было ведено так ловко и скрытно, что почти никто не знал истины, а те немногие, которые ее знали, со страхом и трепетом хранили тайну, боясь преследования и мщения со стороны злой наперсницы Аракчеева.
При крещении мальчик был записан в метрическую книгу под именем купеческого сына Михаила Ивановича Лукина. Но Аракчееву хотелось непременно добыть ему дворянство, что представляло в то время большие затруднения. Кто-то сообщил графу, что в городе Слуцке Минской губернии проживает адвокат Тамшевский, который за известное вознаграждение выправляет какие угодно документы на дворянство. Аракчеев послал в Слуцк своего приближенного генерала Бухмейера, и тот привез оттуда бумаги на имя дворянина Михаила Андреевича Шумского.
Расчеты Настасьи оправдались вполне. Аракчеев был в восторге от рождения сына и сделался еще более внимательным к своей любовнице. Он стал рядить ее, как куклу, возил с собою всюду при осмотре работ в военных поселениях и положил, несмотря на свою скупость, двадцать четыре тысячи в банк на ее имя, причем она была записана в купчихи.
Шумский рос в богатой графской усадьбе, в холе, роскоши и баловстве.
Но, к его несчастью, сам Аракчеев никогда не понимал сущности воспитания, а у мнимой матери своей он мог выучиться только притворству, лжи и обману. Не имея ни малейшего понятия о жизни аристократии и зная о ней лишь понаслышке, она на каждом шагу насиловала ребенка, стараясь привить ему воображаемые аристократические манеры. Он был связан во всех своих движениях, должен был постоянно говорить затверженные фразы, льстить Аракчееву и обманывать его и относиться с гордостью и презрением к низшим. За всякую ошибку, за всякое проявление детского чувства Настасья секла его так жестоко, что иногда кормилица бросалась перед ней на колени, моля о пощаде и даже угрожая довести до сведения графа.
Когда Шумскому минуло шесть лет, Аракчеев, желая дать ему блестящее для того времени образование, поместил его сперва в пансион Греча, а потом для изучения иностранных языков в пансион пастора Каллинса. После предварительной подготовки Шумский был определен в Пажеский корпус, причем граф договорился, чтобы ему давались приватные уроки из математики и языков, французского и немецкого, с платой по 10 р. за урок.
С поступлением в корпус для Шумского начались разочарования. Он очутился одиноким среди знатных столбовых дворян, которыми исключительно пополнялись пажи, и переживал горькие минуты, когда в случайных столкновениях и ссорах товарищи давали ему чувствовать, иногда в резкой форме, разницу между ними, детьми родовитых людей, и им, незаконным сыном простой крестьянки. Около него не было ни любящего сердца, которое могло бы разделить его горе, ни опытного руководителя, который разъяснил бы ему волновавшие его вопросы и подал бы ему нравственную поддержку. В сущности добрый и чувствительный, он был вынужден таить в глубине души обиды и сомнения, сделался дерзким и вызывающим и примкнул к небольшому кружку испорченных юношей, составляющих неизбежное зло всякого закрытого заведения. Начальство из угождения Аракчееву поблажало ему, прикрывало его шалости и кутежи и аттестовало его с самой лучшей стороны, тем более что он учился недурно.
В 1821 году Шумский был выпущен из корпуса прапорщиком в гвардейскую конную артиллерию. Аракчеев на радостях не пожалел значительной суммы на обмундировку молодого офицера. По своему обычаю он записал все мельчайшие подробности сделанных на это расходов, причем оказалось, что обмундировка обошлась в 2038 р. 70 к. По приказанию Настасьи Шумский написал графу благодарственное письмо, заканчивавшееся следующей фразой: ‘Но возможно ли, благодетель мой, исчислить все благодеяния, коими вы меня осыпали и кои теперь еще щедрою рукою на меня изливаете. Молю Бога, дабы он продлил жизнь вашу для блага многих несчастных, требующих помощи’.
Аракчеев считал необходимым, чтобы Шумский для своего совершенствования и успехов в обществе продолжал практиковаться во французском языке, черчении и рисовании. Желая лично, насколько это было возможно, следить за дальнейшим развитием своего питомца, он, всю жизнь гоняясь за одной только формальностью, дал ему подробную форму, составленную по пунктам, для ежедневных отчетов о всех занятиях, с обозначением, что именно в каждый час сделано. Конечно, Шумскому была не по душе такая аккуратность, науки уже надоели ему, и на уме было совсем другое, однако, вспоминая иногда об отчетах, он принимался за перо и посылал своему благодетелю поденную записку, мешая правду с небылицами. В этих записках он сообщал, сколько часов рисовал, читал по-французски, ездил верхом, сколько времени продолжались развод или ученье, кому салютовал, какие ошибки делал он по фронтовой службе, в котором часу пил чай, у кого, кто там был и о чем разговаривали (напр., о лошадях), каким развлечением был занят в гостях (напр., играли в курочку) и т.д. Аракчеев читал все это со вниманием и писал на полях свои замечания и наставления.
Сделавшись гвардейским офицером, Шумский еще сильнее почувствовал фальшивость своего положения. Двери знатных домов были для него закрыты, большинство товарищей сторонилось от него, в их обращении он чувствовал пренебрежение, начальство относилось к нему холодно и в порывах неудовольствия делало нередко едкие намеки на его родословную. Все это глубоко оскорбляло его, притом же и в Петербурге, и в Грузине он видел общую ненависть к своему названому отцу и своей матери и сознавал ее справедливость потому, что на каждом шагу убеждался в их бессердечии, жестокости и черством эгоизме. Эта ненависть невольно отражалась на нем и подавляла его. Аракчеев, со своей стороны, не мог не понимать фальшивого положения, в которое был поставлен его незаконный сын. Думая поднять его в мнении общества, он упросил императора Александра сделать Шумского флигель-адъютантом и этим уже окончательно создал ему невыносимую обстановку. Бесхарактерный и лишенный всяких нравственных основ, Шумский не имел силы бороться с обстоятельствами и найти выход из окружавшей и угнетавшей его атмосферы. Он начал искать забвения своих душевных страданий в кутежах и, мало-помалу падая все ниже и ниже, скоро дошел до крайней степени разнузданности и беспросыпного пьянства. Под влиянием винных паров он позволял себе самые дикие выходки, заводил всевозможные скандалы, являлся на ученье в нетрезвом виде и даже раз, подскакав на смотре с рапортом к государю совершенно пьяный, не удержался на лошади, упал и расшибся. Однако страх перед всемогущим Аракчеевым был так велик, что Шумскому все сходило с рук, и до сведения графа достигали лишь кое-какие неясные и сглаженные слухи о поведении его питомца. Аракчеев в порывах гнева грозил решительными мерами, но тогда на выручку являлась Настасья и своими просьбами и ласками успевала отвести грозу. Шумский каялся, вымаливал прощение и на другой же день возвращался к обычному образу жизни и кутежам.
Так продолжалось до конца 1825 года, когда Аракчеева поразили почти одновременно два жестоких удара. Умерла Настасья, зарезанная дворовыми людьми, выведенными из терпения ее жестокостью, и скончался император Александр I. В Настасье Аракчеев потерял единственного человека, которого считал преданным себе другом, а в Александре лишился единственной своей опоры. Потрясенный горем, он затворился в Грузине, понимая, что его значение и сила исчезли безвозвратно и что из могущественного временщика он внезапно превратился в ничтожество, так как новый император Николай I еще в бытность свою великим князем явно выказывал ему свое нерасположение. Что касается Шумского, то он отнесся с полным равнодушием к смерти матери, а падению Аракчеева, которого он ненавидел, искренне радовался вместе с другими. Забывая, что теперь он уже ни в ком не может найти поддержки и должен рассчитывать только на самого себя, Шумский нисколько не изменил своего поведения и по-прежнему пьянствовал и дебоширничал, пока, наконец, дикой и нелепой выходкой не разбил навсегда своей будущности.
Однажды после трактирной пирушки, находясь почему-то в мрачном настроении духа, он, чтобы развлечься, отправился в театр. Слегка пошатываясь, пробрался он на доставшееся ему кресло в третьем ряду. Как раз напротив него во втором ряду сидел толстый господин с огромной лоснившейся лысиной. Давали какую-то веселую пьесу с пением и танцами. Толстяк с живым участием следил за ходом представления, ерзал на своем стуле, заливался самым искренним смехом и усердно хлопал каждой остроте и куплету. Шумского это злило и раздражало. Несколько рюмок водки, выпитых в антракте, привели его в еще большее раздражение. Когда после второго акта, кончившегося пляской, стали опускать занавес, толстяк в восхищении начал неистово хлопать и кричать: ‘Браво!’ Шумский не выдержал. Вскочив с своего места, он принялся изо всей силы хлопать по лысине толстяка, в свою очередь крича: ‘Дурак! Болван!’ В театре при виде этой безобразной сцены произошел переполох, раздались негодующие голоса, некоторые бросились за полицией, но никто не решался подступить к Шумскому. Явился плац-адъютант и уговорил его уехать из театра. На другой день утром о поступке Шумского было доведено до сведения государя. Резолюция состоялась немедленно: лишить флигель-адъютантского звания, перевести тем же чином (Шумский был в то время поручиком) во владикавказский гарнизонный полк и через 24 часа отправить к месту служения. Аракчеев, уведомленный о катастрофе, постигшей его названого сына, в коротком и сухом письме сообщил ему, что отрекается от него навсегда и запрещает обращаться к нему с напоминанием о своем существовании.
Шумский пробыл на Кавказе четыре года. В 1827 году, когда возникла война с Персией, а вскоре затем и с Турцией, он выпросил позволение участвовать в военных действиях и был переведен в Ширванский пехотный полк. В течение двух лет, пока продолжалась война, он находился во множестве стычек и сражений и при осаде разных крепостей выказал беззаветную храбрость, был ранен, получил два высочайших благоволения и орден св. Анны 4-й и 3-й степени с бантом. Но как только был заключен мир и войска вернулись на свои постоянные квартиры, Шумский принялся за старое. Он пьянствовал не только с офицерами, но и с солдатами, проводил дни и ночи в питейных домах, манкировал службой и нередко мертвецки пьяный валялся в офицерской форме на улице. Такого товарища нельзя было терпеть в полку, и в 1830 году он был уволен в отставку ‘по болезни’.
Один из офицеров, ехавший в отпуск, довез его до Москвы, а отсюда он кое-как добрался до Грузина, но Аракчеев не пожелал его видеть и выслал ему письмо к новгородскому вице-губернатору Зотову, которого просил куда-нибудь пристроить своего приемного сына, вместе с тем он приказал камердинеру одеть Шумского в платье, заготовленное для дворовых людей, выдать ему на руки 25 рублей и немедленно отвезти в Новгород. Зотов определил его канцелярским чиновником в казенную палату, которой он, по тогдашним порядкам, был председателем. Шумский крепился несколько дней, но, получив жалованье, запил. Раз он явился в палату в таком безобразном виде, что Зотов нашелся вынужденным сделать ему в присутствии чиновников строгий выговор. Вице-губернатор говорил долго и красноречиво. Шумский стоял молча и, по-видимому, слушал внимательно и почтительно, не возражая ни слова, так что Зотов начинал думать, что его убеждения подействовали на виновного, как вдруг Шумский схватил стоявшую вблизи чернильницу и пустил ее в своего начальника, едва успевшего отклониться от удара. Разумеется, Зотов на другой же день отослал Шумского в Грузино, письменно объяснив Аракчееву происшедшее. Граф пришел в бешенство и велел выгнать Шумского из усадьбы.
Не зная, куда приклонить голову, Шумский отправился в деревню к своей кормилице Лукьяновой и попросил у нее пристанища. Он был тронут нежной лаской и любовью, с которыми был встречен этой простой женщиной. Она обхватила его голову руками, горячо целовала в губы, лоб, глаза, приговаривая: ‘Дорогой мой! Родной мой!’ На лицо его падали ее горячие слезы, и он не старался освободиться от ее объятий, какое-то новое, неведомое им раньше чувство охватило его — ему было радостно и легко. Найдя такой радушный прием у своей кормилицы, Шумский поселился в убогой избе и в сущности был доволен своим положением, тем более что старуха с утра до вечера заботилась только о том, чтобы угодить ему. Но у нее не было средств для удовлетворения его страсти к вину, и Шумский надумал добывать их, предлагая военнопоселенцам учить грамоте их детей. Желающие нашлись, и хотя вознаграждение было ничтожное, все же его хватало на выпивку.
Странствуя из деревни в деревню для занятий со своими учениками, Шумский случайно узнал, что в первом округе военных поселений живет переведенный сюда на службу один из товарищей его по гвардии Гриббе, и решился его посетить. Об этом посещении сохранился следующий рассказ Гриббе.
‘Однажды, — пишет он, — когда после обеда я расположился на диване отдохнуть от усиленной беготни по служебным делам в сильную летнюю жару, отворяется дверь, и в комнату входит человек в синей, накинутой на плечи сибирке, в плисовых шароварах и в красной кумачной рубахе, чуть не половина которой покрывалась окладистой темно-русой бородой. Быстро подошел он к столу, стоявшему перед диваном, и принял торжественную позу. Признаюсь, я был очень удивлен этой выходкой человека, по-видимому ямщика или деревенского разгульного парня.
— Что ты за человек? Что тебе здесь нужно? — спросил я, возвысив голос, и привстал с дивана.
— Не узнаешь старого приятеля! — произнес он, укоризненно качая головой. — Я Мишель Шумский.
При звуке его голоса мне невольно вспомнилась моя молодость, лучшие, беззаботнейшие годы моей жизни. Я вскочил с дивана и бросился горячо обнимать старого товарища.
— Успокойся, мой друг, — хладнокровно остановил он меня. — Не волнуйся слишком. Ты знаешь, что на пути моей жизни я испытывал все превратности судьбы и капризы фортуны, однако же из всей этой науки я ровно ничего не вынес путного и до сих пор не изменился. Ты видел меня в мундире флигель-адъютанта, а теперь полюбуйся, каков я в костюме мужика. Не спрашивай меня, что я, откуда явился и где обретаюсь теперь… Я бродяга и больше ничего. Пришел на старое пепелище, узнал, что ты, старый дружище, обретаешься здесь, и спешу предстать пред твои ясные очи…
Все это он проговорил не то торжественно, не то шутовским тоном, видимо, однако же, рисуясь. Затем, вдруг переменив тон, продолжал:
— Однако, брат, соловья баснями не кормят. Скомандуй-ка, пожалуйста, по старине, подать водки, у меня все горло пересохло.
Я кликнул денщика и приказал подать водку и закуску.
Шумский с видимым удовольствием выпивал одну рюмку за другой, пока не осушил всего графина.
— Вели-ка, брат, еще подать, тут нет уже ничего, — обратился он ко мне, показывая графин и с каким-то презрением разглядывая его на свет.
— Ну, мой милый, извини! — отвечал я. — Сам я этим художеством не занимаюсь, и потому водки у меня держится немного, а посылать очень далеко!
— Ах, ты! Видно, все еще придерживаешься аракчеевщины! А еще приятелями были! Ну, да Бог с тобой! Прощай! Мне пора и отправляться.
Мы простились. Посещение Шумского произвело самое тяжелое впечатление. В особенности неприятно было видеть в нем какое-то совершенно безучастное отношение ко всему, даже к собственной особе. На все окружающее, как на людей, так и на предметы, он смотрел холодно и равнодушно, видно было, что в этом человеке не живет уже более никакого чувства: все в нем вымерло, выгорело в том всероссийском горниле, которое называется запоем, и в котором гибнет столько человеческих личностей, нередко очень даровитых. Только вино и так называемая кабацкая посуда пробуждали его внимание и оживляли его.
В тот же вечер, часу в девятом, мне дали знать, что какой-то человек в бесчувственно-пьяном виде валяется у ворот лазарета лейб-гвардии Гродненского полка. Когда я прибежал туда, то застал там уже целую процессию с Шумским посредине, которого солдаты несли к подводе. По распоряжению окружного командира беднягу отправили на станцию Спасскую Полисть к становому приставу. С тех пор я уже никогда не слышал о нем…’
Недолго пришлось Шумскому благодушествовать под кровом своей кормилицы. Через несколько месяцев она заболела и умерла. На смертном одре старуха открыла своему сыну тайну его происхождения. Ее неожиданное признание потрясло Шумского до глубины души. Он терял родную мать в ту минуту, как нашел ее, и теперь оставался совершенно одиноким на этом свете. Горько оплакав свою потерю, он невольно задумался о своем положении. У него снова не было ни приюта, ни куска хлеба, приходилось или жить подаянием, или попытаться умилостивить ненавистного Аракчеева и просить его помощи. Он решился на последнее и прибегнул к посредничеству генерала Бухмейера, старого приятеля графа. Бухмейер принял в нем участие и написал Аракчееву письмо, в котором, ходатайствуя за Шумского, говорил между прочим:
‘Легко может придти на него добрая и счастливая минута — осмелиться предстать пред вами с чистым, от души покаянием в содеянных против вас непристойностях и грубостях. Судьбы Божий неисповедимы, а потому ничего в мире сем нет невозможного, а легко может быть ему определено, в возмездие ваших о нем с детства его благодетельных попечений, усладить еще ваши преклонные лета, поелику не без примеров, что самые развратные и потерянные люди возвращались к добру’.
Письмо Бухмейера достигло цели. Аракчеев, сам разбитый душевно и больной, сделался мягче и снисходительнее и согласился допустить к себе Шумского.
— Вот что, Михаил Андреевич, — сказал он своим обычным суровым тоном, когда тот предстал перед ним в его кабинете, — мною было сделано все, чтобы образовать из вас человека, как следует быть дворянину. Но ничто не пошло впрок. Вы упали так низко, что никогда уже не подниметесь. В мире для вас все потеряно. Однако есть место, где вы еще можете быть полезным, если не для близких, то по крайней мере для себя. Ваша жизнь полна горьких заблуждений, пора вам подумать о своем спасении и загладить грехи вашей юности молитвой и покаянием. Я бы советовал вам попробовать поискать себе утешения в монашеской жизни, особенно хорошо было бы вам пожить в Юрьевском монастыре. Отец архимандрит Фотий человек высокого ума и строгой жизни. Под его руководством и покровительством вы бы нашли успокоение души своей и, может быть, полезное занятие.
— Я не нахожу себя способным к монашеской жизни, — проговорил Шумский.
— Чего не испытаешь, того не знаешь, — с усмешкой возразил Аракчеев. — А может быть, это и есть ваше настоящее призвание. Я вас не неволю. Но по моему мнению, гораздо лучше иметь какое-нибудь верное средство к жизни, чем томиться неопределенностью своей участи и рисковать умереть с голода. Подумайте, — прибавил он внушительно и легким наклонением головы дал понять, что аудиенция окончена.
Хорошо зная характер Аракчеева, Шумский убедился, что произнесенное им решение бесповоротно и всякие дальнейшие объяснения бесполезны. Выбирать было не из чего, и он, подумав, сообщил графу о своем согласии на его предложение. Аракчеев еще раз вызвал его к себе, сделал несколько назидательных наставлений, объяснив, что назначает ему ежегодное содержание по тысяче рублей, вручил письмо к Фотию и ласково простился.
Когда Шумский приехал в Юрьев монастырь, его проводили к архимандриту, и келейник взял от него письмо Аракчеева. Фотий не заставил себя долго ждать. Через несколько минут дверь в приемную быстро отворилась, и Шумский увидел невысокого, худощавого монаха с бледным, сухим лицом, на котором ясно обрисовывались все мускулы, глаза его светились умом и энергией. В его осанке и движениях было столько достоинства, что Шумский с невольным уважением низко ему поклонился и подошел под благословение.
— Ты, сын мой, — сказал Фотий тихим, мягким голосом, — пришел к нам искать убежища от сует мирской жизни?
— Точно так, ваше высокопреподобие, — отвечал Шумский.
— Ревность по Боге и желание святой, иноческой жизни похвальны, только для этого мало одного желания: надо иметь твердую решимость, чтобы отказаться от всех прелестей суетной мирской жизни и посвятить всего себя строгому воздержанию, смирению и молитве — первым и главным добродетелям инока.
— Я на все готов, — ответил Шумский.
— Искренно ли твое желание? — спросил Фотий, устремив на него свой пронзительный взгляд.
— Искренно, — со смущением проговорил Шумский.
— Помоги тебе Бог! — сказал Фотий, осеняя его крестом. — Ступай к отцу наместнику, он устроит тебя.
В первое время строгая монашеская жизнь отрезвляющим образом подействовала на Шумского, и в нем пробудилось искреннее желание исправиться. Десять месяцев он крепился и сдерживал себя и безропотно нес все возлагавшиеся на него послушания, но мало-помалу напускная твердость характера в нем слабела, и он сперва робко и тайно, а потом смелее и явно начал предаваться своей слабости. Монахи полюбили его и всячески старались укрыть от зорких глаз Фотия, однако это не всегда удавалось. Фотий пробовал было действовать убеждениями и наставлениями, но видя, что они не помогают, принял строгие меры. С этих пор жизнь Шумского в монастыре сделалась крайне тяжелой: ему приходилось проводить большую часть времени не в своей келье, а в карцере, на хлебе и воде, и почти ежедневно отбывать налагавшиеся на него тягостные епитимьи.
В 1834 году Аракчеев умер, и Шумский перестал получать назначенное ему графом содержание. Теперь он оказался для монастыря человеком не только лишним, но и вредным, и Фотий постарался сбыть его с рук, уговорив переселиться в Соловецкую обитель.
О пребывании Шумского в Соловецком монастыре сохранились любопытные документальные данные. Через несколько месяцев по приезде сюда он подал настоятелю следующую просьбу:
‘По прошению, поданному мною на высочайшее его императорского величества имя об увольнения меня из новгородского Юрьева монастыря в сей Соловецкий монастырь, я уволен из оного последовавшим в Юрьев монастырь указом. Ныне, имея ревностное желание положить основание к приобщению себя трудам, иноческой жизни соответствующим, в обители, начальству вашего высокопреподобия вверенной, покорнейше прошу вас, приняв сие прошение мое, не оставить учинить распоряжение ваше о включении меня в штат послушников’.
Настоятель препроводил это прошение синодальному обер-прокурору графу Протасову при письме, в котором, между прочим, писал:
‘Я, со своей стороны, согласен бы его принять по предоставленному святейшим синодом праву настоятелям соловецким определять в послушники самим, так как он, Шумский, ведет себя смирно и несет добровольно монастырские послушания, хотя против других и легкие, но нахожусь в нерешимости, ибо он высочайшим повелением помещен здесь только для жительства. По сему осмеливаюсь утруждать ваше сиятельство покорнейшей просьбой удостоить меня вашим наставлением, можно ли мне его принять в желаемое им послушническое звание’.
Граф Протасов отвечал, что по докладе им государю императору прошения Шумского его величеству ‘благоугодно было изъявить на то свое согласие’.
Увлечение Шумского монастырской жизнью продолжалось недолго. Стеснения, которые она налагала на него, скоро ему надоели, и через два года он обратился к государю с новой просьбой, где, ссылаясь на суровый и нездоровый климат и сознаваясь в ‘неудобоносимости для сил его иноческого бремени’, расслабившего его здоровье, просил освободить его от монашества и предоставить избрать другое состояние.
Государь приказал спросить его, какое он избирает состояние, где желает поселиться и какие имеет способы к существованию.
Шумский поспешил воспользоваться милостивым вниманием к нему государя и представил подробное объяснение.
‘Намерение мое, — писал он, — при подаче первого прошения моего состояло, дабы по увольнении меня из Соловецкого монастыря припасть к стопам вашего величества и объяснить все горестное положение свое и умолять всемилосердную десницу вашу о милосердии, если не лично, ибо вашим величеством воспрещен мне въезд в обе столицы, что я, по всеподданнейшей присяге, преступить не дерзну и не осмелюсь.
Я не утруждал ваше величество доселе, ибо до кончины благодетеля моего графа Аракчеева, хотя я имел пребывание в монастыре, но получал от него щедрое пособие по 100 руб. в месяц с обещанием положить для меня капитал, с коего я мог бы пользоваться процентами, но непредвиденная смерть его разрушила все сии предположения, тем более, что я не находился при кончине его, а потому и остался всего лишенным.
Ныне же по воспоследовавшему велению вашего величества дерзаю, последнейший из подданных ваших, просить хотя малого ежегодного пособия, которое при монастырской жизни был
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека