Амфитеатров А.В. Собрание сочинений В 10 т. Книга 1. Мемуары. Властители дум: Литературные портреты и впечатления
М.: ‘Интелвак’, 2003
‘СВЯТОГРЕШНЫЙ’
Мы, русские люди, любим в Александре Сергеевиче Пушкине не только лучшего — законоположного — русского писателя и поэта, но и ‘лучшего русского человека’. Лучшего — не в смысле богатства добродетелями, большего, чем у других знаменитых русских людей до него, современных ему и после него: добродетельным он отнюдь не был, а, напротив, изрядный-таки грешник. Но в смысле полноты слияния в нем типических русских свойств и качеств действительно не предшествуемой и не повторимой в русской культурной истории и в литературе. И в своем великом добре, и в своем малом зле Пушкин — многогранно разнообразный, поразительно пестрый гением, умом, чувством, поведением, житейским бытом, — есть в то же время самая цельная русская натура. Типичнейший продукт, какой в состоянии была выработать лаборатория западной цивилизации за сто лет после Петра Великого, трудясь над великой громадой восточного сырого материала над исконною Русью-Московией.
Подобно самой России, Пушкин — необычайный сплав основной, своеобразной, могущественно-талантливой и восприимчивой славяно-азиатской стихии с вливом чистого, высокопробного, отборно воспринятого европеизма. Итак как сумма добра в его сплаве бесконечно превосходила и искупала собою присущую ему маленькую примесь зла, то прозвище ‘лучшего русского человека’ досталось Пушкину не напрасно, а по полному праву. Его звали ‘солнцем русской поэзии’. И на солнце есть пятна. Но кто же из нас, благодарный солнцу за изливаемые им свет и тепло, замечает его пятна, считается с ними, помнит о них? Вопрос о солнечных пятнах — узкое дело специалистов-астрономов. Для солнцепоклонных масс они бесследно исчезают в световом и тепловом потопе, которым живит и радует человечество дневное светило.
Натура Пушкина была так богата добром, что, разбирая ее огромно-глубокую сложность, трудно выделить из ее общей гармонии на первое, господствующее, место какую-либо особо благую черту, как наиболее выразительную для него, наилучше его определяющую. Странно, даже парадоксально, пожалуй, прозвучит, но при всех своих житейских грехах и даже пороках этот человек был святой.
Как? Это — герой-то бесчисленных любовных похождений, часто далеко не идеалистических, которые он тщеславно заносил в донжуанский список’?
Как? — святой, — азартный игрок, проигравший в карты вторую главу своего ‘Евгения Онегина’? Бешено вспыльчивый ‘человек чести’, дуэлист, всегда готовый по пустякам самоубийственно подставлять свой лоб под пулю и ‘хладнокровно целить в бледный лоб’ противника? Неугомонный поединщик, на дуэли и драгоценнейшую жизнь свою утративший?
Святой — кощун, написавший непристойную ‘Гавриилиаду’ и хвалившийся тем, что берет у какого-то заезжего англичанина ‘уроки чистейшего афеизма’?
Да, при всем том, — тем не менее, — святой. ‘Святая лира Пушкина’, — сказал о нем позднейший большой поэт, его духовный потомок, Аполлон Николаевич Майков. И сказал точную правду. И притом широко распространимую, ибо лира Пушкина и душа Пушкина — ‘едино суть’. И если лира его свята, то и душа свята. Ибо не бывало и нет поэта более искреннего, в котором мысль, чувство и искусство сливались бы в такую непогрешимую гармонию всесторонней правды.
Проверьте изо дня в день всю взрослую жизнь Пушкина, из стиха в стих всю его поэзию, из строки в строку всю его прозу. Возможно, что многое, как житейское, так и творческое, смутит вас своим кажущимся несоответствием с идеалом великого человека. Но ни в творческом, ни в житейском не уловите вы ни явного, ни тайного следа того порока, которым в большей или меньшей степени одержимы едва ли не все писатели — великие, большие, средние, малые: творческого лицемерия. Не сознательного, так полусознательного, подсознательного, наконец, вовсе бессознательного лицемерия, которое у одних выражается старанием ‘давать смелые уроки’ и с ‘Моисеева седалища’ быть учительно лучшими, чем они суть, у других — наоборот, уничижением паче гордости, лжепокаянным усердием к выявлению своего якобы недостоинства. Пушкин, с его прямым, светлым восприниманием и воспроизведением мира — жизни, как она есть, — был воплощенным отрицанием лицемерия. Он правдив всегда, везде, во всем. Он не обожествлял себя в сверх-человеки и не боялся в себе просто человека, который ‘средь детей ничтожных мира’, может быть, ‘всех ничтожней’. И в этом самочувствии своей общечеловечности, в этом правдивом братстве, товариществе с миром — первый залог того, что я понимаю под ‘святостью’ Пушкина. Врываясь в беспокойную жизнь поэта, грехи и пороки порою затемняли соблазнами даже огромный ум его, но лира-душа оставалась святою. Пушкин — человек святой лиры, святой души, святой человек.
Ибо ничем так существенно не определяется святость человека, как благим отношением к другим людям. Когда Сын Божий сошел на землю, чтобы искупить своею кровью грешное человечество, ангелы приветствовали Его Рождество песнью: ‘Слава в вышних Богу, на земле мир, в человецех благоволение’. Вот по этой-то всеобемлющей формуле добра и свят Пушкин — несмотря на все свои противоречивые эксцессы. Свят, потому что главное требование ангельской формулы от человека — ‘благоволение’. А Пушкин был в высочайшей степени ‘человеком благоволения’: homo bonae voluntatis {Человек доброй воли (лат.).}.
И в искусстве, и в жизни. Литературная биография Пушкина — летопись непрерывного доброжелательства ко всему светлому и талантливому, что в его время зажигалось на литературном небосклоне России. Общеупотребительна в русской критике и в обществе характеристика литературного круга, современного Пушкину, прозвищем ‘пушкинской плеяды’. Может быть, еще точнее и ярче было бы определить этот круг пушкинскою планетною системою. Потому что все ее представители, вращаясь вокруг солнца пушкинского гения, от него заимствовали свой свет и тепло, и значительность их для русской культуры определялась расстоянием их литературной орбиты от Солнца-Пушкина. И, согласно тому, память о них в потомстве сохранилась и держится ровно постольку, поскольку они приближались к Пушкину, проникались им, отражали и преломляли его лучи. Так — с большими, яркими талантами, так и с малыми, тусклыми. Дельвиг, Вяземский, Баратынский, Рылеев, Языков, Кольцов — это Меркурий, Венера, Земля, Марс пушкинской системы, Подолинский, Туманский, Губер, Тепляков, Кюхельбекер и другие — отдаленные, едва зримые и ведомые Ураны и Нептуны.
Но пушкинскую планетную систему нельзя чертить, руководясь только отсветами его поэтического дара. В ней двигались также громадные светила, принадлежавшие по характеру своего света как будто к другим мирам, сами солнцеподобные, которых силу и влияние никак нельзя включить в хор исключительной подчиненности Пушкину. Напротив, они своим обособленным светом как бы соперничали с пушкинским, боролись с ним созданием своих собственных систем и—в ближайших за тем поколениях — даже по временам как будто его преодолевали. Тут Лермонтов, Тютчев, Хомяков и — в особенности — Гоголь.
Первого из них, самого значительного и вероятного своего преемника, Пушкин не успел знать: роковая дуэль увела его в могилу, когда Лермонтов только что начал печататься. Поэтическое творчество Тютчева оригинально расцветало в тишине одинокого дилетантства, а до общества дошло и очаровало его гораздо позднее. Хомяков как поэт не был силен, а как философ-мыслитель и трибун славянофильства — тоже был еще весь впереди. Личной близости с Пушкиным они, все трое, не имели, так что непосредственному обаянию его не подвергались. Но тем не менее все трое в пылких стихах на смерть Пушкина выразили, как бездонно много он для них значил. Тютчев заклеймил убийцу Пушкина именем ‘цареубийцы’. Лермонтов за смерть Пушкина отомстил знаменитою сатирою — беспощадно-дерзким плевком в лицо петербургского большого света.
В отличие от этих трех Николай Васильевич Гоголь был связан с Пушкиным не только благоговейным преклонением перед его литературною гениальностью и отчетливым пониманием его великого значения в ходе русской литературы, но и лично признательною близостью.
Он принадлежит к числу как раз тех литераторов, которых благодушный Пушкин, заметив в их начинаниях талант, брал под свою авторитетную защиту, давал им ход в печать, вводил их в свет, — вообще товарищески покровительствовал им, заботясь об их успехах и заработках едва ли не больше, чем о собственных. Гоголь в числе таких покровительствуемых друзей Пушкина стоит на первом месте. ‘Пушкин для меня — как ангел святой!’ — вырвалось однажды признание из-под его собственного пера. Но не буду отвлекаться в повторения: многозначительной теме ‘Дружбы Пушкина и Гоголя’ я недавно посвятил довольно пространный этюд, уже знакомый читателям ‘Возрождения’, а теперь расширенно переработанный мною для итальянского юбилейного Пушкинского сборника, выпускаемого римским ‘Институтом изучения Восточной Европы’ под редакцией профессора Этгоре Ло Гатго.
‘Пушкин — как ангел святой…’ А что же? В русском народном мировоззрении и ангелы святые не безгрешны. Хотя ангельские грехи не те, что человеческие, но тоже требуют искупления и, покуда не искуплены, наказуются строгими карами. Мало ли легенд о виноватых ангелах, временно отлучаемых от Бога, выбрасываемых из радостей вечного горнего света, — с надломленными крыльями, — бродит бессмертными среди смертных по темной печальной земле? Лев Толстой гениально обработал и растолковал одну такую легенду: ‘Чем люди живы’. Однако и грешный ангел — все-таки ангел: он не теряет своих небесных свойств—прозорливости, благодетельного чудотворства, боговдохновенности в мыслях, словах, деяниях. Грешный наказуемым проступком, он свят натурою. ‘Святогрешен’, — как изобрел глубокомысленное определение народ.
В народном представлении без греха живет только Господь Бог на небеси. А на земле даже Николая Чудотворца — ‘правило веры и образ кротости, воздержания учителя’, любимца народной веры и молитвы, которого в XVII веке русские монахи, к негодованию протестанта Олеария, простодушно считали ‘четвертым лицом Св. Троицы’, — даже и того легенда зовет ‘святогрешным Миколой’. Потому что он святой — многодеятельный и скоропомощный. А известно, что — где деятельность, там и грех. Не согрешает только тот, кто бездействует, но ведь бездействие само по себе тоже грех. От греха, значит, никак уйти нельзя.
Поэтому русская святость создается не безупречною незапятнанностью жизни, а стиранием с нее житейски накопленных пятен. Русские угодники, в особенности любимые, почти всегда люди не хрустально чистого и прозрачного прошлого, но великие покаянцы. И в святцах, и в житейских встречах, и в фольклоре (Кудеяр-атаман). Почитайте старинные церковные расписания, какому святому когда надо молиться, кто — в каком грехе человеку заступник и ходатай. Это все — люди, сами некогда впадавшие в те же грехи, подверженные тем же страстям и порокам, но избавленные от них ревностным покаянием, заступничеством Пресвятой Девы, неистощимым милосердием Божиим. Об избавлении от блудной страсти молятся мученице Фомаиде, ‘яко блуднице, иногда покаявшейся добре’, от ‘винного запойства’ — Моисею Мурину, потому что имеется в его житии такой эпизод, что однажды он украл овцу, мясо съел, а овчину ‘пропи на вине’. И так далее. Так что, выходит, грех — беда еще в полбеды, а беда в две беды — нераскаянность. А грех — что же? Конечно, нехорошо, но — ‘не согрешишь — не покаешься, не покаешься — в рай не попадешь’. ‘Святогрешность’ есть если не необходимое, то излюбленное условие русской святости.
Пушкин — тип русского святогрешного праведника: огромная широкая душа, смолоду бесстрашно открытая опыту всякой страстной земной греховности, а чем взрослее, чем зрелее, тем шаг за шагом ближе к просветлению жизни лучами самопознания, чрез моральную и религиозную поверку своего бытия. Поэт, написавший ‘Воспоминание’ (‘Когда для смертного умолкнет шумный день’), уже не грешник, а сегодня покаянец, завтра — почти готовый беглец от мирской суеты и, может быть, уже искатель заоблачной кельи, в соседстве Бога, на царственном шатре Казбека.
Ранняя смерть остановила Пушкина на пороге какого-то огромно важного переживания, о котором лишь теперь, в последние годы, стали всплывать показания и намеки современников, что если бы Пушкина не убила пуля Дантеса, то все равно он недолго прожил бы, так как им заметно завладевал тяжелый внутренний процесс. Одним он казался началом серьезной физической болезни в очень поношенном и довременно истощенном организме. Другим — удрученным настроением сильно задолжалого человека с непоправимо расстроенным состоянием, оскорбленного в карьере (пресловутое камер-юнкерство), злорадно ненавидимого в большом свете, безнадежно разочарованного в свободных возможностях для своего писательского труда, да, пожалуй, уже и в разумности своего блистательно-неудачного брака, вынужденная защита чести которого вскоре поставила его на барьер роковой дуэли.
Не будучи ни ‘пушкинианцем’, ни ‘пушкинистом’, я не смею вдаваться в оценку догадочных предположений. Все они вероятны порознь, а сумма их вполне достаточна, чтобы отравить существование человеку под сорок лет, хотя бы и самому жизнерадостному. Но это все внешнее, а — чувствуется — причина — общая, внутренняя — лежала глубже. Какие бы ни были частные поводы, но из творчества преддуэльных лет ‘свято-грешного’ Пушкина ясно, что грешное начало его души стало меркнуть, как бы заволакиваясь туманом, а святое покаянное быстро высветлялось и выдвигалось на первый план, как бы выходя из тумана. Таинственное предчувствие ранней смерти нашептывает поэту, как былинному Ваське Буслаеву: ‘Напоследок надо душу спасать’. Былой кощун ‘Гавриилиады’, пародист Благовещения, теперь жаждет быть ‘вечным зрителем Пречистой и нашего Божественного Спасителя’, благоговейно прелагает в стихи молитву ‘Господи, Владыко живота моего’ (‘Отцы пустынники’), переводит Буньяна и горько жалуется, что в напрасном беге ‘к сионским высотам’:
Грех алчный гонится за мною по пятам:
Так, ревом яростным пустыню оглашая,
Взметая (лапой) пыль и гриву потрясая,
И ноздри пыльные уткнув в песок зыбучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Бешеный — может быть, последний, отчаянный — прыжок льва-греха, ‘ищущего кого поглотити’, настиг свято-грешного оленя-поэта на первой ступени лествицы к сионским высотам и убийством не допустил к дальнейшему восхождению. Но тот, кто даже и в греховнеишие годы юности уже смутно чувствовал в себе ‘рыцаря бедного’, ‘полного чистою любовью, верного сладостной мечте’, предчувствовал и предрек также и свою конечную судьбу, общую всем святогрешным:
Как боролся он с кончиной,
Бес лукавый подоспел,
Душу рыцаря сбирался
Унести он в свой предел.
. . . . . . . . . . .
Но Пречистая сердечно
Заступилась за него
И пустила в царство вечно
Паладина своего.
ПРИМЕЧАНИЯ
В трех мемуарных томах, завершающих собрание сочинений А.В. Амфитеатрова, за редким исключением, впервые представлены наиболее значительные воспоминания, портретные очерки, некрологи, полемические размышления из десяти его книг публицистики: ‘Литературный альбом’ (1904,1907), ‘Легенды публициста’ (1905), ‘Курганы’ (1906,1909), ‘Контуры’ (1906), ‘Против течения’ (1908), ‘Заметы сердца’ (1909), ‘Маски Мельпомены’ (1910), ‘Разговоры по душе’ (1911), ‘И черти, и цветы’ (1913), ‘Эхо’ (1913), а также из восьми томов собрания сочинений (СПб.: Просвещение, 1911-1916): т. 9. Дождя отшумевшего капли, т. 14. Славные мертвецы, т. 15. Мутные дни, т. 20. Померкнувшие дали, т. 21. Склоненные ивы, т. 22. Властители дум, т. 25. Отражения, т. 35. Свети сила. Тексты воспроизводятся по последним прижизненным публикациям (многие из них по 2-3 раза повторены автором в сборниках разных лет), в хронологическом порядке отражающим события и лица — от Пушкина до современников Амфитеатрова.
Первую книгу ‘Мемуаров’ составили воспоминания и размышления о тех выдающихся деятелях русской литературы, которых Амфитеатров считал ‘светом и силой’ на все времена, ‘властителями дум’ (так им названа одна из его книг).
‘СВЯТОГРЕШНЫЙ’
Возрождение. Париж. 1937. No 4064.
С. 8. ‘Донжуанский список’ — речь идет о списке из альбома Елизаветы Николаевны Ушаковой (1810-1872), в котором А.С. Пушкин наряду со стихами, ей посвященными, составил в 1829 г. ‘перечень всех женщин’, которыми был увлечен.
С. 8. …проигравший в карты вторую главу своего ‘Евгения Онегина’? — Эпизод азартного увлечения Пушкина игрой в карты в 1826-1828 гг. Об этих встречах за карточным столом Пушкин обменялся стихотворными посланиями с поэтом, драматургом, бывшим офицером Иваном Ермолаевичем Великопольским (1797-1868).
‘Гавриил и ада’ (1821) — поэма Пушкина (‘прекрасная шалость’, по выражению П.А. Вяземского), пародирующая библейские истории о грехопадении первых людей.
…берету какого-то заезжего англичанина ‘уроки чистейшего афеизма’? — Англичанин — это Вильям Гутчинсон (Хатчинсон, 1793-1850), домашний врач Воронцовых, с которыми Пушкин общался в Одессе. В 1824 г. он пишет П.А. Вяземскому: ‘Ты хочешь знать, что я делаю — пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный афей, которого я еще встречал’. Афеизм — атеизм.
‘Святая лира Пушкина’… — Из стихотворения Аполлона Николаевича Майкова (1821-1897) ‘О, царство вечной юности…’ (1883).
С. 9. Моисей — библейский пророк, вождь израильского народа, выведший его через пустыню из рабства в Египте. На горе Синай Бог вручил ему скрижали с десятью заповедями. Моисей считается автором ‘Пятикнижия’, первых книг Библии.
…’средь детей ничтожных мира’, может быть, ‘всех ничтожней’. — У Пушкина в стихотворении ‘Поэт’ (‘Пока не требует поэта…’, 1827): ‘.. .И меж детей ничтожных мира, // Быть может, всех ничтожней он’.
С. 10. ‘Слава в вышних Богу, на земле мир, в человецех благоволение’. — Из Евангелия от Луки, гл. 2, ст. 14.
Дельвиг Антон Антонович (1798-1831) — поэт.
Вяземский Петр Андреевич (1792-1878), князь — поэт, критик.
Баратынский (Боратынский) Евгений Абрамович (1800-1844) — поэт.
Рылеев Кондратий Федорович (1795-1826) — поэт, создатель альманаха ‘Полярная звезда’. Член Северного общества, один из руководителей восстания 14 декабря 1825 г. на Сенатской площади в Санкт-Петербурге. Казнен.
С.10. Языков Николай Михайлович (1803-1846/47) — поэт.
Кольцов Алексей Васильевич (1809-1842) — поэт.
Подолинский Андрей Иванович (1806-1886) — поэт.
Туманский Василий Иванович (1800-1860) — поэт. В письме к А.А. Бестужеву от 18 января 1823 г. назвал Пушкина ‘Иисусом Христом нашей поэзии’.
Губер Эдуард Иванович (1814-1847) — поэт, переводчик трагедии Гёте ‘Фауст’. Как вспоминает Губер, его перевод читал и редактировал Пушкин, которому он посвятил свой труд, вышедший в 1838 г.
Тепляков Виктор Григорьевич (1805-1842) — поэт, прозаик, путешественник.
Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797-1846) — лицейский товарищ Пушкина, поэт, критик, издатель альманаха ‘Мнемозина’ (совместно с В.Ф. Одоевским). Участник восстания 14 декабря 1825 г.
С.11. Лермонтов Михаил Юрьевич (1614-1841) — поэт.
Тютчев Федор Иванович (1803-1873) — поэт, дипломат.
Хомяков Алексей Степанович (1804-1860) — писатель, поэт, публицист, один из основоположников славянофильства.
Гоголь Николай Васильевич (1809-1852) — писатель.
Тютчев заклеймил убийцу Пушкина именем ‘цареубийцы’. — Имеется в виду стихотворение Ф.И. Тютчева ’29-е января 183 7′, в котором об убийце Пушкина поэт сказал: ‘.. .Пред нашей правдою земною, // Навек он высшею рукою // В ‘цареубийцы’ заклеймен’.
Лермонтов за смерть поэта отомстил знаменитою сатирою...— Имеется в виду стихотворение Лермонтова ‘Смерть поэта’ (1837).
С. 12. ‘Пушкин для меня — как ангел святой!’ — Неточная цитата из письма Гоголя к В.А. Жуковскому от 10 сентября 1831 г., где о приезде Пушкина в Петербург говорится так: ‘Но Пушкин, как ангел святой, не побоялся сего рогатого чиновника, как дух пронесся его мимо и во мгновение ока очутился в Петербурге’. Амфитеатров придал этим словам другой, более высокий смысл — тот, который Гоголем выражен в статьях ‘Несколько слов о Пушкине’ (1834) и ‘В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность’ (1846).
…теме ‘Дружбы Пушкина и Гоголя’ я недавно посвятил… этюд… — Расширенный текст очерка ‘L’amicizia di Puskin e Gogol’ опубликован в юбилейном сборнике ‘Alessandro Puskin’ (Roma, 1937. P. 51-88).
С. 12. Этторело Гатто (1890-1983) — итальянский славист, переводчик, автор семитомной ‘Истории русской литературы’ и мемуаров ‘Мои встречи с Россией’ (М., 1992).
Олеарий Адам (1600-1671) — немецкий ученый, дипломат. В 1630-1640-х гг. был в России. Автор книги ‘Описание путешествия в Московию…’.
С. 13. Кудеяр-атаман — разбойник времен Ивана Грозного, ставший героем многих фольклорных произведений.
Фомаида — святая, принявшая в 476 г. мученическую смерть в Александрии.
Моисей Мурин (325-400) — преподобный, в прошлом атаман разбойников. Раскаявшись, ушел в монастырь и стал ревностным подвижником.
С. 14. Дантес Жорж Шарль, барон Геккерен (1812-1895) — француз, с 1833 г. жил в России. С 1836 г. — поручик Кавалергардского полка. За дуэль, на которой убил А.С. Пушкина, был разжалован в солдаты и выслан во Францию.
Буньян (Беньян) Джордж (1628-1688) — английский писатель, автор романа ‘Путь паломника’ (1678-1684).
С. 15. Грех алчный гонится за мною по пятам… — Неточно цитируется черновой набросок стихотворения Пушкина ‘Напрасно я бегу к сионским высотам…’ (1836).
Как боролся он с кончиной… — Неточная цитата из стихотворения Пушкина ‘Жил на свете рыцарь бедный…’ (1829). У Пушкина: