Святилище Ваала и Астарты, Розанов Василий Васильевич, Год: 1908

Время на прочтение: 18 минут(ы)

В.В. Розанов

Святилище Ваала и Астарты

I

— Послушайте, вы, как поклонник Ваала и Астарты…
— Я поклонник Ваала?! Скромный петербургский обыватель, иногда по ночам рассматривающий древние монеты…
— Хитрите больше… На них-то вы ночью и высматриваете Вакхов и Афродит, которые ведь то же, что Ваал и Астарта. Так не хотите ли, в качестве их поклонника…
— Ничего не хочу…
— Ну, какой упорный или недогадливый. Вы столько занимаетесь разводом и столько посвятили статей детям, особенно ‘незаконнорожденным’… Вообще у вас склонность к детям и незаконности. Знаете ли вы, что дети вообще и уж особенно ‘незаконные’ — это и есть фрукт Ваала и Астарты, или, как сказано в Писании, — ‘зачатые от похоти мужския и похоти женския’… Не кобеньтесь, батенька… ‘Назвался груздем — полезай в кузов’. Уж кто за детей да против закона — тот послуживает Ваалу и Астарте, которые суть не что иное, как олицетворения осужденных Св. Писанием похотей… Древние их иконы и древние имена. Ну а существо дела остается новеньким и до сих пор, — новым и свежим, как зеленый убор лесов и полей, с каждым годом возобновляемый. А тут еще и пристрастие якобы к ‘древнему искусству’. .. Все свидетельства против вас…
— Но, если вы говорите, вся природа празднует весною Ваалу и Астарте, то не могу же я, петербургский публицист, запретить цветам расцветать и коровам давать приплод? Значит, уж это такая ‘икона’, повторением которой служит весь мир, — и сколько вы ее ни замазывайте углем и ни раскалывайте топором, она, матушка, все останется. Все останется и все ей поклонятся. Поклонится полевой колокольчик. Поклонится телка. Поклонились наши батюшка с матушкой. Поклоняемся мы… Ну, и в то же время по воскресеньям забегаем к обедне. Широк человек. Достоевский хотел его ‘сузить бы’, да не удалось. Широк человек и широко небо над ним. Посмотрите, как горят звезды — уж не любовью ли?
Звезды в самом деле горели, как бывает только в очень морозные вечера.
— Ну а изречения эти ‘о похоти мужския и похоти женския’, славянским шрифтом набранные… Широк человек, очень широк. И любвеобилен, и мудр. Каждым дыханием груди своей человек отрицает эти слова, отвергает их, смеется над ними: но уж до того добр, до того добр, что говорит: ‘Что же, слова все-таки написаны, и в старой книжке. Почтем книжку, как нумизматы старую монету. Цена ей отошла, а археологический интерес жив. Не выбрасывать же из библиотек книг старой печати. Пусть остается. Не пошевелим старинки. Ну а жить будем…’
— По Ваалу и Астарте?
— Да ведь сами же сказали, что это есть только нарицание Природы? Я — природа. И, как ‘природный’, хочу жить по… Ваалу и Астарте, то бишь ‘по батюшке с матушкой’ и ‘по полевым колокольчикам’. Так вы меня хотели туда-то повезти? Что-то показать?
…Сани были поданы. И по морозной декабрьской пыли, навстречу мчавшихся лихачей, среди визга, звонков и свистков конок, моторов и вагонов нового трамвая, со вспыхивающими зелеными огоньками над ними (как красиво!) мы помчались на Васильевский остров.
— Брр… Как холодно! Настоящие ‘рождественские морозы’, какие я помню в детстве. Таких красивых морозов, какие бывали тогда, в детстве, и вот теперь эту зиму, я и не запомню…
Смотрю и думаю:
— Сколько жизни, движения, бытия… Эта цивилизация не вторая ли природа? Сколько человек тратит сил на то, чтобы обмануть себя или обмануть кого-то другого… В самом деле, живет ‘по Ваалу и Астарте’, а думает по старой славянской книжке. И не то чтобы думает, а притворяется, что думает. Это, как, бывало, мы студентами в бане: встретишься со знакомым, и, поднимая ладонь к горлу, говоришь: ‘Извините, что я без галстука’. Половина нашей литературы ушла на такие ‘извинения’. Половина законов тоже написана ‘в извинение’… Ну, как лишний цветок на цивилизации, пусть живут и эти ‘извинения’. А по существу-то, как пора бы закричать:
— О, какое счастье, что мы еще сильны! Что мы можем творить, что нам хочется творить! Сила жизни, сила бытия, красота того, что мы вот просто ‘есть’ и вот что ‘все — есть‘… Боже, как страшна могила, как не нужна она, противна она. Читатель, кому она не противна? Умереть, зачем, к чему? Умереть… ну, и умру: придет смерть — умру, но пока жив — абсолютно о ней не думаю, не хочу думать, противно думать, как о картежном проигрыше. Пусть и ‘проиграю’: но что за чепуха всю жизнь думать о том, что когда-то ‘проиграю’, и стонать, и плакать, и томиться, что ‘проиграю’. Придет ‘проигрыш’ — проиграю: но пока не проиграл, для чего же я буду думать о проигрыше, так сказать, обращая в ‘проигрыш’ и его плачевную психологию всю жизнь мою, которая есть труд, успех, добродетель, ум и проч., и проч., а отнюдь не проигрыш. Ласточка склевала бабочку: так неужели же бабочке целое бы лето сидеть под листом и дрожа думать: ‘В августе месяце меня склюет птица’. Только человек такой чепухой занимается. День смерти или, точнее, ночь смерти (почему-то всегда умирают в ночные часы) — раз, единица, одна ночь: но ведь живу-то я, думаю, тружусь, пишу, и как хорошо, как счастливо, как полно десять тысяч ночей и дней! Десять тысяч ночей и одна ночь: какое сравнение! Благословен Господь наш, и не боюсь я смерти.
Какая неблагодарность к Богу и отсутствие чувства Бога простроить религию на могилах и ‘в могильном стиле’, пройдя мимо всего, что Бог даровал нам как положительное благо, как определенное бесспорное добро! Вот мы живем, думаем, трудимся: так отчего же не ‘поклониться’ труду, мысли, целой цивилизации ‘в Боге’, не сказать: ‘Боже, какое богатство Ты даровал нам’. Да, богатство, а не бедность. Своими ‘могилами’ и ‘могильным духом’ мы будто стонем: ‘Боже, благодарю Тебя, что Ты дал нам нищенскую суму‘. Какое кощунство и издевательство! Бог и нищенство, религия и какая-то молитва ‘калек и убогих’. Почему? И как мы не ждем, что с неба послышится укоряющий и карающий голос: ‘Я сотворил тебя не калекою, не хромым, не слепым, не параличным: к чему же ты молишься Мне, человек, как калека, и даже за то, что Я будто бы создал тебя как калеку. Посмотри, какие цветы Я создал, какие поля, леса, — животных, шумящих в лесу. Не иначе создал Я и тебя. И поклонись Мне здоровьем своим, и за то, что ты здоров, а не болезнью и за болезнь’.
Действительно, мы живем в полном религиозном извращении.

* * *

С шумного Невского сани свернули на Дворцовый мост. Вот и тишь и молчание Васильевского острова. Почему он всегда, и днем, зимою и летом, так молчалив и тих? Ученая часть Петербурга, голова Петербурга, с бесшумно текущей в нем мыслью. Сани наконец остановились невдалеке от биржи. Мы вошли в горевшее огнями здание, тихое, безмолвное… Не более как через час мы двинулись в осмотр. Это был Гинекологический институт…
Действительно, святилище Ваала и Астарты: оно все посвящено рождению, родам, рождающей женщине. Тому всему, чего ‘гнушаться’ велит старая славянская книга. Здесь никто не гнушается. ‘Богохульно’ выкинули 3 1/2 миллиона, чтобы помочь роженице, чтобы исцелить родовые пути женщины. ‘Неуместно есть глаголати о сем’… Но здесь ‘глаголют’ и делают, весело, бодро, открыто… Совсем открыто поклонились Ваалу и Астарте, ‘безбожники’.
На цыпочках, с понятной робостью новичка, впервые осматривающего то, чего он никогда не видал, — я следовал за ‘сивым’ (с сильной проседью) ученым, в полувоенной тужурке, и юным студентом медицинской академии, кажется, родственником этого ученого. Мы переходили из коридора в коридор и из этажа в этаж, и казалось, нигде не кончатся эти коридоры бесконечного здания. Спутники мои, очевидно привычные здесь жители или посетители, не заглушали шага: и, однако, шаги их были так же беззвучны, как и мои ‘на цыпочках’. Нагнувшись, я провел рукою по полу:
— Что такое? Ни — камень, ни — железо, ни — дерево.
— Особый состав линолеума. Днем и ночью здесь постоянное движение. Но оно не должно беспокоить спящих, засыпающих, выздоравливающих, оперированных утром…
Действительно, то обгоняя нас, то навстречу нам двигались многочисленные мужские и женские фигуры в знакомых глазу белых фартуках и капотах. Здание заснуло или засыпало. Шел 10-й час ночи. Но служебный его персонал не спал. В некоторых ‘отделениях’ шла работа. И, по самому призванию и существу своему, оно ни в какой час и ни в какую минуту не может заснуть все.
Это — древнейшее, уже отпраздновавшее столетнюю годовщину, учреждение в России, посвященное все и исключительно практике и теории, любви и мудрости ухода за появлением новой жизни на земле. Сколько здесь собрано! Самое трогательное и лучшее, что сюда приезжают из глухой провинции, отовсюду из России, подучиваться уже практикующие врачи. Мне случилось встретить земского врача из Вятской губернии. Им читаются систематические курсы лекций, в громадной практике Гинекологического института они наблюдают редкие и трудные случаи, какие в провинции им выпали бы ‘впервые’ и поставили бы их в тупик. Так ли они слушают, эти уже практикующие врачи, как слушают лекции молоденькие студенты, еще никогда не ‘затруднявшиеся’, не знавшие растерянности и испуга у одра больного, который кричит и требует помощи, и помощь есть в науке, да нет ее у молоденького врача, в свое время, вместо лекций акушерства, почитывавшего ‘Русское Богатство’…
— Не могу родить. Врач, помогите…
— Ах, не могу. Это тот случай положения ‘плечиком’, о котором что-то толковал профессор, но я тогда дочитывал о ‘Прогрессе в истории’ Михайловского, и вот теперь не помню, что нужно делать, когда ребенок уперся ‘плечиком’…
Не будем винить. И все мы так же поступали на других факультетах. Но на медицинском это осязательнее, преступнее… Только после университета понимаешь, что тех четырех, пяти лет, какие проводятся в нем, нельзя ничем и уже нельзя никогда возместить. Что мы недополучили в университете, чего преступно там не взяли, хотя там оно подавалось нам, — этого на всю нашу долгую жизнь будет недополучать от нас общество! В медицине это так явно:
— Страдаю, умираю! Врач, помогите…
— Не могу. Я тогда читал Михайловского…
Студент должен быть монахом! Да, монахом учености, науки, мировой и всеобщечеловеческой подмоги. Ни одного романа нельзя читать, пока учишься, ни одной политической книжки. Голо. Пустыня. И в пустыне одна яркая точка, единственная — читающий с кафедры профессор. Вот уж когда бы, где бы произносить: ‘Всякое ныне житейское отложим попечение’… У нас его совсем не там и не тогда поют, — ‘для украшения’…
Но это все сознается так поздно, вот когда ‘стукаешься лбом об стену’ в практике… Вот отчего ‘повторительные университетские курсы’ для практикантов — это и есть единственная настоящая, живая, работающая часть университетов, довольно-таки погуливающих в лице своих слушателей до практики.

* * *

В поздний час вечера нельзя никого беспокоить: и ученый, показывавший нам здание, заходил только в те многочисленные его отделения, помещения, кабинеты, залы, где изготовляется все нужное для живых и где нет живых, И глаз устал видеть, и внимание следить за всеми теми бесчисленными приспособлениями, усовершенствованиями, наконец, совершенно новыми и впервые здесь примененными орудиями помощи человеку… у меня только осталось в уме название ‘лекало’. — ‘Что такое лекало? — переспросил я. — Изготовление впервые по рисункам какого-нибудь предмета, т.е. первоначальной, первой формы, по которой фабрика или мастерская льет и будет лить уже шаблоны’. Как пример этого в моей памяти удержалась форма парового отопления. Как известно, пар идет по трубам, которые в отопленной комнате превращаются в форму гармоники, дабы больше количество воздуха соприкасалось с возможно большею поверхностью паровой трубы. Складочки этой гармоники часты, ну, и сделаны из обыкновенного металла, железа или чугуна. Здесь металл был весь белый, глазированный, как в лучшей кухонной посуде, с целью сделать заметным малейшее пятнышко на нем, всякую царапину, а складки ‘гармоники’ имели полуовальную, удобнейшую для обтирания форму, и лежали не часто, как всегда и везде мы видим, на таких, хотя и небольших, расстояниях одна от другой, чтобы обтирающая рука и тряпка везде могла свободно двигаться. Цель — устранение пыли и грязи, предупреждение их. Чтобы договорить об отоплении и вентиляции, которые затем я осматривал подробно днем, скажу, что самый воздух в здании не есть, так сказать, ‘случайно попавшийся’, как он набирается через окна, форточки и поры стен всюду в жилых помещениях, но особо заготовленный, согретый, очищенный и увлажненный. В самом низу здания, в его, так сказать, машинном отделении, мне был показан, во-первых, кабинет, откуда наблюдающий постоянно следит через аппараты особой конструкции за всеми элементами атмосферы во всех отдельных частях здания, — за температурою, сухостью или влажностью, за чистотою или испорченностью (примесь углерода). Как именно это устроено, я не могу сказать, хотя мне и объяснялось. Это — целая наука, и могу передать только, что сюда в кабинет, в особые приборчики-показатели, сообщающиеся с отдельными частями здания, автоматически передается все о воздухе, что нужно знать. Это что-то аналогичное манометрам, телефонам и электрическим звонкам, какая-то смесь их и комбинация… Из кабинета этого, где все наблюдается, идет распорядитель-проволока, по которой даются приказания в камеры заготовления воздуха: усилить или ослабить согревание там-то (наверху, в разных этажах и коридорах, вообще в отдельных замкнутых помещениях здания), усилить вентиляцию в другом помещении, увлажнить в третьем. Теперь о заготовлении воздуха: весь он, для всего здания, набирается из сада, откуда через окна-отверстия входит в подвалы, с системою труб водопровода в каждом. Конечно, в стены, потолок и пол этих якобы подвалов не входит ни земли, ни кирпича и вообще ничего, что могло бы родить нечистое от себя, грязь, пыль, сор и пр. Это просто резервуары-комнаты, только очень низко помещенные. Смотря на них в профиль, видишь, что в них постоянно и всюду идет дождь, но не сверху, а снизу: в водопроводные трубы вставлены веера-пульверизаторы, которые поднимают вверх этот дождь мельчайших брызг, забирающих в себя всякую возможную пыль и в то же время увлажняющих воздух. Он отсюда выходит таким, каким бывает летом в саду после дождя, т. е. наилучшим для дыхания, легким, влажным, абсолютно чистым. И отсюда выходит в согреватель. Это коридор с горячими цилиндрами. Хотя здесь подвальное помещение, погреб, но нигде и вверху не дышится так легко, приятно, как в этом рождателе воздуха для всего института… Хочется, однако, указать, чтобы было сюда прибавлено, для полного сходства с воздухом после дождя, — озонирование его.
— Ну, ваш строитель здания — удивительный машинист, фокусник-изобретатель…
— Лучший оператор в России… Но он вылазил сам по всем этим подвалам, везде указал и везде придумал что-нибудь новое к прежде существовавшим шаблонам. Правда, и в операциях он больше всего техник. Придумал лампочку на лоб оперирующего: сам оперирует и в то же время сам светит себе, не отнимая руку. Просто и превосходно. В этих вещах он патетичен: и больной на операционном столе для него — только поле наблюдений, опытов, науки и новизны… Особенно новизны. Он не вздыхает и не охает около ножа и крови: а вот как мастерски провести разрез, или проникнуть глазом и ножом в закрытые дотоле области тела, органов — тут в нем пробуждается лирик. Да, я думаю, и для больного это лучше: ему нужны не вздыхания, а наука…
— Храм Ваала и Астарты! Жестоко, кроваво и умно. И в конце концов — все для жизни, чтобы удлинить жизнь, чтобы поддержать, где она прерывалась, и, в конце концов, хотя частично победить смерть! Существо Ваала и Астарты, конечно!..

II

Мы продолжали осмотр ‘Повивально-гинекологического института для бедных’. Читатель да не удивится: прибавка ‘для бедных’ почему-то введена в самый титул, в самое название института. Это так смешно и так режет глаз противоположностью с действительностью, как это может бывать только у нас, где постоянно чудят и притворяются около каждого дела. Показывавший сказал мне:
— ‘Для бедных’ введено было в последний новейший устав Института. Осматривать его приезжали ученые из-за границы, и без преувеличения можно сказать, что по усовершенствованию всех сторон дела — это не одно из первых, но первое учреждение в Европе, созданное для гинекологической помощи и для науки гинекологии. В то же время, по чтению лекций для приезжающих сюда из провинции врачей, это есть отдел университета. Все закруглено, самостоятельно и, конечно, — это есть высшая наука: чего не могут для больного сделать здесь, того не смогут сделать для него нигде в России и, кажется, в Европе, и что неизвестно здесь в области науки — неизвестно и нигде. Все это очевидно, и этого даже никто не оспаривает. Но вместо того чтобы любить и ценить свое хорошее, гордиться им, — мы обычно его начинаем портить по самым мелким и всего чаще личным побуждениям. Были сделаны все усилия, чтобы если не в деле, то в титуле испортить прекрасное учреждение. В титуле, ну и в руководящих ‘правилах’. Это есть Гинекологический институт, по существу — высшее ученое и учебное заведение, и это до такой степени очевидно, что название стало почти народным, другого имени он не имеет ни в обществе, ни в печати. Но в уставе 1904 г. введено совершенно безграмотное сочетание слов: ‘гинекологический’ и ‘повивальный’, — как будто повивальное искусство занимается не одними женщинами, а иногда и мужчинами, и вся эта французско-нижегородская кашица сдобрена еще каким-то христолюбиво-милосердным маслицем в виде прибавки к названию: ‘для бедных’. К чему тут ‘для бедных’?.. Наука не знает ни ‘бедных’, ни ‘богатых’, и родовые пути ‘бедных’ и ‘не бедных’ совершенно одинаковы. Великолепное учреждение нужно было кому-то унизить: и вместо того чтобы сказать, что Россия имеет право гордиться им перед цивилизованнейшими странами, смиренно было заявлено, что Россия обзавелась одною лишнею ‘родильнею’, назначение которой — обслуживать бесприютных рожениц… Он засмеялся:
— Тогда как вы видите, что это такое.
Мы вошли в пустой номер, ожидавший платного больного… Показывались подробности, все имевшие одну цель: чистоту… Кстати, я должен заметить, что во всем здании, где я ни проходил, не исключая и общих палат с выздоравливающими больными и, наконец, таких ‘отделений’, где вот на моих глазах начинались роды перед стоящею толпою акушерок, я не слышал так называемого ‘больничного запаха’, какой-то смеси улетучивающихся масел из пластырей, карболки, йодоформа и всякой медицинской кухни. Не пахло абсолютно ничем, и этого я никогда не встречал не только ни в одной больнице, где обыкновенно воздух ‘промозгл’ лекарствами, но не встречал ни в какой частной квартире, где есть больной. Везде пахнет рецептом, везде этот преследующий вас запах, нашептывающий: ‘тут что-то случилось’, ‘здесь не как везде’, ‘везде живут, а здесь болеют и умирают’. В Гинекологическом институте, напротив, было как ‘везде’: как в гимназии, в университете, в концертном зале, как бы никто здесь ни хворал и все было в высшей степени нормально, здорово! Это, я думаю, тонкая сторона дела, итог всех итогов.
Открыв электричество, опаздывавший доктор, энергично повернувшись, как бы ища, с чего начать, снял вешалку для полотенца возле умывальника: она была прикреплена, одним нажимом, к какой-то пуговице, и сама представляла прямую палочку из лучшей полированной стали.
— Чтобы обтереть ее и то, что под нею, нужна только одна минута. И здесь нет ни углубления, ни щели, где могла бы задержаться пыль или ускользнуть от обтирающей, хотя бы невнимательно, руки. Это не может не быть чисто, даже в руках нечистоплотного.
Подойдя к кровати, великолепной, бронзовой, бесшумно двигавшейся на обтянутых резиною колесиках, он расстегнул пуговицы матраца: я увидел, что внутри он весь был разделен на треугольно-призматические помещения, откуда чистейшая пушистая шерсть (так приятна на ощупь!) вынималась без всякого труда из каждого порознь отделения. При малейшей нечистоте, при всяком ‘казусе’ с больною, внутренность матраца могла быть тотчас осмотрена, нечистые части его вынуты и отданы в дезинфекционное отделение института, заменяясь свежими. Принимая во внимание большую дороговизну чистой шерсти, конечно, можно было ожидать, что, в случаях небольшой испорченности, при всяком другом устройстве матраца дело обошлось бы русским ‘ничего, обойдется’ в целях сберечь копейку институтского бюджета. О подобных больнично-казенных сбережениях передает в своих посмертных ‘Записках’ Н.И. Пирогов. Здесь этого мотива не может быть: все нечистое устраняется без всякого труда и восстановление чистоты не стоит ничего.
— Ну, ваш строитель рассчитал и русскую лень, и русские ‘авось’ и ‘как-нибудь’… Однако я сделал замечание о вероятной чрезвычайной дороговизне этих кроватей. Подобных я не видал ни в очень богатых частных домах, ни в петербургских магазинах этих предметов.
— Все дорогое — дешево, — ответил он мне. — Это кровать вечная. Она стоит 80 руб. (приблизительно), и нельзя придумать времени, когда ее пришлось бы заменить, ломать, выбрасывать хотя бы в частях. Все придумано так, что изобретению поставлен предел. Вековая вещь, не требующая ‘ремонта’, в вековом институте конечно, в итоге, обойдется для казны неизмеримо дешевле, чем кровати временные и с ‘починками’. Вы знаете наши казенные ‘починки’?..
Он засмеялся:
— Всякая такая вещь ‘с починкою’ образует дыру в казначействе, дыру большую или маленькую, смотря по громоздкости вещи, куда непрерывно и целый век будут утекать деньги. Русские люди чрезвычайно любят делать новенькие вещи ‘с починками’: и делают их не для себя, а для казны…
Он показывал дальше:
— Стол белый и мог бы быть принят по молочному цвету за мраморный. Но это молочное стекло: и опять — вечно, и опять нет пылинки, которая на нем или около него могла бы куда-нибудь спрятаться. Он весь и моментально разбирается, и части его обтираются порознь. Здесь нет ‘нижнего’ и ‘внутреннего’, как в домашней мебели. Как у оперируемой женщины, здесь все внутреннее сделано внешним, доступно осмотру и очищению.
Шкафы для белья и вещей пациентки — от Мельцера, т.е. самого дорогого мебельного мастера в Петербурге, у которого заказывают только миллионеры. Я качал головой. Он возразил:
— Гинекологический институт — миллионер. Почему он должен быть беднее купца, фабриканта, дворянина? Гинекологический институт — собственность России, а Россия не беднее же своих подданных, и уже из гордости должна иметь все лучшее. Гинекологический институт и есть миллионер-собственник.
Я все качал головой.
— Шкафы эти, на простоту и изящество которых вы любуетесь, теперь невозможно достать за ту цену, за какую они были куплены. Директор наш воспользовался кризисом на фабрике, связавшимся с забастовочным временем: Мельцер поставил их гораздо дешевле, чем они стоят на самом деле и чем он взял бы во всякое другое время, только чтобы занять рабочих большим заказом и не распускать часть их.
Но я задумался над мыслью: ‘Россия должна иметь все лучшее…’ Во-первых, это, конечно, так, если уже предположить Россию в цвете, в силе. Строитель института, очевидно, и увлекался мыслью делать все так, как если бы Россия была уже в ‘цвете и силе…’ Но на поверку, конечно, этого нет. Россия бедна, темна, в ней тысяча вещей не доделаны или вовсе не сделаны и, напр., в деревнях и селах бедные бабы мрут в родах без помощи даже примитивного акушерства. Все это так, и строителя института можно бы упрекнуть в роскоши и лишних тратах, если б не одна задерживающая мысль. Где-нибудь в одном пункте России для каждой категории вещей и дел должен быть дан идеал… Культура вводится в страну не столько через доводы науки, которые не имеют образности и осязательности, а потому не могут быть увлекательны и не могут увлечь, — сколько путем ‘наглядного’, путем примера, образца… Осязательное, действительное увлекает тем, что оно ‘уже есть’, что кто-то это сделал, кто-то этого достигнул, вот — результат этого. Когда я потом в отчетах и ‘Истории’ института просмотрел скалу (наглядное изображение в красках) септических заболеваний с начала XIX века и до текущего года, просмотрел затем количество произведенных операций, количество слушателей-врачей в институте, — я был поражен огромностью его работы и тем гигантским шагом, какой он сделал в последние годы. Конечно, это работа — не для Петербурга, это — работа для России, и, кажется, еще бы немного — и деятельность его могла бы быть работою и для Европы. Мне передавали об одной больной, которой все светила науки советовали не производить трудной операции в чрезвычайно запущенной болезни. ‘Она умрет под ножом (во время операции), и не слушайте никакого врача, кто бы он ни был, кто стал бы советовать ей операцию’, — было сказано ее родным. Сказано это было профессорами, авторитетами, — которые знают же науку и ее средства. Однако в Институте, благодаря именно изумительным предупреждающим его средствам, помогающим, поддерживающим силы и жизнь, — операция была произведена благополучно и больная, вместо того чтобы лежать в могиле, теперь ‘гуляет’ (выражение врачей о выздоровевших, они так хорошо и аппетитно говорят это ‘гуляет’). Жизнь одного человека, даже одного, чего-нибудь стоит! Дело в том, что именно в операциях, именно в гинекологии болеющие иногда проходят, можно сказать, в миллиметровом расстоянии около смерти. Чуть-чуть ‘недостало’ сил у больного, средств у медицины, быстроты в производстве операции, пролилось несколько лишних капель крови, — и больная умирает немедленно вслед за операциею, от упадка сил, от ослабления сердца и проч. Здесь ‘можно’ и ‘нельзя’ (произвести операцию) зависит часто не только от искусства оперирующего и не от уровня ‘вообще науки’, а от богатства средств, которыми располагает данное заведение. ‘Нельзя везде’, но в одном пункте России должно быть собрано все, при наличности чего было бы ‘возможно все, что возможно для науки в ее идеальном представительстве‘… Гинекология, наука о болезнях женского организма, наука о помощи больной женщине, матери и жене, — явно слишком важна, чтобы действительно не отсчитать на пункт высшего знания здесь, высшего искусства здесь… ну столько, столько стоит хоть один броненосец из утонувших в Цусимском проливе! Тут Мельцер и роскошь шкафов или кроватей — только лишний штрих в широком и благородном письме, это — лишний взмах крыла у смелой птицы, которая действительно полетела далеко и верно, и которую просто глупо и преступно было бы задерживать придирками, мелочами, остановками в ее даровитом полете. При постройке института явно много было участия воображения, мечты: но мечты даровитой и для России полезной. Вот в чем дело, и вот секрет, с точки зрения которого здесь нужно судить все. Будто бы у нас не уходят уж не то что три миллиона, а десятки миллионов ну хоть на пенсии таким сановникам и старым генералам, которые теперь только играют в винт, и сделали бы истинное благодеяние отечеству, если бы тоже все играли в винт и никогда не поступали на службу горькому отечеству… Но здоровье жен и матерей целой России: можно вымостить целую дорожку золотом, только бы вела она к ‘лучше’ здесь, к поддержке жизни и здоровья. Мы обязаны, Россия обязана все сделать для своих матерей и жен болеющих: и уж не грех будет поклясться в этом Ваалом и Астартою…
Заговорив о ‘миллиметровой поддержке’ жизни во время операции, которая нередко решает ее исход или самую решимость предпринять ее, я должен упомянуть здесь об изумительном кабинете методов физического лечения, который устроен здесь… Невозможно передать всего, что здесь я видел: нужна бы (и полезна была бы) отдельная книга, описывающая здешние приспособления… Упомяну только два. К груди моей был приложен эластический шар: и в ту же секунду, без боли и страдания, я почувствовал, что вся моя толща груди, нервы, жилы, мускулы, ребра, легкое, сердце и спинной хребет задрожали сильной, но нисколько не неприятною дрожью. Точно кто-то все внутреннее содержание мое начал трясти: точно все во мне, каждый орган порознь, трясся. На вопрос ‘что это’, мне ответили, что это аппарат для лечения или укрепления сердечной мышцы, т.е. в случаях, когда слабо сердце. Вот вам и ‘поддержка на миллиметр’, — в случае надобности. Другое — ванна: все знают целебность прибоя воды. В купальнях, взявшись за край, купающиеся нередко сильными движениями груди взад и вперед устраивают волну, удар воды о грудь, плыть ‘против волн’ в море — каждый знает, как приятно и, верно, полезно. Ну, конечно, ‘гинекологические женщины’ в своем расслаблении и немощи этого не могут: мне была показана ванна, где через особое действие механизмов, под дном ее устроенных, вода с силой вышибается вверх, и в то же время в самой ванне является как бы ‘водоворот’ двух встречных течений. Словом, в маленьком бассейне получается ‘живая вода’, так и этак, нужным медицинским способом, бьющая в ослабленные части организма. Все это было хитро, умно. Я только пожалел: ‘Да отчего же сейчас все эти аппараты не действуют? Отчего кабинет не занят?‘ По Петербургу, я думаю, сейчас сотни больных, которым ‘до зарезу’ эти аппараты нужны, могли бы помочь: но ни они болящим не известны, не ‘демонстрированы’, что ли, и больные не умеют о них спросить, а врачи, лечащие в Петербурге, или толком не знают о них, или не имеют к ним достаточно свободного и широкого доступа. Говорю как профан и невежда, как возможный ‘больной’: тут чего-то недостает в популяризации, в широкости, в открытости. ‘Есть жар-птица, да далеко она спрятана’. Я думаю, медицинские силы Петербурга и, может быть, России недостаточно общатся, взаимодействуют. Тут нужен общий ‘взгляд сверху’, тут нужна организация и организующий авторитет.
— Малая операционная — специально для родового периода.
— Еще малая операционная — для небольших операций, не связанных с родами.
— Большая операционная.
Это была целая зала. При всех без исключения операциях присутствуют зрители — врачи-ученики.
Мы вошли в одну из операционных комнат. Дверь ее не растворяется, а раздвигается, подобно тому как это устраивается в стеклянных книжных шкафах.
— Это для чего? — спросил я.
— Чтобы, когда кто входит, не происходило движения воздуха, какое образуется от распахивающейся двери. Это движение могло бы поднять пыль с полу…
— Пыль? Но ведь здесь нет пылинки…
— Все же пол не так чист, как воздух. Все относительно. К оперируемой больной не должно прикасаться и ‘относительного’.
Сдвинув дверь, ‘демонстрировавший’ ученый повернул какую-то ручку. Раздался оглушительный визг где-то вверху, в углу под потолком: и в то же время мельчайшая водяная пыль наполнила комнату. Она начала осаживаться на лицо, руки, платье…
— Что такое?
— Это русский способ очищения воздуха. Мельчайшая пыль, мельчайшая нечистота и сорность, какая есть или может быть в воздухе, прилипает к частицам воды, везде носящимся, и вместе с ними падает на пол… Воздух делается промыт. Столб водяной пыли, стоящий над каждым вершком пола, осаживаясь на этот вершок, захватывает с собою абсолютно все, что в нем содержалось помимо кислорода и азота, помимо чистейшего газа, каким мы дышим.
— Как же говорят, что русские изобрели только самовары? Это важнее самовара. Это совсем умно и так просто!
— Самовары и, позвольте прибавить, — баню изобрели русские как народ, племя. Но как ученые они уже многое изобрели и кроме самовара. Например, вот это изобретение.
Он снял электрическую лампочку, очевидно, очень сильного освещения. Она вделана в обруч, который надевается на голову, и таким образом лампочка горит во лбу… От нее идет шнурок к кнопке в стене, к проводу электрической энергии. Глаз и лампочка так близки, что куда смотрит оператор, туда светит и свет. Область операции, оперируемые точки никак не могут очутиться затененными, чтобы их что-нибудь ‘застило’, как может произойти случайно при всяком другом положении источника света.
Я надел на себя лампочку ‘для примера’. Действительно, удобно. Руки свободны, забота свободна и сосредоточивается на том, на чем нужно. А свет льет так, как если бы он исходил из самого глаза.
— Придумка директора института. Просто и удобно. Теперь введено всюду в Европе, как и его освещение внутренней полости живота.
— Как? Что?
— По свойствам женских болезней и женского устройства, некоторые осмотры и операции приходилось производить, так сказать, осязательно, ‘втемную’. От этого у гинекологов бывает в высшей степени развито осязание, так сказать, зрение пальцами. Вы замечали это? — Это я знал. — Наш директор придумал введение электрического источника света внутрь как женских органов, так равно кишечника. Представьте опухоль, раковое образование в прямой кишке. Тут если палец исследующего врача на дюйм не достал до опухоли, то он вынужден строить свои заключения на косвенных показателях, которые никогда не могут быть абсолютны. Аппарат освещающий вводится в кишку, и врач видит то, о чем он прежде только ‘заключал’. Но и далее, самая операция: ее иногда приходилось производить впотьмах, на ощупь, — в случаях, когда орган не может быть совершенно обнажен, выведен на свет. Достигнув освещения изнутри, оператор видит оперируемую сферу через просвечивающие ткани полости живота и женских органов и действует ножом гораздо точнее и увереннее. Опять это имеет значение не только в смысле увеличения процента ‘благоприятных исходов’, но и в смысле расширения сферы того, ‘на что можно решиться’, ‘к чему можно приступить’…
Я не спросил ‘демонстрирующего’, что же делается после того, как водная пыль вместе с грязною пылью осела на пол. Явно, пол должен быть вымыт: иначе, быстро обсохнув во время операции, он сделает грязную пыль снова свободною и летающею. Для полного очищения воздух должен бы промываться два раза, разделенные между собою мытьем или обтиранием пола. Далее, достигают ли своей цели белые капоты и халаты оператора, ассистентов его и многочисленных учеников-зрителей? Все же ноги — в сапогах, а на сапогах вакса, лак, подошвы сапог далеки от идеала чистоты и приносят в операционную комнату ту самую грязь, которую удаляет промывка. Суконное платье под халатами и непроверенное в свежести своей белье содержат, без сомнения, тучи микробов. Наконец, волосы мужчин, и особенно куафюра присутствующих фельдшериц и учениц? Ведь было бы так просто всю шевелюру присутствующих (и мужчин) забирать под тонкие эластичные колпаки, наподобие поварских, из тонкой гуттаперчи, хорошо продезинфицированной. Что касается суконного платья, то час операции так жуток и всецело владеет вниманием присутствующих, да и медики, как и наука их, вообще настолько серьезны и ‘без церемоний’, что, мне думается, возможно было бы в одежде ограничиться единственно капотами и халатами, не имея под ними и не имея на ногах ничего. Самое же тело дезинфицировалось бы уже без труда посредством ванны, с сильной прибавкою карболки или сулемы, не приняв которой тут же рядом никто не был бы в праве входить в операционную во время производства операции. Все это мне представляется простым и целесообразным, — и уж не врачам церемониться, затрудняться и стесняться, когда что-нибудь может способствовать задаче, к которой они так упорно стремятся и которая в самом деле так важна.
Впервые опубликовано: Новое время. 1908. 3 и 30 января. No 11426 и 11453.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека