‘Свои люди’ поссорились…, Розанов Василий Васильевич, Год: 1908

Время на прочтение: 5 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Около народной души (Статьи 1906—1908 гг.)
М.: Республика, 2003.

‘СВОИ ЛЮДИ’ ПОССОРИЛИСЬ…

Сидели, сидели в одном гнезде и — рассорились. Я говорю о Д. С. Мережковском и Н. Минском, которые, сидя оба в Париже, присылают в петербургские газеты статьи друг против друга. А еще давно ли, в зале Географического общества, у Чернышева моста, в Религиозно-философских собраниях 1902 — 1903 гг., они витийствовали за одно дело, нападали на то же, защищали то же! Почти. Разница была только в том, что Мережковский критиковал церковь или, как он называл, — ‘историческое христианство’, особенно нападая на аскетизм, а Минский был более ортодоксален, защищал церковь и особенно прекрасным находил монашеское отречение от мира. Только он подпирал его не ссылками на отцов церкви, а на Леопарди, Шопенгауэра и вообще мизантропических и неженатых поэтов и философов. Но это были оттенки, не жесткие. Минский до того увлекался в то время ‘прекрасностью’ монашества, что, испросив у одного высокопоставленного монаха-иерарха дозволения или ‘благословения’, прочитал целый доклад перед его лицом и перед лицом со-иерархов об ‘истине идеалов церкви, и в особенности монашеского’. Мы ожидали тогда, что он крестится, так как Минский — еврей. Но так как он вместе с тем и адвокат, то не очень удивились, что он не крестился: ибо адвокаты крещеные и некрещеные — все равно. И о чтении его перед лицом высокого иерарха в защиту монашества мы тоже стали думать, что это — так, красноречие. Всякая птица носит свое оперение, и куда же Минскому девать свое красноречие, раз оно у него есть?
О чтении Минского я имею право печатно упомянуть, потому что оно никогда ни от кого не скрывалось и потому что на нем присутствовало очень много лиц, писателей и духовных. О нем не упоминалось в газетах единственно для того, может быть, чтобы не поставить в неудобное положение высокопоставленное духовное лицо, внимавшее поучениям еврея. Впрочем, ‘поучения’ были так идейно льстивы или лестны для монахов, что их можно было принять и за ‘покаяние в вольнодумии’, кажется, иерархи, медленно шевелившие губами во время чтения и ничего решительно не ‘изрекшие’ после чтения, так, вероятно, и поняли, что Минский, ‘Бог ведает какой веры’, кажется поэт и во всяком случае брюнет, читает что-то в похвалу ‘вам’, в оправдание ‘нас’. И как ‘мы’ собственно ни в каком оправдании не нуждаемся, а к похвалам слишком привыкли, то в ‘неизреченном милосердии’ и проч, и проч, ‘решили снизойти к просьбе’ сего незнакомого человека и битый час слушали или, точнее, не слушали этого чтеца, который оказался ‘жидом’. Так, мне представляется, произошло психологически и идейно это дело, и такие оно получило лестные отражения. Несмотря на пафос чтеца, все именно ничего не ‘изрекли’, и было непонятно, для кого и для чего совершалось чтение. Пришел человек, похвалил, а его даже не поблагодарили!
И вдруг такая перемена! Вместо того чтобы, живя в одном Париже, просто прийти ночью к Мережковскому и зарезать его, Минский старается сделать то же самое, но мучительно, медленно, посылая статью за статьей в газеты, где доказывает все литературное ничтожество и идейную зловредность его, Мережковского, который только сеет ‘суеверия’. В разряде ‘суеверия’ оказывается вся религия, все христианство, все основные линии его, его построения, какова, напр., идея о Христе и Антихристе, которою особенно занят Мережковский, разрабатывая ее, можно сказать, во всей своей литературной деятельности, очень долговременной и значительной. Куда же все девалось у Минского? Как еще недавно он громил в зале Географического общества меня за Христа! Он сравнивал меня с вором, около того времени выкравшем лучший бриллиант из образа в Исаакиевском соборе: это — за то, что Христа я признавал суровым Судией мира. ‘Нет, Он — не судия, Он — только любовь’, — возражал Минский. Думая, что и это все — красноречие, я не очень обижался.
Ни о каком ‘переломе в убеждениях’ Минского ничего не было слышно, литературно это ни в чем не выразилось, он не издавал никакой ‘Исповеди’, которой так естественно было бы ожидать от него, раз уже он так радикально переменился. По-видимому, сам он не ощущает в себе перемены. Писал, писал об одном — и вдруг о другом. На вопрос: почему? Он едва ли имеет другой ответ, чем тот, что стал макать перо в другую чернильницу. ‘Вот и все’.
‘Религия есть суеверие и плодит задержку жизни’. Когда это говорит гимназист III класса, утомленный катехизисом, тогда это понятно: но как это понять у зрелого писателя, который знает же то место из Геродота, где этот ‘отец истории’ говорит, что ‘на земле встречаются разные народы с разным политическим устройством и вовсе даже без устройства: но что нет ни одного народа, который не имел бы вовсе религии’. Опыт от Геродота до нас что-нибудь значит. На слова Минского: ‘Религия — суеверие и несчастие’ — можно ответить: ‘Религия есть самая постоянная истина и высшее счастье’. О ‘высшем счастье, которое он находил в молитве’, говорил и Магомет. Правда, он был пастух и торговец, правда, Геродот не учился в наших гимназиях. Это были люди поля и странствий, натуральные человеки. Но тем драгоценнее. Не вправе ли мы видеть в тезисе Минского то убогое мечтательство души, до которого доходит человек в условиях теперешней нашей образованности, мотаясь между стихами, адвокатурой, журналистикой и архиереями? ‘Все и ничего’…
Человечеству безмерно многое нужно, и во главе всех вещей нужно чтото глубокое и интимное, нежное и внутреннее, прекрасное, вместе и тревожное и успокоительное, что все в высшей мере своей, в своей совершеннейшей форме находится в религии, в религиозности. Где-то мне попалось выражение, что благочестивые люди всех вер наследуют в будущей жизни блаженство. Судя по упоминанию о загробном блаженстве, это явно есть изречение не философское, а изречение религиозное из какой-то священной книги. Смотрите же, какая тут гуманность, какое достижение универсализма! Можно без преувеличения сказать, что в религии одной содержится более благородных и воспитывающих чувств, мыслей, надежд, пожеланий, нежели во всем человеческом искусстве, поэзии, науке и философии.
От этого-то так и больны, и странны повреждения религии и начинающиеся явные недочеты в ней, которые приводят к новым исканиям. И трижды благословенны все, здесь ищущие!
Но оставим это. Вернемся к Минскому.
Чем же он заменит всемирную потребность молитвы? Не религия придумала молитвы, а скорее сама религия возникла и стала расти из молитвенности души человеческой, явилась как некий синтез их, как сумма из слагаемых. Кто не знал молитвы, не знает вовсе и религии, хотя бы вызубрил все катехизисы и ‘прошел’ все богословие. Молитва — первее религии, молитва— душа ее, зерно ее. Кто же молится? О чем? Молятся все, кто знал утраты, и дорогие утраты, кто боялся, кто смущался, кто тосковал. Молятся все слабые и ограниченные: и Бог не знает молитвы (к кому?), а мы все —люди — знаем молитву как помощь своей слабости, как поддержку своего ничтожества. И она нужна нам, как кислород задыхающимся. Будем ‘боги’ — и не станем молиться, будем счастливы, окончательно станем здоровы, не умирающи — тогда зачем молитвы? Но пока?..
Вот источник религии. Минский скажет, и у него есть на это намеки, что ‘цивилизация все всем заменит’. Позвольте, да есть неисцелимые болезни, а вот мне близкий, дорогой человек, без которого я не могу и не хочу жить, болен этою неисцелимою болезнью. На утешение, что ‘цивилизация в будущем станет помогать’, я отвечу только: ‘Ха-ха-ха!!!’ Мне не в будущем нужно и не вообще, а вот сейчас, в моей комнате и у моей постели. Тут мне ‘будущее’, и ‘все люди’ решительно ничего не значат, гроша медного не стоят: мне или жить (с больным), или умереть (без него), или вот еще третье — молиться за него и после него. Пусть не поможет, часто не помогает увы — почти всегда не помогает, но ‘когда-то кому-то помогло’, ‘рассказывают’, и у меня в этот ужасный миг, когда я абсолютно больше не могу жить, является еще возможность не умирать, а молиться. Или — умер: и я мыслью, всеми желаниями, пламенной верой лечу ‘за ним’, ‘туда’, чтобы жить еще ‘с ним’. Повторяю, может быть, — иллюзия: но без нее абсолютно невозможно человечеству жить, и отнимать религию у человечества — все равно, как если бы кто-нибудь вдруг выбросил хлороформ из операции.
Не измеряйте человечества своею пустотою, — вот что нужно ответить Минскому, и ответить вообще на все писания против религии, аналогичные его писаниям. ‘Вам не нужно, нужно человечеству’. К великому сожалению, религия кроме молитвы уснастилась еще всяким богословием, которое опровергать очень легко, легко холодным умом разрушать эту холодную постройку. Но в религии есть теплота: и вот ее-то всю никаким умствованием не заденете. Просто нет соответствующего крючка. Знаете ли, что все пламенные души, даже когда они и называли себя атеистами, были, в сущности, религиозны: только не пришло им время опознать себя, не было случая? Это как смерть: ‘не настала’, но ‘будет’. Так и вечная всемирная жизнь религиозности, она ‘будет’ для каждого живого человека, хотя ее ‘нет’ еще у многих.

КОММЕНТАРИИ

НВ. 1908. 21 апр. No 11532.
Поводом к статье послужила публикация: Минский Н. Леонид Андреев и Мережковский // Наша газета. 1908. 16 марта.
…Христа я признавал… Судией мира. — Розанов В. Христос — Судия мира // Новый Путь. 1903. No 4 (вошло в книгу Розанова ‘Темный лик’. СПб., 1911).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека