Наташа (теперь по мужу Ягодка-Малиновская) со страхом увидела, как её отец, в своей генеральской тужурке с зелеными отворотами, низенький, юркий и с седым затылком, проворно притворил за собою дверь кабинета.
— Ну, послушай! — вскрикнул он, скрестив пальцы и вытаращив темные, детски-наивные, выпуклые глаза, которые смешно не вязались с густыми, накрашенными, черными ‘гусарскими’ усами. — Что ты хочешь делать дальше? Он — твой муж, и он прав. О таких вещах думают раньше. И, наконец, ты просто не можешь здесь дольше оставаться без прописки.
Этот аргумент, по-видимому, вчера и сегодня казался ему наиболее веским.
Наташа усмехнулась. Он вытаращил глаза еще больше.
— Ты хочешь скандала, оскорбляешь в твоём муже человека с общественным положением и мужчину и питаешь разные нелепые фантазии. Я убедительно прошу покончить с этим. Мне некогда.
Он сел к письменному столу и сердито передвинул тяжелое чугунное пресс-папье. Наташа отвернулась к холодному окну, увидела знакомую арку моста, сейчас густо покрытую снегом, и внизу обледенелый канал со вмерзшими в него зимующими барками, яркий, до боли ослепительный, февральский день, ощутила режущую боль в груди, такую же холодную и отчетливую, как и белые фасады домов по ту сторону канала, и сказала уже спокойно:
— К этому человеку я не вернусь.
Лицо отца густо покраснело. Он сделал неприятную гримасу, потом закурил папиросу, и щеки его постепенно обмякли и обвисли. Он соображал что-то. Он сказал:
— Во всяком случае, я не считаю себя в праве становиться между мужем и женой, и, кроме того, согласись, ведь, ты уже не маленькая. Тебе двадцать второй год. Ты была на курсах. Разве я должен объяснять тебе, что жена должна кое в чем подчиняться мужу? Если ты собираешься в монастырь, то, пожалуйста, скажи. Вообще, чего ты хочешь?
Вероятно, на Неве теперь колют лед, и там есть широкие и темные полыньи. Но говорят, по ночам рыболовы расставляют там свои снасти и, если броситься в воду, то вся запутаешься в острых крючках. Она судорожно повела плечами. Повернулась к отцу. Но в его лице не было ничего, кроме раздражения и неприятного любопытства. Совершенно таким же недовольным бывает его лицо, когда старший дворник докладывает ему о приходе водопроводчиков и истопников, и он кричит на него: ‘ну, чего еще им нужно от меня?’ Больше всего он боится скандала и осложнения жизни. Три года назад, когда застрелился её старший брат, он быстро, в один месяц, поседел, но потом постепенно оправился и с тех пор начал только заметно подкрашивать усы. Больше всего в жизни он дорожил тем, чтобы ему не мешали по утрам писать его воспоминания о службе на Дальнем Востоке.
— Да, конечно, я не маленькая, — сказала она, — и, хотя у нас на курсах не проходили подобных вещей, но я все же имею основание думать, что господин Ягодка-Малиновский — просто старый развратник.
При воспоминании о муже она почувствовала гадливую судорогу в пальцах. Впившись ногтями в ладони и испытывая мелкий озноб, она продолжала:
— Но я стесняю тебя и маму и потому постараюсь сделать так, чтобы вам было хорошо.
Он спросил, испуганно глядя на нее:
— Что ты хочешь сделать?
— Я возвращусь к мужу.
Она повернулась и вышла. С некоторых пор, вместо сердцебиения, она ощущала в груди только режущую боль, такую же холодную и отчетливую, как белые фасады домов по ту сторону канала. И родительский дом казался ей чужим и пустынным, точно это не она прожила здесь подряд последние три года.
С маленького дивана, отгороженного японской ширмой, быстро поднялась мама. Её лицо, неживое от съедавшей ее внутренней болезни, желто и натянуто улыбалось. Эту улыбку, одинаковую для всех, как следует Наташа поняла только третьего дня утром, когда убежала на рассвете от мужа и, ворвавшись с истерическим плачем в дом, разбудила и напугала всех своим звонком. Мама улыбалась всегда и всему, безлично и сдержанно. Она находила, что в мире все должно обстоять благополучно. Так научили ее в Смольном институте, в котором они обе окончили курс. Воспитанный человек никогда не должен делать ничего необычайного. Она сказала:
— Я приказала уложить твое платье с желтым чехлом. Когда поедешь, не забудь захватить его с собой в автомобиль. И, пожалуйста, не волнуйся. Я уверена, что все это пустяки.
— Успокойтесь, я поеду, — сказала Наташа, улыбнувшись.
С мамой у неё были натянутые отношения. Мама находила, что девушек портят курсы. Впрочем, она всегда была готова примириться с дочерью, если та вела себя благоразумно.
— Ну, вот, — сказала она — и, одобрительно, слегка полуоткрыла рот. Это она делала всегда, когда её подчиненные и, вообще, все низшие, вели себя похвально. Она улыбнулась, точно игрушечная, и погладила ее, слегка тронув по голове.
— Я никогда не сомневалась, что ты способна на благоразумные поступки. К вашему обоюдному счастию, обо всей этой истории пока еще не знает никто. Яков (так она теперь называла Ягодку-Малиновского) только что звонил мне по телефону. Он тебя обожает и готов исполнить все твои прихоти.
Сказав это, она потупилась, низко опустив ресницы в знак того, что продолжение разговора на эту тему считает нескромным.
— Я хочу только знать, — спросила Наташа небрежно, — заплатил ли папа по своим векселям?
Она знала, что Ягодка-Малиновский обещал устроить отцу финансовую комбинацию в банке. Рука мамы, тонкая и такая же игрушечная, обвилась вокруг её талии.
— Моя дорогая, я прошу тебя не заботиться о таких вещах. Сейчас идет речь только о твоем счастии. Мы позавтракаем, и ты поедешь.
По тону её голоса Наташа поняла, что финансовые операции улажены.
— Пожалуйста, нажми кнопку, — попросила мама.
Распахнулась дверь, и мимо, даже не взглянув, пробежал своею обычною, торопливою, усиленно-деловою, походкою отец. В окна продолжал падать холодный, светлый день, от которого давило в горле. Когда однажды у Наташи, когда она была еще в Смольном, вышла неприятность с начальницей и она заявила, что не вернется в институт (это было накануне Крещения), у неё было такое же чувство в горле. И так же был раздражён отец, и безразлично улыбалась мама. Тогда она хотела броситься под поезд. И так же было мутно в голове, точно после долгих слез, хотя она ни вчера, ни сегодня уже не плакала.
Наташа медленно пошла в свою комнату, которую, в её отсутствие, превратили в мастерскую, где шили нескладное и грубое солдатское белье. Две пожилые девушки, сгорбившись, быстро строчили на машинках. Обе они были некрасивы и робки. Вероятно, в их жизни не было никакого просвета. Обе они были из воспитательного дома и никогда не знали ни отца, ни матери. Раньше Наташа испытывала перед ними чувство неловкости и большой и страшной боли за них. Но сейчас этого не было. Их глаза были спокойны и безжизненны. Жизнь пришибла их обеих, и они выучились не рассуждать.
Но теперь её собственная жизнь подходила к концу, и оттого Наташа испытывала к ним только нежную жалость. Она думала, что на свете должны жить только такие, как её отец и мать. Жизнь представляет из себя сложный и гадкий компромисс. Теперь их дом освобожден от опасности быть проданным с молотка. Но было бы несправедливо, если бы она обвинила родителей в том, что ее насильно выдали замуж. Они только не отговаривали ее. Никто не виноват в том, что она не хочет или не умеет приспособиться к существующим формам жизни.
Стучали, перегоняя друг друга, машинки. Некрасивые девушки шили, шмыгая носами. В комнате пахло сырым миткалем и их потом. Самое главное, что все останется по-прежнему. И, конечно, так же будут стучать их машинки. По-прежнему останется этот большой и холодный город, в котором она выросла и научилась думать. Будут стоять его чугунные памятники царей и полководцев, возвышаться Исаакий, в морозы белый от инея, и в туманы черный, окутанный темною сыростью. Будут ползти отвратительные трамвайные вагоны, набитые скучною и вульгарною публикою, на курсах будут неизвестно зачем учиться другие девушки, надеющиеся на что-то. И жизнь будет оставаться невыносимо простой и гадкой. Ягодка-Малиновский найдет себе другую жену. В сущности, она даже неправа к нему. Ведь, он ей сказал перед свадьбой:
— Вы, конечно, не найдете во мне юношеской пылкости, но зато я знаю жизнь. Вы привыкнете ко мне, потому что я знаю, что вы умны и смотрите на вещи прямо. В молодости нам мешает жить розовый туман. Я помогу вам, минуя приготовительный класс жизни, перейти прямо в её третий или даже в четвертый.
Он засмеялся при этом, наморщив свой короткий нос, чуть раздавленный на конце и похожий на утиный. Тогда она не поняла, как следует, того, что он хотел сказать, намекая на третий и четвертый классы, и только почувствовала нехорошее волнение и гадкое любопытство. Теперь она знала все.
‘Странно бояться крючков’, — подумала она с насмешкой над собой, вспомнив еще раз о черной полынье.
II.
В сумерки она села в поданный мотор. Одна из девушек, которые шили солдатское белье, подала ей картонку с платьем. Наташа благодарно улыбнулась ей и неприятно почувствовала, что делает это так же, как мама. Поправив на ногах плед, она принялась безразлично рассматривать уличное движение через стекло мотора.
Вчера и сегодня говорили о забастовках на заводах. На перекрестках мелькали наряды полиции. Стояли полицейские офицеры в серых пальто, и возвышались черные фигуры конных городовых с султанами на шапках. Время от времени плохо одетые и усталые от работы люди, живущие на грязных окраинах, требуют себе хлеба и сокращения рабочих часов. Все это, конечно, жестоко, но, в общем, утомительно и скучно. Конечно, никто им ничего не даст. Если они опять не успокоятся, их сегодня или завтра начнут расстреливать, как расстреливали девятого января.
Наташа чувствовала к ним болезненную жалость, смешанную с брезгливостью. Хотелось бы закрыть глаза и ни о чем не думать. Жандармский ротмистр Строев рассказывал ей, как ему однажды пришлось расстреливать рабочих на заводе. Они смеялись, потому что не верили, что в них будут стрелять. Почему-то они никогда в это не верят до первых выстрелов. Это очень странно. Вероятно, больше всего в этом виноваты агитаторы, которые живут и действуют, как фанатики, по своим тоненьким революционным брошюркам. Ротмистр Строев рассказал ей шёпотом тогда же, как важную государственную тайну, что их навалили у пожарного депо целую кучу — взрослых мужчин, женщин, девушек и детей.
Наташа почувствовала, что у неё от этого воспоминания бьется сердце, и агитаторы, работающие на заводах и волнующие рабочих, показались ей сейчас в особенности бессовестными.
На Дворцовой площади было безлюдно. Кое-где в верхних этажах тёмного и некрасивого здания дворца светились тусклые огоньки. Наташа знала многих из числа высшей бюрократии и знала также, что они живут узкой и эгоистической личной домашней жизнью. Тем более смешны и преступны эти бунты в низах. Никто не услышит ни выстрелов, ни предсмертных криков.
Она закутала плотнее ноги пледом и, содрогаясь от озноба, откинулась в глубину мотора.
…Муж встретил ее в передней. Он был в пестрой, круглой татарской ермолке и ватном узорчатом, золотистом бухарском халате. Лицо его было худо выбрито, и он смотрел неопрятным стариком. Он сделал вид, что ничего особенного не произошло, и лично помог Наташе снять шубку. Она сунула ему, точно лакею, в руки перчатки и прошла в свою комнату.
Ей было неприятно, что здесь топилась ярко печь. Он хотел ей показать, что позаботился о ней к её приезду. Войдя, он притворил дверь и остался стоять, снисходительно усмехаясь, у двери.
— Ты озябла? — спросил он таким тоном, каким говорят с нашалившими детьми.
— Садитесь и поговорим, — сказала Наташа.
Он подошел и хотел сесть с ней рядом на диван. Она указала ему на кресло напротив.
— Вот там.
Смеясь, он подчинился. Раздвинув полы халата, он присел, показав желтые, мягкие домашние сапоги. Он считал себя победителем и не торопился вступить в свои права.
— Я обдумала все, — сказала Наташа, — и пришла к выводу, что не могу быть вашей женой.
Он опять усмехнулся.
— Так-с.
В его серых, настойчивых глазах было откровенное бесстыдство.
Противные, мокрые губы округлились в углах. От него пахло резким и вульгарным запахом шипра, смешанным с табачным дымом. С отвращением она отвернула голову.
— С своей стороны, я вам предоставляю полную свободу. Ведь, вам нужна хозяйка? Я вам обещаю поставить дом. Только, прошу вас, отдайте мне ключ от моей комнаты. О происшедшем не должен знать, конечно, никто.
Держась обеими руками за ручки кресел, он громко рассмеялся. Голова его в пестрой ермолке иронически ушла в плечи.
— Нет, это меня не устраивает, — сказал он. — Я не из тех, кто привык таскаться по домам свиданий. В свое время я вас предупреждал. Вы поступаете со мною против уговора.
— В чем вы меня предупреждали?
— Я предупреждал вас в том, что я уже не молод, и жизнь со мною может представить вам известные неудобства.
Он поднял голову и откровенно посмотрел в лицо Наташи.
— Сознайтесь, что вы меня купили, — сказала она. — Я буду с вами бороться.
— Если я вас купил, то, значит, вы продавались. Впрочем, ведь, это сейчас сказали вы сами.
Лицо его не выражало возмущения. Быстро бегающими глазками он рассматривал её плечи и грудь и остановился на талии.
— Я очень сожалею, что наши пререкания переместились в такую плоскость. (Он продолжал с ударением). Но даже, если я вас купил, а вы мне продались, то это в моих глазах не меняет дела. Как всякий покупатель, я намерен использовать свои права. Иначе, согласитесь, ваше поведение, просто, бесчестно. Впрочем, я не сомневаюсь в том, что вы когда-нибудь посмотрите на вещи более разумно. Вообще, нет браков абсолютно идеальных. Женщины и мужчины продаются взаимно за связи и за богатства. Только об этом не говорят. Вы, Наташа, слишком правдивы и резки, и я это, до известной степени, в вас ценю.
Он протянул к ней руки.
Она в страхе вскочила и толкнула столик. Посыпались на пол пепельница и брошенные журналы. Наташе ярко припомнилась сцена первого сближения с мужем. Когда она выходила замуж, ей казалось, что она будет достаточно благоразумна. Вообще, женщине её круга так или иначе необходимо пройти через это. В особенности, она помнила рассказ своей подруги, по имени тоже Наташи, которая вышла замуж прямо с институтской скамьи за сенатора Сюлька. На другой день после свадьбы она была у них с визитом вместе с мужем, как всегда, краснощекая, с ленивыми движениями, похожая на здорового, молодого жандарма, свысока третирующая своего пожилого мужа и обращающаяся с ним так, как будто он был её ребенок. Она была очень озабочена состоянием его желудка и за столом запретила ему пить белое вино. Оставшись с Наташей наедине, она на её интимный вопрос ответила, презрительно смеясь, странными, но почему-то запомнившимися словами:
— Поиграть с котенком.
Но Ягодка-Малиновский оказался просто гадок и, вдобавок, дерзок.
Наташа Сюльк вышла из положения тем, что завела себе любовника. Кроме того, у неё есть страсть: она любит лошадей и верховую езду. У неё грубый голос и неестественный, громкий смех, похожий на ржание. Полжизни она проводит в кавалерийском манеже и уверяет, что общение с лошадьми является лучшей школой для молодой женщины.
‘О, тогда уже проще всего пойти на улицу’, — с волнением подумала Наташа.
Горячая кровь прилила ей к лицу. В конце концов, все на свете очень условно. Почему она не может поступить в шантан? Темная полынья всегда к её услугам.
— Пропустите меня, — сказала она брезгливо мужу. — Вы совершенно правы: я вам продалась. Я вам благодарна, что вы поставили эту точку над ‘и’. Теперь я знаю, что мне следует делать.
Она сделала попытку пройти мимо него. Он цепко взял ее за руки выше локтей. Их лица встретились близко.
‘Какая блестящая мысль, — подумала она. — Кто продал себя один раз, тот может продать себя и в другой’.
— Если вы не отпустите меня сейчас же, я плюну вам в лицо, — сказала она Ягодке-Малиновскому.
И с наслаждением видела, как его лицо сделалось сначала серым, а потом жалким. Он выпустил её локти. Толкнув его плечом, точно он был теперь какая-то больше ненужная ей неодушевленная вещь, она, вся дрожа, вышла из комнаты.
III.
На улице были уже густые сумерки.
‘Будь осторожна: сегодня стрельба’, — остались у неё в памяти слова мужа.
Он не сомневался, что она вернется назад и примет его условия. Наташа решила, прежде всего, отправиться к Сюлькам и узнать у самого Сюлька, каким образом получить отдельный от мужа паспорт. Она решила бороться до конца.
На углу Невского равнодушный солдат с винтовкой преградил ей дорогу.
— Куда? Нельзя.
Молодое безусое лицо скользнуло остро-озабоченными, ничего не видящими глазами и равнодушно отвернулось, точно она была даже не женщина. Вообще, простой народ не интересуется барынями. У них свои. Но ей безотчетно понравился солдат. Понравилась его строгость и то, что он занят каким-то своим, очень большим и ответственным делом. Вдруг она обратила внимание на странную тишину улицы и небольшие, перебегающие через улицу отдельные кучки не то любопытных, не то рабочих. Беспорядочно бряцая саблями у седел, промчался взвод жандармов.
— На Невском стрельба, — сказал предупредительно-приторный мужской голос сзади.
Обернувшись, она увидела черную котиковую шапку и гадко-внимательное лицо. Смерив говорившего холодным взглядом и радуясь его смущению, она повернула назад и направилась в обход.
У решетки Александровского сада снова стояли толпы, но Наташа торопливо бежала мимо. Только на Гороховой ей удалось найти извозчика. Здесь движение проходило, по-прежнему, нормально. Переезжая Фонтанку, она даже услышала гром от нескольких подвод, везущих железо. Железо везли по направлению с Невского, и оно сильно и беспорядочно громыхало.
— Здорово палят на Невском, — неожиданно сказал, повернувшись к ней, извозчик, старый, сгорбленный и, по виду, больной человек. — Бяда!
— Как? Разве это стреляют?
Железо продолжало громыхать. Падали и падали тяжелые листы.
— Пачками, — сказал извозчик.
Переехали горбатый мостик, и все разом смолкло, точно закрылась оконная форточка. Опять началось глухое и вязкое движение тесной улицы.
— А кто же стреляет? — спросила Наташа, вспомнив строгое лицо молодого солдата.
— А Бог е знает, — ответил осторожно извозчик.
Он, наверное, знал, кто стреляет, но только не хотел говорить с ней, тоже, как с барыней. Вообще, в последнее время простой народ сделался очень молчалив. Вдруг вспомнились те, которые сначала смеялись, а потом лежали кучами у пожарного депо, и кровь медленно и мучительно отошла от головы к сердцу. Сделалось тошно.
— Господи, зачем они бунтуют? — сказала она, — все равно они ничего не поделают. Я знаю. Я очень хорошо знаю все начальство, а сейчас я еду к одному сенатору.
Ей вдруг так захотелось объяснить этому старику, что у тех, кто бунтует, никогда ничего не выйдет.
— Известно, сила. С ними разве поделаешь? — ответил старик, но в тоне его голоса слышались упрямство и уклончивость.
Наташа рассердилась. Ах, разве они понимают что? Они сами заслуживают своей судьбы. Опять поперечный переулок, и, снова громыхая, падали железные листы. Теперь уже явственно кто-то огромный и неумолимо, нечеловечески-жестокий, точно держал их на высоте в своих руках и бросал размеренно и спокойно. Точно вертелась ручка чудовищной шарманки, и в такт её быстрым поворотам раздавались беспощадный треск и гром. И было невыносимо думать, что чьи-то не защищённые груди фанатически-слепо устремляются навстречу этому грохоту.
— Это нелепо! — сказала еще раз Наташа возмущенно.
Но форточка снова закрылась, и только колотилось укороченными, напряженными ударами сердце.
— Вот поди же!
Извозчик опять повернулся и снисходительно осклабился.
— Народу, — слыхала? — пол-Невского набили. А казаки, те, выходит, за народ идут.
— Этого не может быть, — вскрикнула Наташа, — казаки пойдут за правительство.
— Мы сами так надеялись.
Он понизил голос. Лошадь его поплелась шагом.
— А вышло наоборот. Дай им Бог здоровья. Казаки, те за народ.
Наташа почувствовала себя оскорбленной.
— Ты говоришь глупости, — сказала она. — Поезжай, слушай, скорее. Ты очень много разговариваешь.
Он задвигал вожжами, но от его слов сделалось беспредметно-жутко.
‘Ведь, стрельба ежеминутно может перекинуться и сюда’, — подумала она, стараясь объяснить себе свой страх.
Но это было не то. Почему, говорят, что казаки перешли на сторону народа? Что, вообще, произошло? Утром она слыхала вскользь, что разбит арсенал. Если это восстание черни, то…
И на момент Наташе показался страшным не тот, кто высоко над головой воздымал с треском и громом падавшие железные листы, а те, кто с непонятным упрямством подставляли навстречу выстрелам свои живые груди.
Она вздохнула свободнее только у подъезда Сюльков.
IV.
Обоих Сюльков она застала в тревоге. Наташу Сюльк даже не удивил её поздний и неожиданный визит.
— Ты уже, конечно, слышала, — крикнула она, крепко поцеловав ее в щеку, — что эти бунтовщики захватили арсенал? Теперь положительно страшно выйти на улицу. Как ты дошла? Николай уверяет, что это началась революция.
— Да, это — революция, — сказал маленький и седой, стриженный под гребенку Сюльк.
Но сказал это так, как будто революция была для него самая обыкновенная вещь. Наташа с удивлением посмотрела на него и только сейчас заметила, что он несколько чаще обыкновенного подергивает плечом и головой. У него был усталый и нахмуренный вид, и красивые, черные, прекрасно сохранившиеся глаза застилались неопределенной пленкой тревоги или недовольства.
Эта тревога смутно передалась и ей. Вспомнились выстрелы на Невском. Это не был, впрочем, страх, а вдруг надвинулось что-то безобразное и темное. Представилось, вдруг войдут какие-то мужики и пьяные солдаты и начнут все ломать.
— Правда, что казаки перешли на ‘их’ сторону? — спросила она
Сюлька она уважала и привыкла ему верить. Он молча кивнул головой, точно о таких вещах даже не следовало говорить вслух.
— Что же тогда будет? — спросила Наташа невольно.
И даже плечи её охватил озноб. Все это поражало, как неожиданность. И вдруг закружилась голова и задрожали ноги. Она опустилась на стул у двери.
— Что будет? — переспросил Сюльк, остановившись перед ней и выпячивая брюшко, на котором блестела тоненькая знакомая цепочка.
И костюм на нем был серый, знакомый, как всегда. Под стеклянным колпаком, над камином, звонко тикали бронзовые часы. Но и в его сером костюме, и тоненькой цепочке, и в звонком тиканье часов было что-то новое и жуткое.
— Будет то, что наконец полетит старый порядок, полетим мы все.
Он засмеялся с таким видом, как будто ему было особенно приятно, что они все полетят. В сгустившейся от его слов тишине неуверенно прозвучали слова Наташи Сюльк:
— Ну, это положим. До революции слишком далеко. Говорят, в Петроград введены лучшие гвардейские полки.
И от этих её слов Наташа почему-то разом поняла, что все кончено.
— Но пока что, мы будем продолжать ужинать, — сказал Сюльк с любезным жестом хозяина. — Милости прошу.
И он уселся опять за стол, засунув сбоку шеи салфетку.
После ужина Наташа заявила подруге, что останется у неё ночевать.
— Ну, конечно же! — вскрикнула та.
Помолчав, Наташа сказала:
— Ты знаешь, я разошлась с мужем. Я больше к нему не вернусь.
В глазах Наташи Сюльк изобразилось неприятное любопытство.
— Правда? Ты бредишь.
Наташа расплакалась.
Они сидели в спальне супругов. Успокоившись, она объяснила Наташе Сюльк, что у неё нет отдельного вида на жительство, и что отец не желает, чтобы она жила дома без прописки.
Дрожь продолжала пробегать у неё по плечам.
— Я скорее брошусь в прорубь, чем вернусь к нему, — сказала она.
— Отчего ты, все-таки, не хочешь познакомиться с бароном Вифлингом? — спросила неожиданно Наташа Сюльк. — У них в полку, я знаю, многие интересуются тобою. Если завтра в городе все успокоится, я попрошу его, чтобы для тебя он приготовил в среду в манеже лошадь. Я знаю, что он будет тебе очень рад. Ведь, у тебя, кажется, есть амазонка?
Она сделала рукой ухарское движение, точно хлестнула лошадь и с наивно-вопросительным видом посмотрела на Наташу.
— Потом, может быть, — уклончиво ответила Наташа.
— Да, моя дорогая, но если ты уйдешь от мужа, тебе нигде нельзя будет бывать. Конечно, ты можешь посоветоваться с Николаем, но он тебе скажет то же самое. Я тебя уверяю.
Она даже улыбнулась в знак наивности планов Наташи. Она была твердо убеждена, что для Наташи единственный выход — кавалерийский полк.
— Но пойдем к нашему законнику, пока он не заснул.
В это время за окнами раздался характерный треск.
— Выстрел! — сказала испуганно Наташа Сюльк. — Ты слышала?
Обе они вскочили. В дверях стоял сам маленький сенатор.
— Только, пожалуйста, не волнуйтесь, — говорил он. — Ничего особенного. Просто кто-то выстрелил на улице.
— Как это глупо! — вскрикнула Наташа Сюльк, — конечно, кто-то выстрелил на улице. Но кто? Пожалуйста, никто не подходите к окнам! Это ужас. До чего мы дожили. Это, просто, невероятно.
Она металась по комнате.
— Николай, вытащи штепсель. Не надо, чтобы здесь был свет.
В спальне водворился мрак. Все трое — они прислушивались. Напряженное ухо ловило отдаленный грохот неизвестного происхождения.
— Это хлопает дверь от лифта, — сказал Сюльк.
— Молчи! — кричала истерически Наташа Сюльк. — Это вы, все вы довели до этого ужаса страну. Я говорила давно, что надо было ввести военную диктатуру. Ужасно скверно, когда в такой ответственный момент у власти стоят эти штафирки. Пожалуйста, ничего не говори мне о Протопопове…
Она побежала по всем комнатам, всюду завертывая электричество в комнатах, выходивших на улицу. Вскоре слышно было, как она громко кричала прислуге:
— Конечно, их всех, хамов, завтра же перестреляют.
V.
За утренним кофе Сюльк сказал:
— Итак, могу вас, mesdames поздравить: ‘Кресты’ разгромлены, и все жулики и преступники выпущены на свободу. Литовская тюрьма горит, и Петропавловская крепость превращена в базу революционных войск.
Обратившись в сторону Наташи он прибавил с неприятной иронией:
— При таких обстоятельствах смешно беспокоиться об отдельном виде на жительство, и вы можете, достоуважаемая, свободно пойти на все четыре стороны. К тому же, толпа сейчас громит полицейские участки.
Внезапно лицо его сделалось строго и даже сухо, точно Наташа в чем-то провинилась пред ним.
— Можете.
При утреннем свете, после проведенной бессонной ночи, он выглядел окончательно стареньким. Под глазами у него была тень. Он противно кивал головою, точно фарфоровый китаец.
Наташа почувствовала, как от оскорбления у неё бросилась в голову кровь. Она задохнулась. Но вдруг что-то толкнуло в грудь. Сначала слабо. Ей показалось, что окна вдруг выросли и раздались, и в комнате сделалось особенно светло. Наташа Сюльк тоже смотрела на нее со странной улыбкой, точно ожидая её ответа.
— Вы так странно выразились, — сказала Наташа Сюльку, волнуясь.
— Чем?
Он отрывисто захохотал. Положение казалось ему пикантным.
— Если это вода на вашу мельницу. Всякий волен извлекать выгоду из своего положения.
— Да, но из этого не следует, чтобы ты приравнивал Наташу к ворам и всяким преступникам. Ты, просто, сошел с ума.
Но маленький сенатор возмутился тоже. Он не понимает этих дам. Чего им угодно от него еще? Они привыкли ломиться в открытую дверь. Наталье Сергеевне было угодно освободиться от тирании мужа? Он имеет честь ее поздравить: она теперь, свободна, как ветер, ибо нет сомнения, что разбушевавшаяся революционная стихия сметет перед собою все, все представления, которыми, — плохо это или хорошо, — но жил и дышал старый порядок. Впрочем, кто выиграет и кто проиграет, это будет видно потом, а пока ясно одно, что г. Ягодка-Малиновский, во всяком случае, проиграет.
Он скверно закашлял и, зажав рот салфеткой, делал Наташе насмешливо-приветственные жесты пальцами свободной руки.
— Ты — пошляк. Вот что! — крикнула Наташа Сюльк и сочувственно повернулась к подруге.
Но Наташа продолжала чувствовать растущий свет. И вдруг, странно, все оскорбительное разом исчезло из слов маленького сенатора. Она только видела его коротко-остриженную седую голову и черные, все еще молодые глаза. И голова, и глаза, и даже насмешливая улыбка — все показалось ей в нем на миг интересным и милым.
— Это правда? — спросила она и сама удивилась, как зазвенел её голос. — Или вы смеетесь надо мной?
Он рассердился окончательно и начал брызгать слюной.
— Ну, да, да, да, и еще тридцать раз да. Какой, спрашивается, имеют смысл паспорта, если перестали существовать учреждения, которые их ведали?
В лице Наташи Сюльк было смешное колебание. Конечно, она была рада за подругу, но ее пугала эта неожиданная отмена паспортов.
— Но, может быть, паспорта, все-таки, останутся? — робко спросила она.
— Ничего не останется! — гремел маленький сенатор. — Можете быть покойны.
— Но ты говоришь это так, как будто Наташа тоже в чем-то виновата.
Между ними начались супружеские пререкания, но Наташа больше не слушала их. Ей казалось только, что она продолжает видеть все, куда бы ни обращала глаза, с совершенно новою и радостною отчетливостью: спорящих хозяина и хозяйку, кофейный прибор с голубым пламенем спирта и хлебные крошки на белой скатерти. И вдруг все звуки дома, до самых отдаленных, до звучного и гулкого хлопанья дверей лифта на парадной лестнице, вместе с тревожным внутренним теплом, разом в нее вошли и переполнили всю.
Она не выдержала и встала.
— Я пойду.
— Куда? — удивились они оба.
Но она не умела сказать. Вспомнился грохот вчерашних выстрелов на Невском, и от этого опять ужасом и болью сжалось сердце. Светлыми лучами переломились все предметы в комнате. Задрожало и расплылось зеркало. И было неприятно, что маленький сенатор и его жена могут увидеть её слезы.
— Так… мне уже пора, — сказала она и спрятала лицо на плече подруги.
Муж и жена молча проводили ее до дверей.
‘…И все жулики и преступники выпущены на свободу’, — вспомнились ей странные слова Сюлька, когда она сбегала вниз по широким и низеньким ступенькам лестницы вестибюля, покрытой мягкою темно-малиновою дорожкою, скрадывавшею шум шагов.
Но и в этих словах была странная радость.
VI.
На улицах было движение, похожее на праздник. Люди стояли или медленно двигались толпами. То и дело пролетали мимо автомобили, из которых выглядывали солдаты с ружьями, направленными вверх. Они кричали охрипшими голосами: ‘ура!’. Толпы народа отвечали тем же и махали шапками. Двери магазинов были заперты, железные шторы опущены, и от этого было особенно похоже на праздник.
Наташа быстро шла с бьющимся сердцем. Она вглядывалась в лица простых людей, которые составляли главную массу публики. Это были простые мужики, рабочие, заводские конторщики и мелкие канцеляристы. Все они нацепили на пуговицы кусочки красной материи или целые бантики. Вчера только они умирали на Невском, а сегодня уже праздновали свою победу.
На углу ее остановило движение серой массы войск. Солдаты шли, беспорядочно шагая, и страшно было видеть на отдельных штыках те же лоскуты красной материи. И лица у них были такие же простые и радостные, как и у празднично-стоявшей вдоль тротуаров густой толпы. И опять ‘ура’, перекатывающееся через головы стоящих и подхватываемое идущими. И казалось, что это кто-то другой вчера громыхал железом на Невском, а не эти люди, лица которых, улыбаясь, мелькали и мелькали в быстро сменяющихся рядах.
Наташе тоже хотелось бы крикнуть ‘ура’, но вспоминался вчерашний разговор со стариком-извозчиком, и она не смела. Ей казалось, что она украдет потихоньку у этих людей их свободу. И только трепетно стучало сердце.
‘Вероятно, так же чувствуют себя все воры и уголовные преступники, которых вчера и сегодня выпустили на свободу, — подумала она. — Потому что не они добывали эту свободу, но они тоже, не могут не радоваться’.
И она шла и шла, поворачивая из улицы в улицу и вмешиваясь в праздничные толпы. Шла, радующаяся и одинокая, не смея крикнуть:
— И я тоже с вами. И я!
На площади большой автомобиль-грузовик привлекал общее внимание. Какие-то люди в штатском и один солдат деловито раздавали мужчинам из публики ружья, штыки и патроны, и интересно было видеть, как штатские серьезно и неумело брали оружие и тут же наскоро обучались, как им владеть.
— Бери только те, кто умеет стрелять! — громко кричал солдат в большой, когда-то белой, а теперь грязной папахе и с пулеметной патронной лентой, обернутой, точно орарь у дьякона, вокруг груди. — Кто не умеет, не бери.
— Кому патроны? Патронов кому? — возглашал в нос штатский брюнет с винтовкой за плечами.
Он доставал обеими руками из оттопыренных карманов груды патронов, и лицо его было смешно-спокойно, как будто он раздавал не пули, а орехи. И со всех сторон к нему протягивались жадные руки.
— Товарищи, отберите у малого ружье! — Кричал солдат, указывая на кого-то в толпу.
Но студент в технической форме, краснощекий, безусый и с удивленным взглядом почти детских глаз, управлявший автомобилем, что-то крикнул, и мотор бешено застучал.
— Ура-а!
Стоявшие в автомобиле плавно двинулись над головами и махающими руками людей.
Последнею из автомобиля полетела шашка в черных ножнах, перевернувшись в воздухе и блеснув на мгновенье медными частями. Кто-то ловко подхватил ее. Раздался смех. Стоявшие в автомобиле подняли красный, узкий и длинный флаг, и, пока автомобиль мчался, постепенно забирая ходу, узкая, красная полоса, трепеща, раздувалась по ветру.
— ‘Счастливые!’ — подумала Наташа и вся потянулась за ними, но вспомнила опять, кто она, и съёжилась.
Промчался еще один автомобиль. На углу, точно врезавшись в толпу людей, он остановился. Кто-то штатский, просунув изнутри голову между торчавшими наружу штыком и дулом винтовки, крикнул:
— Товарищи-граждане, в автомобиле пристав…
Он назвал, какой части, но она не расслышала, и только мстительно-радостно сжалось и разжалось сердце. И показалось, что так и нужно, чтобы в автомобиле был пристав. Но сейчас же стало стыдно и гадко, и захотелось крикнуть:
— Возьмите и меня. Я была тоже с ними.
Но темный ужас хватал за плечи, и она не могла закричать. Стояла, судорожно глотая холодный воздух, и видела, как автомобиль пошевелился опять и двинулся дальше, пробираясь в толпе, точно большое, ощетинившееся животное, и сверкающей и рвущейся лентой за ним протянулся яростный крик людей от края и до края улицы, утопавшей в морозном, февральском солнце.
Тут же, где скрещивались две полосы трамвайных рельс, теперь безопасно-пустых, стояли два подростка-милиционера с белыми и красными перевязями на рукавах. Один — в гимназической фуражке. У обоих на лицах было торжественное сознание исполняемого долга. И Наташа вдруг почувствовала мучительную зависть к этим мальчикам. Их душа была чиста и ясна, и они сейчас что-то вписывали в нее навсегда светлыми и радостными буквами.
В нескольких местах, где она проходила, читали какие-то печатные воззвания. Она невольно услышала несколько отрывочных фраз, прочитанных чьим-то звучным баритоном:
— Население Петрограда вышло на улицу, чтобы заявить о своем недовольстве. Его встретили залпами. Вместо хлеба, царское правительство дало народу свинец…
Да, правда! вместо хлеба! Это ужасно! И опять вспомнился этот, кто-то огромный и беспощадный, кто высоко поднимал и бросал вчера на Невском тяжкие груды железа.
‘Я же никогда не была за него, — хотелось ей уверить себя в отчаянном порыве, но кто-то другой, неумолимый и бесстрастный отвечал за нее в душе: — Нет, ты была с ним, ты была за него и, если ты честная, ты должна сейчас разделить его судьбу’.
И колотилось, колотилось сердце. Ноги уже давно подгибались от усталости, но Наташа продолжала бежать из улицы в улицу.
VII.
В тесном и грязном переулке, у дымящегося здания полицейского участка, толпа разводила костер из связок бумаг, в синих обложках и картонных папках. Трое старательно укладывали бумажный кипы и папки, точно дрова, а еще несколько человек беспрестанно выносили и волокли еще и еще бумажного горючего материала. Двое вытащили длинный клеенчатый диван и положили его сверху при криках ‘ура’.
— Веселее будет гореть, — заметил кто-то рядом с Наташей и повернул к ней широкое, рябое лицо с оскаленными зубами.
Наташа не выдержала и улыбнулась тоже. Она чувствовала, как этот дух разрушения начинает и ее проникать против воли. И весело было смотреть, как густо курилась черным дымом крыша полицейского участка.
Другой голос заметил рядом:
— А все-таки не следует потакать ворам и мошенникам. Ведь, это, мы сейчас истребляем все их документы. Небось, они и сами охотно помогают.
— А ты знаешь, почему он украл? — спросил простуженный голос. — Может быть, ему нечего было есть. И из господ тоже есть жулики.
С левого боку густо поднапёрла толпа. Вырисовался высокий кузов грузового автомобиля. Наташа почувствовала себя отброшенной на тротуар и притиснутой к стене противоположного дома. Она видела, как из дверей горящего здания выносили мебель и, ломая на ходу, клали на общий костер. Летели кресла, стулья, этажерки. Кто-то аккуратно положил зеркало.
— Раздайся! — кричали с автомобиля.
— Бери вправо! — кричали шофёру из толпы.
Мотор пронзительно застучал и ринулся прямо на груду сложенных бумаг и мебели. Видно было, как он легко и плавно приподнялся верхнею частью кузова и въехал на холм импровизованного костра. Раздался треск ломаемой мебели, и все потонуло в яростном крике. Шофёр вертел своим рулем, и грузовик тяжко покатился назад, потом поднялся и въехал снова. Точно исполинских размеров слон, — он топтал у себя под ногами мебель, связки бумаг, звонкое стекло. Переехав через холм, он взобрался на него задним ходом опять, и, снова послышался треск и звон.
— Огонь! — крикнули из толпы.
Действительно, в третьем этаже из окон вылизнуло желто-красное пламя, и сразу пахнуло в лицо жаром, точно из печки. Толпа бросилась в стороны, увлекая вместе с собой и Наташу. Автомобиль, треща, грузно пробирался к выходу из переулка, и, чувствуя, что это напрягается и звенит её собственная грудь, Наташа качалась из стороны в сторону, оглушенная бесформенным, стихийным криком, похожим на ураган.
Ее выкинул людской поток где-то возле незнакомой церкви, всю измятую, в испарине и без муфты. Горло её охрипло от напряжённого крика и хотелось пить.
Она слегка опомнилась и подумала:
— ‘Да, конечно, и воры невиновны. Я гораздо хуже их, и мне уже нет искупления’.
Ей сделалось стыдно, что она кричала ‘ура’, точно она залезла к кому-то в карман. С избитыми и истоптанными ногами, она потащилась дальше. Она решила ходить весь день, пока не свалится где-нибудь под забором.
Ей хотелось выбраться на Невский, потому что там еще, как она слышала, продолжалась борьба. Аничков дворец был обращен в большую крепость, и оттуда все еще продолжала отстреливаться старая власть. Из пулеметов стреляли городовые и жандармы. Они же прятались по всему пути по чердакам. Частая и отчетливая стрельба раздавалась то там, то сям.
— Вольные, с дороги! — кричали охрипшие голоса военных, большею частью — матросов с черными развевающимися ленточками.
И приходилось надолго прятаться в воротах или втискиваться в парадные подъезды. Улица вдруг пустела, и раздавались мерные залпы.
— Раз, два! — отдавалось в груди.
Тяжко громыхая, падало железо. И, в ответ, отдавались, как эхо, мелкие, точно прыгающие звуки, отчетливые и яркие, точно золотисто-светлые. Они били по всем направлениям, и нельзя было определить, откуда они исходят.
— Пулеметы!
В тесной куче, сбившейся в парадном подъезде, говорили:
— Говорят, некоторые полки еще держатся. Сейчас наши пошли снимать на Васильевский остров 180-ый и Финляндский полки. На Невском битва.
Кончался обстрел и с Невского мчались автомобили под Красным Крестом. Бежали оттуда и тоже втискивались в парадный подъезд отдельные редкие прохожие.