Сущий рай, Олдингтон Ричард, Год: 1937

Время на прочтение: 310 минут(ы)

Ричард Олдингтон
Сущий рай

Заря такая — счастье для живых.
Для молодости сущий рай.
(Вордсворт о французской революции)

Часть I.

Один

Стоя у амбразуры окна и предаваясь холостяцким размышлениям, мистер Уинтроп Чепстон — член ученого совета и преподаватель колледжа Святого Духа — с особенной тщательностью набил свою трубку Данхилл, стоимостью две гинеи, не забыв примять табак средним пальцем левой руки.
Сей сноб платил двойную цену за второсортный надушенный табак, присылавшийся ему за то в пачках в четверть фунта, обернутых в свинцовую бумагу и снабженных этикеткой ‘Смесь мистера Чепстона’. В точности такой же продукт доставлялся двадцати тысячам других идиотов, и на этикетках каждого значилось: ‘Смесь мистера Смита’, ‘мистера Брауна’, ‘мистера Такого-то’ и т. д., в зависимости от обстоятельств. Ибо всех нас стригут для прибыли Капиталиста, все мы — агнцы его возлюбленного стада.
Набив трубку, он сейчас же забыл о высоких достоинствах табака, и сознание его машинально воспринимало ощущения первых затяжек. Он смотрел через двор колледжа на заплесневелый, но исполненный достоинства боковой фасад в стиле английского барокко. К сожалению, мистер Чепстон созерцал этот вид так часто, что перестал им наслаждаться. Он даже не замечал его. Он неврастенически размышлял.
‘Годы летят без толку. Скоро мне стукнет пятьдесят. Мы тратим нашу жизнь на то, чтобы изо дня в день готовиться к чему-то значительному, и только затем, чтобы убедиться, что слишком поздно, что для всего уже слишком поздно. Если бы не война, я мог бы… Что, если бы я уехал в Америку? Не выходит дело. Все предопределено. Так было предначертано в первый день творения. Этот мальчик, Крис Хейлин, что я ему скажу? Что можно сказать студенту, родители которого потеряли состояние? Неприятная случайность, не предусмотренная классиками античности. Иов разорился, но кому какое до него дело? Насколько я понимаю, никогда не известно, что нужно сказать в том или ином случае. А еще того менее, что сделать. Жизнь — мрачный фарс. Farce lugubre. Очевидно, в стиле Гюго. Тридцать лет назад я читал его. Теперь он кажется скучным. Годы летят, летят. А кажется, только вчера я сбросил с себя солдатскую шинель’.
Неуклюже шагнув от окна, он плюхнулся в глубокое кресло у камина, пуская белый дымок, точно труба никому не нужной фабрики. Он почесал тот участок своей макушки, растительность которого еще не пострадала от разрушительного действия времени.
‘Кристофер Хейлин. А ну-ка, что я знаю о нем? Человек, который читает все, кроме того, что полагается по программе. Усердия нет. Никогда не получал первой награды. Интересуется больше происхождением человека, чем происхождением грамматики. Плохо, совсем плохо. Знаю я его родителей? Кажется, нет. Да это и не важно. Родители — это только помеха, первородный грех всех нас in statu pupillari [В период ученичества — лат.]. Неплохо придумано. Надо запомнить. Должен ли я помочь мальчишке? Он способный малый. Жаль, если станет клерком или еще чем-нибудь в этом роде. А как, собственно говоря, помогают в таких случаях? Деньгами? Рекомендациями? Непрошеными советами, которыми пренебрегают? Что бы ни случилось, к сорока годам жизнь ему опротивеет. Farce lugubre. А тогда стоит ли?..’
Стук в дверь и возглас ‘войдите’ вызвали появление не Хейлина, которого он ждал раньше, а слуги, которого он ждал вторым. Чай и сдобные лепешки. Подобно ‘Смеси Чепстона’, лепешки были для него средством не быть похожим на других. Большинство профессоров не едят сдобы.
— Поставьте лепешечницу на камин, Уилдон.
Мистер Чепстон называл свое блюдо с лепешками лепешечницей. Он приподнял теплую фарфоровую крышку и обменялся маслянистой улыбкой с поблескивающими жирными дисками намазанных маслом лепешек. Часы пробили половину пятого. Хейлин опаздывает. Еще одно проявление высокомерия.
‘Я не должен позволять студентам опаздывать к назначенному сроку. Мало дисциплинировано это поколение. Мы — слишком, они — недостаточно. Пора бы им знать, что мир — не соска для чешущихся ручонок рекламного младенца с плакатов искусственного вскармливания детей. Не понимаю я их. Откуда это проклятое malentendu [Взаимное непониманиефр.] между разными поколениями? Разве я тоже не был молодым и не сталкивался с status quo? [Существующим порядкомлат.] Теперь я сам часть status quo. А ведь что такое тридцать лет? Пустяк, микромиллиметр времени, и, однако, целая пропасть на самом деле. Что я ему скажу? Мы говорим, они по всей видимости реагируют, по всей видимости вежливы и благодарны, однако же держат нас больше чем на расстоянии, скрываются от нас, как какие-то лицемерные эпикурейцы. А жаль! Но они живут совсем в другой атмосфере, мы в тени жуткого для них прошлого, они в тени пугающего нас будущего. Мы обмениваемся безгубыми улыбками, как призраки, в царстве теней. Но что же, черт возьми, я скажу ему?..’
Мистер Кристофер Хейлин, студент колледжа Снятого Духа, выбывающий из состава слушателей по причинам финансового порядка, вышел из своей квартиры на сырую улицу. Громыхающие грузовики, проносящиеся легковые машины, украшенные экзотическими консервными банками, витрины бакалейных лавок, толчем детских колясочек придавали городу, старинному очагу просвещения, характер живописного уединения и достоинство. К сожалению, Крис созерцал этот вид так часто, что перестал им наслаждаться. Он шел и предавался грустным размышлениям.
‘Что я скажу этому старому педанту? Он ни черта не поймет. Они никогда не понимают. Он умастит мои раны сливочным маслом своих лепешек и пойдет дальше своей дорогой. Как он может знать, что это такое, когда рушится жизнь? Может быть, он сообщит мне, какими чертовски бравыми молодцами были они в пятнадцатом году. Но мне что делать, боже мой, мне-то что делать? Кем мне быть: шофером, лакеем, конторщиком, летчиком? Что делать: стоять у дверей, просить подаяние, заискивать или воровать?..
Дома к этому относятся весьма спокойно. ‘Мы потеряли почти все, дорогой, и тебе лучше было бы вернуться домой сейчас же, потому что мы не можем уделить тебе ни пенни больше’. Иными словами — найти себе работу. Помогай-ка богатым оставаться богатыми. А у меня-то был план работы на всю жизнь. Триста фунтов ренты в год и стипендия или отсутствие таковой. Со стипендией, конечно, лучше, если бы последние три семестра зубрил как сумасшедший. А теперь: вот возвращайся домой и вешайся на крюк в передней.
С ума можно сойти, как подумаешь об этом. С ума сойти. Если бы я сошел с ума, за мной бы ухаживали. Если бы я был калекой, со мной бы носились. Будь я кретином, уродом, слабоумным, слепым, умалишенным, дегенератом, больным, дряхлым стариком — общество сочло бы долгом совести поспешить ко мне на помощь. Но я лишь молод, здоров, силен, достаточно умен и не урод, поэтому никто ничего для меня поделает и никому до меня нет дела. Возлюби кретина как самого себя и поставь всевозможные препятствия на пути человека с нормальными умственными способностями. Вот путь к улучшению рода человеческого путем подлинно ‘естественного’ отбора.
Что я скажу Чепстону? С ним-то никогда ничего не случается. Он весь запеленут в мысли классиков, отстоит от жизни на три поколения. Будет вращаться до самой смерти вокруг оси той системы, которая его кормит. Наш университет — поистине зоопарк, в котором сидят в клетках эгоцентрики и беглецы от жизни. Не потому ли и мне хотелось попасть сюда? Мы все боимся жизни, боимся сопряженных с ней риска и трудностей. Хотим, чтобы все наши дни были, как варенье на золоченом блюде. Работа под чьим-нибудь крылышком и небольшой капиталец. Я лишился того и другого, и вот мне страшно…’
Он свернул в переулок между высокими глухими стенами университетских садов, прошел мимо хорошенькой, завитой перманентной завивкой девушки, как будто несшей флаг штампованного сексуального призыва. Крис не внял тому сигналу на международном коде пола, который послали ее веселые глаза. Потом он пожалел об этом. Почему нет? Вот уже самое почтенное из приветствий, которыми обмениваются люди. Все мы смертны, почему же нам не приветствовать женщин — носительниц новой жизни? Они ведут безнадежную борьбу за оплодотворенное лоно со смертоносным временем. А мы, отверзающие ложе сна, испуганно отстраняемся. Завтра, и завтра, и завтра…
Дожевывая намасленную лепешку, мистер Чепстон строго сказал:
— Вы опять опоздали, Хейлин.
— В таком случае прошу прощения. Мне казалось, что я, наоборот, пришел слишком рано.
Мистер Чепстон подумал о том, как трудно произносить с олимпийским достоинством внушение, когда рот набит лепешкой, а в руке держишь чашку с чаем. Он решил отменить приготовленную речь о недисциплинированности молодого поколения.
Умостившись, как два петуха на соседних насестах, они издавали резкие и разнообразные крики, свойственные их породе. Оба страдали, ибо правила хорошего тона мешали им — типичным англичанам — сказать что бы то ни было по существу того, что они считали главным. Они были распяты на кресте застенчивости.
Внутренне терзаясь, не зная, что же ему сказать, Чепстон внешне оставался таким же, как всегда: любезным, веселым педантом. Не будучи по природе талантливым чудаком, он немало ломал себе голову, чтобы найти для себя соответствующий университету стиль. Он убедился, что повизгиванье, хихиканье и пыхтенье имеет здесь достаточно большой успех. Пользовалась успехом также спазматическая порывистая манера говорить и неистово дрыгать ногами в минуты напускного веселья. Это было тем более убедительно, что ему до смерти опостылели жизнь и служба и он был подвержен отвратительным припадкам нервного отчаяния. Это придавало оскалу его всегда готовой появиться улыбки сатанинский оттенок — внушительный для робких и загадочный для тупоумных.
В муках самообуздания Чепстон прохихикал ‘страшно интересный анекдот’. Мысленно переводя щебетанье профессора с языка штампов на нормальный английский язык, Крис понял, что профессор Косинус, величайший из живущих на земле специалистов по геометрии четырех измерений, катаясь на велосипеде, столкнулся с другим велосипедом, на котором ехал профессор Плоскость, последний фанатичный приверженец реальности Евклидовой вселенной. Покрытые грязью, в крови и ссадинах, они в ярости выбрались из-под обломков и среди обступившей их толпы восхищенных студентов и обывателей завязали оживленный спор о своих скоростях и траекториях. Плоскость утверждал, что Косинус описал противозаконную гиперболу на неправильной, или релятивистской, стороне дороги, тогда как Косинус настаивал, что Плоскость непристойное явление, возникшее во временно-пространственной конечности пустозвонства.
Восхищенный своим талантливым изложением этого замечательного события, мистер Чепстон откинулся на спинку кресла, весело дрыгая ногами, и прикрыл носовым платком лицо, сморщившееся от искусного хихиканья.
— Сегодня, однако, нам предстоит обсудить не этот вопрос, — торжественно сказал он, внезапно явив свое лицо из носового платка, словно рыдающий клоун. — Вы действительно покидаете нас?
— Да, завтра я уезжаю.
Покорность Криса судьбе обрадовала и успокоила мистера Чепстона. С той самой минуты, как он услышал о катастрофе, благожелательность вела в его душе безуспешную борьбу со скупостью и осторожностью.
— Послушай-ка, — говорила Благожелательность, — не упускай случая. Ты вечно ворчишь, что жизнь твоя пуста, что тебе никогда не удается сделать что-нибудь действительно порядочное и существенное. Ты знаешь, что это умный парень, слишком умный, чтобы вечно корпеть над одними лишь предписанными программой книгами. Из него может выйти блестящий ученый. Он даже способен мыслить. Помоги ему деньгами. Добейся для него стипендии. Тебе это не будет стоить и четырехсот фунтов. Если он выбьется в люди, он тебе вернет эти деньги. А если нет, у тебя появится интерес в жизни, и ты вполне можешь позволить себе потратить столько.
— Нет, нет, ни в коем случае! Ты не можешь себе этого позволить, — возмущалась Скупость. — Помнишь, как ты обжегся на акциях этих рудников? Помнишь жуткий крах Ривьера-Палас-Отеля? А подоходный налог? А вдруг ты заболеешь? Лишишься кафедры? Не будь сентиментальным ослом. За твоим кошельком будет охотиться половина нищих гениев Англии.
— К тому же, — добавила Осторожность, — подумал ты о том, что станут говорить другие?
Справедливость прежде всего, не так ли? Ну что ж, будем справедливы. Не вмешайся Осторожность, Скупость, может быть, сдалась бы. Но мистер Чепстон до ужаса боялся сплетен и смешных положений. Холостяк, который проводит свои долгие каникулы в отдаленных уголках Сицилии, приобщаясь к античности среди пастухов (вспомнился Вергилий), и который слишком известен своей романтической дружбой с гибкими юнцами… Довольно, довольно! Осторожность победила.
Мистер Чепстон вспомнил обо всем этом в течение какой-нибудь секунды. А жаль, жаль. Да, не может быть никакого сомнения, что Хейлин очень красивый мальчик. В нем есть что-то античное.
Мистер Чепстон почувствовал, что ему надо проявить сердечность.
— Так, так! Так, так! — Он сиял, как идиотический Пиквик. — Нам будет очень грустно потерять вас. Что же вы намереваетесь предпринять?
— Не имею ни малейшего представления, — холодно сказал Крис, думая про себя: ‘Вот тоже старый балбес: ржет, как пьяная кобыла. Мог бы помочь мне, если бы захотел. Так чего ж он молчит? Ведь знает, что сам я прямо спросить не могу’.
— Надеюсь, вы ни при каких обстоятельствах не забросите классиков, — профессорским тоном сказал мистер Чепстон. — Запомните, что способность писать греческие стихи имеет… а… гм… большое значение.
— Я бы назвал это развлечением для сельских священников в часы досуга, — едко отпарировал Крис.
Мистер Чепстон прикрыл эту смертельную рану, нанесенную его благожелательности, и эту царапину, нанесенную его тщеславию, целой серией сложных хихиканий и повизгиваний, сопровождаемых подрыгиванием ног.
— Ах, это здорово! — воскликнул он. — В самом деле очень хорошо. Развлечение сельских священников. Я передам это декану, обязательно передам.
Но Крис отклонил этот словесный гамбит, за которым должно было следовать обычное академическое собеседование. Странная горечь овладела им. Оскорбительно это хихиканье стариков в мире, который стонет в родовых муках и задыхается в хаосе, намеренно создаваемом искателями власти.
— А вы не могли бы вместо этого поговорить с деканом обо мне? — пробормотал он, краснея от стыда и злобы. — Неужели нет возможности дать мне стипендию — колледж богат, — а потом и место ассистента. Я хотел бы заняться научной работой.
— Научной работой? — воскликнул Чепстон холодно, настороженно, но внешне сохраняя наивное выражение и улыбку. — Ну, скажите, чего ради энергичному молодому человеку совершать духовное харакири на нашем оскверненном алтаре просвещения? Пусть мы плывем в ковчеге Муз, но на какой Арарат провинциализма выбросило нас стихией! Я немного видел свет, я командовал на войне батареей, хотя мои орудия не всегда пользовались славой бьющих без промаха, ха-ха-ха! Я вернулся сюда зализывать свои раны, как свинья в Эпикуровом стаде. А каково истинное мое призвание? Стать актером. Вы никогда не видели меня в роли Ромео. У меня была возможность попасть в Голливуд. Я упустил ее, забился в эту нору ради хлеба насущного и дешевой бутылки вина. Ах, почему я не последовал за своей звездой и не стал актером?
— Все англичане прирожденные актеры, — сказал Крис. — К сожалению, слишком многие из них играют злодеев.
— Разве это такое несчастье, когда молодой человек бросается очертя голову в широкий мир? — воскликнул мистер Чепстон, пропуская мимо ушей этот выстрел Криса. — Где же традиции авантюры, где современные Рали и этот, как его там? Предоставьте академическое затворничество старикам. А молодым — действия, приключения, острый запах жизни в ноздрях. Да в вашем возрасте люди моего поколения несли весь мир на штыках…
— И посмотрите, куда они его принесли…
— Героическая жизнь сама себе награда. — Мистер Чепстон сделал попытку быть внушительным. — Возьмите, например, Руперта Брука. Его статуя на Скиросе, его рукописи в Британском музее. А где он сам, по существу говоря? Среди бессмертных!
— И тем не менее он мертв и довольно-таки скучноват.
— Не будьте циником! — взмолился мистер Чепстон. — Разрешите мне просить вас не быть циником. Диоген был самый низменный из философов.
— Да, — перебил Крис, — он был в состоянии разозлить Платона, сказав ему, что, если бы тот научился питаться сырыми овощами, как Диоген, ему не пришлось бы льстить тиранам.
— Ха! — мистер Чепстон решил пропустить намек мимо ушей. — А, так вы читали Лаэрция? Чудесно, восхитительно. К сожалению, жизнь состоит не только из классической учености, особенно для тех, у кого нет ни гроша.
— Разумеется, они имеют право на свой otium sine dignitate, — горько сказал Крис.
— На покой без почета? — Мистер Чепстон сделал паузу. — Ах! Вы имеете в виду безработных? Да, это слишком верно. Но вы не будете из их числа…
— Ведь я не имею права даже на пособие, — усмехнулся Крис.
— Мой милый мальчик! Довольно цинизма, прошу вас. Разрешите мне сказать вам два-три слова ободрения. Постараюсь не впадать в обычную ошибку людей моего возраста и не буду предлагать вам самого себя в качестве примера. Напротив, я хотел бы послужить вам предостережением. Моя жизнь началась на вершинах, но слишком скоро закончилась надгробной эпиграммой в испорченном или христианском стиле Греческой Антологии. Вы, как юный Вергилий, начинаете с того, что теряете все отцовские угодья. Ну так что ж? Боги оказывают вам честь, давая возможность начать с царапины на скачках жизни. Выше голову — и вперед! Сколько предприимчивости и талантов погибло для мира благодаря тому, что обладатели их имели несчастье унаследовать ренту. Нищета — бич, который подхлестывает талант на пути к успеху. Бойтесь довольства и изнеженности…
Невозможно сказать, как долго гудел бы еще мистер Чепстон, наставляя Криса в стиле Полония. Крис слушал с удивлением и стыдом, сознавая, что ему хитроумно заткнули рот. Он чувствовал себя в смешном и глупом положении. Смешно было бросаться в самый разгар катастрофы к Чепстону, как к милосердной Богоматери, глупо наступать человеку на любимые мозоли, когда хочешь что-нибудь получить от него. Крис сделал удивительное открытие, что шутки на чужой счет требуют подкрепления в виде независимого дохода. За отсутствием такового человек вынужден присоединиться к великой армии тех, кто лижет чужой зад явно и старается укусить его исподтишка, сплетнями мстит человеческое ‘я’ за те унижения, на которые обрекает человека забота о собственной выгоде…
Крис вышел из задумчивости и закрыл шлюзы чепстоновского красноречия, поднявшись со словами:
— Ну, мне пора идти. Надо еще уложить вещи и повидаться с массой людей. Спасибо за все.
— Вам в самом деле пора? — воскликнул мистер Чепстон, с самым непринужденным видом вскакивая с кресла. — Может быть, вы чего-нибудь выпьете? Нет? Что ж, в таком случае…
Он принялся медленно и внушительно пожимать правую руку Криса, раскачивая ее, как ручку насоса:
— Не забывайте своего старого учителя, — пожатие, — приезжайте иногда повидаться со мной, — пожатие, — не становитесь тряпкой, — пожатие, — никогда не таите обиду за несправедливость, — пожатие, — держитесь идеалов, которые мы старались вам привить, — пожатие, — берегитесь вульгарности, — пожатие, — материализма, — пожатие, — бесчестных поступков, — пожатие, — и, превыше всего, женщин!
Выпустив руку Криса, мистер Чепстон быстро отвернулся, как бы желая скрыть душившие его чувства.
— Прощайте, — сказал он гортанным голосом. — Прощайте!
Крис направился к двери и, когда она закрылась, услышал голос мистера Чепстона, поднявшийся до прощального вопля.
— Прощайте! Держитесь — ваши идеа-алы…
Склонив голову набок, точно огромный, но уродливый певчий дрозд, мистер Чепстон слушал, как ослабевает эхо шагов Криса по деревянным ступенькам, потом по-птичьи подскочил к окну и выглянул посмотреть на голову и спину явно разочарованного молодого человека, направляющегося к воротам колледжа.
Может быть, на лице этого выдающегося специалиста по античной литературе появилось слабое подобие сатанинской улыбки?
Может быть, он сообразил, что пять процентов из четырехсот фунтов, это двадцать фунтов в год, — достаточно, чтобы оплатить годовой счет за табак каждого сколько-нибудь благоразумного человека?
Во всяком случае, он снова принялся набивать трубку, с особенным напряжением вглядываясь в сумерки.

Два

Трясясь в углу купе третьего класса, Крис мрачно созерцал катящуюся перед ним панораму пустошей, разбросанных в беспорядке птицеферм, новых желтых кирпичных особнячков, милых, старых, дымящихся от сырости полудеревянных коттеджей и облетевших остатков леса. Шпили вонзались в небо, две-три свиньи утыкались пятачками в землю, автомобили мчались по дорогам, перестроенным за огромные деньги во имя разрешения проблемы безработицы. Недавно превращенный в Дом Призрения величественный особняк объявлял на огромном плакате, что он кормит, одевает и пестует с колыбели до могилы слабоумных детей слабоумных родителей и властно требовал пожертвований на это замечательное патриотическое начинание.
Есть разница между юными англичанами вчерашнего и сегодняшнего дня. Это должно быть ясно даже им самим.
Довоенный англичанин был обычно чем-то вроде белокурой рыбы — длинный, холодный, не умевший выразить свои мысли, хищный и наглый. Вскормленный на питательном мясном экстракте воинственности, который прославляли кровожадные медицинские авторитеты, он воображал себя непобедимым властелином всего остального низшего мира. Колонна Нельсона была пупом его обширной и в значительной мере фиктивной империи. Все дороги начинались для него от Ватерлоо.
После столетия легких побед над косоглазыми и черномазыми этот чертовски замечательный спортсмен испытал неприятный сюрприз: его ударил противник, оказавшийся ему по плечу. Реагируя на сии внешние условия, рыба постепенно усвоила покровительственную окраску миролюбивого идеалиста, идеалом которого было — заинтересовать мир в сохранении своей безобидной породы. Так как это не удалось, он обиделся на мир, и дети столкнулись с унылой перспективой бесконечно долго расплачиваться за грезы отцов. Их наследие — разочарование.
Крис Хейлин был представителем этой, по-видимому, новой породы, которой по непонятной прихоти генетики суждено удовлетворять новым требованиям. Для англичанина он был мелкокостен и невысок ростом — всего пять футов шесть дюймов. Руки у него были широкие, но изящной формы, волосы довольно темные, подбородок и рот говорили о скромности, о природной застенчивости. Глаза серые и крайне сентиментальные. Но если у него и были нервы, он держал их в узде, во всяком случае, он был человеком слишком цивилизованным, чтобы дать выход своим чувствам, избивая кастетом своих политических противников.
Если бы удалось убедить его отказаться от едкого легкомыслия ради надутой серьезности и носить брыжи и эспаньолку, он был бы прекрасной имитацией молодого испанца времен Филиппа III. Меланхолия, свойственная всем, кто пробуждается от надменных грез, перешла у него в отчаянную веселость. Или веселое отчаяние. Далекий оттого, чтобы спустить свой старый флаг в знак поражения, он бесцеремонно пользуется им как носовым платком. Это может быть великолепно, но бессмысленно. И здесь также разочарование.
Крис страдал. Он был из тех людей, которые непременно должны страдать. Он заблудился в мрачном лесу, ощерившемся капканами для молодых людей. Разлука с корпоративной самоуверенностью колледжа Святого Духа унизила его ‘я’. Он испытывал своеобразные муки человека, который в теории может делать все что угодно, тогда как в действительности все его импульсы ущемлены. Он был близок к настроению, побуждающему становиться масонами, фашистами, или объединенными лесничими, или жениться на первой попавшейся неподходящей девушке.
Он размышлял с горестной бессвязностью:
‘Гнусная встреча со стариком Чепстоном вчера. Еще гнуснее встреча дома. Гнусные, гнусные дни впереди. Мы становимся пожилыми, когда перестаем надеяться в будущем на что-нибудь приятное. Я, должно быть, родился пожилым. На что я надеюсь в будущем? На встречу с домашними?
На Анну? Анна не такая. В самом деле не такая? Она сияет как звезда, и она восхитительна — иногда. И потом она сука, да, такая хорошенькая сучка. Женщины-суки теоретически бессмертны, это бессмертие пола совершенно необходимо для оправдания глупости и жадности мужчин. И все-таки Анна прелесть, хоть она и сука. Люблю я Анну? Что значит любовь? Пастырь, что такое любовь? Скажи мне, прошу тебя. ‘Светлых волос на запястье браслет?’
Любить — это значит пребывать в таком иррациональном состоянии, когда хочешь во что бы то ни стало заплатить чудовищную цену за ветку цветущей вишни, которую тебе должны были бы великодушно приносить в дар…
Но я хочу, хочу ее, хочу ее. Ну а какой толк в этом? Я нищий герой. Из-за отсутствия денег я не могу жить как хочу. Но хочу ли я жениться на Анне? Осесть, как говорят, точно ил в океане или осадок в бутылке вина? Столь же существенно: захочет ли Анна выйти за меня замуж? Мой годовой доход ноль фунтов, ноль шиллингов и ноль пенсов, заработок — столько же. Идеальная перспектива для брака. Но зачем брак? Я хочу Анну в здоровье, не в болезни, я предпочел бы раздевать ее, не одевать, я хочу ее иногда, не всегда, сейчас, а не на всю жизнь? Возмутительно! Такие речи доступны только господам профессорам.
Это ведь очень легко сделать самым простым шилом и, может быть, даже хорошо было бы умереть. Зачем тянуть обрывающуюся нить до позорного конца? Выпрыгнуть из жизни в припадке злой скуки или таскать ревматический костяк и негодную дряхлую плоть…’
Крис пил из чашки разочарования большими глотками — молодой человек, оказавшийся во власти близорукого мира, как молодой король перед липом угрюмой, обанкротившейся и свиноголовой нации.
В таком настроении он мрачно побрел со станции домой и тихонько вошел с черного хода через кухню, где напугал кухарку, вздремнувшую перед горящей плитой. В отместку она вылила на него скопившуюся за день сварливость.
— Ох, мистер Крис, нехорошо так пугать человека, а я-то устала и измучилась, каково это, когда нет горничной и приходится делать все по дому одной. Я сказала барыне, что это не входит в мои обязанности, но, конечно, я готова помочь, и сейчас я только-только присела на минутку, как вы тут ворвались и хлопаете дверью, и я готова на пенни спорить, что вы не вытерли ноги и пошли так по моему чистому полу. Я нынче утром сказала барыне: извините меня, барыня, постелить постели и мести пол не входит, говорю, в обязанности кухарки и никогда, говорю, не входило, хоть я, конечно, рук своих не пожалею для почтенного семейства, когда оно, говорю, аккуратно платит жалованье, и сама не хочу никому быть в тягость, особенно когда люди в нужду впали, и в этом, говорю, нет ничего удивительного, а мне, говорю, надоело каждый раз лавочникам говорить, что барин в постели и не будут ли они любезны подождать, а еще того больше, вы, барыня, говорю, меня, конечно, извините, но только я сама из приличной семьи и в мои обязанности, говорю, не входит бегать в кабак ‘Красного Льва’ за бутылкой виски. Пусть, говорю, кто пьет, тот сам и покупает виски в кабаке, так что уж вы, говорю, будьте любезны, рассчитайте меня с предупреждением за месяц, а она как на меня заорет, да мало сказать заорет, но ведь я ей ничего дурного не сказала, мистер Крис, но только я не хочу оставаться в доме, где меня не ценят…
Эта длинная речь под стать монологу Старого моряка так заворожила Криса, что, пока она длилась, он был способен только двигаться боком через кухню к внутренней двери. Подоспевшая весьма кстати пауза, вызванная необходимостью перевести дыхание, позволила ему сделать быструю перебежку, и он очутился в передней, действительно потрясенный простодушной верой и честной преданностью старой прислуги.
Дверь из гостиной распахнулась широкой полосой света, и Крис услышал голос своей сестры Жюльетты, пропевшей ненатурально:
— Неужели это наконец ты, до-ро-гой Крис?
Кровосмесительный инстинкт любви к сестрам, присущий, как утверждают психологи, всем юным самцам, давно уже перешел у Криса в трезвую привязанность. Сказать правду, Крис даже не подозревал, что этот инстинкт у него когда-либо был. Он боялся сцены, тем более что ему самому хотелось скрыть свое волнение, последние остатки братских чувств испарились, когда Жюльетта, схватив его в объятия и укачивая его, как капризного ребенка, начала причитать:
— Ах, бедняжечка! Ах ты, наш бедняжечка! Какое грустное, грустное возвращение домой для нашего дорогого мальчика, и никто даже не встретил бедного крошку на станции! Это тебе показалось ужа-асно, должно быть!
Крис поцеловал ее, высвободился из объятий и, поправив галстук, сказал шутливым тоном:
— Какие пустяки! Я очень легко нашел дорогу.
Жюльетта преградила ему путь в освещенную комнату.
— Крис! Не будь жестоким и циничным с нами, пожалуйста, не надо! Я не переношу этого. Подумай о бедном отце, который лежит больной…
— Он серьезно болен? — тревожно спросил Крис.
— Не смертельно, мы надеемся, но он такой слабый и жалкий.
— Это я уже знаю давно, — с горечью сказал Крис, — но…
— Крис! — Жюли понизила голос до драматического шепота. — Раньше чем ты увидишься с ними, я должна сказать тебе одну вещь. Не жалуйся, не упрекай их ни в чем!
— С чего это ты взяла, что я собираюсь их упрекать? — Крис был искренне удивлен.
— Ах, не столько словами. Ты никогда не говоришь прямо. Но ты держишься как посторонний и всех нас осуждаешь, отпускаешь свои холодные издевательские замечания.
— Мне кажется, ты ошибаешься, — спокойно сказал Крис. — Просто я ненавижу сцены и шум из-за пустяков. Пользы от этого никакой, а только напрасные волнения. Дело тут чисто практическое, материальное.
— Я так и знала, что ты отнесешься к этому вот так цинично!
— Но, Жюли, будь рассудительна! Я хочу только покончить с этой дурацкой таинственностью, непонятно почему от меня что-то скрывают, я хочу рассудить, что же мне делать.
Но Жюли не слушала доводов рассудка.
— Все, что тебе нужно знать, будет сказано тебе в свое время, я тебе обещаю. И не сердись, что мы тебя не встретили.
— Как будто это имеет какое-нибудь значение!
— Мы здесь все так заняты, и — ты ведь знаешь — нам пришлось продать машину.
— Я знаю. Это было разумно. Но зачем так много говорить об этом? Вы с матерью упоминали об этом в каждом письме…
— Неужели ты ни к чему не можешь относиться по-человечески? — с дрожью в голосе вопросила Жюли. — Неужели ты не понимаешь, что единственный выход для нас — это чувствовать, что, по крайней мере, мы можем опереться друг на друга…
— И симулировать всяческие нездоровые переживания по поводу всего этого? Много удастся таким образом заплатить долгов?
— О! — Жюли попыталась выразить свое возмущение, отшатнувшись от брата.
Звук передвигаемых стульев в комнате, где до этого была полная тишина, указал на присутствие подслушивающих. По-видимому, эта маленькая сцепка была подготовлена заранее, но все вышло немножко не так, как на то рассчитывали.
Крис вошел и сразу остановился, ослепленный. Он смутно заметил большой стол, заваленный дамским шитьем в различных стадиях готовности, неожиданное присутствие Гвен Мильфесс и свою мать с зеленым защитным козырьком отсвета над глазами, которая направлялась ему навстречу. По-видимому, он попал в улей трудолюбивых пчел.
Крис наклонился поцеловать свою мать, но этому воспрепятствовал козырек, который дернулся вверх и ударил его по носу. Тогда он похлопал ее по спине, сопровождая это весьма, как ему казалось, успокоительными междометиями. Но тут она привела его в окончательное замешательство, разразившись слезами на его плече и произнося какие-то бессвязные слова о ‘твоем бедном отце’ и ‘моих бедных обнищавших детках’.
Он ясно ощутил исходивший от нее запах коньяка.
Полный смущения и стыда от этой сцены в присутствии миссис Мильфесс, Крис, как и следовало ожидать, сказал не то, что нужно.
— Ну, не… плачь, — неловко пробормотал он. — Все это еще не так страшно. В конце концов и хуже бывает.
Миссис Хейлин отнюдь не утешилась тем, что кому-то и хуже бывает. Она нашла — и, пожалуй, была права, — что это замечание неуместно. Во всяком случае, она продолжала плакать и произносить жалкие слова с большим воодушевлением и настойчивостью, пока наконец Гвен и Жюльетта не оттащили ее от Криса и не усадили в одно из кресел.
— Возьми коньяк и содовую, вон там, на буфете, — прошипела Жюли. — Скорее, Крис, а то она опять лишится чувств.
Крис задумчиво смотрел, как его мать маленькими глотками отпивает коньяк, уверяя всех, что коньяк им теперь не по средствам и что, во всяком случае, она терпеть его не может. Он не мог не заметить, что ее щеки и нос заметно зарумянились.
Нелюбимый алкоголь, по-видимому, все же подействовал. Миссис Хейлин оживилась и начала многословный монолог, как бы посвященный в значительной мере ей самой.
Начала она с того, что подчеркнула, какой преданной женой она всегда была для Фрэнка и каким он был для нее хорошим мужем, несмотря на все его недостатки, скрывать которые было бы, по ее мнению, лицемерием. Она, со своей стороны, поступала всегда так, как диктовала ей ее совесть, и ей не в чем себя упрекнуть. Величайшим недостатком Фрэнка — этого она не станет скрывать — была доверчивость, беспечность в делах, порожденная леностью, — так что всякий сколько-нибудь смышленый человек мог убедить его сделать все что угодно. Никогда нельзя было заставить Фрэнка понять ценность денег и то, как в наше время нужно беречь каждый пенс. Кроме того, — ей очень неприятно говорить это, по сказать это она обязана, — не было случая, чтобы бутылка виски не утешила его в чем бы то ни было. Что касается ее, они все знают, как ненавидит она эту гадость, и знают, что она никогда не притронулась бы к алкоголю, если бы не ее сердце. Если она внезапно отправится на тот свет, кто же будет думать и заботиться и трудиться для всех, что-то с ними со всеми станет. Она считает своим священным долгом поддерживать свое мужество, чтобы они все не остались…
Жюльетта наполнила опустевший стакан и передала его матери под сочувственный шепот Гвен. Крис созерцал эту сцену: миссис Хейлин, раскрасневшаяся, вся в слезах, с козырьком, нелепо торчащим у нее на лбу, Жюли и Гвен, по-видимому, сильно заинтересованные и содействующие миссис Хейлин в этом низком покушении на его лучшие чувства. К счастью, этот план был настолько очевиден, что он не обманул Криса. У него было странное чувство раздвоенности: одна часть его ‘я’ сгорала от стыда, мучилась от каждого позорного слова и жеста его родичей, другая совершенно безучастно и невозмутимо старалась разрешить вопрос: зачем мать это делает?
Да, так о чем же она говорила, рассеянно спросила миссис Хейлин. Ах да, она хотела сказать, что, несмотря на все недостатки, Фрэнк всегда был лучшим из людей. Жюли еще дитя, Гвен никогда не была матерью, так что им не понять, что это значит — быть матерью: самое священное и прекрасное, и возвышенное, и духовное…
— Ах да, — вздохнула Гвен.
Жюльетта опустила свои прекрасные изогнутые ресницы и тоже вздохнула…
В уме Криса пронеслось описание первых родов, слышанное им от одного студента-медика, который долго не мог оправиться от произведенного ими впечатления, болевые схватки, сопровождаемые стонами и криками, добродушный циничный доктор, привязывающий простыню к стенке кровати и бодро покрикивающий: ‘А ну-ка, энергичнее, мамаша!’, запах хлороформа, извлечение крошечной, с виду обваренной кипятком, безволосой обезьянки, сутолока, вонь… Самая внушительная реальность физического мира, если угодно, но где здесь прекрасное, духовное?
Они с Фрэнком, патетически объяснила миссис Хейлин, жили только мыслями о своих детях и ради них. Единственное, о чем они просили Бога, чтобы дети выросли здоровыми телом и душой и чтобы им довелось увидеть их Устроенными в жизни. Но теперь, в этой трагедии, которую Фрэнк, — как это ни жестоко, но она должна сказать, — навлек на всех них, что им осталось делать? Ей незачем напоминать им, какая это жуткая, какая ужасающая трагедия. Без денег невозможно жить сколько-нибудь прилично: вы спускаетесь до уровня рабочих. Она сама не дальше как сегодня столкнулась с одной из тех вещей, с которыми им теперь предстоит сталкиваться постоянно. Никогда за всю свою жизнь ей не приходилось безропотно сносить такую наглость, какую проявила эта женщина на кухне…
— Так что же, — риторически вопрошала она, — что же делать?
— Установить в точности, каково положение дел, — сказал Крис. — Спасти все, что можно. А тем временем отец и мы с Жюли будем искать работу.
При этом непрошеном вторжении здравого смысла в восхитительно эмоциональную сцену Жюли взглянула на него возмущенно, а Гвен укоризненно. Миссис Хейлин не обратила на него внимания.
Насчет Жюли, таинственно намекнула она, беспокоиться нечего. У Жюли есть характер, есть красота, есть обаяние, и она, не поступаясь ни на йоту своей чистотой и идеалами, умеет здраво смотреть на вещи и понимает что такое жизнь. И хотя ничего еще не решено окончательно, — Гвен понимает, о чем идет речь, — миссис Хейлин всем своим существом чувствует, что все будет в порядке. Согласна ли с нею Гвен?
Да, Гвен уверена, что все будет в порядке.
Но самая большая забота, продолжала миссис Хейлин, помимо этой катастрофы и состояния несчастного больного там, наверху, — это Крис. Они сами видят, насколько он отличается от Жюли. Конечно, она ни единым словом не упрекнет своего любимого мальчика, все в этом уверены. Она не скажет ничего, вот только одно слово! Разумеется, она знает, что университет — это совершенно необходимая вещь для всякого приличного молодого человека, если только он не идет на военную или гражданскую службу. Человека судят по тому, в какой школе и в каком университете он учился. Они с Фрэнком не жалели расходов, чтобы дать Крису именно то воспитание, какое нужно. Но она должна сказать, что, с ее точки зрения, университет, или как теперь полагается говорить, альма-матер, оказывает на ее сына не очень хорошее влияние. Именно там он приобрел привычку сидеть целые дни, уткнувшись в книги, и носиться с какими-то безумными идеями и невозможными теориями, вместо того чтобы обращать внимание на практическую сторону жизни и предаваться более здоровым занятиям.
— Боже милосердный! — раздраженно сказал Крис. — Что такое ‘здоровые занятия’? Играть на бирже, не смысля в этом ни бельмеса?
Вот, вот! Миссис Хейлин торжествовала: это замечание доказывает ее правоту. Она хотела лишь сказать, что Гвен — их лучший и единственный друг.
Гвен пробормотала что-то в знак протеста.
Да, да, когда все остальные покинули тонущий корабль их семьи, одна Гвен мужественно осталась с ними. Да разве вот хотя бы теперь она не трудится как вол, не сидит, не разгибая спины, за шитьем, к которому, кстати сказать, им пора бы вернуться? Миссис Хейлин чувствует, что Гвен могла бы посоветовать ей что-нибудь и насчет Криса…
Гвен бросила на Криса улыбку, от которой ему стало чуть-чуть не по себе. Казалось, она заключала в себе какой-то скрытый смысл, но какой именно?
Да, настаивала миссис Хейлин, она чувствует, всем своим существом она чувствует, что Гвен может помочь им в отношении Криса. Они с Фрэнком, — Гвен это прекрасно знает, — пойдут просить милостыню, лишь бы не видеть, как страдает Крис…
— Ах, ради бога! — в негодовании прервал Крис. — К чему все это?
Они уставились на него, пораженные его грубостью.
Внезапно та, вторая, невозмутимая часть его ‘я’ нашла ответ на вопрос: зачем они это делают? Это отнюдь не было попыткой найти какой-нибудь разумный выход из неприятного положения. К этому они стремились меньше всего, это потребовало бы известного умственного напряжения и труда. Они стремились совсем к другому: насладиться волнующим состоянием смятения, — смерть, свадьба, война, революция — подействовали бы точно так же и вызвали бы такую же слезливую реакцию. Вот что они имеют в виду, когда говорят ‘жизнь’, или ‘настоящие чувства’, или ‘человечность’. И это отвратительно. Под герметической крышкой их скучного существования искалеченные человеческие импульсы продолжают жить и мстят за себя такими вот плаксивыми извращениями. Подымите крышку ‘порядочной жизни’, и какая гниль под ней обнаружится!
Крис колебался между отвращением и жалостью.
— Можете продолжать ваши рассуждения насчет меня, — сказал он, — а я пойду пока поздороваться с отцом.
— Не тревожь его, сделай милость, — проговорила миссис Хейлин жалобным голосом человека, сжившегося с горем. — Он отдыхает.
— Он заболел от потрясения, — сказала Жюльетта.
— Тогда мне тем более следует повидать его, — ответил Крис, направляясь к двери.
Крис тихонько постучал в дверь спальни и, не получив ответа, бесшумно открыл дверь. Его взгляд встретил успокоительное, хотя и несколько странное зрелище. Вглядевшись сквозь тонкую завесу едкого табачного дыма, Крис увидел дородную фигуру своего отца, обложенную подушками, в смятой, неубранной постели, заваленной романами. Мистер Хейлин был в эту минуту поглощен кроссвордом и вздрогнул, можно сказать, почти виновато, когда Крис с тревогой в голосе окликнул его:
— Ну, отец, как поживаешь?
Мистер Хейлин уронил карандаш и газету из безжизненно опустившихся рук, промямлил что-то невнятное и откинулся, по-видимому, в полном изнеможении, на подушки. Он закрыл глаза и тяжело задышал.
Присев на постель, Крис взял его руку и с беспокойством увидел, что полное, мясистое лицо отца покраснело и опухло от жара. Однако предметы, лежавшие на ночном столике, указывали на то, что мистер Хейлин лечил свою болезнь виски с содовой и папиросами.
— Как поживаешь? — мягко повторил Крис. — Мне сказали, что ты заболел. Что с тобой? И как ты — поправляешься?
Мистер Хейлин осторожно открыл глаза, эти простодушные голубые глаза, взгляд которых порой казался честным и вводил в заблуждение даже их обладателя, в особенности их обладателя.
— Паралич, — прошептал он. — Вся левая сторона.
— Паралич! — в ужасе воскликнул Крис. — Господи! Когда? Каким образом? Почему же мне не дали знать?
— Вся левая сторона. — Мистер Хейлин осторожно положил правую руку на левое предплечье, точно боясь, что оно вот-вот взорвется. — Началось после удара. Иногда проходит, а потом опять еще хуже. Не могу пошевелиться, чувствую, что теряю почву под ногами. Мне нужен полный покой, — не впускайте ко мне этих господ со счетами.
Крис был сбит с толку.
— Что говорит доктор? — с беспокойством спросил он.
— Доктора не было, — сказал мистер Хейлин. — Разорившийся человек не может звать докторов. К тому же все они шарлатаны.
— Но послушай, отец, — настаивал Крис, — ведь не можешь же ты лежать так до бесконечности без всякого ухода. Почему не вызвать доктора Вудворда?
— Ни в коем случае! — Для больного человека мистер Хейлин говорил с чрезвычайной энергией. — Не допущу, чтобы он или еще кто-нибудь пичкал меня отравой и колол этими проклятыми иголками или лишал меня моих маленьких удовольствий. — Он снова как-то вдруг сразу ослаб, обессилел и пробормотал: — Оставь меня. Все, что мне нужно, это тишина и покой после этого ада…
— Крис, милый! — В голосе миссис Хейлин звучала бархатистая нежность, — я ведь просила тебя не тревожить папу разговорами о делах, пока он болен.
— Вся левая сторона, — бормотал больной. — Я прошу только тишины и покоя.
Миссис Хейлин подняла Криса с кровати, хмурясь и качая головой. Она проворно оправила простыни и погладила лоб больного.
— Может быть, тебе прислать чего-нибудь, милый? Немножко молока с зельтерской водой или оршаду?
Мистер Хейлин покачал головой, слабо, но с отвращением. Очевидно, паралич отбил у него вкус к этим невинным напиткам.
— Если бы только я был в силах, — простонал он. — Если бы я только мог добраться до этих зазнавшихся мерзавцев…
— Ну, ну, не думай об этом, — сказала миссис Хейлин успокоительно, но с легким оттенком раздражения. — Ты — лежи — спокойно — и отдыхай. Мы сейчас пришлем тебе закусить. Идем, Крис.
— Ничего не понимаю! — воскликнул Крис, останавливая мать на верхней площадке лестницы. — В чем дело? Что с ним такое? Что это, действительно паралич? Но тогда почему он не хочет, чтоб позвали доктора? Ты-то как думаешь, — он серьезно болен?
— Это удар, — пояснила миссис Хейлин терпеливым тоном взрослого человека, втолковывающего маленькому, глупому ребенку нечто само собой очевидное. — Он со временем поправится, если ему дадут покой и отдых. Но к нему не нужно приставать ни с какими вопросами и ни в коем случае не волновать его, в особенности денежными делами.
Крис схватился за голову.
— Кто-то из нас сошел с ума, — сказал он. — По-твоему, я? Нет, это ведь не Дом отчаяния, а скорее Обитель блаженных или Приют для умалишенных. Человек лежит в параличе — и нет доктора. Запутаны денежные дела — и нет юриста. Я единственный человек, который мог бы временно взять на себя ведение дел, — а мне даже не дают узнать, каково положение, не говоря уже о том, чтобы вместе со мной обсудить его. И, в довершение всей комедии, когда моя карьера погибла, меня вызывают сюда затем, чтобы я, в сущности, ничего не делал, потому что нет денег, и я застаю здесь гостью, с которой вы развлекаетесь среди какой-то вакханалии шелков и вуалей. Кто из нас сошел с ума, мама, вы или я?
Миссис Хейлин засмеялась и поцеловала его с нежным материнским пренебрежением.
— Милый мальчик! Ты иногда бываешь таким смешным, сам того не подозревая. Иногда я начинаю громко смеяться, когда вспоминаю некоторые из твоих удивительных изречений: они такие прелестные и наивные. А теперь беги-ка вниз и поговори с Жюли и Гвен, пока я тут займусь с папой. И не волнуйся, все наладится, вот увидишь.
Крису быстро дали понять, что ни Жюли, ни Гвен в данный момент в нем не нуждаются. Они приняли величаво-безразличный вид, притворились, будто до крайности поглощены своим занятием, подчеркнуто не вовлекали его в разговор, пускали в него стрелы серебристого смеха и вообще вели себя так, как обычно ведут себя самки, когда желают показать самцу, что он лишний и что самое лучшее, если он уберется прочь. Он охотно сделал бы это, но, так как единственным выходом было бы отправиться на кухню к кухарке, ему пришлось остаться. Закурив папиросу, он принялся беспокойно ходить взад и вперед, то посматривая с недоумением на горы цветной и белой материи, которые громоздились на столе или вздымались на спинках стульев, то прислушиваясь к их разговору.
— На вашем месте, дорогая, — кокетливо сказала Гвен, — я бы сшила по крайней мере полдюжины сплошь ажурных. Они удивительно изящны и эффектны.
— Да, конечно, — ответила Жюли. — Но знаете, мама думает, что они не совсем приличны!
— Как глупо!
Обе рассмеялись и переглянулись с лукавой скромностью, которая показалась Крису особенно раздражающей.
— Может быть, они и в самом деле казались чуточку фривольными в ее время, — рассудила Гвен. — Но я бы сказала, что теперь мужчине может скорее не понравиться что-нибудь старомодное, как по-вашему?
— Ну еще бы.
Жюли вздохнула, и на ее красивом лице мелькнуло озабоченное выражение, как будто она рассчитывала что-то.
— Если это случится так скоро, как мы надеемся, — сказала она, — я боюсь, что мы не успеем кончить все к сроку.
— Нужно будет пригласить эту белошвейку…
— Но мы не можем…
— Отлично можем. Позвольте мне заплатить ей. Пусть это будет мой подарок.
— Ах, Гвен, вы душечка! Чем мне отблагодарить вас! — Больше Крис не мог сдерживаться, его прорвало:
— О чем вы все время говорите? И к чему все это шитье? Мы что, собираемся открывать модную мастерскую?
— Я думаю, можно ему сказать? — спросила Гвен.
— Почему же нет? — сказала Жюли. — Какое это имеет значение?
— Это к свадьбе Жюли, — сообщила ему Гвен.
— К свадьбе! — Удивление Криса было очень забавно. — А с кем же свадьба? Неужели ты в конце концов решилась выйти за Ронни Комптона, Жюли?
— Конечно нет, — презрительно сказала Жюли. — Неужели ты воображаешь, что я могу выйти за зубного врача, Крис?
— Так за кого же?
— Скажите ему, — сказала Жюли.
— Если все сойдет благополучно, — снисходительно объяснила ему Гвен, — Жюли ровно через месяц станет леди Хартман.
— Не может быть! — недоверчиво воскликнул Крис.
— Почему же нет? — Жюли немедленно перешла в контратаку.
— Ты же знаешь, что представляет собой Джеральд Хартман, так неужели ты серьезно собираешься выйти замуж за такого человека?
— А почему же нет? — высокомерно повторила Жюли.
Крис почувствовал, что обе женщины готовы ринуться в бой. Он посмотрел сначала на одну, потом на другую и молча вышел из комнаты. У него было смутное ощущение, что, пожалуй, действительно, кухня — самое подходящее для него место в этом доме.

Три

Чистые сердцем спят блаженно, тогда как грешники бодрствуют.
С энергией, неожиданной в полупарализованном человеке, мистер Хейлин извлекал ряд причудливых диссонансов из своего скромного носового фагота.
Дамы почивали менее звучно, очевидно, выражая свои психологические комплексы в символических снах, которые они немедленно забывали, да и все равно не могли бы истолковать, если бы даже запомнили.
Один Крис лежал без сна, полный беспокойства — не о себе, а о Жюльетте. Чистая душа, — он спрашивал себя: возможно ли, что она выходит замуж за пивовара-баронета из-за денег? Он считал это позором.
Но почему?
В конце концов, не многие из обыденных человеческих начинаний требуют стольких расходов, как бракосочетание, особенно в том обширном слое среднего класса, у представителей коего претензий больше, чем наличных денег.
Желание играть роль важной персоны в течение хотя бы одного дня ведет к убранной цветами церкви и к потреблению большого количества низкопробных, но дорогих шипучих вин. Как и во все критические моменты в ее жизни, женщине требуются новые платья. Медовый месяц на континенте обходится в наши дни очень недешево: взять хотя бы обмен валюты и все такое. Юная, освященная браком любовь — важный источник дохода для агентов по недвижимости. Правда, проблема меблировки в наше время разрешена этими бескорыстными идеалистами, апостолами системы уплаты в рассрочку. Но если вы ко всему подходите всерьез и при этом еще вздумаете размножаться, вам придется иметь дело с докторами и сиделками, детской колясочкой и загородным коттеджем, потому что городской воздух вреден для младенца, и авто, чтобы возить младенца туда и обратно…
Положительно серьезный брак возможен только как дорогая прихоть богатых бездельников.
Кроме того, Крис должен был бы сообразить, что Жюли — молодая женщина без каких-либо высоких интересов в жизни, если не считать сильного желания наслаждаться удобствами и теми благами жизни, которые можно получить за деньги, что она, в сущности, идеальный потребитель, каким его представляют себе экономисты. Когда папа разорился, чем еще она могла добывать себе пропитание? Будучи молодой, хорошенькой и в точности соответствуя идеальному представлению городского дельца о чистой и нежной девушке, она могла совершить прекрасную сделку, — а этот чудак даже не позаботился спросить ее об условиях! Если она может отдать девичество в обмен на солидный пай в годовом доходе сэра Джеральда, разве это не является, попросту говоря, выгодной сделкой? Что же касается неизбежной близости отношений, то — в предположении, что непривлекательный собственник достаточно богат, — так ли уж страдают от этой близости женщины типа Жюли, как утверждают сентименталисты?
По-видимому, Крис плохо понимал истинную Цену Денег.
Попробуем теперь рассмотреть Цену Денег применительно к тому небольшому экзогамному племени, к которому принадлежал Крис, сделав попутно несколько замечаний о воле к власти.
Старый Кит Хейлин, дед нашего Криса, вне всякого сомнения обладал волей к власти, хотя он, конечно, никогда не читал Ницше. Он (старик Хейлин, а не Ницше) был мясником. Правда, сам он величал себя ‘мясопромышленником’, но это подразумевает только более крупный масштаб дела и более высокое общественное положение, которого достигали более солидными барышами.
Так вот, во время бурской войны старик Хейлин сумел урвать кусок и удержать его. Интересно, до какой степени подобные изумительно бескорыстные примеры национальной самозащиты обогащают некоторых патриотов. Кусок был недурной: сто тысяч фунтов, как говорили в то время, когда старика сделали мэром города.
Странное дело, но фанатические приверженцы воли к власти, кажется, никогда не отдают себе отчета в том, как неприятно с ними жить, особенно их собственным детям. Один за другим сыновья и дочери старого Хейлина покидали в гневе родительский дом, отягощенные страшным бременем проклятия оскорбленного отца. Каждый раз старик мчался к своему нотариусу и в самых нелестных выражениях лишал неблагодарного отпрыска доли в завещании.
Наконец остался один юный Фрэнк — отец нашего Криса. Он удержался главным образом потому, что у него не хватило пороху сказать старику, что он о нем думает, и отчасти потому, что, желая досадить остальным детям, мэр решил сделать из Фрэнка джентльмена и послал его сначала в лучшую школу, а потом в колледж Святого Духа. Благодаря этому Фрэнк никогда не бывал дома достаточно долго, чтобы дело доходило до серьезных ссор, а когда он вышел из своего колледжа, с трудом окончив его и получив диплом, старик предупредительно скончался от апоплексии, словно его прирезали секачом. Возмездие?
Когда завещание было вскрыто, юристы возликовали: оно состояло из ряда язвительнейших пунктов, в которых один за другим были перечислены и с позором отвергнуты все дети. Один Фрэнк был пощажен, и ему досталось все. Разумеется, отвергнутые стали оспаривать завещание, но после того, как юристы заработали на обсуждении этого юридически безупречного документа около десяти тысяч, Фрэнку было милостиво разрешено взять остаток себе. Простачок вроде Фрэнка с таким количеством вложенных в различные бумаги денег находился в такой же безопасности, как измученный пловец посреди Карибского моря. Его сейчас же настигла акула.
Он попался в лапы обедневшей аристократии.
Ах! Эта обедневшая аристократия, представителей которой было так много тридцать лет назад, — что сталось с ней? Что сталось с благовоспитанными старыми джентльменами, импозантные головы которых — увы! — не содержали в себе ровно ничего? Что сталось с весело сводничающими старыми леди? Где обильные выводки мальчиков и девочек, произраставших в удивительной людоедской стране ипотек и псовых охот, судебных повесток и стрельбы, исполнительных листов и любительской набивки чучел? Погибли от пращей и стрел возмутительного государственного бюджета.
В те дни юноши отправлялись искать счастья по свету, что привело к появлению во всех доминионах объявлений: ‘Англичан просят не обращаться’. Девушки оставались дома и надеялись.
Нелл Байуотер воспитывалась в одной из таких разваливающихся семей, не замечая, что даже тогда они были анахронизмом. Она не любила сатирических зловредных бабушек. Назло им она зачитывалась романами ‘Знатная дама’, ‘Лорна Дун’, ‘Джон Галифакс джентльмен’ и ‘Золотые дни’, Теннисоном и Росетти — всеми этими гнусавыми, но чувствительными душами хищной эпохи. Еще больше не любила она экономить и изворачиваться, перекраивать и перешивать платья старших сестер, не любила пустоту в кладовой и слишком частые появления судебного пристава у кухонного очага. С детства она внимала мечтам и планам насчет ‘хорошей партии’. И так как это было — или казалось — единственным способом вырваться из нужды, это стало для нее почти навязчивой идеей. Хорошая партия была для Нелл панацеей от всех человеческих зол. Не будучи склонной рассуждать, она не задумывалась над тем, что партия могла быть ‘хорошей’ только в одном отношении, то есть для нее.
Велико было торжество Нелл и велика радость Байуотеров, когда Нелл подцепила свою ‘хорошую партию’ в лице Фрэнка. Наплевать на мясные поставки: non olet [Деньги не пахнут лат.]. И во всяком случае, Байуотерам было так плохо, что они выдали бы девушку за любого сколько-нибудь кредитоспособного мужчину. Как Нелл устроила это? Это была ее тайна. Но как примирила она свое возвышенно-сентиментальное мировоззрение с этой удивительной прозорливостью по отношению к самому большому шансу в ее жизни? Она и не пыталась это сделать. Многие ли пытаются примирить свои разноречивые поступки, дать разумное объяснение тем или иным компромиссам с совестью? Очень немногие. Те, кто пытаются это сделать, вероятно, сходят с ума или приходят к религии. Так или иначе, Нелл вышла замуж за своего мясника, принеся ему в приданое кварту литературной патоки — одного из самых ненужных ангелов-хранителей домашнего очага.
Поэтому было совершенно чудовищно и очень нечестно со стороны судьбы, что после двадцати пяти лет ‘удачного замужества’ его единственная компенсация была утрачена, и Нелл Хейлин снова очутилась в неприятном мире просроченных закладных, исполнительных листов и чеков, возвращаемых с надписью ‘приостановить уплату’. Нельзя сказать, чтобы Фрэнк был расточителен. Но деньги плыли у него из рук. И у него была бессмысленная привычка верить в биржевые сведения, которые он слышал в клубе, — привычка, обходившаяся гораздо дороже, чем множество заурядных пороков. Его последним подвигом и непосредственной причиной теперешней катастрофы было финансирование какого-то идиотского ‘изобретения’, лансированною мошенниками-спекулянтами. Запоздалое открытие, что вся эта история — блеф, была для Фрэнка тем, что в его семье иносказательно именовалось ‘ударом’.
Встретил ли Фрэнк этот удар со стойкостью, приличествующей офицеру и джентльмену? Пользуясь методом, заслуживающим широкого признания, он свалил свое моральное бессилие разрешить создавшееся положение на физическую беспомощность, и слег в постель, требуя тишины и покоя и предоставив Нелл расхлебывать кашу. Старуха и расхлебывала ее, проявляя при этом удивительное сочетание находчивости, хитрости, бесстыдной расчетливости и слезливой сентиментальности.
В одном отношении она была совершенно такой же, как Фрэнк: намерения у нее были хорошие. Но ее хорошие намерения сводились к тому, что считала хорошим она сама — не Жюльетта, не Крис и не здравый смысл. Тем не менее она спала мирно, в полной уверенности, что планы ее превосходны. Жюльетте, Крису и Фрэнку, Гвен и Джеральду, Ронни и Анне нужно только подчиниться ее воле и поступать так, как придумала она, — и все будет хорошо. Не столько для них, правда, сколько для нее.
Здесь гении-хранители семейного очага могут остановиться в благоговении, спрашивая себя: не была ли воля к власти старого мясника всего лишь дряхлой колымагой по сравнению с той энергией динамо, которую развивала старуха, когда-то обливавшаяся слезами при чтении сентиментального романа.

Четыре

Через несколько дней Крис писал в колледж своему другу Джоффри Хоуду:

‘Дорогой Хоуд!

Я обещал написать вам, что происходит здесь, но на самом деле я пишу главным образом для того, чтобы испытать ощущение того, что разговариваю со здравомыслящим человеком. Зачем мудрецы Святого Духа учили нас преклоняться перед Разумом, когда человек — такое безрассудное животное?
Я вернулся к своему блудному семейству, готовый ради них отдать на заклание упитанного тельца (то есть самого себя), но мне следовало бы захватить с собой отряд психологов и этиологов. Без подобных специалистов, которые могли бы объяснить мне, в чем дело, я теряюсь и не знаю даже, с чего начать. Жаль, что сюда нельзя залучить ученых вроде Риверса и Малиновского. Я все больше и больше убеждаюсь, что этнографические исследования нужно начинать с собственного дома.
Здесь полный хаос, кавардак и неразбериха. Были сцены — ах, ну и сцены! — столь же мучительные, сколь нелепые. Я пребываю в состоянии какой-то никчемности и стыда. Мой отец без долгих разговоров слег в постель. Мать лепечет что-то о грядущей таинственной манне небесной, — какой, откуда, когда? — а пока что лихорадочно шьет дамское белье совместно с моей сестрой и миссис Мильфесс. Ни по поводу болезни отца, ни по поводу его дел не предпринимается ровно ничего.
Моя сестра готовится выйти замуж за человека по имени Джеральд Хартман. Он богатый баронет и всегда напоминает мне одного из тех играющих на повышение дельцов, о которых читаешь в биржевой хронике. Он разводит борзых для охоты, разъезжает на невероятно мощных гоночных машинах, и ему ничего не стоит отправиться в Африку на аэроплане ради охоты на диких зверей. Он толст, и ему сильно за сорок, в общем, это один из оставшихся в живых благородных представителей поколения великой войны.
Жюли выходит за него замуж из-за денег, поощряемая и подстрекаемая своими дальновидными родителями. Разве только ревность ‘юного самца’ заставляет меня чувствовать, что ее замужество — чудовищный шаг? Я уверен, что на самом деле ей хотелось выйти замуж за одного здешнего приятного и неглупого юношу, но, так как он работает в качестве зубного врача, и притом без всяких средств, он, конечно, для нас табу. Все это окутано туманом романтических претензий. На этот брак смотрят как на проявление каких-то сладеньких последиккенсовских сантиментов, тогда как всем ясно, что это всего лишь экономическая сделка. Помните, как мы спорили по поводу утверждения Бриффо, что брак первоначально имел чисто экономическое значение? Вот лишнее доказательство его правоты!
Я спрашиваю себя: действительно ли хочет моя сестра быть дорогой содержанкой, или она воображает, что приносит себя в жертву? Вероятно, то и другое.
Во всем этом моя роль — неизвестная величина X, которая, по-видимому, равна нулю. В ответ на разумные вопросы я получаю только таинственные намеки. Непосредственной целью, ради которой была погублена моя академическая карьера, является, по-видимому, то, что я повезу приданое Жюли в Лондон и буду свидетелем законного скрепления этой любовной сделки.
Во всяком случае, мне приказано сейчас же по возвращении сэра Дж. из Восточной Африки отправляться в Лондон с сестрой и жить там у миссис Мильфесс. Мать остается здесь ухаживать за отцом, но приедет на свадьбу. Оцените всю красоту этого плана! Сэру Дж. не дают приехать сюда и прослышать о ‘несчастии’ от местных кумушек. В случае, если сэр Дж. вздумает задавать вопросы, болезнь отца — великолепное алиби. Единственный человек в Лондоне, который мог бы рассказать обо всем, это миссис Мильфесс, а она, по словам матери, чиста как голубица и нема как рыба.
Должен ли я что-нибудь предпринять, и если да, то что именно?
Как это ни странно, Гвен (миссис Мильфесс) — единственный человек из всей этой компании, который снисходит до общения со мной. Она довольно привлекательна: одна из тех чувствительных кудрявых пепельных блондинок, которые могут быть кем угодно, от обнищавших герцогинь до состоятельных машинисток. Она берет меня на прогулки, точно я домашняя собачка, и изливает мне свою душу.
Она рассказывает мне, что ее брак был ‘детской ошибкой’, она вышла замуж за человека гораздо старше себя, ‘это замужество, по правде говоря, не было настоящим замужеством, он был мне все равно что отец’. Почему это женщины выходят замуж за подставных отцов, а после проливают слезы по этому поводу? И потом, следует ли понимать это буквально? Ума у нее немного, но она, по-видимому, готова пополнять свое образование. Жалуется на свое ‘одиночество’, оно служит для нее предлогом, когда она прерывает мои занятия. Должен сказать, что она мне скорее нравится.
Однако же, если перейти к серьезным делам, ясно, единственный выход для меня — это уехать отсюда. Но как? Ведь денег у меня нет. Нет нужды говорить мне, что ‘при разумном общественном строе жизнь интеллектуального труженика будет организована правильно и ему будет оказываться денежная поддержка’. Возможно, но это, даже если и верно, не утешение. В ожидании, пока утопия станет реальностью, мне нужна работа. Работа мне понадобится даже в утопическом обществе. А пока в нашем обществе, где царствует хаос, мне нужно получить любую работу на то время, пока я буду пытаться получить ту, которая мне больше всего подходит. Просто и ясно!
Я пишу Чепстону, чтобы он дал мне знать, если услышит о каком-нибудь подходящем месте. Может быть, и вы поможете мне в этом отношении?
Мне здесь очень недостает вас и остальных друзей. Я живу точно в каком-то изгнании. Раньше я этого не замечал, потому что у меня были определенные занятия и надежда вырваться из тупика. Но это все равно что жить среди деревенских богатеев, прогнивших умственно и морально. Все здешние обитатели живут ненормально. Сумма годового дохода всех рантье этого уголка исчисляется, вероятно, сотнями тысяч фунтов. На эти деньги не делается ничего разумного. Они уходят на поддержание расточительного и уродливого образа жизни, жизни, которую даже те, кто ею пользуется, считают скучной. Им всем так скучно, что они не знают, что бы им сделать еще. Но они так страшатся каких бы то ни было перемен, что у всех у них одна только цель — увековечить и сохранить уклад, который, как бы он ни был скучен, дает им ‘безопасность’. ‘Безопасность’ от жизни. Но они не хотят жить, не хотят делать усилий или добиваться чего-то: они хотят жить по-старому, на незаработанный доход.
В результате все они насквозь пропитаны фальшью. Им нужно как-нибудь оправдать свои незавидные привилегии (?), а это приводит к удивительному самообману. Они всегда говорят одно, а делают другое, всегда скрывают свои истинные побуждения от самих себя и от других, маскируя их лживыми чувствами и нелепыми аргументами, которые они привыкли считать признаком респектабельности. Все это было бы комично до последней степени, если бы не было так разрушительно и разорительно. Смешно слушать, как мои родители издеваются над тупостью людей ‘викторианской эры’ и похваляются своим свободомыслием. (Остроты на сексуальные темы допускаются ‘до известного предела’, по воскресеньям играют в гольф и бридж, кроме того, читаются романы, где действующие лица ложатся в постель вдвоем, не будучи женатыми. Передовые люди, не правда ли?) Они не замечают, что с нашей точки зрения они нисколько не отличаются от тех самых людей, над которыми они смеются, и от тех, которые между прочим нажили деньги, служащие для них источником существования и предметом поклонения.
Может быть, это лишь результат возраста, неизбежного стремления превратиться в пассажиров, увлекаемых телегой жизни? Или это унизительное последствие рент для людей, и интеллектуально несостоятельных?
Что же делать нам? Что делать нам? Мы живем в мире, находящемся в состоянии фактической или скрытой революции: позади — хаос одной мировой войны, впереди — угроза другой, еще более ужасной. Великолепная перспектива!’

Пять

В эти дни Крис бесцельно подчинялся чужим желаниям, раздраженный бесполезной тратой своих сил.
Он впал в подавленное нервное состояние человека, не имеющего никакого занятия. Он не мог ни за что приняться и целыми днями бесцельно бродил. С наступлением темноты или в дождливую погоду он мрачно забирался в ‘библиотеку’ — комнату, заставленную полками со старыми заплесневелыми книгами, и смотрел в окно на мокрую лужайку и разросшийся кустарник.
Как-то вечером он стоял там и уныло смотрел в открытое окно. Снаружи доносились грустный запах осени, едкий дым сжигаемых листьев, жертвоприношение усталой влажной земли. Ноябрьские сумерки дрожали от пронзительного крика скворцов, которые все кружили и кружили стайками, садясь на деревья с легким шелестом крыльев и быстро постукивая коготками по веткам.
‘Они счастливы. Утром они рождаются для нового бесконечного дня, вечером мирно умирают для новой бесконечной ночи. Мы цепляемся за прошлое и будущее и упускаем вечное настоящее…’
— Можно нам войти? — послышался голос Жюльетты. Она и Гвен принесли коктейль и бокалы.
— Почему же нет?
Крис закрыл окно, подбросил дров в камин и пододвинул кресла Жюли и Гвен.
— Не излишняя ли это роскошь? — спросил Крис, неохотно беря протянутый ему бокал.
— Будет тебе киснуть, — ответила Жюльетта, — выпей-ка и развеселись. Ты на всех нас тоску наводишь своим унынием. Правда, Гвен?
— Нам бы хотелось видеть вас более счастливым, — робко сказала Гвен.
Крис пожал плечами. Какой смысл спорить?
— Ему нужно будет заказать новый костюм в Лондоне, — снисходительно сказала Жюльетта, обращаясь к Гвен. — Эти его вещи ужасны. Терпеть не могу эти студенческие куртки и фланелевые брюки, а вы?
— Новый костюм! Женский бальзам от всех страданий! — рассмеялся Крис. — Ты забываешь, что я не девушка, Жюли.
— И очень жаль. Ты был бы гораздо рассудительнее, и с тобой легче было бы иметь дело.
— А я рада, что он мужчина, — наивно сказала Гвен и сейчас же вспыхнула.
— Очень вам благодарен. — Крис поклонился. — А теперь, после того как мне простили мой пол, скажи, пожалуйста, какие у меня могут быть основания чувствовать себя счастливым — если не считать нового костюма, который мне не нужен и который нам не по средствам.
— Я заплачу за него, — надменно сказала Жюльетта.
— Из каких это средств? Деньгами баронета? А если я не желаю принимать от него подарки?
— Не оскорбляй меня!
— А тебе не кажется, что такое предложение может быть оскорбительным для меня?
— Да будет тебе мудрить и выдумывать, — нетерпеливо сказала Жюльетта. — Из-за чего ты так огорчаешься?
— Всего-навсего загублена моя карьера, всего-навсего кажется унизительной и гнусной вся эта финансовая канитель, всего-навсего я должен быть свидетелем того, как ты бросаешь человека, который был тебе небезразличен, чтобы выйти замуж за богатое животное.
— Крис! Как смеешь ты так оскорблять меня и Джерри? Что ты знаешь о нас?
— Слишком много, к сожалению.
— О, поменьше горечи, Крис, прошу вас, не надо, — в отчаянии простонала Гвен.
— Не во мне горечь, правда горька, — он повернулся к Жюли. — Я не хотел говорить об этом, но теперь я должен высказаться или у меня на всю жизнь останется чувство, что я не предостерег тебя. Жюли! Подумай, что ты делаешь! Попробуй видеть вещи такими, какие они есть. Тебя толкает на это мать. Ты знаешь, что она помешана на ‘хороших партиях’, а посмотри, к чему привел ее собственный брак! Ведь отец всегда ей был безразличен, и теперь все ее собственнические инстинкты направлены на нас и, в частности, на тебя. Она смотрит на тебя не как на самостоятельную личность, самостоятельность которой священна, а как на часть самой себя. Она пользуется своей властью над тобой, чтобы заставить тебя добиться того, чего хотелось ей самой. Но она не думает о тебе и о Хартмане как о людях, которым придется вместе жить. Она смотрит на вас как на социальные абстракции. Не позволяй ей толкать тебя на то, чего ты на самом деле не хочешь…
— Я уверена, что она ничего подобного не делает, — оборвала его Гвен. Крис не обратил на нее внимания. При свете камина он видел лицо Жюли и понял, что она взволнована.
— Жюли! — продолжал он взывать к ней. — Мы уже не дети. Нам незачем бессмысленно подавлять в себе живые чувства, как то делали наши родители. Мы можем избежать их ошибок, если у нас есть хоть капля мужества и здравого смысла. Не позволяй матери превращать твою жизнь в ад. Ведь часто брак — даже в самом лучшем случае — вещь достаточно тяжелая, еле прикрытый компромисс. Может быть, его вообще следовало бы упразднить. Но во всяком случае для культурных людей позор, когда брак становится всего лишь финансовой сделкой.
— Не понимаю, какое право ты имеешь говорить подобные вещи! — воскликнула Жюли, радуясь возможности скрыть свое замешательство.
— Ну а что же это, по-твоему? Стала бы ты иметь с ним дело, если бы у него не было денег? К тому же ты знаешь, что он за человек.
— Не вижу… — возмущенно начала Жюли.
— Потому что ты не хочешь видеть. Послушайте, мне хотелось бы поговорить с вами обеими вполне откровенно. Вы женщины, и вы не будете отрицать роль пола. Что бы ни говорили всякие лицемеры, пол в значительной мере управляет нашей жизнью. Если половое чувство подавлено или искажено, люди сходят с ума, становятся несчастными и злыми. Старый кодекс поведения полов основан на лживых предпосылках и создан лживым социальным и экономическим строем, который явно терпит крушение.
— Какое это имеет отношение ко мне? — спросила Жюли.
— Так вот, попробуем применить это к нам самим. Предполагается, что мы — самое эмансипированное поколение, но так ли это на самом деле? Правда, нам дали отдельный ключ от дома и разрешили иметь друзей по собственному выбору и мы знаем о противозачаточных средствах. Но, по существу, Жюли по-прежнему живет во власти лицемерия. Она выросла, веря, как и ее мать, что единственное открывающееся перед ней поприще, это ‘хорошая партия’. Но, Жюли, это ведь самый верный способ подавить и извратить свое естественное сексуальное влечение. Тебе не нужен Джеральд, тебе нужды его деньги. Ты как вещь отдаешь себя тому, кто платит больше!
— Скоро ты назовешь меня проституткой!
— Что ж, ведь здесь лишь разница в степени, — быть законной наложницей одного мужчины за часть его дохода или незаконной наложницей многих мужчин за наличные и сдельно. Но я понимаю, какая перед тобою встает дилемма. Что еще ты можешь делать? Тебя намеренно воспитали так, чтобы ты не могла заботиться о себе, и выбор у тебя один — или продать себя, или зарабатывать, услужая другим…
— Тебе, вероятно, хотелось бы видеть меня в ресторане? — саркастически спросила Жюли.
— А что дурного — подавать людям еду? Или, по-твоему, это менее почтенное занятие, чем стрелять в беззащитных жирафов и наживаться на собаках?
— Ах, не болтай глупостей!
— Давай заключим с тобой договор, Жюли. Через год, начиная с сегодняшнего дня, ты сама решишь, кто из нас двоих сейчас глуп. Искренне и вполне серьезно я считаю, что для тебя было бы гораздо, гораздо лучше отказаться от этой узаконенной проституции, взять работу и подождать, пока ты найдешь человека, который будет тебе настоящим товарищем и от которого ты бы хотела иметь детей. Ты знаешь, что тебе не нравится все, что нравится Хартману, — его пристрастие к борзым, охота, азартные игры, гонки и так далее. Ты не выдержишь этого. Но даже и с этим можно было бы примириться, если бы тебе нужен был он как мужчина, а не только та безвкусная роскошь, которую он может тебе доставить. Скажи мне одно: так ли сильно желает его твое тело, чтобы ты стремилась иметь от него детей?
— Ну знаешь, на такой вопрос я не буду отвечать! — Жюли вскочила на ноги с возмущением, которое было искренним только наполовину.
— Потому что ты не смеешь ответить правду. Жюли, милая, скажи: если бы не эти проклятые деньги и не приставания матери, разве нет такого человека, которого ты действительно хочешь, который был бы для тебя всем тем, чем не может быть Хартман?
— Что ты хочешь сказать? — неосторожно спросила она.
— Ты знаешь это так же хорошо, как я: я говорю о Ронни, — сухо сказал Крис.
Он тотчас же пожалел об этом. Жюльетта безмолвно уставилась на него, как раненый зверек, и вдруг, разразившись слезами, выбежала из комнаты, за нею последовала Гвен.
Крис остался сидеть, мрачно глядя на огонь. Гвен вскоре вернулась и села подле него.
— Жюли прилегла, — укоризненно сказала она в ответ на его вопрос. — Вы были с ней грубы, Крис.
— Я был глуп, — мрачно сказал он.
— Я не могу понять, почему вы были так жестоки.
— Я не хотел быть жестоким. И не был. Я просто говорил самоочевидные истины. Но с моей стороны было глупо пытаться убедить женщину, взывая к ее разуму. Следовало бы неожиданно привести сюда Ронни и оставить их вдвоем. Он нашел бы правильные аргументы ad feminam [Для женщины — лат.].
— Не делайте этого, — быстро сказала Гвен. — Обещайте мне, что вы этого не сделаете!
— Ха! — сардонически воскликнул Крис. — Это доказывает, что я прав. Вы знаете, чего она в действительности хочет. Но я не приведу Ронни. Знаете почему? Потому что, пока она будет в его объятиях, она пообещает одно, а как только вернется к матери, пообещает совсем другое. А так как она во власти матери — у матери девять шансов против одного. И потом, почем я знаю, будет ли она счастлива с Ронни? Она, может быть, возненавидит его ровно через два года. И наконец, что станется тогда со мной, новым Пандаром из Трои?
Гвен ничего не ответила, она задумчиво смотрела в огонь, чуть-чуть отвернувшись от Криса, сложив руки на коленях. Погруженный в свои мысли, Крис едва замечал ее опасные прелести. Почти бессознательно — а это особенно опасно — он нанизывал впечатления: блеск золотых бальных туфелек и тонкие линии очаровательных ножек, туго обтянутых шелковыми чулочками, стройные руки, с которых сняты все кольца, в том числе и обручальное, обаяние искусно-безыскусственных локонов и задорного грезовского профиля. Косметика и хорошие духи распространяли слабый, но коварный аромат.
— Ничего, если я попрошу вас задернуть занавески, Крис, — сказала она наконец, привлекая его внимание к темным впадинам окон. — Что-то сквозит.
— Конечно. — Крис тщательно задернул их и добавил: — А свет зажечь?
— Ах нет, не нужно! Я обожаю свет камина. Приятно отгородиться от холода и темноты и сидеть у огонька. Я исповедую, должно быть, культ очага.
— Вот именно, — сказал Крис одобрительно, так как она совершенно случайно задела одну из его излюбленных тем. — Это ключ к пониманию нашей северной цивилизации. Мы смотрим внутрь, на домашний очаг, жители юга смотрят наружу, на солнце. У нас книги и чайные сервизы, у них статуи и расписные колоннады.
Но это было совсем не то, чего ожидала от него Гвен. Она тихонько вздохнула и попробовала начать игру другим гамбитом, гораздо более выразительным.
— Неужто вы не верите в любовь? — спросила она с деликатной пытливостью.
— Что вы называете ‘любовью’?
— Вы отлично знаете, о чем я говорю!
— В том-то и дело, что нет. Это одно из самых двусмысленных слов. Меня поучают любить Господа Бога, любить ближнего как самого себя, любить родителей и родных и любить детей, если таковые у меня есть. И мне разрешается любить одну особу противоположного пола, или, если я порочен и в то же время мне везет, я могу любить нескольких на протяжении своей жизни. Что общего между всеми этими чувствами, если не считать отдаленной и абстрактной аналогии? Разве я должен испытывать сексуальное влечение к всемогущему или петь псалмы даме моего сердца?
— Вы говорите неприличные вещи, — с мягким упреком сказала Гвен, — и мне хотелось бы, чтобы вы относились ко всему не так цинично.
— Когда итальянец хочет сказать ‘я люблю тебя’, он говорит: ‘Ti voglio tanto, tanto bene’, что дословно значит: ‘Желаю тебе много, много добра’, — необдуманно сказал Крис. — Я думаю, общепринятое представление о ‘любви’ можно определить как состояние интенсивного, но невыявленного полового влечения, которое сочетается с искренним желанием добра объекту, даже в ущерб самому себе, но предпочтительно в ущерб кому-нибудь другому. Пока это так, это весьма популярное умосостояние, ибо это самая увлекательная и приятная из всех форм самоопьянения.
— Смейтесь, смейтесь, — пригрозила ему Гвен, — но когда-нибудь вы переменитесь. У вас есть сердце, Крис, я это знаю. Когда-нибудь оно отомстит за себя.
— Ну что ж, — шутливо сказал Крис, — уж если дойдет до этого, тогда, верно, и переменюсь.
— И вы в самом деле воображаете, что я верю, будто вы считаете любовь всего лишь низменной половой страстью?
— Я не считаю пол ни чем-то ‘возвышенным’, ни чем-то ‘низменным’. Пол есть пол, и это все. Человеческое воображение украсило его всяческими изящными и причудливыми побрякушками. Ну так что ж? Лишь бы не забывалась и не извращалась истина, лежащая в основе. Пусть у нас будет искусство любви, пожалуйста! Пусть люди наслаждаются своим полом как им угодно, но во имя здоровья и здравого смысла пусть они понимают, что делают!
— Это чистейшее язычество!
— Чем бы это ни было!
— Но ведь существует же платоническая любовь?
— Платон был гомосексуалистом. Но если состояние длительного возбуждения, известное под этим именем, действительно встречается в жизни, тогда оно настолько редкостно, что его можно назвать только ‘извращением’.
— Я рассержусь на вас, если вы будете так искажать слова, — капризно сказала Гвен.
— И я объясню вам почему, — увлеченно продолжал Крис, следя больше за ходом своих мыслей, чем за Гвен. — Я опять делаю точно такую же ошибку, как с Жюли. Я взываю к вашему рассудку, вместо того чтобы пользоваться избитыми фразами. Я пытаюсь заставить вас мыслить реально, а вы обижаетесь, и вам кажется, что я поношу женщин. Вы хотите, чтобы я рассуждал о плотских реальностях так, точно это высокопарные абстракции. Это в вас говорит тщеславие, только и всего!
— Крис! — она вскочила и, прикладывая к глазам чистейший носовой платочек, зарыдала: — Вы не должны оскорблять ни меня, ни вашу сестру. И я ничуть… ничуть не тщеславна… это вы… сидит здесь такой циничный… и говорит грубости, когда я… хотела, чтоб мы были друзьями…
— Дорогая моя Гвен! — Крис в полном отчаянии вскочил с кресла и горячо схватил ее за руки. — Да чем же я вас так обидел? Простите бога ради. Я…
— Я знаю, вы не хотели обидеть меня, — сказала Гвен, трогательно всхлипывая, но глядя на него сквозь слезы сияющим взглядом. — Но я знаю, что любовь — это настоящее чувство! И женщины не только тщеславны и ветрены.
— Боже сохрани! Если бы они были только тщеславны и ветрены, какое это было бы счастье! Я хочу сказать… Извините меня… Я не говорю ни о ком лично. Вы должны это знать. — И, от всей души желая показать свои дружеские чувства и поскорее покончить с этой сценой, он добавил, не думая о словах и выражаясь чисто метафорически: — Ну а теперь поцелуемся и будем друзьями!
— О Крис, если бы мы могли быть друзьями!
И тут Гвен, принимая его слова буквально, обвила его шею руками и прижала свои губы к его губам в поцелуе, который был, безусловно, более крепким, более ласковым и более длительным, чем простой поцелуй примирения.
‘Боже! — подумал Крис, вынужденный отвечать ей таким же приветствием. — Я настоящий осел. Довел двух женщин до слез, а теперь меня втянули в любовную игру с одной из них, чего я вовсе не хотел! А, что там…’
Один поцелуй превратился в два, в три, во множество. Опрометчиво он привлек к себе соблазнительное и совершенно несопротивляющееся женское тело, и так они стояли и целовались в тихой комнате, где красные угли все еще мерцали в камине.

Шесть

Никогда отчаяние не бывает таким мучительным, как в юности. Это не холодное отчаяние тех, кто рассудочностью довел себя до полного опустошения, в юности мы знаем горячее отчаяние подавленных импульсов жизни.
Подвергаемые организованному искоренению в бессмысленном обществе, умирающие импульсы внушают всему организму мысль о самоубийстве. Они кричат, что не стоит труда продолжать, что при цивилизации, не оставляющей места для подлинной жизни, самое достойное — это умереть.
Делать, знать, познавать на опыте, чувствовать себя страстно живым, отвечать на все призывы широкого мира, простирающегося вокруг человеческого ‘я’: по убеждению, а не по принуждению участвовать в каком-нибудь великом коллективном начинании, радостно и не испытывая стыда, соединяться с людьми противоположного пола и достигать высшего блаженства удовлетворенных желаний — таковы важнейшие потребности человека. Они подавляются во имя дивидендов. Да, во имя Вечных Десятипроцентных Консолей, проценты по которым должны выплачиваться еще долго после того, как солнце погаснет и превратится в обугленную головешку.
Мы строим скучную и шумную тюрьму и называем ее цивилизацией, тогда как уже теперь мы в силах сделать жизнь богаче и разумнее, как то и не спилось нашим предкам. Среди узников цивилизации самыми угнетенными и несчастными чувствуют себя те, кто стоит в стороне и ждет. Ужасна трагедия лишних и никчемных, этой огромной армии труда, которая портится и приходит в негодность в то время как армии убийства растут и растут, готовясь защищать бессмысленный мир и слепо разрушать надежду на мир лучший, на поколение более прекрасное, чем наше…
В столь приятном настроении и с такими мыслями юный Кристофер отправился завоевывать любимую девушку, весело шагая в унисон с флейтами и скрипками великого капельмейстера Любви, или, может быть, нам следует по правде признаться, что ему наскучило одиночество и захотелось переложить часть своих огорчений на плечи Анны?
Как бы там ни было, он позвонил ей из автомата на почте и добился приглашения к чаю.
Отец Анны занимался ‘натаскиванием к экзаменам’. Иными словами, за уплачиваемый авансом гонорар он принимал под свой кров молодых людей, страдающих неизлечимой неспособностью к наукам, и честно натаскивал их, вбивая в их тупую башку известное количество бессистемных и ложно понятых сведений в количестве, достаточном для того, чтобы эти молодые люди прошли сложный китайский церемониал экзаменов и тем самым приобрели неизмеримую ценность для общества.
Многие из этих молодых людей, особенно вновь прибывшие, рассчитывали добиться той или иной степени близости с Анной, которая была недурна собой, но не многим, а может быть, никому это не удалось.
По его особой просьбе Анна приняла его в отдельной комнате. Это была так называемая студия, потому что в ней не было окон и была стеклянная крыша, а также потому, что Анна иногда занималась здесь лепкой.
Когда Крис вошел, Анна стояла коленопреклоненной на подушках перед камином, приготовляя чай. Она была высокой и полногрудой девушкой, у нее был яркий цвет лица, который так привлекателен в брюнетках. Легким движением поясницы и бедер она поднялась на ноги с той грацией, которая невольно появляется у женщин, когда на них кто-нибудь смотрит, и за которую они расплачиваются неуклюжестью, когда остаются одни. Дега это знал, а Крис — нет.
Ему очень хотелось поцеловать ее. Но он сейчас же подавил это желание. Почему он боится поцеловать Анну, когда всего лишь накануне вечером он без всякого труда — и даже, как несколько удивленно признался он себе, с большим удовольствием — целовался с Гвен? Очевидно, взяв на себя инициативу, Гвен застраховала его от обидного отпора и, перешагнув через незримую границу обычаев, молчаливо сняла с него всякую ответственность. Тогда как поцеловать Анну — это значило сделать шаг по направлению к отдаленному, но возможному браку, к ловушке, из которой, по словам древнего сатирика, ‘мужчине выхода нет’.
Итак, он не поцеловал ее.
Анна усадила его в кресло, а сама примостилась на ярких подушках перед камином, она казалась маленьким, смуглым сфинксом, занятым приготовлением чая. По своему мужскому эгоизму Крис, конечно, решил, что Анна будет говорить о нем, но был разочарован. Повозившись немного с ложками для сливок и гренками, Анна сказала с деланной небрежностью:
— Я уезжаю в Лондон после Рождества.
— Надолго?
— Совсем!
— Я не знал, что ваш отец…
— При чем тут отец? У меня будет свое собственное дело.
— Дело!
Крис почувствовал недоверие и зависть: у Анны дело, а он, представитель высшего пола, не имеющий пособия прихлебатель фортуны!
— Да, мы с Мартой Викершем совместно открываем предприятие, — важно сказала Анна. — Марта сняла чудесный домик в Челси. Наверху будут наши комнаты, а внизу книжная лавка и кафе.
— Вы что, будете подавать чай в книжной лавке или разносить книги вместе с бриошами, что ли? — спросил Крис, признаться, с некоторой досадой.
— Не говорите глупостей! — обиделась Анна. — Мы должны иметь огромный успех. У Марты масса знакомств в светских кругах.
— Насколько мне известно, любительские кафе и книжные лавки — два лучших способа разориться, — пессимистически сказал Крис. — Вы, кажется, разоритесь наверняка, соединив то и другое.
— Нечего вам ехидничать только потому, что мы не собираемся раскапывать старые черепки и истлевшие кости в Африке, — так, кажется, вы представляете себе счастье?
— Не в Африке, а в Малой Азии, — поправил он, подавляя желание насмешливо отвечать ей. Со вчерашнего вечера Крис повторял себе, что женщин можно понять, только когда видишь их насквозь, но если хочешь с ними ладить, нужно тщательно скрывать все, что о них знаешь. Единственное ‘понимание’, которое они — как, впрочем, и мужчины — ценят, весьма похоже на лесть.
Кроме того, какой смысл доводить Анну до слез?
Будем скрывать свои мысли, скрывать свои мысли.
— Если в этом деле вообще можно добиться успеха, я уверен, что уж вы-то его добьетесь, — сказал он, пытаясь быть тактичным. — Вы с Мартой составите прекрасное содружество. И во всяком случае это будет страшно весело, не правда ли?
— Так, по-вашему, это действительно неплохо придумано?
Анне, смягченной его одобрением, хотелось услышать что-нибудь еще.
— О, превосходно, я удивляюсь, как до этого никто не додумался, — солгал он, уступая ее взору.
Анна, как мотор на полном ходу, затарахтела о своих планах, о меблировке, капитале, клиентах и тому подобном, она спрашивала, не находит ли он, что ‘Небесные близнецы’ — прекрасное название для их комбинированного предприятия? Крис чуть-чуть было не сказал, что лучше будет ‘Чай и чтиво’, но удержался и сказал: ‘Да, да, конечно’, негодующе спрашивая себя, во имя чего он лицемерит и стоят ли этого даже прекрасные глаза и соблазнительные губы.
— Но к чему вам это? — спросил он, оглядывая неприбранную комнату Анны. — Разве вы изменили вашему искусству?
Он позволил себе вспышку сарказма, оставшуюся незамеченной.
Анна вздохнула.
— Знаете, Крис, я пришла к выводу, что не могу быть великим художником, — сказала она серьезно и конфиденциально. — В прошлый раз, в музее, я смотрела скульптуры Родена и сказала себе: ‘Дорогая, ты, может быть, и умеешь лепить, но ты не великий скульптор’.
— Вы слишком скромны, — иронически сказал Крис.
Анна подозрительно взглянула на него.
— И потом я читала о кризисе, — продолжала она оправдываясь. — По-моему, мы все должны что-нибудь делать в этом отношении. Каждый может что-нибудь сделать. Это наш долг. Одних безработных сколько.
Благотворительный чай с булочками. Перед ним мелькнула картина: файф-о-клок в стиле Генри Джеймса для бездомных бродяг на деньги папы и Марты. Что сказал бы на это Джефф — студент-коммунист?
— К тому же, — добавила она, так как он не отвечал, — я должна выбраться из этой забытой богом дыры. Я жить хочу!
— Света, музыки, смеха!
Крис предостерег себя от этого выпада и сказал извиняющимся тоном:
— Я и сам о том же думаю. Мне завидно, что у вас в Лондоне есть дело, Анна. Я тоже еду в Лондон, но только за тем, чтобы присутствовать на свадьбе.
— На свадьбе!
— Жюльетты.
— С Ронни?
— Нет, песенка Ронни спета. Баронет смело вломился в ту дверь, куда боялся постучаться дантист. Она выходит за Джерри Хартмана, только, ради бога, не говорите об этом никому…
— О! — Новость, по-видимому, произвела впечатление на Анну. — Он страшно богат, не правда ли?
— Да, его отец и дед, кажется, весьма успешно грабили страну.
— Не будьте ослом! — живо сказала Анна и потом добавила мечтательно-задумчивым тоном: — Леди Хартман. Как это хорошо для нее! Ей повезло… Как вы думаете, придут они пить чай к ‘Близнецам’?
— К близнецам? — удивленно переспросил Крис, посейчас же вспомнил: — А! Непременно. Думаю, Жюли не устоит против приглашения, если нужно будет идти в вечернем туалете. Как говорит мама, хартмановские бриллианты просто ве-ли-ко-лепны.
Анна снова вздохнула, в ее глазах была мечта о богатстве и светских успехах.
— У них будет такая масса друзей, — с завистью сказала она. — И Жюли сможет устраивать приемы. Крис, милый, расцелуйте от меня Жюли и передайте ей миллион поздравлений — и расскажите ей о ‘Близнецах’, да возьмите с нее обещание прийти.
— Почему бы вам не сделать это самой? — коварно предложил Крис. — Заходите завтра к чаю, вы застанете их всех за шитьем ослепительного белья. Только, бога ради, чтобы они не узнали, что это я вам рассказал: считается, что это полная тайна. Но я пари держу, что они не устоят и все вам расскажут.
— Ваша мать меня не любит, — обиженно сказала Анна.
— Больше из-за меня, чем из-за вас.
— Почему вы так говорите?
— Разве вы не замечаете, что почти все матери инстинктивно ненавидят девушек, в которых влюбляются их сыновья?
— Ну, ну! — презрительно сказала Анна. — Вы влюблены в ваши идеи. Во всяком случае, вы не влюблены в меня.
— Я думаю о вас непрестанно, — сказал Крис, бичуя себя. — Ночью я мысленно пишу вам письма, полные преувеличенных и почти наверняка незаслуженных похвал. Днем я тоже пишу вам письма в таком же духе, реальные письма, которые я затем рву на части. В те часы, когда я должен был готовиться к экзаменам или хотя бы знакомиться с новейшими археологическими открытиями, я написал в вашу честь несколько стихотворений свободным стихом и незаконченную повесть в прозе. Бывают дни и ночи, когда я не могу ни спать, ни работать, не могу ни есть, ни отдыхать, не могу ни думать, ни действовать, потому что мысли о вас преследуют меня. В другие дни я бываю почти убежден, что вы сука. Нарушив таким образом джентльменский кодекс, я могу добавить, что ваш образ мучает меня в многочисленных эротических снах, когда вы нередко являетесь мне совершенно нагая. Если это не значит ‘любить’, то что же тогда любовь?
— Крис! — в голосе Анны звучало бешенство.
— Да?
— Почему вы всегда говорите гадости, когда приходите сюда?
— Я не говорю никаких гадостей.
— Нет, говорите. Вы всегда кончаете тем, что говорите что-нибудь гнусное и оскорбительное. Я хотела бы, чтобы вы ушли, — она вскочила, делая вид, что прогоняет его.
Крис сидел неподвижно, погруженный в мрачные размышления:
‘Зачем так поступать, зачем так говорить? А с другой стороны, почему бы и нет? Почему не ухаживать при помощи словесных бомб в наш век, обезумевший от милитаризма? Весь вопрос в том, каковы мои истинные чувства, каковы ее истинные чувства? Разве мы оба не разыгрываем роль, неуклюже заимствованную из разных пьес. ‘В ту ночь, когда сошелся я с жидовкою ужасной», — вспомнил он стихи Бодлера.
Анна по-прежнему показывала ему пальцем на дверь, обаяние ее лица исчезло во враждебной гримасе.
‘Так вот как она выглядит, когда она взбешена!’
— Я, кажется, обидел вас, — сказал он наконец. — Почему мне везет в этом злосчастном искусстве обиды? Но не будем ссориться из-за недоразумения. Чем я вас обидел?
— Если у вас не хватает такта понять это самому, я не могу вам объяснить.
— Если не можете объяснить, значит, не так уж я вас и обидел!
— Вы говорили со мной так, словно я проститутка! ‘Опять! — подумал Крис с шутливым ужасом. — И эта тоже защищается от обвинения, которое я и не думал выдвигать. Qui s’excuse… [Кто оправдывается… (тот сам себя обвиняет) — французская пословица] Что сказали бы психоаналитики?’
— Я не знаю, как говорят с проститутками, — сказал он вслух. — Потому что, насколько мне помнится, я никогда с ними не разговаривал. Вы, я уверен, тоже. Обращаться с женщиной как с проституткой — это значит делать ей определенные предложения, посулив ей деньги. Я не делал вам никаких предложений, и у меня нет денег. Я только описал, совершенно правдиво, некое душевное состояние…
— Это грязно и оскорбительно…
— Милая Анна! — Крис улыбнулся. — Неужели вы думаете, что я один такой изверг? Что оскорбительного в состоянии древнем, как само человечество? Или, по-вашему, другие молодые люди питают к вам какие-нибудь иные чувства?
— Они не станут говорить об этом так гнусно и грубо.
— Ах! Так вы, значит, возражаете не против самих чувств, — быстро припер ее к стенке Крис. — А только против откровенного, честного их выражения?
Анна не нашлась, что ему ответить, и только бросила на него уничтожающий взгляд. Она продолжала стоять. Крис облокотился о каминную доску, бросая взгляды то на камин, то на нее.
— Мы спорим из-за пустых слов и этикета, — сказал он со смехом, продолжая, однако, следить за ней. — Или, может быть, вы бы предпочли, чтобы я встал на колени и сказал драматическим голосом: ‘Мисс Весткот! Анна! Простите мне мою дерзость, но с тех пор, как я узнал вас, вы казались мне идеалом женщины. Я знаю, что я вас недостоин, но я люблю вас, и только вас. Обстоятельства мои сейчас, правда, не блестящи, но я ринусь в битву жизни с всесокрушающей силой, если только буду знать, что вы отвечаете на мои чувства взаимностью’. И так далее, и тому подобное.
— Это было бы до последней степени глупо, — сказала Анна, чуть заметно улыбаясь.
— Ну конечно, глупо. — Крис улыбнулся ей в ответ, по-прежнему внимательно следя за ней. — Разве вам не ясно, что тут все дело в стиле и в общепринятых обычаях? Чувства все те же, только меняется стиль. Я прыгнул слишком далеко в будущее, и это обидело вас. Тогда я попытался подражать прошлому, и это показалось вам смешным. Но, Анна…
— Вы меня унижаете, — перебила она, снова хмурясь.
— Унижаю! Вы могли бы подумать так, если бы мы встретились сегодня в первый раз. А по-моему, если бы я льстил вам, пытался поймать вас на удочку избитых пошлостей, вот тогда бы это действительно значило, что я унижаю вас. Я пытался быть по-настоящему откровенным. Послушайте, Анна, мы знаем друг друга вот уж два года, мы так часто бывали вместе…
— Это не дает вам никаких прав на меня!
— А разве я их требую? Если вы относились ко мне безразлично, зачем вы подавали мне надежду? Зачем вы радовались, когда я приходил, зачем отвечали мне на пожатие руки, зачем позволяли мне целовать вас, зачем целовали меня так горячо, зачем ваши глаза утвердительно отвечали моим взглядам: ‘Да, да’.
— Я не говорила вам ничего подобного!
Анна отвернулась в замешательстве, зная, что все сказанное им — правда.
— Не словами, — продолжал Крис. — А иными, косвенными способами. Вы не любите прямых, простых слов. А мне вот делается неловко от намеков и двусмысленностей…
Внезапно он замолк и погрузился в размышления. Так не годится. Нельзя биться с Анной на слишком хорошо знакомой ей платформе чувств, он завязнет здесь в трясине компромиссов и лживых сантиментов и потерпит полное поражение. Ее орудия уже обстреливают его незащищенный фланг!
— Крис!
— Что?
— Вы меня не слушаете.
— О!
Он в упор посмотрел на нее глазами, потемневшими от возмущения и боли. Она легонько потрясла его за плечо.
— Да что с вами? Вы каждые пять минут точно делаетесь другим человеком. У вас, может быть, нервы не в порядке?
— Нет! Я всего лишь холостяк без гроша в кармане и без доброй подружки…
— Опять вы за свое!
Она сердито встряхнула его, потом насмешливо погладила по щеке:
— Бедный Крис! Такой маленький мальчик, правда? И вам приходится очень трудно, да?
Крис вспыхнул. Действительно, маленький мальчик — под крылышком Богоматери с благодатными сосцами и всепоглощающим лоном!
Обида подала мысль подвергнуть ее искренность неджентльменскому испытанию. Он заговорил успокаивающим тоном, точно приручая пугливую лошадь куском сахара.
— Трудно, — сказал он, намеренно истолковывая ее слова превратно. — Вы думаете, что легко отказываться от всякой надежды на будущее? Я считал, что хоть вам-то это не безразлично. Последние два года я вел совершенно самостоятельную работу. Мне не дает покоя древний мир, этот таинственный создатель всей цивилизации. Неужели нам не удастся понять, как и почему они оставили нам в наследство такие роковые заблуждения, как суеверия, войны, социальная несправедливость и так далее? Люди — неисправимые консерваторы, они скорее согласятся терпеть признанное зло, чем дадут себе труд исправить его. Верно ли, что цивилизация — это своего рода болезнь? Или она сама по себе хороша, но только ее извратила человеческая природа? Вероятно, отчасти так оно и есть, и в таком случае это задача для психологов. Или, может быть, человеческое общество с самого начала пошло по неверному пути и нуждается в коренной перестройке? Только знание может освободить нас. А оно достижимо…
Он внезапно остановился, досадуя на неумение выразить свои мысли. Анна смотрела на него непонимающим взглядом. Он улыбнулся и движением руки отогнал прочь свое видение.
— Теперь всему этому конец. Кто-нибудь другой осуществит это, но не я. Так что я, как видите, пребываю в мрачном разочаровании. С каких вершин блаженства я упал! И куда, — к отребьям пролетариата, к тем, чьи силы остаются без употребления, кто никому не нужен. Не удивительно, что вы отвергаете меня, Анна, — он засмеялся. — Вы капиталистка. Разве вы не чувствуете, что между нами — классовая вражда?
— Крис, перестаньте молоть вздор или ступайте домой!
— Только одну минутку! — Он взял ее за руку и сказал ласково: — Не сердитесь на меня, дорогая.
— Но вы такой странный и грубый…
— Неужели мне суждено потерять и вас? Когда я пришел, я хотел поцеловать вас, как мы целовались когда-то. И почему-то почувствовал, что вы меня отвергли.
— С какой стати я буду позволять вам целовать меня?
— Потому что мы молоды и желаем друг друга, и вы это знаете. А что разъединяет нас? Ваша покорность устарелой этике и лицемерию…
— Нет, не то…
— А что же?
— Вы не такой, как прежде. Вы потеряли все свои идеалы, особенно в отношении женщин.
— Вы уверены, что то были мои идеалы?
— Если они у вас вообще когда-нибудь были, в чем я начинаю сомневаться.
— Вы в самом деле говорите об идеалах? Или, может быть, — он сделал паузу, чтобы вернее нанести удар, — о моих деньгах?
— О! Какое гнусное предположение!
— А разве не так? Идеалы — роскошь, побочный продукт наследственной ренты. Нет денег — нет идеалов. Вы когда-нибудь видели, как просит милостыню безнадежно голодный человек? Много у него, по-вашему, идеалов?
Анна вырвала свою руку.
— Я ни минуты больше не желаю слушать эти мрачные бредни. Вы невозможны. Уходите сейчас же.
— Очень голодные люди иногда воруют!
— Что вы хотите сказать?
— Мой голод — голод иного сорта, такой же жестокий, хотя не такой смертоносный…
Раньше чем она успела сообразить, Крис дерзко обнял ее и яростно поцеловал в губы. Анна возмущенно протестовала и вырывалась. Целую минуту или больше они боролись в полутьме, не щадя друг друга, не щадя сил. Вдруг Анна вздрогнула, перестала бороться и, прижавшись к нему в каком-то странном порыве чувственности, прошептала:
— Крис!.. Я… я… ты мне делаешь больно… но…
Но неудачи не оставили Криса даже в этот момент успеха. Как раз тогда, когда антагонизм Анны перешел в сочувствие и полную покорность, раздался стук в дверь и голос прислуги сказал:
— Разрешите, мисс, убрать со стола?
Этот удар парализовал Криса. Он так давно и так часто мечтал о той минуте, когда Анна признает его желание и уступит ему, — и он не мог поверить, что победа превратилась в поражение. И по милости такой глупой, такой пошлой случайности!
Не так отнеслась к этому Анна. Она непринужденно отодвинулась от него, точно просто по-дружески целовала его на прощание, и сказала спокойным, естественным тоном:
— Ну, еще раз до свидания, Крис, — да, Салли, убирайте, — и желаю вам повеселиться в Лондоне.
Она сунула ему в руки пальто и шляпу и свирепо шепнула:
— Идите, слышите? Идите!
Крис пытался заговорить, взмолиться, потребовать каких-то заверений. Но он не мог говорить, так велико было его волнение.
Ему оставалось только уйти.

Семь

Крис ушел излома Весткотов в жалком состоянии: он был готов не то рычать, не то рыдать. С одной стороны, он чувствовал себя горько униженным. С другой — он был взбешен на самого себя и на Анну, на то состояние, на которое судьбе было угодно обречь его, и вообще на весь мир.
Бешенство было спасительным, унижение — гнетущим. Унижение и страх — двоюродные братья в разрушении. Лишенный даже полового удовлетворения, импульс жизни обращался против самого себя в разрушительном исступлении.
Крис бродил наугад по темным переулкам, безучастно шлепая по грязи и лужам. Он ощущал какую-то детскую радость удовлетворенной мести, забрызгивая грязью свой единственный хороший костюм.
Пока Крис сражался с Анной на почве любви и ненависти и безнадежно пытался примириться со своим жалким поражением, он был предметом дружеского обсуждения своих домашних. Или, вернее, он был одной из второстепенных тем среди других, более существенных с точки зрения человеческого достоинства и семейных интересов.
Приближался священный час вечернего чая. Под предлогом милосердных забот и утешения страждущего Нелл и Жюльетта предоставили Гвен и портнихе заниматься шитьем, асами поспешно поднялись к больному. В тот день пришли документы и письма первостепенного значения, и обе дамы умирали от желания узнать, какие сведения извлек из них партриарх семьи. Разумеется, выносить решения будут они, но, поскольку они еще меньше, чем он, разбираются в юридических документах и деловом фокусничестве, им придется выслушать его попытки объяснить им это.
Постель страдальца была усеяна документами, а на клочках бумаги, пришпиленных кнопками к доске для письма таким образом, чтобы больной мог писать одной рукой, были сделаны многочисленные карандашные пометки. Он был мрачен, но исполнен собственного достоинства.
— Ну? — отрывисто спросила Нелл, не тратя времени на утешения, так как производить впечатление было не на кого. — Все в порядке?
Вздох Фрэнка был близок к стопу, а выражение его лица вызывало опасения рецидива.
— И да и нет, если ты понимаешь, что я хочу сказать, — жалобно сказал он.
— Не знаю я, что ты хочешь сказать, — раздраженно ответила Нелл. — И мы обе будем очень обязаны тебе, если ты будешь изъясняться на обыкновенном английском языке, а не играть с нами в прятки или употреблять эти ужасные юридические термины, которых мы не понимаем, да и ты тоже, кажется.
— Хорошо, хорошо, — поспешно согласился больной, видимо, желая быть любезным. — Где Крис?
— Ушел, — сказала Жюльетта.
— Куда?
— Должно быть, к этой своей Весткот.
— Но ты, кажется, говорила?.. — Фрэнк с тревогой взглянул на Нелл.
— Все в свое время. Дело идет на лад. И я быстренько поставлю мисс Анну Весткот на место, если она вздумает вмешаться. Предоставь уж это мне.
Мистер Хейлин был явно в недоумении. Что идет на лад? И если так, почему этот мальчишка опять бегает за Анной?
— Ну, тебе виднее, — сказал он, по обычаю уклоняясь от ответственности. — Предоставляю это тебе. Но ему следовало бы знать обо всем.
— С какой стати? — отрывисто воскликнула Жюльетта. — Я выхожу замуж, не он.
— Конечно. — Нелл встала на ее сторону. — Во-первых, он слишком молод, чтобы понимать такие вещи, а во-вторых, он растерял свой последний здравый смысл в этом университете, куда тебе зачем-то понадобилось его посылать, бросать на это деньги, и вот он вернулся домой, напичканный русской пропагандой. А теперь ты, может быть, соблаговолишь не тянуть больше время и сообщить нам, в каком положении наши дела?
— Ладно, ладно, ладно! Только не раздражай меня, пожалуйста. — Фрэнк начал неуклюже перебирать бумаги, своей медлительностью еще больше разжигая нетерпение дам. — Ну а теперь, — погодите-ка, куда же я девал эти записки? Куда же я их… Ах, вот они. Погодите-ка. Да. Да, вот оно. Вот копия брачного контракта…
— Ах! — с облегчением вздохнула Жюльетта.
— Ну, благодарение Богу, хоть это-то уладилось, — с благочестивой решимостью заметила Нелл.
— Да, но только боюсь, что уладилось не совсем так, как мы ожидали, — горестно сказал Фрэнк. — Тут сопроводительное письмо от Хичкока и Снегга и копия письма, посланного им нотариусом Джеральда.
— Ну, и что из этого следует? — спросила Нелл с высокомерным презрением ко всем этим жалким чиновникам.
— Из этого очень много следует, — раздраженно сказал Фрэнк. — Мне стоило большого труда разобраться в этом, так что ты не сбивай меня. Выясняется, что Джеральд дает двадцать пять тысяч…
— Так об этом же и шел разговор! — воскликнула Жюльетта.
— Я бы сказала, что это очень великодушно с его стороны, — успокоившись, сказала Нелл. — На что ты, собственно, жалуешься? Разве я тебе не говорила, что у него золотое сердце?
— Да, но погоди минутку, погоди! — перебил Фрэнк. — Будут назначены опекуны, и Жюли сможет получать только проценты, ни одного пенни из капитала, и, так или иначе, это всего лишь пожизненная рента, которая переходит к ее детям от Джеральда и возвращается в семью Хартмана, если она умрет бездетной или если они разойдутся.
— Этот тип с ума сошел! — возмущалась Нелл.
Жюльетта промолчала.
— Сошел с ума или нет, но таковы условия, — уныло сказал Фрэнк. — И бога ради, не кричи на меня так, Нелл. Это действует мне палевую сторону.
Нелл оставила этот вопль души без внимания.
— Я просто не понимаю, — добавила она, точно это признание в собственном невежестве делало честь ее умственным способностям и порочило всякого, кто утверждал бы, что он понимает, — Джеральд ведь джентльмен, не так ли?
— Он во всяком случае баронет, — сказал Фрэнк, может быть, с некоторой завистью как представитель нетитулованного дворянства, известного лишь просроченными закладными.
— Вот именно! — кивнула Нелл, точно она выяснила какой-то важный пункт. — Отлично. Но тогда к чему же между нами все эти юридические каверзы и всякие там ‘этого нельзя и того нельзя’?
Фрэнкс несколько виноватым видом завертелся на своем ложе.
— По-моему, это значит, что Джеральд ничего не имеет против того, чтобы давать Жюли на булавки, но скорее удавится, чем даст ей хоть пенни из своего капитала. И, честное слово, я его понимаю. Зачем человеку отдавать свой капитал, хотя бы даже собственной жене? Это же его плоть и кровь.
Нелл пропустила мимо ушей этот отчаянный cri de coeur [Крик души — фр.]. Не то чтобы она возражала в принципе: просто ее мысли шли по другому руслу.
— Но если мы не получим капитала, — возмущенно воскликнула она, — что с нами станется? Я не дам нашей Жюли согласия на брак — пусть это даже будет самая блестящая партия, — если нет полного доверия между мужем и женой. Идеальный брак должен быть основан на доверии, а то, что ты нам рассказываешь, говорит о противоположном.
— А что считает Жюли? — спросил Фрэнк.
— Не очень-то приятно, когда из-за тебя торгуются, — хрипло сказала она и вспыхнула. Ей вспомнилось, каким презрением звучал голос Криса, когда он говорил о том, кто больше даст.
— Глупости, никто и не думает торговаться, — живо сказала Нелл. — Мы быстрехонько поставим этих юристов на место. Они только сбивают с толку нашего милого Джеральда своими холодными подозрениями. Разве они способны понять пыл любящих сердец? Ты должен сейчас же написать им, Фрэнк, и настоять на том, чтобы мы получили капитал. А Жюли в своем ближайшем любовном письме сделает тоненький-тоненький намек…
— Все это, конечно, прекрасно, — раздраженно сказал Фрэнк. — Но говорю тебе, из этого ничего не выйдет.
— А почему, разрешите узнать? — сказала Нелл своим самым аристократическим тоном.
— Потому что юрист действует по точным указаниям самого Джеральда.
— Не верю!
— Да, но это факт.
Наступила долгая пауза изумления. Наконец Фрэнк довольно неуклюже нарушил его:
— Хичкок говорит, что он ознакомился с — гм, гм — с нашими делами и что, насколько он мог понять, нам остается не больше трехсот-четырехсот фунтов в год в лучшем случае.
— Голод и нищета, — решительно сказала Нелл.
— Это все, что остается после этих гнусных мерзавцев, — униженно пояснил Фрэнк. — Ничего не поделаешь. Хичкок говорит, что, по его мнению, Жюли не имеет законного права отчуждать хотя бы часть предназначенных ей денег, но что после того, как они будут положены на ее имя, никто не может помешать ей назначить нам из сострадания небольшую пенсию.
— Пенсию из сострадания! Дочь — своим родителям? Никогда не слыхала ничего подобного! — Нелл, казалось, задыхалась от негодования. — Да это какой-то сумасшедший! Явно сумасшедший!
— Ничего, если я уйду?
Это был голос Жюли. Лицо ее пылало, на глазах выступили слезы. Родители начали было возражать, но она, не дожидаясь ответа, выскользнула из комнаты, побежала к себе в спальню и, рыдая, бросилась на кровать. Унижение нравилось ей не больше, чем ее брату.
Эти трагические переживания, вызванные разочарованием, которое — увы — может поразить даже благороднейших служителей наших национальных идеалов, были, к счастью, прерваны наступлением священной церемонии чаепития.
Фрэнку предоставили наслаждаться этой церемонией в одиночестве, на прощание он пробормотал что-то о справедливом возмездии и о том, что не следует слишком увлекаться радужными предположениями. Жюли была безжалостно вызвана из своей комнаты. Белошвейку отправили на кухню, ибо строгий этикет британских самураев не допускает к священной церемонии чаепития никого из тех, кто не родился в среде господ.
Целью британской церемонии чаепития является, как всем известно, сознание красоты и эстетическое созерцание. Серебряный чайник шумит на зажженной спиртовке, ‘подобно одинокой сосне у моря’, как сказал бы поэт. Гости стараются держать чашки в полном равновесии, ибо это необходимо для полной гармонии. Они восторгаются прекрасным цветом чая, затем, выпив его тремя с половиной ритуальными глотками, погружаются в эстетическое созерцание восхитительных чашек из универмага. В то же время они мысленно складывают про себя ямбы и хореи, которыми справедливо гордится каста британских самураев.
— У нас был небольшой деловой разговор наверху, — оживленно заговорила Нелл. Она знала, что Гвен заметила красные глаза Жюли. — Какая скучная публика эти юристы! Как они все усложняют — и без всякой необходимости! Я говорю о брачном контракте. Эта глупая девочка совершенно расстроилась из-за всех этих ‘принимая во внимание’ и ‘ввиду вышеизложенного’, которых ни я и никакой здравомыслящий человек не в состоянии понять. Но вы знаете, какая она впечатлительная. Я говорю ей, что все обойдется как нельзя лучше. Джеральд позаботится об этом.
На лице Гвен изобразилось сомнение, хотя она пробормотала что-то в знак сочувствия. ‘Что там такое случилось?’ — недоумевала она.
— Ах, мама! — нетерпеливо прервала Жюли. — Неужели так уж необходимо начинать все сначала?
— Я должна думать о моих детях и устраивать их жизнь, — твердо сказала Нелл с видом благородного самопожертвования. — Жизнь обоих моих детей. О тебе, Жюли, я не беспокоюсь. Ты девушка разумная, уравновешенная. И мы быстро уладим с Джеральдом это маленькое недоразумение. О ком я беспокоюсь, так это о Крисе…
Она сделала драматическую паузу и метнула быстрый взгляд на Гвен, лицо которой изобразило некоторое смущение. При других обстоятельствах поединок остроумия и ехидства с милочкой Нелл доставил бы ей огромное удовольствие. Но сейчас она была в невыгодном положении. После незавидного брака с человеком гораздо старше ее, который пылал к ней стариковской похотью, она теперь вознаграждала себя чем-то вроде нежной привязанности к Крису, который был гораздо моложе ее и не так уж очарован ею.
Каким образом Нелл, несмотря на все усилия Гвен сохранить свои чувства втайне, моментально обнаружила их, мог бы объяснить только посвященный. Как бы там ни было, она их обнаружила. И, хотя не было сказано ни слова, Нелл знала, что Гвен неравнодушна к Крису, и Гвен знала, что Нелл знала, и Нелл знала, что Гвен знала, что она знала. И разумеется, Жюли была доверена тайна, так же как и Фрэнку. Единственное заинтересованное лицо, которое ровно ничего не знало об этом, был сам Крис.
Так Гвен была вынуждена принять Нелл и Жюли в качестве соучастниц и союзниц своих эротических замыслов. Согласно неписаным, но действующим законам женской стратегии, Гвен, конечно, предпочла бы, чтобы они ничего не знали. Но раз уж они знали, делать было нечего. Нельзя сказать, что она отвергала мысль о браке с Крисом, хотя, нужно отдать ей справедливость, вначале она об этом и не думала. Эту мысль подала ей Нелл, которая увидела в браке с Гвен классическое разрешение всех встававших перед Крисом трудностей.
Ну а если Крис не захочет жениться на ней, даже ради обеспеченного существования? Гвен не очень верила, что он этого захочет. Несмотря на свой официальный возраст, она чувствовала некоторую неловкость, думая о пятнадцати годах разницы между ними. Кроме того, испытав однажды, что такое брак, она не очень-то стремилась к нему. Чего она хотела, это Любви, страстной, ощутимой, но тайной Любви, для которой соучастие матери и сестры будет только препятствием. К тому же, возмущенно говорила она себе, не так уж она стара и не так неопытна, чтобы ей нужно было платить за Любовь…
— Я думаю, Крис достаточно взрослый мужчина, чтобы самому решать за себя, — деликатно, но чуточку обеспокоенно заметила Гвен.
Жюльетта засмеялась. Ей стало смешно, что взрослая женщина называет ее маленького братца ‘мужчиной’. ‘Мужчины’ — это солидные люди с охотничьими ружьями и солидными доходами, почтительно приветствуемые метрдотелями шикарных ресторанов, а не рассеянные студенты, которые воображают, что могут осчастливить человечество, изучая археологию.
Нелл не смеялась. В ее обычно лишенных выражения глазах появился блеск: перед ней был человек, которого необходимо было поставить на место.
— Крис джентльмен и ученый! — заявила она с той непонятной гордостью, какую часто проявляют невежественные женщины, хвастаясь предполагаемыми знаниями своих сыновей, после того как они сделали все возможное, чтобы помешать сыновьям приобрести эти знания.
Гвен не стала опровергать эту штампованную дребедень, и Нелл продолжала:
— У меня просто голова идет кругом, когда я думаю, чего только не держит в себе его бедная голова. Может быть, я всего этого не понимаю, но его-то я понимаю, о, я вижу его насквозь.
— Будто так уж трудно его понять! — презрительно сказала Жюльетта. — Он такой же, как все эти молодые люди с университетскими манерами. Его всякий может понять.
— Никто не может понять сына так, как его мать. Странно было бы, если бы я не знала его лучше, чем вы обе. Может быть, я глупа, — добавила Нелл, подразумевая, что она, напротив того, очень умна, — но для меня мой сын — открытая книга. Он совсем как его дорогой дедушка: такой же беспечный ученый, доволен своими книгами и маленькими причудами и лишен всякого честолюбия. И я знаю, что мой долг — охранять его.
— От кого? — неосторожно спросила Гвен.
— От тех, кто пользуется его неопытностью, чтобы испортить его! — это было сказано с потрясающим пафосом. — Но нет худа без добра. Среди всех этих ужасов и треволнений, которые я переживала в эти дни, одна мысль утешала меня. Теперь уж у Криса не будет денег на его безумную затею с этими ‘раскопками’, как он их называет, бог знает где, в таких местах, где он, наверное, умер бы от солнечного удара или какой-нибудь грязной болезни. Как я была рада снова увидеть его дома, в безопасности!
— Но, — возразила Гвен, — уверены ли вы, что у него нет честолюбия? Вы, может быть, с самыми лучшими намерениями губите дело всей его жизни, только чтоб удержать его подле себя.
— Пустяки! — Смех Нелл звучал натянуто и смущенно, как у человека, который боится заглянуть в свои интимные побуждения. — Я говорю вам, что вижу его насквозь. Как можно называть причуды ученого ‘честолюбием’, ‘делом всей жизни’? Что ж он такое будет делать? Чего может он достигнуть?
— Но для некоторых мужчин, — не сдавалась Гвен, — а Крис, по-моему, как раз из таких, дело жизни — это знание само по себе — и в нем их честолюбие. Мне кажется, нужно дать ему возможность делать то, что он хочет. Я сама, признаюсь, этого не понимаю, особенно когда он старается объяснить что к чему, но он-то сам очень близко принимает это к сердцу.
— Но это не даст ему денег! — нетерпеливо вскричала Нелл, думая, до чего глупа эта женщина. — Какое там, это будет стоить денег, а откуда мы их возьмем? И потом, что это за жизнь для мужчины? Другое дело, если бы он поехал со своими родными или близкими за океан, туда, где есть нормальная канализация и порядочные люди, а не к этим невежественным туземцам, которые погрязли в болезнях, нечистотах и язычестве.
— А что же ему, по-вашему, делать? — осведомилась Гвен почти смиренно, как посол побежденного народа, спрашивающий об условиях мира.
Нелл продиктовала свой ультиматум:
— Он нуждается в покровительстве Любви и Денег. Любовь мы можем ему дать, но денег у нас нет, и это очень прискорбно. Нам трудно ему помочь. Но, прежде чем я умру, я хотела бы видеть его женатым на хорошей, обеспеченной женщине и не очень молодой, чтобы она могла оказывать на него хорошее влияние, — на женщине разумной и практичной. Нынешняя молодежь такая легкомысленная и бесхарактерная. Смеются над брачными узами, живут распущенно. Я этого не одобряю. Всегда не одобряла и теперь не скажу, что это хорошо. Меня воспитывали в почтении к браку, и я до сих пор считаю, что брак — это таинство. Теперь слишком мало говорят о любви и слишком много о половом вопросе. Чем меньше будет на свете полового вопроса, тем лучше. Это печальная необходимость, а нынешняя молодежь старается ее возвеличить, не угодно ли! А я говорю: прекратите это и дайте нам хоть немного пожить здоровой, пристойной жизнью! Крис — мальчик неопытный, увлекающийся и… ну да вы сами знаете, какие они бывают. Я дрожу от страха, что вдруг он попадет в лапы какой-нибудь грязной твари вроде этой девчонки Весткот…
— Кто она такая? — ревниво спросила Гвен. — Я ее знаю?
— О, она ничего собой не представляет, — сказала Жюльетта, у которой были свои причины недолюбливать другую претендентку на то, чтобы считаться самой красивой девушкой в округе. — Ее отец что-то вроде школьного учителя.
— И тем не менее она представляет для нашего мальчика большую опасность, — торжественно заявила Нелл. — Я слышала, она едет в Лондон, будет там житье этой ужасной Мартой Викершем, которая тоже, знаете ли, не лучше. Про нее тут такие истории рассказывают!
— Ну, мама! — тут даже Жюльетта не выдержала, но ее протест остался без внимания.
— Я не мечтаю, чтобы на имя Криса был положен капитал, хотя и настаиваю на этом в отношении Жюли. — Нелл продолжала диктовать свои условия, размахивая большими ножницами. — Если бы я только настояла на этом, когда я сама выходила замуж, но тогда я была романтической дурочкой. Ну не стоит говорить об этом, теперь уж все равно. Разумеется, когда Крис женится, муж и жена будут делить блага мирские, и не все ли равно, какая сторона их принесла, если деньги солидные и хорошо помещены? На мой взгляд, он должен иметь сотни две в год на карманные расходы, но не больше, чтобы он не мог натворить больших глупостей. А потом они с женой могут обосноваться где-нибудь за городом и вести тихую скромную жизнь, заниматься охотой и сельским хозяйством, чтобы заполнить время, и, разумеется, у него должны оставаться его книги и его интересы.
— Вы считаете, что это необходимо, жить за городом? — спросила Гвен, которая выносила загородную жизнь только в небольших дозах.
— Нет, нет, — в этом незначительном пункте Нелл сделала уступку, — если все остальное будет в порядке…
— И вам в самом деле хотелось бы, чтобы он женился на… на подходящей особе теперь же, сейчас? — нервно спросила Гвен.
— Чем скорее, тем лучше, при условии, разумеется, что мы с отцом одобрим его выбор.
— Понятно, — задумчиво произнесла Гвен. — А вы не думаете, что он начнет тосковать и опять захочет в свою Турцию или какую еще там страну?
— С какой стати ему тосковать? Чего еще ему нужно? Если жена отпустит его на несколько месяцев одного — значит, она дура. А если она поедет с ним — пускай на себя пеняет, если оба умрут от тифа…
Нелл резко оборвала свою речь и добавила:
— Покажи-ка, что ты делаешь с этим швом, Жюли. — Постучавшись в дверь, из кухни скромно появилась белошвейка. Разумеется, пришлось перевести разговор на мелочи, ибо нельзя обсуждать что-либо важное в присутствии пролетариата. Но было сказано больше чем достаточно, чтобы показать Гвен, чего от нее ожидают. Она продолжала шить, размышляя и, может быть, чуточку возмущаясь.

Восемь

Под суровым низким ночным небом, затянутым печальными облаками, Крис шел беспокойно и поспешно мимо холодных пустынных полей, где ветер свистел в жестких колючих изгородях, мимо внезапно и лихорадочно вспыхивающих фар автомобилей, проносившихся среди разбрызгиваемой ими грязи, мимо темных рощ, где гниют мертвые листья, мимо улиц новых улучшенных коттеджей, построенных муниципалитетом, в которых потомки не знавших ранее цивилизации поселян наслаждаются теперь стандартизованной роскошью века машин в ее самой дешевой форме и где держат уголь в ванне, потому что колонка испортилась, да им все равно ванна не по средствам.
‘Наша эпоха — не трагедия и не комедия, а мрачный и кровавый фарс, леденящая кровь сатира на биологическую тему. Трагедия немыслима без веры в человеческое благородство, а где она теперь? Ваш героизм, джентльмены, не стоит ничего. Взъерошенная курица, наскакивающая на бродячую кошку, подкрадывающуюся к выводку цыплят, которых изменник-петух сделал другой курице, более героична, чем пьяные воины Гомера и пушечное мясо Вердена. Героизм не в том, чтобы жить мятежно. Против чего нам подымать мятеж, против чего? Может быть, нам надеть противогаз на Дон Кихота и послать его бомбить мусорную яму биржи, расстреливать из пулеметов кроличьи загоны промышленных городов?
Чего ради, о вы, горе-убийцы!
Мы боремся теперь не с Ужасом, Жалостью и Роком, а с нищетой, бесплодием и страхом. Сила — по-прежнему право, но право только моральное, биологически сила может оказаться совершенно неправой. Заметь себе это.
Презирая женщину, мы обрекаем себя на подражание ей. Кровь и смерть — ее удел. Для нее биологически естественно умирать в родах, жертвуя собой ради потомства во имя будущего. У них у всех помешательство: подари мне детей или я умру. И мы умираем даря. Пусть будут амазонками, если они могут ими быть. Наш удел — битва умов.
Битва с нищетой, бесплодием, страхом. Чего мы боимся? Почему весь мир корчится в приступах безумного страха? Страх — не предвидение будущего. Предвидение в спокойствии. Астрах — это паника. В конвульсиях страха народы готовятся к тому, чтобы ринуться к смерти и к разрухе, то есть к концу, чего они так боятся. Чем они трусливее, тем воинственнее. Чем неувереннее в своих силах, тем хвастливее. Единственная радость богатого среди его богатств, чтобы бедный оставался бедным. Страх, бесплодие, нищета.
Отбросим страх. Страх не поможет мне избежать голода, крушения надежд, нищеты и безумия. Парализованный страхом, мой король-отец прячется в постели и замахивается бутылкой виски на действительность. С малодушным страхом в сердце моя королева-мать, коварная женщина, строит глупые планы с целью заманить свое потомство в ловушку позорной безопасности. А моя принцесса-сестра, эта буржуазная Электра из аристократического предместья, изобилующего прекрасными особняками, что делает она? Эта прелестная, достигшая брачного возраста молодая женщина, чьи глаза своей глубиной подобны рыбным садкам Хеврона, с какой поспешностью, родившейся из страха, следует она советам своей благочестивой сводни-матери, которая торгуется о цене брачных утех с богатым животным. Что всех их сделало трусами?
Ну а кто я такой, чтоб изощряться в остроумии на их счет? В самом деле, кто? Вспомни, как это поется в песенке: ‘С тобой мы родные, родные до гроба… Мы счастливы вместе, и счастье — одно…’ Или, может быть, я законченный ублюдок, оборотень, найденыш, младенец, выращенный в колбе, нравственный урод, отвергший законы наследственности и среды? Чепуха! Я такое же ничтожество, бичуя их, я бичую свою собственную плоть.
Я вел себя глупо с Анной. Она права: ее пол — ее богатство. Зачем отдавать задаром то, что можешь выгодно сдать внаем, fructus ventris tui [Плод чрева твоего лат.]. Я не могу кощунствовать, у меня нет веры, только доверие к науке. Ну а какой смысл быть разумным? Эстетическое предпочтение, симметрия логики в том, чтобы держаться фактов. А каковы факты сами по себе? Я вел себя глупо с Анной. Пойми это. А если с Анной вел себя глупо, то, может быть, и во всем глупо? Попытка вознаградить себя за поражение: потерпел неудачу водном, наверстываешь с юбками. А если и это не удается, обратись к разрушению и давай круши дальше. Поистине единственный выход для меня — стать новым Аттилой’.
В этот момент умственного самоисступления Крис обнаружил, что он находится не более чем в четырехстах шагах от дома, напротив деревенского кабака, который как раз открывался на вечернее время. После некоторого колебания он зашел выпить кружку пива в смутной и слабой надежде, не вдохновит ли его пиво на какую-нибудь героическую поэму, таков, кажется, верный рецепт.
В пивной не было никого, кроме тучной, самодовольной хозяйки, которая неразумно пыталась извлечь веселый старый английский огонь из нескольких несгораемых корней дрока.
— Что! Уже новую бутылку виски, сэр?
— Нет, — Крис почувствовал, что краснеет. — Дайте-ка мне кружку пива.
Он сел и стал набивать трубку, продолжая мысленно пережевывать жвачку грустных размышлений, и так погрузился в это бесплодное времяпрепровождение, что, когда хозяйка принесла пиво и спросила, как чувствует себя его отец, он чуть было не сказал: ‘Очень хорошо, благодарю вас’. К счастью, он вовремя вспомнил о печальной действительности и ответил:
— Да все так же, знаете.
— Ах, — набожно сказала хозяйка. — Пути господни неисповедимы. Многие из тех, что были одеты в пурпур и тонкое полотно, будут сидеть во вретище и посыпать голову пеплом, покуда наша страна погрязает в грехе и суете. Не мне быть поклонницей церковных песнопений, это было бы убыточно для моего дела, попы готовы запретить рабочему люду выпить кружку пива на честно заработанные деньги. Но пусть я и содержу кабак, сэр, но знаю, что мой Спаситель жив!
Крис пробормотал что-то, выражая одобрение примерному и христианскому образу мыслей, хоть ему и показалось, что хозяйке доставляет некоторую радость разорение Хейлинов.
— Вы, помнится мне, были в университете, сэр? — она переменила тему, решив поковырять в другой ране.
— Был, — беззаботно сказал Крис. — Но, как видите, вышел оттуда на широкий свет.
— И повеселились вы там, наверное, со всеми этими лодочными гонками и состязаниями в крикет и в поло, про которые пишут в газетах, — сказала она завистливо. — Но какая от всего этого польза?
— Есть еще научная сторона, — сказал Крис. — Хотя, может быть, печать ею несколько и пренебрегает. Предполагается, что людей обучают всему, что необходимо для занятия ответственных постов, понимаете, и для всяких научных исследований.
— Исследований! — вскричала хозяйка, которая, по-видимому, читала какую-нибудь бульварную воскресную газету. — Это чтоб резать на куски мертвых младенцев и чтобы очкастые господа втыкали ножи в бедных невинных песиков, эти бессловесные животные никому не делают зла. Я как-то видела такую картину и пожертвовала шиллинг на борьбу с этим злом. Этого нельзя допускать, сэр, нельзя допускать в христианской стране.
— Возможно, — сказал Крис, стараясь скрыть улыбку. — Но уверяю вас, вивисекция не входит в университетский курс.
— Тогда позвольте узнать, что же вы там, джентльмены, делаете?
— А это кто по какой линии пойдет. Когда пройден основной курс, одни специализируются по языкам и литературе, другие по философии или математике, третьи по естественным наукам…
— Ну а какая от них польза?
— Смотря потому, что вы называете ‘пользой’. Вы разве против образования?
— Ну если это образование! — Она произнесла это слово точно какое-то магическое заклинание. — Но почему же оно достается только богатым? Почему вот сыновья рабочих не могут учиться в университетах?
— Когда-нибудь, может быть, и им будет открыта дорога, во всяком случае, я на это надеюсь. Но пока что попросту места для всех не хватает. Но я тоже считаю, что правильнее было бы посылать туда людей по заслугам, а не из какого-то классового снобизма.
— Да, образование — великая вещь, — согласилась она. — Мне, конечно, этого не понять. Ну а что вы будете делать теперь, сэр, с этим вашим образованием? Деньгу зашибать, надо думать.
— Раз уж речь зашла обо мне, — сказал Крис, снова улыбнувшись, — должен признаться, что мое ‘образование’ до сих пор отличалось главным образом тем, что лишало меня всякой возможности зарабатывать деньги каким бы то ни было законным способом.
Хозяйка была, видимо, ошарашена этим заявлением, но потом рассмеялась, клохча как оскорбленная курица:
— Ох, мистер Крис, ну и насмешили же вы меня. Знаю я вас! Все-то вы шутите, все-то смеетесь!
— Я говорю совершенно серьезно, — возразил Крис.
— А ну вас, рассказывайте кому-нибудь еще, меня-то уж не проведете. Кто это будет бросать деньги на образование, если от этого все равно никакого проку? Подумаешь, удовольствие какое!
И она, не переставая клохтать как курица, скрылась в недрах пивной.
Оставшись один, Крис пил и курил в молчании. Время от времени он улыбался. По-видимому, разговор с хозяйкой развеселил его и успокоил его смятенный ум. В конце концов он вытащил из кармана блокнот и принялся писать.
‘Хозяйка совершенно права, — начал он. — Простая душа. Она подошла прямо к самой сути и задавала вопросы по существу. Какой толк от того, что я занят культурой Египта и Шумера, цивилизацией Индии, хеттами и крито-микенской культурой и способен волноваться о ‘будущем расы’ и ‘рациональном построении общества’, если сам я абсолютно беспомощен? Гиссинг сказал: ‘Тот, кто лишен денег, лишен элементарных прав человека’. Почему кто-то должен быть лишен их в мире изобилия?
Экономическая нелепость — нищенствующие святые, спасающие душу святой жизнью за счет бедных крестьян. Со временем нищенство неизбежно изгонит юродство. Будды и святые Франциски — общественное зло. ‘Продай все, что имеешь’ — логическая нелепость. Кто покупатели? Первые христиане были неумными коммунистами.
Их слабые поползновения на экономическую справедливость быстро выродились в чудовищную аномалию и злоупотребление церковным имуществом. Если не считать вопросов имущественных, церковь всегда отворачивается от действительности.
Слишком много написано о среднем человеке демократами в пиджаках. А что сказать о средней женщине? Она — хранитель совести заурядного человека, она — сила, управляющая им в тени его престола, если только он вступил на него. Женщина часто убежденная материалистка: она видит только неприкрашенную экономическую суть. Почему? Ее забота — жизненная функция, передача жизни, ее не интересуют направление и возможное значение жизни. Как писал Киплинг, моя мать и моя сестра — набожная леди и солдатская девка — все в этом сестры. Другой стороной своей души средняя женщина — ярая индивидуалистка. Она желает привилегий для своих детей, а не для всех детей вообще. Могут ли женщины стать матерями новой расы? Средняя женщина питает отвращение к неуверенности, к авантюре, к эксперименту. Маниакально привержена к догмам, в особенности к сверхъестественным. ‘Мой Спаситель жив!’ А дальше что? Верующие содержательницы кабаков. Попы для нее зло, потому что восстают против потребления пива, ее экономического базиса. Исконная вражда трактира и алтаря. Дионис против Митры. Примиряющиеся, впрочем, в мистическом браке говядины и пива.
Зачем я записываю эту ерунду? Стараюсь забыть Анну. Вероятно, большая ошибка. Гораздо лучше неистовствовать, рыдать, закатывать сцены, чем загонять все это в подсознательную глубину, чтобы там образовался гнойник.
Я обременен таким количеством неразрешимых вопросов, какое и не снилось многострадальному Иову. Ключ к ним: всякая жизнь — энергия в действии. Все течет. Созерцание — редкий момент полного покоя между одним действием и другим. Как перманентное состояние оно немыслимо: требует отказа от самой жизни, а это нелепость. Созерцательный головастик должен был бы отказаться от усилий, необходимых чтобы превратиться в лягушку. То, что быть лягушкой не имеет никакого смысла, к делу не относится. Мы остаемся в ‘живых’ только благодаря непрестанно возобновляемым усилиям. Отвратительная угроза обеспеченности и безопасности — верный путь к биологическому вырождению. Но организованная бойня — нечто в высшей степени нездоровое. Бороться должны умы, сталкивающиеся между собой личности. От умственной борьбы я не откажусь.
У людей моего возраста чудовищная потребность в действии. Но прежде надо освоить и упорядочить всякие неизведанные трудности. Возможность невиданно богатой, величественной жизни. Или мы отстанем, или мы за одно поколение перепрыгнем через несколько столетий. Как много нужно изучить, поглотить, усвоить. Никаких панацей, никаких формул, никаких заранее проложенных путей. Переворот только политический кажется мне бесцельной тратой сил. Нам нужен переворот в самой нашей природе, приспособление тела, равно как и нашего сознания и эмоций. Мы должны переделать самих себя, чтобы стать достойными нового знания, нового могущества.
А какая же цель? Превращение головастиков в лягушек? Ну что ж! Еще один эксперимент, еще одна авантюра человечества. Солнце еще не остыло’.

Часть II

Один

Гвен жила в небольшом, но мрачном доме в Кенсингтоне. Архитектор был, по-видимому, человек суровый и не считал нужным баловать своих клиентов. Удивительно просторны были передние, коридоры, площадки и лестница — мраморная в первых пролетах, где она была на виду, но простая деревянная выше. Окна впускали минимум света, но в искусном сочетании с дверями и другими окнами создавали внушительную систему сквозняков. Слуги должны были жить беззаботно, как сверчки: днем в неосвещенном подвале, ночью на неотапливаемом чердаке. Удобства были сосредоточены близ кухни, и главная канализационная труба проходила через кладовую для провизии.
Следующее поколение энергично протестовало против этой добродетельной мрачности, введя центральное отопление, электричество, ванны, белые плитки в кухне и яркие обои. Но дом остался неуклюжим компромиссом, памятником переходного периода, и Крис охарактеризовал его как невольный продукт цивилизации, основанной на культе домашнего очага, обеденного стола и ватерклозета. Рояль Гвен казался чуть ли не инородным телом в этом храме пищеварения. Хорошенькие статуэтки из саксонского фарфора, китайские вазы, награбленные в Пекине нашими героями-солдатами, многочисленные серебряные предметы в стеклянных шкапчиках — все они были, безусловно, инородными телами. Искусство было здесь всего лишь показателем социальной значимости Собственности — смотрите, господа, мы в состоянии позволить себе даже эти дорогие безделушки.
Забывая свою собственную теорию, что занятия этнологией должны начинаться у себя дома, Крис не дал себе труда разобраться в мыслях, на которые наводил его этот роскошный крааль. То, что он не подверг критическому анализу общество, создавшее эту обитель, было вполне простительно. Он слишком был занят своими делами.
Как ни неприятна была Крису цель, с которой он был послан сюда, и как ни оскорбительно было невнимание к его чувствам и умственным способностям, он невольно поддался чувству радости, отправляясь в Лондон. После его неудачи с Анной отъезд казался ему огромным облегчением. Поэтому он с видимой покорностью отправился туда в обществе Жюли и Гвен, приняв несколько фунтов на карманные расходы и оставив без внимания туманные речи, сулившие ему какое-то неопределенное Эльдорадо, если только он ‘будет вести себя разумно’. Он даже согласился облачиться в свадебный костюм. Каков бы ни был семейный план относительно его будущего, у него был свой собственный контрплан, который ему не терпелось осуществить.
Любезный Джеральд не счел нужным тратиться на экстренное разрешение для заключения брачного контракта, так что в расположении Криса было еще целых три недели до свадебной церемонии. Он принялся за дело очень энергично, побуждаемый сознанием, что вот наконец он пытается что-то предпринять, а не сидит у моря и ждет погоды, как другие безработные. В первый же день пребывания в Лондоне он записался в читальный зал Британского музея, он связался с университетом и поместил свое имя в конторе по найму в списки желающих получить любую педагогическую работу.
Выводы, которые сделал бы из его деятельности Шерлок Холмс, заключались бы, вероятно, в следующем: контрплан, о коем его поступки позволяют догадываться, весьма примитивен и едва ли увенчается успехом. Посещение Лондонского университета, вероятно, означало, что Крис надеется окончить его экстерном. Но рассчитал ли он, сколько для этого потребуется времени, принимая во внимание, что ему придется заниматься без руководства и что для третьекурсника такого аристократического колледжа, как колледж Святого Духа, даже вступительный экзамен будет непреодолимым препятствием? Билет в читальный зал означал, что он надеется продолжать и другие занятия, в результате коих обогатится знаниями, имеющими первостепенное значение для судеб всего человеческого рода. А контора по найму должна была доставить ему работу, чтобы он мог поддерживать деятельность своего организма. Ну а хватит ли у него времени на эту тройную деятельность и какая у него гарантия, что служба будет достаточно близко от Музея? Даже если он получит диплом, какие у него шансы на то, что какое бы то ни было учебное учреждение немедленно и в ощутимой форме признает его права?
Не практичнее ли было бы сразу признать, что мир не нуждается ни в его предполагаемых способностях, ни в его потенциальных знаниях и что ему лучше либо согласиться на то положение, к которому готовит его Нелл, либо стать незаметным и услужливым чернорабочим у какого-нибудь более даровитого загребателя денег?
Конечно, это было бы практичнее. Но Крис не хотел отказаться от убеждения, что мир можно сделать гораздо более приемлемым для жизни таких же, как он, Крисов и что он лично — один из тех, кто призван выполнить эту труднейшую, но интереснейшую задачу…
А l’heure du coctail [В час коктейляфр.] в тот вечер все трое сидели в гостиной Гвен, ожидая возвращения нашего Немврода. На Жюльетте было новое вечернее платье и лучшие драгоценности Гвен, так как Джеральд собирался демонстрировать ее в ресторане и в театре.
Как только раздался звонок, Жюли выбежала из комнаты. Крис слышал ее восклицания и гулкие ответы Джеральда: он догадывался — хотя и не слышал их — о поцелуях и объятиях.
Криса передернуло от отвращения, когда они вошли под руку и он увидел, как его сестра угодливо виснет на своем спортсмене. Джеральда нельзя было счесть красивым: это был тяжелый квадратный человек с решительным лицом, выглядевшим странным образом нездоровым, несмотря на свой сангвинический цвет. Он производил впечатление человека волосатого, хотя недавно облысел. Щеки у него были темные от подавляемой бороды, брови мохнатые, а из носа и ушей торчали волосы. За его накрахмаленной манишкой, вероятно, скрывалась густая шерсть.
У Джеральда восторг счастливого жениха было невозможно отличить от шумного самовосхваления. Это позволило Крису незаметно стушеваться. Он наивно поражался, слыша, с каким увлечением расспрашивает о спортивной поездке Жюли — та самая Жюли, которая в дни Ронни проливала слезы над участью утопленных котят и подстреленных кроликов. Крис узнавал на опыте, как меняются убеждения, чувства в зависимости от финансовых обстоятельств.
Поглощая виски с содовой, Джеральд жаловался на мужскую прислугу в местах, где он охотился. Из его слов явствовало, что она до черта ленива и нуждается в сильной руке. Затем Джеральд рассказал несколько ярких и, возможно, не совсем достоверных эпизодов, которые должны были показать его поразительное хладнокровие и искусство в обращении с носорогами, слонами и львами. Жюли было сообщено, что он привез ей парочку ‘зебровых шкур’, из которых, по его мнению, выйдут чудесные коврики для авто.
Тут Гвен не удержалась от кроткого протеста.
— И вам не стыдно! — воскликнула она. — Как вы можете убивать такие красивые создания?
— Ха! Ха! — Замечание Гвен очень развеселило Джеральда. — Лев убивает больше зебр за одну ночь, чем охотник за целый год. И потом, обратите-ка внимание вот на что. Доход от охотничьих патентов помогает содержать заповедники, а какой прок охранять дичь, если нельзя ее убивать?
— Я считаю, что государство должно само содержать заповедники, а не брать деньги у охотников, — не сдавалась Гвен. — И считаю, что животных нужно беречь, потому что они красивы, чтобы все на них могли любоваться, а не для того, чтобы их убивали.
— Ну знаете! — возмутилась Жюли, хотя год тому назад она сказала бы то же самое.
Джеральд нахмурился.
— Слишком много сантиментов приходится теперь слышать, — признался он. — Это все от гнилого пацифизма и нелояльности, от которых меня тошнит. Там было несколько возмутительных балбесов-американцев, конечно, они снимали диких животных для кино и портили всем охоту. Одного из них чуть-чуть было не задрал леопард, и поделом. Этот болван пытался меня убедить, что львы совсем не опасны, что он сам будто бы подъезжал к ним за несколько шагов на машине. Враль, каких мало. Рассказывал мне, что если вы остановитесь перед бегущим носорогом, то он, видите ли, тоже остановится в двадцати футах от вас. Спасибо! Предпочитаю парочку разрывных пуль.
— Все это так увлекательно! — вкрадчиво сказала Жюли, хмурясь и делая знаки Гвен, чтобы та замолчала. — Надеюсь, я когда-нибудь тоже смогу поехать туда.
— Посмотрим, посмотрим, там условия слишком суровые для женщин, — обескураживающе заметил Джеральд, быть может, желая сохранить для своей супружеской жизни хотя бы одно надежное алиби. — А не пора ли нам двигаться? Вы с нами, миссис Мильфесс?
По его тому нетрудно было понять, что он скорее готов спровадить ее на тот свет, чем взять с собой. Но Гвен отговорилась какими-то делами, а Крис дал такой же ответ на небрежно брошенное и, как ему показалось, немного презрительное приглашение.
— Ну, очень жаль, очень жаль, — с напускной сердечностью сказал Джеральд. — Вы готовы, Жюли?
Гвен проводила их до передней, Крис остался в гостиной. Он слышал, как Гвен напутствовала Жюли, чтобы она возвращалась не очень поздно, и слышал зычное ‘ха! ха!’ Джеральда, которое, по-видимому, обозначало, что это его дело и что нечего ей соваться куда не следует. Потом еще восклицание и смех, хлопанье автомобильной дверцы, громкое гудение мощного мотора. Крис стоял, опустив голову, и мрачно смотрел в камин. Вот еще один представитель ‘цивилизации’, того необходимого обеспеченного класса, ради которого люди живут, страдают и умирают. И по-видимому, звери тоже. Он представил себе первые фразы учебника зоологии 2200 года:
‘Почти все животные, о которых здесь пойдет речь, в настоящее время вымерли, так как были истреблены в девятнадцатом и двадцатом столетиях. Заказники и заповедники, созданные немногими разумными людьми и правительствами, могли бы сохранить этих интересных и красивых представителей животного мира для более просвещенного века. К сожалению, животные были все перебиты и съедены толпами голодающих, которые скитались по земному шару в период анархии, последовавшей за Третьей Мировой Войной’…
— О чем это вы так глубоко задумались? — сказал голос Гвен.
Крис поднял глаза и улыбнулся.
— Не стоит даже и говорить. У меня развилась глупая привычка к пессимистическим пророчествам. Кстати, как вы думаете, будет Жюли счастлива?
— Да, я надеюсь, я так думаю.
— А вы не находите, что она слишком приспособляется, насилует себя, отрекается от своего истинного ‘я’? Вы знаете, она всегда ненавидела это бессмысленное истребление диких зверей ‘для спорта’. Зачем она притворяется?
— Все женщины таковы. Им приходится быть такими. Женщина невольно уступает во всем своему мужчине. Знаете ли, женщина ведь действительно во власти мужчины. И, как это ни странно, что-то в самих женщинах охотно подчиняется этой власти.
— Своего рода мазохизм? — Крис задумался над ее словами. — Может быть, вы и правы. Вроде восточных людей, что ли, которые ползают на животе перед высокомерным сахибом и швыряют камни в того, кто дружественно сотрудничает с ними.
Гвен села и, смеясь, взглянула на него снизу вверх.
— Где это вы научились говорить комплименты? — насмешливо сказала она.
— Чистейшая самозащита!
— Против кого же вы защищаетесь?
— Против самого себя.
— И для этого, по-вашему, нужно так свирепо нападать на нас, бедных женщин?
— Не обращайте, пожалуйста, внимания на то, что я говорю! — воскликнул Крис краснея. — В конце концов, мама права: мужчины — просто большие взрослые дети. Зачем пытаться примирить непримиримое?
— Любовь и ненависть?
— Скорее разум и чувство. В разумном мире мужчины и женщины будут, наверное, получать друг от друга то, что им нужно, без канители и трагедий. Но весьма вероятно, канитель и трагедии — это как раз то, что доставляет им удовольствие.
Гвен круто переменила разговор.
— Где вы сегодня обедаете?
— Мы сговорились с Ротбергом, но он оказался занят.
— Это знакомый Жюли, кажется.
— Нет, мой, хотя он, кажется, один из отвергнутых. Я уговорил их назначить его одним из опекунов Жюли…
Гвен не слушала. Она захлопала в ладоши, точно мысль, на которую она тщетно пыталась навести разговор, явилась к ней внезапно, по вдохновению.
— Знаете что?
— Что?
— Почему бы нам не отправиться пообедать вместе? Давайте оденемся и проведем весело вечер. Хотите?
— Ну конечно, если вам это доставит удовольствие, — вежливо сказал Крис.
— Тогда поехали! Одевайтесь-ка быстренько, а то мы опоздаем.
Человеку свойственно строить планы и составлять расписания и винить других, когда они нарушаются. Одеваясь, Крис нашел полдюжины людей и обстоятельств, на которые можно было свалить вину за это внезапное нарушение страшно важного составленного им расписания занятий. У него даже хватило чистосердечия обвинить и самого себя. Помимо того, его беспокоила мысль, чем он, собственно, будет расплачиваться?
Этот вопрос разрешился для него в такси, когда Гвен с обезоруживающей улыбкой протянула ему пачку кредиток, попросив его не отказать в любезности платить за нее. Крис поколебался, спрашивая себя, чем вызывается это сопротивление: подлинным чувством независимости или дурацким буржуазным предрассудком, что ‘брать деньги от женщин — это дурной тон’. Первым его побуждением было протянуть обратно деньги, остановить такси и выйти. После чего — как удобно ему будет пользоваться гостеприимством Гвен!
‘Когда живешь с праздными людьми, приходится самому быть праздным, — злобно подумал он. — А если они богаты, они непременно будут покровительствовать тебе и распоряжаться тобой за свои проклятые деньги!..’
Гвен не обращала внимания на его угрюмое раздражение. Она прошла суровую школу супружества и примирилась с непостижимым идиотизмом мужчин. Но как-никак она была живым человеком и не могла не почувствовать некоторой досады на этого привлекательного, но несговорчивого юношу, который мрачно хмурился, напустив на себя страшную враждебность, в то время как он должен был бы радоваться, что его взяла с собой обедать хорошенькая женщина, желавшая ему ‘всяческого добра’ в итальянском смысле этих слов.
‘Ti voglio bene’, — улыбались глаза Гвен.
‘Ну тебя к черту!’ — огрызались глаза Криса.
Гвен возложила все свои надежды на возбуждающее действие вкусной пиши и вина. И не зря. По мере того как подвигался обед, Крис обнаруживал с удивлением и почти с горечью, что к нему возвращается хорошее настроение. Пища оживила его внутренние химические процессы, дав им занятие. Вино нашептывало розовые утешения его мозгу. Жизненные невзгоды стали казаться почему-то менее страшными, трудности — не такими уж непреодолимыми. Лампа под розовым абажуром мягко освещала столик, точно возвещая втихомолку зарю какой-то более счастливой эпохи. Все, наверное, обойдется благополучно, золотые видения утопии поблескивали на краях его бокала.
Он перестал ограничиваться односложными ответами и, взглянув на Гвен, обнаружил, что она недурна собой.
‘Ti voglio bene’, — сказали глаза Гвен.
‘Наконец-то! Женщина, которая понимает меня!’ — сказали глаза Криса.
Ибо, полагаясь на свой довольно богатый опыт, Гвен перевела разговор на тему, которая, по ее наблюдениям, неизменно возбуждала в мужчине живейший интерес, — на него самого.
— Нет, — твердо заявил Крис в ответ на тактичный, почти боязливый вопрос. — Я не собираюсь возвращаться домой. Я теперь сам буду строить свою жизнь.
— Вы совершенно правы! — Гвен поспешила одобрить решение, которое как нельзя больше подходило ей. — Мужчине нужно предоставить идти своей дорогой, самостоятельно завязывать отношения с кем он хочет. Особенно вам. Я хотела бы вам помочь. По-моему, вы человек с будущим.
— Вы в самом деле так думаете? — спросил Крис, польщенный и скорее довольный, чем удивленный. — Передо мной встают такие непреодолимые трудности!
— Не сомневаюсь! Я уверена, что у вас достанет и способности и мужества идти своей дорогой! Но вы еще не рассказали мне, к чему вы, собственно, стремитесь. Не к археологии же, правда?
Крис нахмурился, пытаясь призвать к порядку мысли, обнаружившие склонность беззаботно порхать в винных парах.
— Я не могу выразить это ясно в немногих словах. Видите ли, я считаю, что необходимы большие коллективные усилия. Археология — это только один небольшой участок. Нам нужно не только усвоить огромный запас накопленных знаний, нам нужно идти дальше, учиться управлять этими знаниями и самими собой. Нам нужно найти ясные цели и методы жизни, нужно подвести под жизнь разумный фундамент, а для этого мы должны познать самих себя, так же как и окружающий мир…
— Понимаю, — ободрила его Гвен, хотя в действительности она понимала одно: что перед ней сидит симпатичный юноша, болтающий какой-то милый юношеский вздор.
— Жизнь должна быть служением великой идее, — продолжал Крис с серьезностью, которая показалась Гвен восхитительно забавной. — Что мы видим в мире? Огромные запасы силы, используемой не на то, что нужно, торжество насилия и невежества, наконец, угрозу вырождения. Мы должны сделать большой шаг вперед, или мы покатимся назад. Не исключена возможность, убийственная возможность, что замечательные дерзновения человеческой мысли погибнут в хаосе ужасной катастрофы.
— Ах, неужели вы серьезно так думаете? — спросила Гвен, чувствуя, что она должна что-то сказать. — Но разве условия жизни не улучшаются изо дня в день?
— Жизнь не статична, она динамична, — воскликнул Крис, игнорируя ее замечание. — И чем скорее меняются условия, тем быстрее мы должны к ним приспособляться. А это трудно. Но условия создаются самим человеком — взять хотя бы такой самоочевидный факт, как непрестанное совершенствование машин и смертоносных взрывчатых веществ. А ведь опасность, это ясно, не столько в них самих, сколько в том, как их используют. Нельзя ругать рояль за то, что не удается извлечь из него музыку Моцарта, если пианист умеет играть лишь собачий вальс. Нельзя ругать машины за то, что они ведут за собой хаос, если ими орудуют люди, сознание которых не вышло еще из патриархально-религиозной стадии.
— A-а, вы имеете в виду комплексы и все такое, — неопределенно сказала Гвен.
— Не совсем, — ответил Крис, несколько сбитый с толку. — Теория Бессознательного может нам во многом помочь, но она еще не разработана. Я имею в виду другое: современного Человека нельзя рассматривать изолированно от его прошлого, от его социальной среды. Необходимо установить происхождение его коллективных, так же как и индивидуальных ошибок, исследовать причины его плохой приспособляемости. Многое унаследовано от далекого прошлого.
— Боюсь, вы сочтете меня очень глупой, — в отчаянии сказала Гвен, жалея, что завела этот разговор, — но только, по-моему, я не совсем улавливаю вашу мысль.
— Мы в гораздо большей степени, чем нам это кажется, живем за счет традиций. Но на данном этапе большая часть этих традиций устарела, сделалась даже опасной. Мир кишит иррациональными верованиями и разрушительными предрассудками. Так вот, если бы удалось доказать, что эти верования и предрассудки — не врожденные, а являются пережитками мертвых религий и магических обрядов, это было бы первым шагом к их искоренению. Всякий вид человеческой энергии должен отвечать реальной или иллюзорной потребности, какому-нибудь нормальному или извращенному побуждению человека. Мы должны распутать этот клубок, отделить реальное от иллюзорного, норму от извращения.
Крис остановился, чтобы наполнить бокалы.
— Понимаю, — сказала Гвен, ничего не понимая. — Но это очень честолюбивые замыслы.
— Разве? А по-моему, всем должно быть ясно, что это именно то, что нужно делать. Как могут люди управлять своей судьбой, если они не понимают самих себя? Я говорю не о статичном совершенстве. Необходимы усилия, затрата энергии. И потребность в них будет существовать всегда. Но мы используем их не так, как нужно. Мы спорим, вместо того чтобы организовывать. Драться всегда легче, чем думать.
— Ах, нам необходима новая религия, не правда ли? — сказала Гвен, точно высказывая какую-то поразительную новую мысль.
— Наоборот, — горячо возразил Крис. — Нам необходимо отделаться от этой потребности в религии — потребности слабых. Всякая религия — преждевременный синтез, поскольку она пытается объяснить мир и место человека в нем. Религия вбирает в себя заблуждения устарелых мыслителей, все равно, поклоняется ли она солнцу или абстракции богословов, или отцу, матери и ребенку. Это ложный метод получать то, что хочешь, от гипотетических сил, именуемых ‘богами’, умилостивляя их гнев. Религиозная этика основана на примитивном представлении о награде и возмездии — предпочтительно в ином мире, — а не на уважении к обществу, которое предполагает и уважение к личности.
— Как это интересно! — сказала Гвен, искусно подавляя зевок. — Вы знаете массу всяких вещей.
— Вы смеетесь надо мной?
— Вовсе нет! По-моему, вас нужно было бы освободить от всех материальных забот и… и чтобы у вас был преданный человек, который заботился бы о вас, пока вы над всем этим работаете.
Гвен почувствовала, что наконец-то ей удалось перевести разговор на нечто личное и разумное. Что он на это скажет?
— Для этого-то я и хотел получить стипендию, — согласился Крис. — Но только теперь я не уверен, что был прав. Человек должен быть активным в жизни. Я склонен думать, что желание получить стипендию — всего лишь одна из разновидностей извечного стремления вернуться в убежище утробы, так же как хождение в церковь или сон. Показательно, что университет называется альма-матер. Вечный культ чадолюбивой богини-Матери.
— Богини-Матери? — Гвен была разочарована, а еще более сбита с толку этим новым отклонением от личной темы.
— Вы, наверное, не раз видели древние глиняные изображения женщин с преувеличенно развитыми половыми признаками, — сказал Крис, который, подобно многим, не мог представить себе, что другие не интересуются тем, чем интересуется он сам. — Они, конечно, символичны. Вы можете возразить, что если у них слишком большие ягодицы, то это потому, что в то время у женщин были такие ягодицы, как теперь у готтентоток. Возможно, но это не объясняет чрезмерного развития грудей и половых органов. Это, по-видимому, имело религиозное значение.
— Религиозное! Что вы хотите сказать? — воскликнула Гвен, обрадованная, что разговор наконец зашел о чем-то ей понятном, но удивленная, что это может иметь какое-либо отношение к религии.
Крис тоже был удивлен, искренне удивлен ее вопросом. Да ведь в наше время эти элементарные вещи известны всем и каждому!
— Предполагается, что первобытные люди тысячи лет тому назад смешивали функции женщины в размножении, иными словами, создание жизни с самой жизнью, — объяснил он. — Они видели, что женщина ‘дает жизнь’, что жизнь возникает в ее теле, и это было для них полнейшей тайной. Как и у нас, у них было слишком человеческое желание не умирать. Вот они и придумали благодетельную Богоматерь: нечто вроде бодлеровской Великанши, которая дает им жизнь. Кстати сказать, это типичный пример религиозного мышления: сочетание наблюдаемых фактов, ложных выводов и чаяний.
— Вы хотите сказать, что они боготворили… боготворили женское начало? — спросила Гвен осторожно, но с волнением, не отдавая себе отчета, до какой степени они с Крисом говорят на разных языках. То, что Крис разъяснял на холодном абстрактном языке науки, она представляла себе в горячих конкретных образах.
— Самый половой орган? Возможно, — сказал Крис, не отдавая себе отчета, что его речи возбуждают в Гвен отнюдь не научный интерес. — Мы можем только предполагать. Я лично считаю, что их система мышления отличалась от нашей. Это было образное мышление, при котором символ, факт и идея возникали одновременно. Они не расчленяли их, как мы.
— Мне кажется, я лучше поняла бы, если бы увидела одну из этих статуэток…
— О, это очень просто, — сказал Крис, доставая блокнот и принимаясь рисовать. — Они все более или менее одинаковы. Грубо намеченные голова и плечи. Огромные широкие ягодицы и груди, вот так. И большой треугольник, занимающий всю нижнюю часть туловища. Иногда бедра сжаты, и им придана форма раковины, вроде раковины каури, это, очевидно, имело символическое значение того же порядка.
— Какое уродство! — воскликнула Гвен, бросив взгляд на набросок. — Но, Крис, женщины совсем не такие!
— А кто говорит, что они такие? — сказал Крис в крайнем изумлении. — Это не реалистические портреты, а религиозные символы. Это символический язык, изображающий Пол и Оплодотворение, но прежде всего Жизнь…
Гвен не желала слушать о символическом Оплодотворении или символической Жизни и о предполагаемых религиозных верованиях каменного века. Она вернула разговор к исходному пункту символического языка и постаралась удержать его на этой теме. Она отказалась от мысли пойти в кино. Она заказала шампанское и заставила Криса сформулировать свои взгляды на запутанный, чтобы не сказать спорный вопрос о взаимоотношении полов, что он и сделал, очень красноречиво, но довольно бессвязно. Ни один из них не заметил этой бессвязности в той приятной атмосфере взаимного доверия, которую создал обмен мнениями. Мало того, оба они чувствовали, что в значительной мере содействуют разъяснению этого важного вопроса, которым до сих пор так ужасно пренебрегали.
Они были так увлечены разговором, что только в половине двенадцатого вспомнили, что им пора домой. Спускаясь по лестнице к выходу, Крис обнаружил, что ноги не очень его слушаются, это показалось ему ужасно смешным, в особенности потому, что Гвен чувствовала то же самое. Они оба много смеялись над этим. Неустойчивость продолжалась и в такси, так что Крис из чисто альтруистических побуждений, только для того, чтобы Гвен не стукалась о стенку, обнял ее за талию и взял за руку. По каким-то непонятным причинам, возможно, связанным с мадаленским или первым среднеминосским периодом, они начали целоваться и продолжали это занятие всю дорогу до Кенсингтона…
Жюльетта, решили они, уже вернулась и легла спать. И так, хихикая и говоря друг другу ‘шш, шш’ и производя при этом изрядное количество шума, они разошлись по своим комнатам, обменявшись прощальным поцелуем.
В голове Криса, когда он раздевался, было мягкое бархатистое ощущение и приятное солнечное тепло в жилах. Гвен, — подумал он, выбравшись из накрахмаленной сорочки и небрежно сбросив ее на пол, — Гвен совершенно восхитительная женщина, гораздо более умная, чем он предполагал. Конечно, жалко терять целый вечер, но ведь нужно иногда и развлечься, а то станешь сухарем и тупицей. Он решил почитать несколько минут, чтобы успокоить свой ум после стольких разговоров и чтобы хоть отчасти возместить потерянные часы. Но возместить их будет легко, очень легко, это сущие пустяки. Все обойдется.
Легкий стук в дверь, такой тихий, что Крис не был уверен, действительно ли стучали. На всякий случай он сказал ‘войдите’, и в комнату вошла Гвен, закутанная в изящный розовый халатик, отделанный белым лебяжьим пухом.
— Я подумала, что вам, может быть, захочется пить ночью, — тихим голосом объяснила Гвен, ставя на его столик бутылку виши и стакан.
— О, спасибо, большое спасибо, — прошептал Крис, несколько смущенный. — Как мило с вашей стороны.
— Может быть, вы хотели бы чего-нибудь еще?
— Нет, нет, мне больше ничего не нужно.
— Тогда спокойной ночи еще раз…
Гвен нагнулась поцеловать его на прощание, он привстал на постели. Под влиянием мягкого солнечного тепла один поцелуй превратился в несколько поцелуев. Каждый раз, когда Гвен, казалось, порывалась выпрямиться и уйти, Крис удерживал ее, и они целовались снова. Так как от согнутого положения у нее заболела спина, Гвен без всяких грешных умыслов присела на краешек кровати. По чистой случайности ее халатик от этого соскользнул, обнажив грудь, гораздо более привлекательную, чем грудь любой из богинь-матерей. Чисто рефлекторным движением Крис положил руку на это гладкое белое полушарие.
— Ах, Крис, не надо! — запротестовала Гвен. И в доказательство того, как она шокирована его фамильярностью, крепко прижала его руку к себе…
Общеизвестен поучительный рассказ о чистом юном христианине, который по приказу некоего жестокого римского императора был связан и нескромно соблазнен безнравственной, но, увы, на редкость привлекательной юной женщиной. Римский юноша молился, закрыв глаза. Но тщетно. Дух не желал, но плоть была сильна. И в то самое мгновение, когда язычество в самой его отвратительной форме готово было восторжествовать над этим представителем Нового Мировоззрения, он героически спас себя от падения, откусив язык и доблестно выплюнув его в лицо даме.
Но век рыцарства ушел безвозвратно.
Крис не откусил свой язык.

Два

Наши поступки редко приводят к ожидаемым нами последствиям в этом странном состоянии ‘человеческой жизни’, тем более странном, что мы считаем его правилом, а не удивительным исключением среди безжизненно-голой вселенной.
Еще более огорчительно то, что наши поступки слишком часто приводят к результатам, которых мы вовсе не ожидаем. Возможно, этим объясняется восточный пессимизм и фатализм. Мы, люди Запада, ограждаем себя от подобных опасных допущений изысканными фикциями, например уверенностью, что аналогичные причины могут иметь аналогичные следствия. Это верно в химии, но не в любви.
Несомненно, с общепринятой точки зрения, молодой человек, внезапно оказавшийся — подобно Крису — в близких отношениях с хозяйкой дома, может или, вернее, должен испытать на себе известные последствия своего поступка. Но какие чувства он при этом должен испытывать, это в данном случае менее существенно, чем то, какие чувства он испытывал в действительности.
По теории самого Криса, основным его чувством должно было быть большое удовлетворение, и, как это ни странно, его теория оказалась верной. В свое время он достаточно энергично противостоял тем понятиям, которые обычно внушаются представителям его класса, и поэтому теперь не испытывал никакого чувства вины, а следовательно, не нуждался ни в оправданиях, ни в угрызениях совести. Если бы его подвергли допросу, он стал бы доказывать, что все случившееся — частное дело его и Гвен. Не было нанесено никакого ущерба ни отдельным лицам, ни собственности, и, следовательно, юриспруденция тут ни при чем. Их поступок не оказал никакого влияния на окружающий мир, который будет по-прежнему двигаться по намеченному пути, единственное, что произошло, это что у двоих людей стало одним приятным воспоминанием больше. А это было плюсом для них, да и для всего человечества в целом. Крис был даже способен доверчиво и благожелательно ожидать повторения этого поступка.
Он не учел того обстоятельства, что не все захотят разделить его просвещенно-философическую точку зрения.
Была, например, Гвен, которая имела ко всему этому самое непосредственное касательство. Невозможно отрицать, что теперь она казалась ему гораздо более привлекательной, чем до сих пор. Он удивлялся собственной глупости, не позволившей ему распознать ее скрытые достоинства. Не делая сознательно никаких сравнений, он смутно отдавал себе отчет в том, что Анна потеряла в его глазах столько же, сколько выиграла Гвен, подобно двум фигуркам барометра, Гвен показывала Ясный Солнечный день, тогда как Анна скрылась за дверцей Дождя и Бури. Он был склонен называть ее мысленно ‘бедной Анной’.
‘Удивительно милая женщина’, говорил он себе, имея в виду Гвен. Приятно было видеть, как она старалась ему нравиться. И так же было приятно, что она подчеркивала их изменившиеся отношения едва заметными оттенками взгляда, интонации, жестов. Эти первые мягкие проявления женского чувства собственности не вызывали в нем никакой тревоги.
И все же, как он заметил Гвен, когда они были вдвоем, с ее стороны было неосторожно в присутствии Жюльетты называть его ‘милый’, пожимать ему постоянно руку или колено под столом и посылать воздушные поцелуи. При первом любовном выговоре Гвен очаровательно надула губки и сказала, что, когда любишь кого-нибудь, этого все равно не скроешь, не так ли? Какое до этого дело Жюльетте или кому бы то ни было? И наконец, какое все это имеет значение, раз они вместе и никто не может разлучить их?
Все это было очень хорошо и романтично, но Крису казалось, что он предпочел бы хоть немного реалистического здравого смысла. Правда, Жюльетта ничего явно не обнаруживала, не говорила, не делала. Но в ее глазах пробегал каком-то блеск, в некоторых ее фразах чувствовался какой-то особый оттенок, ее отношение как-то почти неуловимо изменилось, и все это могло означать только одно. Кроме того, в поведении Жюли появилось что-то возмутительно заговорщицкое и покровительственное: она демонстративно оставляла их наедине, считала чем-то само собой разумеющимся, что, когда она вечером уезжает с Джеральдом, они тоже уезжают развлекаться вдвоем. Крис был низвергнут со своего высоконравственного пьедестала и одновременно должен был убедиться, что его высоконравственное возмущение теряло силу.
Неизбежно и сделанное им для себя расписание занятий тоже теряло силу. Погоня за знанием требует известного аскетизма. Мильтон и лорд Рассел сходятся в этом. Когда человек изучает что-нибудь, он не может в то же самое время потворствовать своим чувствам, и наоборот. Хотя Крис каждый день ходил в библиотеку, у него развилась привычка вставать с каждым днем все позже и позже, а значит, все позже и позже приниматься за работу. Кроме того, когда, помня о назначенном на вечер свидании, он встречался глазами с Гвен и читал в ее взгляде лукавое обещание и чуть ли не вызов — попробуй-ка откажись с ней пообедать или сходить в кино, — ну как мог он отказаться? Разве это не было бы с его стороны грубостью и неблагодарностью?
Итак, работа отошла на задний план.
Крис вынужден был признать, что отношения двух, даже таких исключительно одаренных людей, как они, отнимали больше времени, чем допускалось теорией. Он уже спрашивал себя с тревогой, не поддается ли его интеллект развращающему влиянию устарелых идеологий, и не придает ли он поэтому слишком большое значение элементарным биологическим ощущениям?
Он чувствовал, что ему следовало бы изложить Гвен все данные и аргументы в пользу Теории и Практики Рационального Взаимоотношения Полов и раз навсегда подвести под все это дело практический научный фундамент. Но по какой-то необъяснимой причине оказалось крайне затруднительным приводить факты из области физиологии, биологии, генетики, психологии и экономики женщине, которая, как только они оставались одни, садилась к нему на колени и целовала его и говорила, какой он милый.
Как и с чего начать? Может быть, с вопроса об анатомическом строении? Он извлек свой атлас человеческой анатомии и принялся задумчиво перелистывать таблицы. Его поразила удивительная неэстетичность этих грубых красных и синих тонов и довольно непривлекательные формы органов. Гвен, подумал он, нуждается в некоторой подготовке, прежде чем ей можно будет штудировать эти умело исполненные, но (как он теперь видит) довольно отталкивающие схемы и разрезы половых органов.
Может быть, начать с желез внутренней секреции? Или с функций гормонов? Это на первый взгляд казалось более многообещающим. Но вот в чем вопрос, как связать эти весьма интересные факты с их взаимоотношениями? Разве знание предполагаемых причин возникновения вторичных половых признаков убедит Гвен отнимать у Криса меньше времени или докажет ей, что она должна вести себя менее откровенно в присутствии Жюли? Вероятно, нет.
Тоже самое можно было возразить и по поводу увлекательной темы об идентичных близнецах и бесплодных самках.
Наконец, имеется еще мушка-дрозофила, безобидное и даже красивое создание. Но теория хромосом и генов опять-таки относится целиком к вопросу о размножении, и, следовательно, от нее Крису не будет никакого толку. То же самое можно было сказать и о менделизме.
По зрелом размышлении Крис решил, что начинать следует с психологии: с помощью этой отмычки удастся отпереть и все остальные замки. Поэтому он отложил в сторону все остальные занятия и на два дня зарылся с головой в Подсознательное.
К сожалению, когда он начал разъяснять теорию Подсознания, сексуальное содержание снов, проявления либидо в детском возрасте и их связь с комплексом Электры, он сразу же натолкнулся на то безрассудное и даже раздражительное сопротивление, которым невежественный обыватель (или обывательница) всегда встречает попытки психоаналитика-любителя. Гвен возмущалась, что это ужасно — говорить подобные вещи о невинных детишках, и что она лично почитала свою покойную мать как святую, и что если он хочет сделать ей приятное, то пусть он будет милым мальчиком и не говорит глупостей.
Когда Крис указал, что это сопротивление только доказывает справедливость его догадок, и приступил к краткому повторению пройденного, симптом повторился с угрожающей силой.
— Ну, — сказал Крис, вздыхая еще раз при поражении Разума в борьбе с Предрассудком, — если вы не хотите слушать меня, может быть, вы прочтете Фрейда и Джонса?
— Не буду я их читать, — выразительно сказала Гвен. — Это грязные старикашки, я в этом уверена. К тому же, даже если они правы, я не желаю ничего знать об этом. Я довольна тем, что есть.
— Ах нет, нет!
— А я вам говорю, что да, и вы не смеете так гадко обращаться со мной только потому, что я вас люблю и ничего не могу с этим поделать. Все вы, мужчины, таковы.
— Господи боже мой, по ведь это же общеизвестные истины, и они всеми признаны, — слабо возражал Крис. — Неужели вы не желаете понять себя и меня и наши чувства друг к другу и научиться управлять ими, чтобы они привели нас к счастью?
— Зачем это мне? — Красивые глаза Гвен наполнились слезами. — Если бы ваши чувства были так же сильны, как мои, вам не захотелось бы понимать, вам было бы достаточно только чувствовать. И я не верю, что мы должны эти вещи понимать. Бог от нас совсем не этого желает. И не пытайтесь сделать из меня синий чулок, Крис. Если вам хочется вести такие разговоры, найдите себе какую-нибудь из этих очкастых студенток с плоской грудью и взлохмаченными волосами. А я просто нормальная женщина.
— Студентки ничуть не менее привлекательны, чем все другие женщины, — сказал Крис, обиженный таким пренебрежительным отношением к его корпорации. — А что вы называете нормальной женщиной? Вы же клубок запретов и подавленных желаний!
Тут Гвен разразилась слезами и спаслась бегством в свою спальню. Крис последовал за ней и, оставив всякую мысль о Рациональных Половых Отношениях, был вынужден прибегнуть для успокоения Гвен к таким иррациональным приемам, как лесть и ласки. Сначала Гвен наотрез отказалась успокоиться. Когда она довела его до почти унизительного состояния бессмысленной покорности и он начал извиняться за то, что посмел осквернить Любовь нечистой наукой, она согласилась простить ему обиды, которые он нанес ее высоким чувствам. Хотя Жюли была дома, примирение пришлось довести до самого конца. А затем Крис должен был пожертвовать вечером и поехать в ресторан, чтобы доказать, что примирение было искренним.
После этого маленького эпизода (все хорошо, что хорошо кончается) Крис воздерживался от прямых покушений на девственный ум Гвен. Он понял, что намеки и беглые замечания — более верный путь к сердечному согласию, при котором права, требования и ‘отношения’ каждого определяются с большей точностью и будут взаимно уважаться.
А пока что не было ничего легче, как жить день за днем, наслаждаясь плотскими радостями, доставляемыми влюбленной Гвен. Крис убеждал себя, что хотя он работает меньше, но работает лучше. И по мере того как уменьшалось количество работы, увеличивался размах его планов. Теперь его честолюбие с презрением отбрасывало мысль о небольшом вкладе в познание доисторического человека и мечтало о широком и всеобъемлющем общем обзоре. Необходим, во-первых, ясный анализ (на основании последних открытий и самоновейших исследований) развития и поступательного движения человечества, начиная с древнейших времен. При наличии столь прочного базиса можно будет предвидеть дальнейшую историю человеческого рода и даже управлять ею.
Потому что, как только люди узнают, что именно им надлежит делать, разве они сейчас же не станут делать это?
Конечно, были и осложнения. Но их легко можно было разрешить с помощью нескольких фунтов в неделю и некоторого досуга. Требование самое скромное. Только постепенно выяснилась неприятная истина, что ‘интеллектуальное проведение досуга’ — это всего лишь смиренно-иносказательная форма стремления приобщиться к классу людей, живущих на нетрудовые доходы.

Три

Если бы Крис был менее поглощен всем этим, он уже давно заметил бы, что находится в том состоянии изоляции, которому здравомыслящие люди весьма разумно подвергают морально прокаженных, потерявших все свои деньги. В действительности прошло немало дней, прежде чем он отдал себе отчет, что не видит никого, кроме Гвен, Жюли и Джеральда. Единственный знакомый, которого ему пришло в голову навестить, был Вилли Ротберг, молодой юрист, который должен был стать опекуном Жюли. Возможно, именно благодаря этому обстоятельству, а не ради своих прекрасных глаз, Крис был принят так быстро, ибо Ротберг теперь, естественно, принимал близко к сердцу интересы Хартмана.
Крису хотелось для разнообразия поговорить с мужчиной. К сожалению, Ротберг был похож на большинство юристов, особенно молодых, и считал дружеский разговор лишь разновидностью судебных дебатов. Достаточно было собеседнику выразить какое-нибудь мнение, хотя бы вскользь и без всякой настойчивости, как Ротберг немедленно становился на противоположную точку зрения и принимался страстно и упорно защищать ее. Ему было ровным счетом наплевать и на предмет обсуждения и на то, прав он или не прав. Все дело было в том, чтобы одержать казуистическую победу, предмет обсуждения являлся всего лишь предлогом.
После десятиминутного бессмысленного спора о каких-то пустяках Крис наконец не выдержал.
— Эти споры ради того, чтобы представить черное белым, кажутся мне в высшей степени безнравственными, — сказал он. — Очень жаль, что с тех пор как вы кончили колледж Святого Духа, у вас образовалась эта привычка. Это лишний раз показывает, как порочна вся наша юридическая система.
— Вовсе нет! — Если Ротберг вступал в дискуссию по поводу пустяков, которые его нимало не касались, то уже едва ли он способен был спустить прямые нападки на свою паразитическую профессию. — Перед вами два адвоката, и каждый из них выставляет свою сторону дела в наивозможно благоприятном свете. Беспристрастная третья сторона — судья — подводит итог. Это единственный путь к истине.
— Ерунда! — нетерпеливо воскликнул Крис. — С таким же успехом можно определить истину как среднее арифметическое двух лживых утверждений. Юристы спорят вовсе не ради того, чтобы установить истину, а ради того, чтобы выиграть дело. Ну а насчет беспристрастности судьи, это вы расскажите кому-нибудь другому. Это наемный адвокат системы и класса, породившего эту систему. Все судьи развращены классовыми предрассудками. Если каким-то чудом объявится хоть один неразвращенный, его затравят, и он покончит с собой.
— Ну знаете ли! — возмутился Ротберг.
— А что до вашей идиотской судебной процедуры, — не унимался Крис, — то вот вам пример. Возьмем этот кусок сургуча на вашем столе. Адвокат А доказывает, что это броненосец, адвокат В утверждает, что это чайная ложка, ученый судья, толкователь закона, выносит приговор, что это треска. Дело получает огласку, и физик, впервые услышав о нем, знакомится с ним и вскоре доказывает, что сургуч есть сургуч. Дело кассируется, но кассационный суд подтверждает приговор первой инстанции и заявляет, что отныне и впредь он будет решительно выступать против так называемых задних мыслей ученых джентльменов, тогда как на самом деле это всего лишь истина. Не говорите мне о праве. Право — это школа извращенной софистики, отродье сцепившихся схоластов, гнусный потомок мохнатых законников-котов, Рабле.
— Если вы так на это смотрите, — сказал Ротберг с болезненным сарказмом, — я не могу понять, почему вы настаивали, чтобы я был опекуном вашей сестры.
— А очень просто. Она нуждается в опытном крючкотворе, чтобы он заботился об ее интересах.
— Благодарю за комплимент! А какая у вас гарантия, что я не использую свое предполагаемое крючкотворство в ущерб вашей сестре?
Крис пожал плечами.
— Никакой, разве только то, что, если вам понадобится кого-нибудь ‘обойти’, по-моему, вам будет приятнее ‘обойти’ Джеральда, а не мою сестру.
— А как же семейные нотариусы, те, что в провинции?
— Это, должно быть, ротозеи или мошенники, — сказал Крис. — Они привели дела моего отца в полный хаос. Я сильно подозреваю почтенного Хичкока. Очень уж он патриотичен. А его компаньон, носящий короткое имя Снегг, — колченогий и незаконнорожденный.
— А какое это имеет отношение к его честности?..
— Огромное. Это две причины, по которым он неизбежно должен чувствовать свою ущербность. Чтобы возместить эту неполноценность, он будет добиваться власти. Так как женщины его класса, вероятно, не захотят его, такой человек либо станет педерастом, либо, не преступая рамок закона, будет стараться всеми правдами и неправдами разбогатеть. Вероятно и то, и другое.
— Что за фантастика!
— Вовсе нет, самоочевидная истина. Для всех, но, разумеется, только не для юриста. Но, однако, не в этом дело. Возьметесь вы быть опекуном Жюли если не ради меня, то хотя бы ради нее?
Ротберг с сомнением почесал подбородок.
— Ладно, — коротко сказал он. — Приведите ее завтра сюда, а там видно будет.
— Благодарю вас, — сказал Крис. — Вы знаете, я не одобряю браков, основанных на купле-продаже, но, уж если девушка вступает в такой брак, пусть хоть деньги-то свои получит.
— Ну, довольно с меня вашей чепухи, — сказал Ротберг, который, согласившись на выгодную операцию с таким видом, будто он делает одолжение, теперь не нуждался больше в Крисе. — Если вам нечего больше сказать, отправляйтесь домой, мне работать нужно.
Крис поднялся, чтобы уйти.
— А вы-то сами как? — спросил Ротберг, прощаясь и для приличия симулируя интерес. — Что поделываете?
— О, всего только готовлюсь к свадьбе.
— А после?
— Вероятно, буду жить под сенью благодетельного света, отбрасываемого этим факелом Свободы.
— То есть?
— Мне придется корпеть над чем-нибудь, чего мне вовсе не хочется делать и что я не смогу делать особенно хорошо, ради того чтобы жить и иметь возможность делать то, что мне хочется и что я в состоянии делать.
— Для меня это что-то замысловатое. Нельзя ли прокомментировать?
— Да это проще простого. Вы слыхали о Культе Молодежи? Остроумная система, цель которой — поддерживать кретинов во имя благополучия расы. Всякий, кто подымается над уровнем кретина, либо игнорируется, либо притесняется на том основании, что Природа и так оделила его слишком щедро. В моем лице вы видите жертву Человеческого Братства и христианского милосердия.
— Знаете, ведь вы могли бы неплохо зарабатывать, если бы взялись за дело всерьез, — одобрительно сказал Ротберг.
— Благодарю! Растрясти свои мозги на этом и потерять способность делать что бы то ни было кроме денег. У меня есть другое занятие.
— Что именно?
— Так, небольшая исследовательская работка.
— Этим много не заработаешь, — внушительно сказал Ротберг.
— Мне претит наживаться за счет человечества, — язвительно сказал Крис. — А то бы я непременно занялся вооружениями ради сохранения мира. Ну-с, до свидания.
Из квартала суда Крис вышел через Линкольнс-Инн-Филдс на Кингзуэй и направился к Британскому музею. Был один из столь частых в Лондоне мягких серых дней, когда даль заткана паутиной легкого тумана. В то время как Крис шел по Кингзуэй, также окутанный туманом какого-то пассивного всеотрицания, небо прояснилось и улицу осветили неяркие лучи бледно-бронзового солнца.
Эта перемена тотчас привлекла его внимание, и на мгновение будничный сквер предстал перед ним с какой-то необычайной ясностью. У него было ощущение, что он оторвался от неподвижной рутины существования и реально ощутил биение времени. Вещи утратили свою условную неизменность, стали отражением в потоке, приобрели на мгновение иную реальность, так что тротуар под его ногами был уже не просто тротуар, а горная порода, добытая и обтесанная и незаметно стирающаяся в пыль шагами бесчисленного множества ног.
Прохожие были теперь уже не просто неприметные фигуры и даже не конторщики, машинистки, покупательницы, фланеры, посыльные, полисмены, безработные, а Мужчины и Женщины с обнаженными, живыми под уродливой одеждой телами, приемники и передатчики жизни, соединенные от тела к телу, как звенья бесконечной цепи, уходящей далеко в прошедшее и будущее, — открывшийся на мгновение взору разрез огромной трагикомической диорамы, именуемой историей человечества. В то же мгновение его охватило ощущение неизмеримости пространства: вокруг него город раздвинулся до своих самых отдаленных предместий, до полей и лесов, и деревень, и других городов, до морского берега и моря, до океанов и континентов, разбросанных по всему земному шару, вертящемуся под своей прозрачной защитной пленкой воздуха, — и, однако, все это был лишь комплекс мельчайших волновых частиц электромагнитной энергии.
Ему захотелось крикнуть всем этим людям:
— Смотрите! Смотрите! Мир жив!
И вдруг, так же внезапно, как поворот выключателя освещает комнату или погружает ее в темноту, это состояние повышенной восприимчивости исчезло. Его взгляд машинально прочел объявление на газетном киоске: ‘Смерть известного спортсмена’. И он снова погрузился в мир вещей, который только что казался ему иллюзией и который любой из прохожих стал бы свирепо отстаивать как единственную реальность.
Он медленно и задумчиво пересек Холберн, повернул к уродливым чугунным воротам музея и поднялся по широким ступеням к его ионическому портику. Подчиняясь импульсу, разбуженному этим мгновенным видением, он прошел мимо читального зала и больше часа медленно бродил по залам и комнатам, приютившим бренные останки нашей истории, он не останавливался ни перед одним экспонатом, только лишь восстанавливал в памяти последовательные звенья цепи прогресса. В течение этого часа перед его мысленным взором прошли палеолитический, неолитический и бронзовый века, Египет, Шумер, Вавилон, Ассирия, эгейский мир, хетты, Греция, этруски, Рим, Индия и Китай, Мексика, Перу, майя, Средние века и беспорядочная груда обломков так называемых первобытных культур.
Обессиленный всем, что он видел, и еще больше игрой собственного воображения, он опустился на скамью и закрыл глаза рукой.
‘Могут ли жить эти мертвые кости? Что это — Валгалла или морг? Здесь, передо мной, конспект тысячелетий человеческого труда, терпеливо извлеченный из развалин сожженных и разрушенных городов или из могил. Сколь многие из тех, чья могильная утварь собрана здесь, надеялись жить вечно. Могло ли им присниться, что обителью блаженных окажется для них здание музея? Как смотрит вот этот доисторический египтянин на место своего успокоения на берегах Темзы, и долго ли он здесь пробудет? Те, что высекли из камня, доставили в Египет и воздвигли обелиск, который мы теперь называем Иглой Клеопатры, были, быть может, его отдаленными и чуждыми ему потомками.
Могут ли эти мертвые кости ожить? Или они навсегда останутся только беспорядочной грудой разбитых статуй, изъеденной временем бронзы, костей и черепков — бессмысленных обломков мертвых религий? Неужели мы не сможем по крайней мере хоть понять их, разгадать власть этих мертвецов над нами — власть суеверий, предрассудков, безумных вымыслов, которые мы называем ‘традицией’? И все же сохранить благодарность к ним за то хорошее, что они нам завещали? Но прежде всего — освободиться от проклятого Прошлого.
Так было всегда: люди приходили и разрушали то, что терпеливо и любовно создавалось поколениями. Они, глупцы, думают, что в этом их превосходство — разрушать то, что они не могут сделать сами. И вот теперь мы снова готовимся к войне, готовимся выпустить на волю разрушительные силы, которые уничтожат не только нас, но и эти жалкие остатки всех устремлений и усилий человечества. А во имя чего, боже милостивый! Во имя чего? Лучше бы нам остаться мирными каменотесами каменного века, чем жить под этой идиотской угрозой массового разрушения, видеть каждую минуту оскал огромного кретинического идола, склонившегося над Европой.
Жизнь — это только жизнь, и больше ничего: ежедневное, ежечасное живое ощущение становления. Это кажется так просто, а между тем Мелвилл среди своих людоедов был в большей безопасности, чем мы среди кровожадных дураков и негодяев, которые правят нами и держат в своих руках толпу. Да, возлюбленные мои сестры, бросайте свои обручальные кольца в кипящий котел войны. Или, еще лучше, бросайтесь туда сами, или ступайте размножаться к обезьянам.
В человеческих существах живет инстинкт жертвовать собой ради своих детенышей, ради будущего. Вот на этом-то всегда играли и продолжают играть первосвященники и полководцы. Бессмертие, сила и слава…
Мужчинам и женщинам нет никакой необходимости страдать так, как они страдают сейчас. Их надувают, одурачивают, предают, эксплуатируют, унижают. Так пусть же они поработают головой над своим освобождением. Не верьте тем, кто говорит, что вы будете бессмертны, если разделите их предрассудки.
Освободите свои умы, сделайте последние усилия, научитесь понимать и действовать разумно, или вы погибнете, и погибнете так основательно, что не останется даже археологов и музеев, которые соберут обломки вашего крушения’.

Четыре

Бойкот, которому общество по финансовым соображениям заслуженно подвергло Криса, распространился и на корреспонденцию. Крис привык писать и получать много писем, и то, что это внезапно прекратилось, и целый ряд других мелочей того же рода должны были бы дать ему правильное представление о корыстной природе человека. Вначале это поразило его, а потом он перестал удивляться, вспомнив о судьбе полярного волка, который не может угнаться за стаей.
Поэтому он был несколько удивлен, получив четыре письма сразу.
Одно было от Нелл, которая давала ему бессистемные, но опасные советы и сообщала, что ‘бедный отец’ намеревается через силу приехать в Лондон, чтобы присутствовать на свадьбе. Письмо содержало множество кокетливых и покровительственных намеков на его личные дела, упоминаний о пылкой юности и свойственном ей нетерпении, советов не бросать слишком открыто вызов общественному мнению и надежду, что он ‘нашел путь к длительному счастью’.
Крису стало досадно. Очевидно, Жюли знала о его отношениях с Гвен. Очевидно, Гвен поспешила сообщить ей эту пикантную новость. Но откуда же этот раблезианский одобрительный тон? Ясно, что нормальной реакцией должно было быть олимпийское осуждение ‘грязной и неджентльменской связи’, ибо в мире Хейлинов старшего поколения чужие любовные связи всегда были делом грязным и неджентльменским. Или это просто выжидательная позиция, желание избежать скандала до окончательного и бесповоротного заключения Хейлин-Хартмановского брака? Возможно. Но какое свинство со стороны Жюли! И какое свинство с их стороны! Он с раздражением отшвырнул письмо.
Было еще письмо от псевдокоммуниста Хоуда и другое от некоего Вольфстена, тоже студента, интеллектуального эстета англокатолического толка с фашистской тенденцией. Они, как всегда, картинно и беспорядочно расходились во взглядах, причем каждый надеялся обратить Криса в свою веру. В университете был диспут, и они выступали друг против друга, а теперь писали, чтобы рассказать Крису, ‘как оно было на самом деле’. Крис покатывался со смеху, сличая их совершенно противоречивые описания одних и тех же событий.
Наконец, было письмо от мистера Чепстона, заставившее Криса встрепенуться и отнестись к нему с должным вниманием. В том его абзаце, который был посвящен делу, говорилось следующее:
‘Я вам советую зайти к Риплсмиру. Он учился в колледже Святого Духа сорок лет тому назад, задолго до меня. С тех пор он унаследовал несколько крупных состояний, и хотя он не стеснялся в расходах, ему невероятно везло: каждый раз он получал больше, чем тратил. Возраст заставил его отказаться от утомительно праздной жизни на модных курортах, и он решил заняться интеллектуальной деятельностью. Среди унаследованных им богатств есть коллекция картин и довольно основательная библиотека. До сих пор он мало беспокоился о них, но теперь хочет, чтобы кто-нибудь привел их в порядок и рассказал ему о них, чтобы ему было чем похвастаться перед гостями. За это он готов платить, и вы могли бы взять эту работу. Разумеется, вы не очень-то смыслите в этих вещах, но будете позором вашего колледжа, если обнаружится, что вы смыслите в них меньше, чем Риплсмир…’
Таким образом случилось, что в назначенный день и час Крис явился к мистеру Риплсмиру в его особняк в Мэйфере. Шел дождь, и Крис с огорчением обнаружил, что, пока он шел от автобусной остановки, штиблеты его забрызгала грязь. Не желая производить неблагоприятного впечатления на этого богатого субъекта, Крис пожертвовал носовым платком и у входа почистился. Затем позвонил.
Невзрачный фасад заставлял предполагать, что дом сравнительно невелик. К своему удивлению, Крис обнаружил, что за этим фасадом хитроумно скрывается целый дворец.
Ливрейный лакей провел его через холл, где он узрел перед собой огромное сентиментальное полотно в стиле французского Салона девяностых годов. Мистер Риплсмир по глупости заплатил несколько тысяч за этот образчик льстиво-плутократической мазни.
Затем Криса провели в большую комнату и попросили подождать, пока понесли его карточку. Он с интересом огляделся по сторонам: в первый раз он попал в дом одного из Баснословно Богатых. Здесь был мраморный камин, скопированный до последнего купидона с камина во дворце в Урбино. В нем горело такое количество антрацита, какого Крис никогда раньше не видел, чтобы стены не закоптились, перед камином стоял толстый стеклянный экран.
Комната была отделана панелями драгоценных сортов дерева из всех частей Британской империи, как впоследствии узнал Крис. По одному ряду панелей деревянной мозаикой шли сцены из жизни святого Франциска Ассизского, похожие на плохие переводные картинки. Здесь были большой новый стол эпохи дешевой, но массивной конторской мебели, великолепный испанский шкаф семнадцатого века, два коричневых кожаных кресла, у которых был такой вид, точно они перекочевали сюда из курительной какого-нибудь клуба, и множество гравюр на спортивные темы. Несколько арабских мушкетов тонкой чеканной работы были небрежно свалены в углу.
Крис подошел к шкафу. Да, это, по-видимому, позднее испанское Возрождение, великолепный образчик столярного искусства, вероятно, захваченный в качестве трофея в каком-нибудь дворце, когда англичане помогали испанцам в их борьбе против Наполеона. Он осмотрел мушкеты и полюбовался изящными инкрустациями из серебра и слоновой кости. Он как раз созерцал сентиментальную панель, изображавшую мистический брак святого Франциска с Нищетой, когда лакей вернулся.
Лестница оказалась достойной музея и обладала великолепными резными балюстрадами — по сравнению с ней лестница в доме Гвен, несмотря на все жалкие потуги владелицы, напоминала вход в парикмахерскую. Миновав паркетную площадку, они вошли в широкий коридор, увешанный картинами, не принятыми Академией, прошли через какой-то зал, обитый обюссонскими коврами и декорированный огромными севрскими вазами на позолоченных постаментах в стиле рококо, и очутились перед дверью, лакей постучал, распахнул дверь и объявил с важной торжественностью,
— Мис-тер Крис-то-фер Хейлин.
Крис не успел разглядеть комнату. Низенький краснолицый джентльмен устремился к нему, шаркая ногами и восклицая:
— Хейлин? Хейлин? Как поживаете, дорогой мой? Хейлин? Хейлин? Мы когда-нибудь встречались? Я с вами знаком?
Крис был несколько ошарашен.
— Я от Чепстона, — объяснил он. — Вы сами назначили мне прийти сюда.
Мистер Риплсмир подскочил, точно в соседней комнате разорвалась бомба, и хлопнул костлявой ладонью по своему высокому желтому морщинистому лбу.
— Вот память! — воскликнул он. — Дорогой мой, что случилось с моей памятью? Чепстон? Мейлин? Нет, Хейлин. Чепстон. Ну конечно! Я очень хорошо знаю Чепстона. Мой старый друг. Замечательный человек, такой образованный. Капельку чудаковатый, как вы находите, а?
— Пожалуй, — неохотно согласился Крис. — Но у меня слишком много оснований быть благодарным ему, так что я…
— Ну конечно, еще бы!.. — Судя по его неопределенному тону, мистер Риплсмир, очевидно, имел дурную привычку следить только за своими мыслями, не обращая никакого внимания на слова собеседника. — Присаживайтесь, дорогой мой, и расскажите, что привело вас ко мне. И помните, что я весь к вашим услугам, да-да.
Мистер Риплсмир с любезной улыбкой развел руками, точно предлагая половину своего состояния и еще кое-что в придачу.
— Чепстон счел, что, возможно, я мог бы быть полезен вам в смысле приведения в порядок ваших…
Мистер Риплсмир опять подскочил и опять хлопнул себя по лбу.
— Коллекций! — воодушевленно прервал он. — Ну конечно, мои коллекции! Теперь я все вспомнил, что случилось с моей памятью? Да, вы знаете, дорогой мой, — продолжал он любезно конфиденциальным тоном, точно сообщая Крису какую-то важную тайну. — Ведь Чепстон написал мне о вас. Коллекции, конечно. Но как это мило с вашей стороны, что вы пришли, необычайно мило. Я очень ценю это, да-да, особенно в наше время, когда почти утрачены приятные манеры, настоящие светские манеры.
Мистер Риплсмир впал в экстатический транс от доброты, которую проявил Крис, согласившись прийти к нему. Крис чувствовал себя неловко. Может быть, этот старый кретин рассчитывает, что он будет работать даром? Может быть, эта напускная любезность — только хитрый светский прием? Крис взглянул на мистера Риплсмира более внимательно. Он увидел невысокого старика с брюшком, одетого в довольно старомодный костюм синей саржи с синим в крапинку галстуком-бабочкой. Его крупные безобразные руки были наманикюрены. Его лоб казался выше, чем был на самом деле, благодаря стратегическому отступлению волос впереди. Значительная часть его красного лица, казалось, провалилась под подбородок. От этого оно приобрело сходство с розовой лягушкой и нижние веки оттянулись, так что мистер Риплсмир смотрел на вселенную обманчиво-аристократическим взглядом унылой ищейки.
— Чепстон дал мне понять, что вы не откажетесь платить мне… — начал Крис, переходя прямо к делу.
— Дорогой мой! Дорогой мой! — прервал его мистер Риплсмир. — Прошу вас не говорить со мной о деньгах. Я не выношу подобных разговоров. Они расстраивают меня, я человек слишком чувствительный. Упоминание о деньгах действует на меня так же, как если кто-нибудь царапает ногтями тонкий шелк.
И мистер Риплсмир весь передернулся от своей утонченной чувствительности.
— Тогда мне, пожалуй, лучше… — начал Крис, вставая со стула.
— Да вы меня совсем не поняли! — запротестовал мистер Риплсмир. — Садитесь, прошу вас, садитесь. Я настаиваю!
Крис в замешательстве повиновался, так как ему, по-видимому, не оставалось ничего другого. Мистер Риплсмир продолжал изливаться ему в своих чувствах.
— Я вас не осуждаю. Теперь такая грубость считается почти de rigueur [Обязательной — фр.]. Но я не одобряю этого, мне это совсем не нравится. Я вырос в кругу, где признаны были правила поведения леди и джентльменов, и я до сих пор придерживаюсь этих правил… К тому же, дорогой мой, когда мы с вами узнаем друг друга поближе, а я в этом уверен…
Здесь мистер Риплсмир приподнялся на один дюйм с кресла и отвесил церемонный поклон, на что Крис, точно в каком-то гипнозе, ответил тем же, чувствуя себя при этом неимоверным дураком…
— Вы поймете, какая у меня чувствительная натура. Напрасно я стал бы притворяться. У меня натура необыкновенная. Я несравненно острее воспринимаю всякие чувства, оттенки, настроения, чем другие. Всю жизнь это было для меня источником неописуемых страданий, и, однако, ни за какие блага я бы от этого не отказался. Вы этого не поймете. Вы принадлежите к ужасному новому поколению, столь холодному, столь черствому, столь эгоистичному, лишенному блестящего остроумия и наших тонких чувств.
— Что хотели бы вы мне поручить? — спросил Крис, решив, что не имеет смысла вступать с ним в спор на эту тему.
— Ну вот, вы опять, дорогой мой, вот опять! — воскликнул мистер Риплсмир, дрожа от своей уязвленной чувствительности. — Ну чего ради такой воспитанный молодой человек, как вы, напускает на себя эту плебейскую грубость. Бессознательно это? Или поза? Скажите мне, я хочу знать.
Крис был совершенно сбит с толку: он не знал, что сказать.
— Это, по-видимому, наиболее эффективный способ достигнуть чего бы то ни было, — рискнул он.
— Эффективный! — самое слово, казалось, оскорбило его. — Дорогой мой! Ну право же! Ну, скажите, на что нам с вами эффективность? Предоставим ее биржевым маклерам, шоферам и всем этим господам… — Он с жеманным пренебрежением сдунул с рукава невидимую пылинку и повторил: этим господам! Наше дело, если уж у нас должна быть такая ужасная вещь, как дело, — это наслаждаться жизнью, поддерживать высокие старые традиции.
— К этому можно подходить по-разному… — начал было Крис, но мистер Риплсмир снова прервал его, проявляя полное пренебрежение ко всему, что мог бы сказать Крис.
— Взглянем сначала на коллекции, — заключил он вставая. — Вы сами решите, доставит ли вам удовольствие привести их в порядок. Я, конечно, знаю их как свои пять пальцев, но не могу, вы понимаете, посвящать свое время тому… чтобы…
Он открыл перед Крисом дверь, и Крис оказался втянутым в утомительный фарс на тему: ‘Будьте любезны, пожалуйста’, ‘нет, прошу вас’, ‘что вы, что вы’, ‘раз уж вы так настаиваете’, который повторялся у каждой двери.
Мистер Риплсмир, важно выступая и разглагольствуя, провел его в конец широкого коридора к лифту. Ливрейный лакей проворно открыл перед ними дверцу.
— Первый этаж, Гардинер, — сказал мистер Риплсмир, улыбаясь очаровательно-ласковой улыбкой.
Лакей поклонился.
— Прошу извинения, дорогой мой, что везу вас в этой ужасной машине, в которой я, к счастью, ничего не понимаю, — сказал мистер Риплсмир, когда они вошли в лифт. — Я ненавижу машины. Они отнимают у жизни ее очарование, ее изящество. Но я так невероятно занят, что мне приходится пользоваться ими для экономии времени. Вот мы и приехали. Facilis descensus Averni [Легко сходим в Авернское озеро — лат.]. Добрый старый Вергилий, какой поэт! Ха-ха-ха!
И, обращаясь к лакею:
— Благодарю вас, Гардинер.
— Благодарю вас, сэр.
— Вот и моя библиотечка, — сказал Риплсмир, открывая высокую дверь, покрытую обильной резьбой, и заставляя Криса войти первым. — Приятная комната, только, боюсь, сейчас она в некотором беспорядке.
Крис остановился как вкопанный, глядя перед собой в изумлении, почти в ужасе. Он не знал, чего он, собственно, ожидал, но во всяком случае не таких масштабов и не такого хаоса.
Библиотека занимала прекрасную комнату с высоким потолком, выходившую во внутренний двор и расположенную вдоль одной из его сторон. За исключением нескольких ниш с бюстами все стены были заняты книжными полками, к ним были приставлены стремянки, чтобы можно было добраться до верхних полок. На высоте пятнадцати футов, между верхним и нижним рядами окон, шла узкая галерея с резными перилами, по которой тоже были расположены полки. На сводчатом потолке была роспись — Аполлон и музы, подражание Тьеполо. Внизу стояли длинные столы, пюпитры, вольтеровские кресла у огромного камина и даже два старинных глобуса.
Причиной изумления Криса было неожиданное великолепие этого псевдоренессанса. Причиной его ужаса — невероятный беспорядок. Книги всех форматов и в самых различных переплетах стояли или лежали на полупустых полках. Столы и пол были завалены грудами книг, а в одном конце комнаты стояли огромные ящики, частью заколоченные, частью вскрытые, в которых виднелись кое-как уложенные книги. Сизифов труд — привести все это в порядок.
— Ну вот, дорогой мой! — воскликнул мистер Риплсмир. — Как вы полагаете, могли бы вы оказать мне любезность и разобрать все это? Я с удовольствием занялся бы этим сам, нет ничего, что было бы мне так по душе, как проводить все время среди моих любимых книг, но, к сожалению, у меня нет времени. Мне больно, уверяю вас, мне физически больно — и он патетически прижал руку к груди, — когда я вижу, в каком запущенном состоянии находятся все эти сокровища человеческого духа. Ах, дорогой мой, чем были бы мы без книг? Невеждами, чурбанами… Я сказал моему дворецкому привести библиотеку в порядок, но этот болван устроил здесь настоящую кашу. Очевидно, эта задача была не под силу его плебейским мозгам, хотя в других отношениях это весьма достойная личность.
— Как вы думаете, сколько у вас всего книг?
— Дорогой мой! — Мистер Риплсмир был скандализован. — Какой странный вопрос! Неужели вы думаете, что я могу это знать? Когда мне нужна какая-нибудь книга, — к сожалению, у меня не хватает времени прочесть все, что я хотел бы прочесть, — я посылаю за ней в библиотеку. Если этой книги у меня нет, я заказываю ее у книгопродавца. Это страшно просто. Но зачем же считать их?
— А что, собственно, вы хотите, чтобы я здесь делал? — спросил Крис, беспомощно взирая на этот хаос.
— Очень немного, фактически почти ничего. Я хочу, чтобы вы расставили их в каком-нибудь логическом порядке — предоставляю это всецело вам — и составили каталог. В подвале есть еще несколько ящиков с книгами, которые я получил в наследство от различных членов нашего семейства, людей в высшей степени образованных. Ящики нужно будет привезти сюда и обследовать. Всякую макулатуру нужно будет, разумеется, выкинуть. В моей библиотеке должны быть только самые сливки, только то, что есть самого лучшего!
В это мгновение взгляд Криса встретился со взглядом улыбающегося Вольтера работы Гудона. Показалось ему или действительно улыбка великого сатирика была чуточку более сардонической, чем обычно?
— А теперь давайте взглянем на коллекции, — сказал голос мистера Риплсмира.
Его аккуратные лакированные туфли затопали по комнате и вдруг остановились.
— Нам, пожалуй, не пробраться здесь, — сказал он, сердито поглядывая на ящики. — Эти несносные болваны. Я же сказал им, чтобы они приносили сюда ящики по одному. Или я забыл им сказать? Сюда, дорогой мой, сюда!
Если библиотека испугала Криса, то ‘коллекции’ положительно привели его в панику. Он молча следовал за неугомонно болтавшим Риплсмиром из комнаты в комнату по каким-то апартаментам, напоминавшим баснословно богатую антикварную лавку. Тут были бесчисленные картины, масса старинной мебели. Стеклянные шкафы с фарфором, майоликой, греческими и китайскими вазами, слоновой костью и бронзой, расписными веерами и табакерками стояли по стенам в безумном беспорядке эпох и стилей.
В одной из комнат были сложены грудами папки различного формата. Крис открыл наудачу одну из них и увидел серию гравюр Пиранези с видами Рима. Мистер Риплсмир заглянул ему через плечо.
— Что это у вас там? — вкрадчиво спросил он. — Какое-нибудь сокровище?
— Пиранези, — рассеянно сказал Крис, полагая, что мистер Риплсмир узнает неподражаемый стиль художника.
— Пиранези? — недоверчиво переспросил мистер Риплсмир. — А! Ну конечно, Пиранези. Но, дорогой мой, ведь он драматург?
— Не Пиранделло, — нетерпеливо сказал Крис, — а Пиранези, итальянский гравер восемнадцатого века.
Мистер Риплсмир привскочил и ударил себя по лбу. Крис уже изучил эту пантомиму.
— Пиранези, Пиранези, Пиранези! — воскликнул он. — Ну конечно, конечно! О чем я только думал? Что случилось с моей памятью? Ну конечно, Пиранези. Ах, дорогой мой, какой стиль, какая глубина, сколько чувства! Какой художник!
— Излишне романтичный и манерный, — возразил Крис.
— Излишне романтичный! Ах, дорогой мой, тут я не могу с вами согласиться. Ни один художник не может быть для меня излишне романтичным. Я люблю романтику, она соответствует моему темпераменту, я обожаю ее. Кстати, как теперь смотрят на Пиранези? Его произведения ценятся высоко?
— Довольно высоко, по-моему, особенно если собрание полное.
— А оно полное? — с жадностью спросил мистер Риплсмир.
— Так сразу я не могу сказать, — ответил Крис, стараясь подавить улыбку. — Нужно будет тщательно сличить с полным собранием в Кабинете гравюр Британского музея.
— Ну еще бы, еще бы, — поспешно согласился мистер Риплсмир. — А теперь вы видели мою скромную маленькую коллекцию. Все, что я от вас хочу, это разобрать ее, описать каждый предмет, указав период, стиль, имя художника, все сколько-нибудь интересные исторические и эстетические данные, а также ваше мнение о его художественной ценности и примерную стоимость в настоящее время. Только и всего, дорогой мой, только и всего!
Крис ахнул, а затем, придя в себя, начал внушать старому джентльмену, что на это потребуются не недели, не месяцы, а годы, что нет на свете такого человека, который был бы способен вынести компетентное суждение об этой массе разнородных предметов и что, даже когда они будут тщательно разобраны, придется для каждой отдельной категории пригласить на консультацию эксперта…
Но мистер Риплсмир не слушал. Он спрашивал себя вслух, безопасно ли перевести сюда из банка его фамильные драгоценности и разложить их по витринам. Нет, пожалуй, не стоит…
Вдруг он взглянул на часы и схватился за голову, его лягушачьи глаза выпучились от ужаса.
— Дорогой мой, вы знаете, который теперь час? Почти половина первого! А милая леди Иглсуик обещала приехать сюда к завтраку с герцогиней. Какое несчастье, если я не буду готов к их приезду! Вы, разумеется, извините меня…
— Конечно, но…
— С какого дня вы сможете приходить регулярно? — спросил мистер Риплсмир, поспешно направляясь к двери в сопровождении Криса.
— С понедельника, — сказал Крис, вспомнив, что свадьба Жюли назначена на субботу.
— С понедельника? — рассеянно переспросил мистер Риплсмир, несколько раз подряд нажимая кнопку звонка и нетерпеливо топая ногой. — Ах да, ну конечно, с понедельника. Робертсон! Где же Робертсон? Почему меня вечно заставляют ждать?
— Отлично, — сказал Крис, тоже начиная нервничать от этого кривлянья, — но разрешите узнать…
— Да, да, с понедельника, пусть это будет с понедельника, — воскликнул мистер Риплсмир уже в каком-то исступлении. — Но не говорите мне ни слова о деньгах. Напишите мне об этом. Вы знаете, я не выношу разговоров на подобные низменные темы… А-а, Робертсон, — с ехидной вкрадчивостью обратился он к испуганному лакею. — Мне пришлось звонить три раза. Проводите этого джентльмена, а затем обратитесь к дворецкому, получите расчет и уходите прочь, слышите, уходите прочь! — Мистер Риплсмир почти выкрикнул последние слова. Он судорожно потряс руку Криса и, как сумасшедший, ринулся из комнаты, попутно вопя: — Прощайте, дорогой мой, да, да, в понедельник, извините меня, я должен идти, эти ужасные сцены с прислугой, а ведь они же знают, какая у меня чувствительная…
Как только Крис выбрался из дома, он остановился, отер пот со лба и несколько раз глубоко вдохнул в себя воздух. Продолжительное пребывание с чувствительным мистером Риплсмиром привело его ум в состояние полного замешательства: он испытывал одновременно изумление, досаду, негодование и желание смеяться. Вот это так действительно редкостная рыбка, настоящий музейный экземпляр одного из представителей допотопной фауны. До сих пор Крису ни разу не представлялось возможности наблюдать подлинного довоенного плутократа в его родной среде. Первый опыт казался довольно тяжелым. И потом, что же решить насчет этой работы? Он решил вернуться в Кенсингтон пешком через Хайд-парк.
День выдался на редкость мрачный. Газоны, пропитанные дождем, выглядели потертыми и облезлыми, лишенные листвы деревья — холодными и закопченными, было что-то безнадежное в ровной, прямой, усыпанной гравием дорожке, обнесенной оградой с обеих сторон. Кругом стоял мутный туман, и люди на расстоянии ста шагов казались тусклыми призраками. Вдобавок ко всему этому унынию Криса сопровождали две олицетворенные абстракции — Печальная Необходимость и Душевная Склонность, которые горячо обсуждали его будущее.
— Ну-с, как мы теперь поступим? — спросила Печальная Необходимость бодрым деловитым тоном.
— Пошлем его к черту? — предложила Душевная Склонность с безответственным смешком.
— Почему?
— Да это же претенциозный психопат.
— Он же тебе показался забавным.
— Посмотреть на него — да, забавно. Но видеться с ним каждый день — от этого можно с ума сойти.
— По-твоему, лучше устроиться учителем в школе, если, скажем, удастся найти место?
— Мне противно и то и другое.
— Ну знаешь, так или иначе нужно на что-то решиться и действовать, — настаивала Необходимость. — Понятно? Сегодня среда. Что ты намереваешься сделать в понедельник? Плюнуть на все и послушно отправиться домой. Или предложить Гвен взять тебя на содержание? Или у тебя есть еще какой-нибудь план?
— Ну, ну, хватит, — раздраженно сказала Склонность. — Незачем столько говорить об этом. Сдаюсь. Я напишу старому болвану. Как мне начать? ‘Милейший мой, ввиду моей крайней чувствительности я не решаюсь просить вас взять меня на работу…’ О боже правый!
— Что ж, придется все-таки поступить к нему. Другого выхода нет.
— Знаю.
— И нечего смотреть на это сверху вниз. Во всяком случае ты будешь среди книг и красивых вещей…
— Уф! Копившийся десятилетиями навоз Риплсмиров!
— Так ты, может быть, предпочитаешь скамью безработных на набережной Темзы и убежище Армии спасения?
— Сдаюсь, — сказала Склонность, с легким вздохом прощаясь с юностью, — я напишу ему.
И Крис написал — нескладное высокопарное письмо, результат множества разорванных черновиков.
Ответ пришел с удивительной быстротой, ибо мистер Риплсмир принадлежал к тому поколению, которое отвечало на все письма с обратной почтой. Мистер Риплсмир был ‘искренне восхищен’ решением Криса. Он отлично понимал желание Криса продолжать свои занятия и давал понять, что, работая ‘только с девяти до четырех’, он будет ‘иметь в своем распоряжении массу времени’.
Он надеялся, что Крис ‘окажет ему честь’ и согласится ежедневно завтракать с ним, или, если Крису будет угодно, завтрак будет подаваться ему в библиотеку, это означало, что, когда мистер Риплсмир будет оставаться один, Крису надлежит его развлекать, а когда ему удастся залучить к себе кого-нибудь поинтереснее, Крису придется довольствоваться бутербродами.
В денежных делах, к которым он ‘подходит с искренним отвращением и чрезвычайной щепетильностью’, мистер Риплсмир проявил неожиданную для столь чувствительного человека твердость. Пять фунтов в неделю — это невозможно. Такая большая сумма… налоги… падение дивидендов… чрезмерные требования к человеку с таким скромным состоянием… нежелание поощрять расточительность в молодых людях. Короче говоря, два фунта в неделю, или не о чем больше разговаривать. Мистер Риплсмир с нетерпением предвкушал ‘счастливое содружество’, и не будет ли Крис любезен немедленно сообщить о своем окончательном решении, поскольку за это время ему предложил свои услуги другой молодой человек, ‘весьма компетентный в данной области’. Только ‘старые узы счастливой дружбы’ с мистером Чепстоном заставляют его отдать предпочтение Крису, хотя мистер Риплсмир милостиво добавлял, что он ‘льстит себя надеждой’, что Крис окажется ‘именно тем человеком, который ему нужен’.
Получив это послание с недвусмысленным ультиматумом — два фунта или ничего, Крис в ярости дважды обошел Кенсингтонский парк. Он отвесил презрительный поклон памятнику принца Альберта, этому причудливому олицетворению августейшей добродетели. Он бросил свирепый взгляд на энергичного всадника Уотса, прекраснодушно приветствующего несуществующий восход несуществующего солнца. И с бессильной злобой оглядел маленького жеманного Питера Пэна работы Фремптона — этот гнуснейший из всех памятников, символизирующий бессмысленное бегство в идиотически иллюзорный Кеннет-Грэхемовский мир, девиз которого мог бы быть — ‘Давайте все вообразим, что мы веселые сынки банкиров…’.
Он написал мистеру Риплсмиру краткое письмо, изъявляя свое согласие, и в этот вечер выпил после обеда столько портвейна, что Гвен пришлось самой укладывать его в постель.

Пять

Если бы Хейлины не горели желанием выгодно женить Криса, а, наоборот, стремились внушить ему отвращение к браку, они вряд ли могли бы поставить более удачную серию предостерегающих живых картин, чем свадьба Жюли.
Началось с того, что родители приехали почти тайком, после наступления темноты, в наемной машине. Нелл была в новом сшитом на заказ костюме, по покрою которого можно было заметить усилия провинциального портного. Она ликовала и вместе с тем нервничала. Фрэнк напоминал портновский манекен, но его великолепие омрачалось широким черным шарфом, которым поддерживалась его ‘больная’ левая рука, у него был испуганно-виноватый вид. Этот новый метод лечения паралича вызвал громогласные соболезнования Жюли и Гвен, Крис же созерцал все это молча.
Сказать правду, молчание было главным занятием Криса во время и после обеда, прошедшего в оживленных разговорах о будущем решительно всех, кроме него. Теперь, когда брачный контракт был подписан, всякое притворство было отброшено, даже при Гвен. Жюльетту ласково пожурили за то, что она пригласила в качестве опекуна такого ‘мальчишку’, как Ротберг, но даже это было прощено в атмосфере розового благодушия.
Крис слушал их радостную болтовню.
— Мы продали дом! — с сияющим видом объявила Нелл.
— Не может быть! Как замечательно! — Жюльетта захлопала в ладоши. — За сколько?
— Восемьсот фунтов сверх задолженности по закладным! — сказал Фрэнк.
— Вам просто повезло! — воскликнула Гвен.
— Повезло, не правда ли? — подхватила Нелл.
— Здесь у меня кое-какие цифры, которые вам, возможно, будет интересно узнать, — сказал Фрэнк, вынимая из кармана большой, сложенный вдвое конверт. — Мы это вычислили с Хичкоком. Надеюсь, вы поймете из них, что наше состояние спасено!
Дамы разразились целым фейерверком поздравлений, насладившись которыми Фрэнк приступил к делу.
— Постойте-ка, постойте-ка! На чем я остановился? Ах да. Восемьсот фунтов позволяют расплатиться со всеми долгами, и у нас еще остается четыреста пятьдесят на погашение задолженности банку, которая составит после этого всего двести двадцать фунтов тринадцать шиллингов шесть пенсов — то есть фактически сведется к нулю. Остальное будет погашено, как только мы получим первые семьсот пятьдесят фунтов от Жюли. Экономия в тридцать фунтов в год на одних процентах!
Гул одобрения поднялся, как фимиам. Фрэнк, по-видимому, был тронут. Он снял очки, осторожно положил их на колено и высморкался громко, как труба герольда. Затем, указывая очками на Жюли, он внушительно объявил:
— Все это главным образом для сведения Жюли. Но я хочу, чтобы вы выслушали меня и поняли не только, что она делает дли нас, но и как мы все помогаем друг другу в этом деле первостепенной важности. Ни одна дочь не могла бы сделать больше. Да будет она щедро вознаграждена!
— О папа!
— Я воздаю тебе должное, только и всего. Итак, на чем же я остановился? Ах да. Во-первых, Жюли, мы, старики, чувствуем, что нужно сделать все возможное для блага наших детей. А посему мы снимем небольшой коттедж и постараемся жить на четыреста фунтов в год.
— О! — воскликнула Гвен.
— Неужто это возможно? — спросила Жюли.
— Это необходимо — на ближайшие десять лет. Если я останусь в живых, мне будет тогда около шестидесяти лет, а вашей матери… — тут он заметил холодный взгляд Нелл, — гораздо меньше, разумеется. Итак, мы еще можем надеяться провести закат нашей жизни среди относительного благополучия.
— А нельзя ли сделать так, чтобы благополучие наступило раньше? — спросила Жюльетта, которую похвалы, расточаемые ее самоотверженности, взвинтили до истинного героизма. — Почему не взять у меня всю тысячу?
— Леди Хартман должна иметь несколько шиллингов на булавки, — сказал Фрэнк. — Но вернемся к плану. Он, на мой взгляд, очень хорош. Из-за того, что мы платим семь процентов по закладным, наше состояние в этом году даст всего лишь триста пятьдесят фунтов дохода.
Снова поднялся ропот, на этот раз ропот соболезнования или, вернее, негодования по адресу Шейлоков, требующих семь процентов с людей, которые сами получают, вероятно, не больше девяти или десяти.
— А теперь прошу вас вникнуть в мой план. Мы берем себе четыреста фунтов из семисот пятидесяти Жюльетты, остается триста пятьдесят. Это и наш доход идут на выкуп закладных. Вся красота этого плана, — с энтузиазмом добавил Фрэнк, — в том, что с каждым годом состояние будет давать все больше и больше дохода, так что каждый год можно выплачивать по закладным больше и больше и получать благодаря этому больший доход. Это и есть то, что в математике называется геометрической прогрессией.
— А что это такое? — спросила Жюльетта.
— Да я же только что объяснил, — поспешно сказал Фрэнк. — Пожалуй, я не буду входить в подробности, важен принцип. Из-за проклятой задолженности мы в этом году выплатим только четыреста пятьдесят фунтов. В будущем — семьсот. И так далее. Мы вычислили, что через десять лет будет выплачено свыше десяти тысяч и доход наш превысит тысячу фунтов. Ну разве это не великолепно?
— Все это звучит очень соблазнительно, — с сомнением в голосе сказала Гвен, — но я ничего не понимаю в цифрах. А вы, Жюли?
— Я тоже, — милостиво улыбнулась Жюльетта, — но раз папа говорит…
— Это чисто коммерческое дело, — скромно сказал Фрэнк. — Итак, к тому времени общая сумма, авансированная нам Жюли, достигнет семи с половиной тысяч без процентов. Такая щедрость должна быть соответствующим образом вознаграждена. С полного согласия матери я изменил свое завещание так, что Жюли получит, во-первых, чистых десять тысяч.
— Какой ты милый! — Жюльетта подбежала к отцу и нежно поцеловала его. — Только, пожалуйста, не говори о завещании. Ты знаешь, я не выношу…
— Никто не бессмертен, — сказал Фрэнк, точно возвещая о каком-то новом важном открытии. — Обязанность всякого делового человека — предвидеть подобные события и принимать соответствующие меры. Что же касается остальных денег, независимо от того, какова будет их сумма, она будет по справедливости поделена между тобой и Крисом.
— Так что мы во всех отношениях надеемся и верим, что все будет сделано по справедливости, — сказала Нелл.
— Что же касается Криса, — сказал Фрэнк, поворачиваясь в его сторону. — Да что же с ним случилось? Где он?
Крис отправился ко сну.
Лечь спать — это была хорошая мысль, но это не было идеальным алиби. Как-никак пришлось встать и пережить свадьбу Жюли до конца.
Крису было трудно сказать, как именно он представлял себе эту свадьбу раньше, но на деле она прошла для него как мрачный кошмар, который он наблюдал, встревоженный, но бессильный что-либо изменить.
Некоторые детали ярко выделялись из общего туманного пятна. Мельком виденное лицо Жюльетты, покрасневшее и несчастное, когда она сходила к автомобилю с лестницы Гвен, шурша белым шелком подвенечного платья. Поездка во втором автомобиле с Гвен, которая держала Криса за руку и взволнованно и бессвязно говорила ему что-то, а он, не слушая ее, не сводил неподвижного взгляда с безрадостных улиц. Мрачная лестница, ведущая в зал регистрации, где дожидался с несколькими друзьями Джеральд.
Снова и снова лицо Жюльетты, становившееся все бледнее и бледнее, в то время как Крис, в судорожном бессильном кошмаре, силился сказать то ‘она сейчас лишится чувств’, то ‘остановись, Жюли, остановись, пока еще не поздно!’ и не мог вымолвить ни слова.
Внутренняя борьба с чувствительностью, охватившей женщин, как облако невидимого слезоточивого газа.
Подпись в метрической книге и безмолвное ‘так вот оно что…’ при известии, что Джеральд был уже женат и разведен.
Уверенность, что смертельно бледная Жюли упадет в обморок, когда она споткнулась на лестнице.
Возвращение с родителями и Гвен под аккомпанемент истерических рыданий.
Ненависть к тупым и самоуверенным лицам сопровождающих Джеральда друзей-мужчин, готовых до последней капли крови отстаивать систему, которая, в свою очередь, отстаивает и гарантирует их доходы, к ярким и шикарным женщинам, возбужденно обсуждавшим, что предпримут ‘Джерри и Жюли’, когда ‘вернутся назад’.
Лицо Жюльетты, когда она поцеловала его на прощание, Жюльетта, возбужденная и раскрасневшаяся от шампанского, когда она болтала с небольшой группой друзей, столпившихся вокруг автомобиля.
Затем жужжание мотора, идиотское ‘ура’ друзей-спортсменов, когда автомобиль тронулся в путь к Дувру и Монако, и руки Жюльетты над головой, руки новой Иокасты, обреченной на заклание.
Все это очень просто и обыденно, повседневное происшествие, одним Стрефоном и одной Хлоей больше. И однако… бесповоротные решения, моральные последствия, социальные обязательства…
Крис быстро вошел в дом, чтобы взять пальто и шляпу, ему хотелось хоть немного пройтись после всего этого. Выходя, он столкнулся с Фрэнком.
— Привет, в чем дело? Куда ты? — весело сказал Фрэнк. — Выпей-ка еще бокал шампанского.
— Благодарю, с меня довольно, — сказал Крис с поклоном. — Но разрешите мне поздравить вас, сэр. Вы действительно спасли ваше состояние самым достойным образом.
На следующее утро Крис встал рано и после завтрака стал неторопливо укладываться. Он намеревался в этот же день переселиться в небольшую комнату, возможно, не без клопов, которую он снял в Сохо, на полпути между работой для денег в Мэйфере и работой ‘для души’ в библиотеке Британского музея.
Он даже удивлялся, с каким спокойствием и бесчувствием расстается с родителями, но решил раз и навсегда, что ему с ними больше не по пути и что единственный правильный выход — уйти от них без лишних разговоров и взаимных обвинений. Единственное, что беспокоило его, как быть с Гвен? Он отдавал себе отчет в трудности создавшегося положения. Невозможно было уйти из дома, даже не поблагодарив Гвен за ее благорасположение к нему. С другой стороны, было в равной степени невозможно с невозмутимым видом явиться к ней в комнату и сказать:
— Очень благодарен вам за гостеприимство. Оно доставило мне массу удовольствия…
Мало того что это было бы грубостью: это неизбежно вызвало бы сцену. И потом, у него не было ни малейшего желания порывать с Гвен. Напротив: было бы крайне приятно продолжать видеться с ней, и притом как можно чаще. Как же поступить? Может быть, стоило бы оставить ей свой адрес? Почему бы и нет?
Он решил, что проще всего объяснить ей все в письме и назначить свидание…
Крис как раз заканчивал это довольно трудное дело, когда раздался осторожный стук в дверь и вошел Фрэнк, вид у него был крайне озабоченный.
— Я хочу серьезно поговорить с тобой, — внушительно сказал он.
— Пожалуйста, — вежливо сказал Крис, надеясь выдержать назревавшую семейную сцену насколько возможно в дружеском тоне. — Что ты хочешь сказать?
Фрэнк сразу смутился. Удивительно, как теряются ‘прямодушные’ северяне, когда их собеседник также проявляет прямоту и решительность.
С нежной заботливостью поддерживая свою руку на черной перевязи, Фрэнк опустился в кресло.
— Сейчас не время быть легкомысленным, — объявил он. — Перестань возиться с чемоданом и послушай меня.
— Пожалуйста, — согласился Крис. — Ничего, если я закурю?
— Во-первых… — Фрэнк откашлялся, казалось, он старается что-то припомнить. — Ах да, объясни, пожалуйста, почему ты скрылся, когда я рассказывал о нашем финансовом положении?
— Когда? Ах, ты хочешь сказать, позавчера вечером? Я не хотел слушать разговоры о делах, которые меня не касаются.
— Как это не касаются? Ты, как я вижу, собираешь вещи, чтобы вернуться домой. Раньше, чем я допущу это, я хочу, чтобы ты объяснил мне свое поведение в этом доме.
Крис покраснел, но попытался сдержать себя.
— Что ты хочешь узнать от меня?
И на этот раз простота и прямота, по-видимому, привели в замешательство Фрэнка. Он замялся.
— Я хочу знать… то есть мы с твоей матерью хотим знать, каковы твои намерения в отношении твоей… твоей… ну, словом, хозяйки этого дома?
— Ответить на это нетрудно, — сказал Крис, улыбаясь и взглядывая на часы. — Я покину ее дом после того, как попрощаюсь с ней, примерно через полчаса.
Фрэнк засопел.
— Ты что же думаешь, что можешь так просто улизнуть, и все тут? — с усмешкой спросил он. — Пользуясь нашим покровительством?
— Нет, зачем же, — сказал Крис. — Я уйду отсюда сам по себе и сделаю это самым открытым образом.
— Я тебе сказал, что не желаю терпеть этого дерзкого легкомыслия и не буду! — сказал Фрэнк, хлопая себя по коленке. — Знаешь ли ты, что скомпрометировал репутацию порядочной женщины? И мало того, женщины, репутация которой должна была быть для тебя священной, потому что она близкий друг твоей матери и твоей сестры.
Крис сразу решил не отрицать ничего и не вступать с Фрэнком в философские споры.
— Ну и что же? — спросил он.
— Раз уж тебе приходится напоминать о подобных элементарных истинах, — Фрэнк попытался придать своим словам джентльменски саркастический тон, — разреши мне указать тебе, что ты поставил себя в такое положение, когда единственный выход для тебя как для джентльмена — это жениться на миссис Мильфесс. Вот и все.
— А если я этого не сделаю?
— Здесь не может быть никакого ‘если’, — грубо сказал Фрэнк. — Говорю тебе чистосердечно, Крис, ты сделаешь то, что ты должен сделать, или ты не вернешься домой.
— Хорошо.
— Что хорошо?
— Я не вернусь.
Фрэнк был так ошеломлен, что Крису пришлось отвернуться, чтобы скрыть улыбку. Крис ожидал гневной филиппики, но в эту минуту вошла Нелл, своевременность ее появления наводила на мысль, что она подслушивала у двери. Крис встал, чтобы в соответствии с требованиями этикета предложить ей стул, и приготовился к дальнейшим военным действиям против этого нового, более грозного противника.
— Ну как, все уладилось?
— Я не понимаю даже, какую чепуху он несет! — возмущенно заявил Фрэнк. — Я не могу добиться от него ни одного разумного слова. По-видимому, он думает, что может остаться здесь.
— Милый мальчик! — с материнским сочувствием промурлыкала Нелл. — Еще бы ему не хотеть остаться! Ты забыл, что значит быть влюбленным, Фрэнк?
Фрэнк пробормотал что-то невнятное, видимо, нимало не польщенный этим комплиментом.
— А теперь, Крис, голубчик, послушай меня и попробуй рассуждать разумно ради нас всех, — сказала Нелл сладким голосом, но с холодным и воинственным видом. — У нас не такие устарелые понятия, чтобы ругать тебя за то, что ты полюбил Гвен. Мы знаем, как бурлит молодая кровь, и, по правде сказать, мы наполовину догадывались, что тут произошло. Но, видишь ли, милый, если ты будешь продолжать жить здесь, пойдут сплетни, а ты знаешь, что это такое, и как это будет неприятно Гвен и всем нам. Я отлично понимаю твое нежелание расставаться с ней. И, раз уж мы все равно переезжаем, ты мог бы остаться и в Лондоне, это не составит лишнего расхода. Единственное, что ты должен сделать, это перебраться в комнату, которую мы тебе сняли, и оставаться там, пока ты узаконишь свои отношения к милой Гвен. До тех пор ты будешь получать от нас три фунта в неделю и…
— Неплохо придумано, — перебил Крис, стойко выдерживая ее взгляд. — Серия брачных союзов, совсем в стиле Бурбонов. Так вот из-за чего вы не дали мне окончить колледж, для чего вы требовали, чтобы я поехал в Лондон? Серьезно, мама, тебе следовало бы издавать ‘Брачную газету’…
— Послушай-ка… — сердито начал Фрэнк.
— Оставь его, пусть он оскорбляет свою мать, — язвительно сказала Нелл. — У них считается, что это так и нужно, у этого молодого поколения самодовольных грубиянов.
— Да ты и в самом деле очень неплохо придумала, — Крис по-прежнему сохранял невозмутимость, — и, с твоей точки зрения, с самыми лучшими намерениями.
— А! — Нелл несколько смягчилась и поспешила ухватиться за то, что казалось ей началом капитуляции. — Вот теперь ты уже рассуждаешь гораздо разумнее. Подумай, как это все для тебя удачно складывается, Крис. Это же прямо, как говорится, Бог послал. Что ты можешь сделать для себя сам? Ничего! А тут у тебя рядом очаровательная женщина, которая души в тебе не чает, которая сделает для тебя все на свете, позволит тебе вести спокойную обеспеченную жизнь и заниматься на досуге твоими науками. Чего тебе еще надо?
— Я сказал ‘с твоей точки зрения’. А теперь позволь мне изложить мою точку зрения, — сказал Крис, собирая все силы для боя. — Мне кажется, вы просто помешались на деньгах, у вас какой-то маниакальный страх лишиться их. Покуда мир так устроен, может быть, действительно разумно хватать все, что только возможно, и везде, где только возможно. Я понимаю, как важно иметь деньги, и по своему опыту знаю, что значит испытывать в них недостаток. Но деньги — только средство для достижения каких-то целей, а вы превращаете их в самоцель. Для вас деньги — настоящая религия. У вас какая-то мистическая вера в них, как, впрочем, у большинства представителей вашего поколения — отвечаю комплиментом на комплимент, — они заменяют для вас все, из чего складывается жизнь…
— Мы пришли сюда не за тем, чтобы выслушивать твои дурацкие теории, — резко сказала Нелл, — а за тем, чтобы сказать тебе…
— Нет, простите, — прервал ее Крис. — Вы должны выслушать меня, должны расстаться с вашим милым убеждением, будто я обидчивый дурак, который плетет бог знает что. Вы составили план, который налагает на меня обязательства на всю жизнь. Я надеюсь, что вы постараетесь понять, почему я отклоняю его, мне бы хотелось, чтобы мы расстались без всякой злобы. Видите ли, я сомневаюсь, чтобы даже с общепринятой так называемой практической точки зрения ваши ‘верные’ деньги были такими уж верными. Эпоха или, по крайней мере, эра частной собственности подходит к концу. Мы уже не верим больше, что богатство равноценно добродетели, особенно когда это богатство ничем не заслужено. Мир охвачен паникой, и в особенности мир капитала. Лихорадочное бегство из одной страны в другую при малейших тревожных слухах достаточно показательно само по себе. Что же будет во время следующей мировой войны, к которой, по-видимому, все идет? Что станется тогда с вашими ‘верными’ деньгами?
— Вздор! — сказала Нелл, упорно отказываясь вести какую бы то ни было отвлеченную дискуссию. — Какое отношение имеет международная политика к твоей женитьбе на Гвен? И что бы ни случилось, деньги — всегда деньги.
— Но ведь речь идет о том, чтобы я женился на Гвен ради денег? — сказал Крис. — А деньги имеют тенденцию улетучиваться, это мы все знаем по опыту. Надеюсь, вы не думаете, будто то, что вы двусмысленно называете ‘деньгами’, существует в звонкой монете? Впрочем, вы, может быть, именно так и думаете. Не в этом дело. Я хочу только сказать, что ‘верность’ нетрудового дохода может скоро оказаться иллюзией.
— Благодарю, — фыркнула Нелл. — Я готова пойти на этот риск. Но может быть, ты объяснишь нам, как это ты собираешься жить без денег?
— Погодите минутку, есть еще одна сторона вопроса! — сказал Крис. — Я бы умер от скуки и стыда, если бы мне пришлось всю жизнь жить трутнем при Гвен, находиться на ее содержании — за счет общества. Это было бы интеллектуальным и моральным самоубийством.
— Ах, скажите, — усмехнулся Фрэнк. — Мне кажется, ты сам толком не понимаешь, где твое благо. Ты достаточно ясно показал нам свое недовольство тем, что мы не дали тебе окончить университет. Ну я лично кончил его, а была ли для меня от этого какая-нибудь польза? И тебе никакой пользы не было бы. Да мы и не в состоянии себе этого позволить.
— Это я знаю, — живо сказал Крис. — Но кое-что другое вы в состоянии позволить себе, не так ли? Но не будем говорить о моем недовольстве. По сравнению с детьми бедняков я, можно сказать, просто счастливчик. Но раз уж я получил дополнительное образование, будет очень жаль, если я не смогу его закончить, тем более что у меня есть к этому склонность. Не могу понять, почему вы презираете меня за то, что я хочу работать мозгами, а не жить паразитом на содержании у женщины.
— Но господи боже мой! — с раздражением воскликнул Фрэнк. — Кто же тебе мешает работать твоими замечательными мозгами? Тебе предоставляется возможность работать без всяких помех и вместе с тем выполнить свой долг по отношению к женщине, которую ты скомпрометировал. Если она тебе настолько нравилась, что ты мог соблазнить ее, значит, ты можешь и жениться на ней, тем более что это клонится к твоей же выгоде.
— A-а! Вот мы и подошли к этому, — сказал Крис. — По-видимому, у нас с вами совершенно различное представление о морали. Скажите, а вы в этом не принимали никакого участия? Не приходило ли вам в голову, когда вы против моей воли заставили меня поехать сюда, чем все это может кончиться? Разрешите мне сказать вам откровенно, что подобные сделки, в которых половые отношения — товар, продающийся за деньги, кажутся мне в высшей степени отвратительными.
— Ты, верно, предпочитаешь умирать с голоду? Очень возвышенно с твоей стороны! — насмешливо сказала Нелл.
— Умирать с голоду? Это слишком громко сказано, — сказал Крис. — Но я готов мириться с очень, очень многим, лишь бы избежать унижения. А ваш способ устраивать жизнь кажется мне унизительным. Посмотрите, что вы делаете. Вы убеждаете свою дочь отказаться от очень порядочного, но обыкновенного молодого человека, которого она действительно любила, и заставляете ее выйти замуж за богатое животное, с которым она будет наверняка несчастна. Вы делаете это, в сущности, для того, чтобы спасти свою собственную финансовую шкуру, то, что на вашем языке таинственно называется ‘состоянием’. Точно таким же образом вы хотите отделаться от обязательств, которые у вас, по вашему мнению, есть в отношении меня. Мне кажется это очень гнусным и мерзким: это гнилая мораль разлагающейся касты…
— Как ты смеешь говорить такие вещи! — воскликнула Нелл, теряя всякое самообладание. — Тебя послали сюда, чтобы ты охранял свою сестру, а у тебя, оказывается, такие низкие и грязные нравственные понятия, что ты соблазняешь нашу добрую знакомую, а потом сам же цинично издеваешься над этим.
— Меня послали сюда затем, чтобы ваша добрая знакомая соблазнила меня, — сказал Крис, тоже теряя терпение, — и вы это знаете. Вы…
— Ничего подобного! — пронзительно выкрикнула Нелл. — Тебя послали сюда, чтобы ты вел себя как джентльмен, а не как негодяй…
— Ну-ну! — презрительно сказал Крис. — Уже пошли вход жалкие мещанские ругательства? Сказала бы сразу, что у меня воображение, как помойная яма.
— И скажу!
— И что ты скорее отравишь меня синильной кислотой, чем потерпишь, чтобы я отрекся от ваших предрассудков и лицемерил. В каком мире ханжества и фальши вы живете!
— Довольно! — сказал Фрэнк, тяжело подымаясь на ноги. — Идем, Нелл. Пусть делает по-своему и пусть мучается угрызениями совести за свою неблагодарность!
— Он не останется здесь и не будет позорить нас, — мстительно сказала Нелл, — уж об этом я позабочусь!
Прежде чем Крис успел ответить, дверь с треском захлопнулась за ними. Он сел, стараясь совладать с нервной дрожью. И нужно же было так глупо выйти из себя. Адреналин в крови, вот что. Возмутительно — быть во власти какой-то железы, когда стремишься ни больше ни меньше как властвовать над собой и своей судьбой!
‘И вот еще одна попытка рационального объяснения кончилась всего лишь грубым скандалом, вовремя которого было сказано многое такое, чего говорить не следовало. Иметь дело с человеческими существами — предприятие безнадежное. Взывать к Разуму — утопия, фантазия. Вовсе не Разум управляет ими. Для большинства людей Разум — это их личная точка зрения. Попробуй рассуждать о чем бы то ни было с более высокой точки зрения, вдаваться в обобщения — это только приводит их в ярость. Они, как гориллы, панически боятся всего непонятного. Единственный способ общаться с человеческими существами — это умело льстить им, когда ты слабее, и приказывать им, когда ты сильнее их’…
‘Почему бы тебе не примкнуть к остальным? Принять участие во всеобщем грабеже? Добывать себе пропитание из любой канавы? Почему бы тебе не жениться на Гвен и спокойно жить у нее на содержании, пользоваться ее деньгами? Чего тебе беспокоиться о какой-то честности по отношению к массам, которых ты никогда не увидишь, к судьбам человечества, о которых ты никогда ничего не узнаешь, к человеческому достоинству, в которое ты не веришь? Зачем обременять себя трудновыполнимыми обязательствами?..’
— Войдите! — сердито крикнул Крис в ответ на робкий стук в дверь. Это была Гвен, глаза у нее были заплаканы, а рот подергивался от досады и огорчения.
— Крис!
Они смотрели друг на друга, и каждый старался угадать скрытые мысли и чувства другого.
— Вам угодно…
— О Крис! Зачем вы поссорились с ними?
— Я бы сказал, что это они поссорились со мной, — угрюмо сказал Крис.
— Но зачем, зачем вы рассказали им о наших отношениях?
— Я не рассказывал. Это сделала милейшая Жюли.
— О! — Пафос в голосе Гвен сменился негодованием. — После всего, что я для нее сделала… Но почему же вы не опровергли их слов?
— Бесполезно. Им хотелось верить, и они не поверили бы моим опровержениям, даже если бы это была правда, в особенности если бы это была правда.
— Вы должны были защищать меня!
— На вас никто не нападал.
— Но они страшно злы на меня, и они расскажут всем, и я…
— Нет, нет, они этого не сделают, — успокоил Крис. — Преступник я, а не вы.
— Не понимаю…
— У них был маленький план, своего рода пятидесятилетка, — сказал Крис, пристально глядя на нее. — Нас с вами свели с определенной целью. Предполагалось, что мы с вами ляжем в постель. Мы это и исполнили, как послушные дети. Затем под несколько устарелым предлогом, что вы скомпрометированы — восхитительное словечко! — я должен был освятить наши отношения браком и поступить к вам на содержание до конца нашей совместной жизни. Мое преступление в том, что я отказываюсь принять участие в этом элегантном шантаже.
— О!
Гвен отвела глаза, не в силах выдержать пристальный взгляд Криса, и стояла, нервно теребя свой платок.
‘Она была в заговоре! — подумал Крис. — Она знала все это. И все же мне ее жаль. Представляю себе, какое это для нее унижение’.
— Мне очень жаль, — грустно сказала Гвен, точно угадав его мысль.
Ее покорность и то, что она приняла его отказ без эгоистической обиды и выражения оскорбленного тщеславия, глубоко тронули Криса. Повинуясь невольному порыву, он взял ее за руку.
— Жалеть тут не о чем, — сказал он. — Зачем жалеть о том, что давало нам радость? Вы дали мне нечто непреходящее — живое переживание вместо теорий. И, однако, все, что я говорил вам тогда, у нас дома, — все это правда: в отношении меня. Но в любви принимают участие двое. Предполагая, что это правда и в отношении вас, я причинил вам зло.
— Нет, нет! — великодушно запротестовала Гвен. — Зло исходило не от вас. Вы держались вполне откровенно и прямо, вы меня предупредили. Но я думала — меня заставили думать, — что вы говорите так для красного словца. Я не понимала, что вы искренни. Это звучало слишком хладнокровно для такого молодого человека, как вы.
— Хладнокровно! — Крис почувствовал себя задетым. — Дорогая моя девочка. Что может быть хладнокровнее, чем эта гнусная матримониальная сделка, в которую нас собирались вовлечь? Особенно когда все это так лицемерно прикрывалось идеалами и сантиментами, недомыслием и невежеством? Разве у меня не было достаточно жару в крови, когда я был с вами?
Гвен промолчала, ожидая, что он сделает следующий шаг. Он выпустил ее руку и начал расхаживать взад и вперед по комнате.
— Нас обоих поставили в ложное положение, — сказал он. — Это всегда случается, когда пытаешься что-нибудь изменить. Я отлично понимаю родителей, но они неспособны понять меня. Знаете, Гвен, они вовсе не такие пуритане, какими они себя выставляют. Если бы они не разорились, если бы у вас не было денег, если бы они не решили, что это великолепный способ обеспечить мое будущее, они не придали бы нашей связи никакого значения.
— О, вы так думаете?
— Я в этом уверен! Деньги — вот микроб, который вызвал у них этот внезапный приступ нетерпимости в сексуальных вопросах. Но черт возьми! Этим они испортили для нас все. Как только в такие личные, интимные вещи вмешиваются посторонние, все идет прахом, потому что посторонние вносят в них унизительную фальшь. Это всегда можно сделать. Представьте себе Антония и Клеопатру в бракоразводном процессе! Все, к чему прикасаются посторонние, становится таким гнусным…
Гвен не слушала. Она прервала Криса.
— Ваша мать только что сказала мне, что они не позволят вам…
— Знаю.
— Что же вы будете делать?
— Постараюсь сказать вам ‘спасибо за все’, попрошу разрешения поцеловать вас, остаться вашим другом и уеду.
— Куда?
— Я снял комнату в Сохо.
— Но, Крис, на что вы будете жить?
— Да, ну хорошо, я вам скажу. Дело вот в чем… только никому не рассказывайте: у меня будет работа.
— Какая работа?
— Да так, маленькая работа.
— И вы будете получать жалованье?
— Мизерное, но мне хватит.
— Вам нравится эта работа? Это то самое, что вы хотите делать?
— Не совсем, но у меня будет оставаться время и на другое.
— Крис! — Голос Гвен дрожал от волнения. — Я не могу допустить, чтобы вы вот так ушли и жили в нищете. Позвольте мне помочь вам. Не смотрите так сердито и подозрительно: я это говорю не в том смысле, в каком этого хотела Нелл. Я вижу теперь, какая это была ошибка. Вы слишком молоды, и вы должны жить по-своему.
— В этом мне никто не может помочь, — гордо сказал Крис.
— Неужели же я никогда вас не увижу? Я не могу примириться с тем, чтобы вы навсегда ушли вот так из моей жизни. В конце концов, ведь вам же было хорошо со мной, и мы были счастливы иногда. И разве мы не могли бы изредка встречаться?
Крис с сомнением покачал головой. Час назад предложение Гвен показалось бы ему не только желанным, но и легко осуществимым. Но теперь инстинкт предостерегал его против этого. Не из обиды на Гвен за то, что она дала Нелл вовлечь себя в ее гнусный ‘план’, за это Крис уже простил ее. И даже не потому, что вмешательство Нелл и Фрэнка внесло в его отношения с Гвен какой-то унизительный оттенок, это можно было бы преодолеть. Но он знал, на что направит свою мстительность Нелл. Она, конечно, постарается нанести ему удар через Гвен. Единственный способ спасти Гвен, это немедленно порвать с ней, полностью, раз и навсегда.
— Не говорите сразу ‘нет’, подумайте над этим, — умоляла Гвен. — Будьте разумны! Зачем нам разлучаться навсегда? И потом — с вашей стороны будет такая глупость тратить время на какую-то работу, когда вы должны были бы готовиться к более интересной, более нужной деятельности. Позвольте мне помогать вам, для меня это будет такое счастье. Позвольте мне дать вам денег, чтобы вы могли вернуться в колледж, если вы действительно этого хотите. Если нет, позвольте мне помогать вам здесь, в Лондоне. Мне это будет совсем нетрудно, и у меня будет чувство, что и моя бесполезная жизнь на что-то пригодилась!
Криса тронуло искреннее чувство, слышавшееся в ее голосе, и у него было искушение принять этот столь желанный дар, который ему так просто предлагали. Почему не сказать ‘да’? Почему? Для Гвен это вопрос каких-нибудь нескольких сот фунтов, без которых она вполне обойдется, а для него — это может изменить всю его жизнь. Во всяком случае, ему будет дана возможность изменить ее.
Он колебался, раздумывая, взвешивая возможные моральные последствия своего поступка.
— Почему вы так великодушно предлагаете мне это? — спросил он, почти не думая о своих словах.
— Потому что я люблю вас!
— А!
Крис подошел к ней, обнял ее за плечи и сказал мягко:
— Именно поэтому я не могу принять ваших денег.
— Но почему, почему?
— Потому что…
— Всякие ‘потому что’ здесь ни при чем, — сказала Гвен, глядя ему прямо в глаза. — Это все ваша бессмысленная гордость.
Крис внутренне застонал. Конечно, он был не настолько горд, чтобы отказываться от помощи, но он был слишком горд, чтобы позволить какой бы то ни было женщине знать, что его мать неминуемо отомстит ей, если она поможет ему преступить грозную материнскую волю. Он попытался выдумать предлог, который показался бы не слишком прозрачным.
— Если вы дадите мне денег, потому что вы меня любите, а я приму их на том же основании, не сведется ли это к тому, что вы меня сделаете альфонсом?
Он знал, что это свинство сказать такую вещь.
— О! — Гвен вырвалась из его рук, глубоко оскорбленная. — Зачем вы говорите такие грубые, такие жестокие вещи!
— Что ж, разве это не так? — сказал он, пытаясь лгать как можно искуснее. — Вы понимаете, получится, что я беру деньги, пользуясь каким-то обманным правом. Конечно, вы вовсе не собираетесь покупать меня, у вас самые великодушные, самые хорошие чувства…
Он остановился, не зная, как высказать этот убогий аргумент. Гвен докончила за него фразу:
— Но я могу оставить свои грязные деньги при себе?
— Нет, нет! — в отчаянии воскликнул Крис. — Я хотел сказать совсем не то. Я…
— Вы хотите, чтобы все делалось по-вашему, — с горечью перебила Гвен. — Вы ничего не соглашаетесь брать от жизни, а если соглашаетесь, то только на поставленных вами условиях, и вы хотите их диктовать сами. И вы презираете всех, у кого мозги не так хороши, как у вас!
— Нет, нет! — протестовал Крис.
— Да, да! Вы нас всех считаете глупцами. Может быть, вы и правы, но ведь мы — те люди, с которыми вам придется жить.
— Почему вы так думаете? — воскликнул Крис, надеясь перевести разговор на другую тему.
— Потому что всякий человек…
— ‘Всякий человек’? Разве это теперь не синоним ‘буржуа’? А ведь какое замечательное животное — настоящий человек! И мужчина и женщина. Гвен, дорогая, неужели, по-вашему, так бесчеловечно — не следовать слепо обычаям небольшой касты, в которую вы попали по случайности рождения?
Несмотря на все свое нежелание причинить огорчение Гвен и навлечь на нее месть Нелл, Крис не мог не увлечься оборотом, какой принял их спор. Гвен нечаянно затронула этот очень существенный для него вопрос. В самом деле, в какой мере человек должен подчиняться обычаям, которые он считает устарелыми и бессмысленными? Если бы все безоговорочно подчинялись всяким общепринятым условностям, разве не остались бы люди до сих пор дикарями? И разве мы не вышли из состояния дикарей исключительно благодаря самоотверженности отдельных личностей, которые отказывались подчиняться засасывающему действию среды?
Но Гвен и тут обманула его ожидания.
Вместо того чтобы принять участие в диспуте, она бросила на него горький укоризненный взгляд и, не говоря ни слова, выбежала из комнаты.

Шесть

Мы испытываем какой-то восторг, когда отметаем начисто прежнюю жизнь и начинаем новую. Это, очевидно, удовлетворяет какую-то глубокую человеческую потребность, что и признавали те древние религии, которые делали упор на важности ‘перерождения’. А что такое переродиться как не начать новую жизнь? Апулей лирически распространяется о благодати, осенившей его, когда он переродился с помощью мистерий Исиды. Когда желание переродиться овладевает сразу массой людей, они должны либо дать ему выход через какой-нибудь предохранительный клапан, либо идти путем насилия — войн и революций.
Поскольку дело касается отдельной личности, это метафорическое ‘второе рождение’ ограничено определенными пределами. Люди, которые начинают новую жизнь с нового года — 1 января, только для того чтобы 15-го вернуться на старый путь, они обманывают себя. К этому нужно подходить серьезно. Когда перерождение является вынужденным и вызвано тем, что человек лишился положения, попал в тюрьму или призван на поенную службу, тогда оно тоже никуда не годится. Европейцу нравится думать, что он хозяин своей души. Так вот, значение имеет только нравственное усилие, ибо реальный результат бывает обычно такой же, как и без всякого перерождения.
В этот вечер Крис ощущал восторг перерождения, когда он сидел один в своей порядком зловонной комнате в Сохо. Он не замечал вони, потому что курил трубку, а так как он раньше никогда не жил в грязных домах, ему не приходило в голову, что этот дом грязен. Он слишком радовался своему освобождению, чтобы замечать подобные мелочи. После добродетельного скудного обеда он испытал даже обманчивый экстаз аскетизма. Очень весело опрокидывать мясные горшки в земле изгнания — Египте, во всяком случае, пока вы не зашли слишком далеко в пустыню. А тогда они начинают преследовать вас в видениях, как то случилось с народом Израиля.
Эти мысли не приходили Крису в голову. Он был слишком молод и не успел накопить достаточно опыта. В том состоянии довольства, в каком он пребывал, не было места для самоанализа. Он наслаждался сознанием того, что может посвятить по крайней мере три часа серьезному чтению до сна и никто не будет его прерывать. Он предвкушал длинный ряд таких же вечеров впереди. Его учебники были расставлены на большом сосновом столе. Поэты и беллетристы были свалены в угол как литература для легкого чтения. На полке над камином стояли самые высокочтимые авторы: Фрейзер, Бадж, Петри, Брэстед, Сэйс, Холл, Вулли, Брейль, Мойр, Элиот, Смит, Чайльд и разношерстное собрание философов и психологов, в котором Рассел соседствовал с Марксом, а Уайтхед пытался игнорировать Фрейда и Дарвина.
Крис созерцал этот ряд почтенных имен сквозь белую завесу табачного дыма. Теперь, когда он бесповоротно отказался от обеспеченности и комфорта ради мечты, он задумался над тем, что, собственно, представляет собой эта мечта и как он ее осуществит. Действительно ли он хочет стать одним из кучки терпеливых работников, пытающихся восстановить первобытное прошлое цивилизации? Его соблазняли раскопки, как они, по-видимому, соблазняют очень многих, возможно, потому, что все мы страдаем тем, что хотим найти ‘клад’, зарытый в земле, и сознательно упускаем из виду необходимые для того дисциплину, упорство и знания. Крис размышлял о возможных находках на Ближнем и Среднем Востоке, еще ожидавших открытия и истолкования. Это можно было бы поставить себе как одну из определенных и узких задач. Но как подойти к ней? Как, не имея диплома, получить даже самую скромную должность в какой-нибудь экспедиции? Ведь Шлиман, наверное, тоже задавал себе эти вопросы…
Была и другая, более дерзновенная мечта, которую он не сумел изложить Гвен и которую и сам представлял себе не очень отчетливо. Это был скорее туманный замысел, чем ясно очерченная задача.
Он пытался наметить какие-то основные вехи. Прежде всего взять новейшую историю и, отбросив в сторону империи, войны, политические и религиозные раздоры так называемых великих людей, рассматривать ее как великое биологическое действо, как попытку определенного вида особей, обладающих разумом, выжить посредством сознательных усилий. Широко применить психологию для объяснения неудач и побед.
На этом фундаменте (он беспечно закрывал глаза на то, какие огромные трудности, какая нечеловеческая работа предстоит ему даже на этом предварительном этапе) он хотел поставить и попытаться разрешить некоторые из великих мировых проблем.
Где, когда и как зародилась ‘Цивилизация’?
Каков истинный базис человеческой кооперации?
Есть ли общий психологический базис у всех мифов и религий? Если да, то какой именно?
Существует ли такое явление, как религиозный импульс? Если да, то что должна сделать в таком случае Наука?
Является ли врожденным импульсом и биологической необходимостью война? Если нет, то каким образом она возникла в человеческом сообществе? Почему отдельные группы людей стремятся уничтожить одна другую?
Чем объясняется то, что многие люди предпочитают оставаться невежественными? Что огромное количество человеческих усилий направлено к явно негативной разрушительной цели — препятствовать распространению знаний и рациональной организации жизни?
Чего добивались люди в прошлом и почему? Добиваемся ли мы того же самого, а если нет, то чего добиваемся мы? В какой мере мы связаны своим прошлым? До какой степени может одно поколение послужить на пользу будущему человечества?
Когда на все эти и сотни других попутных вопросов будут найдены ответы, как приложить эту сумму знаний и кто этим займется?
Действительно ли человечество погибнет как биологический вид, если не сумеет управлять собой и своими судьбами с помощью добытых им знаний?
Должны ли мы согласиться с теми, кто, отчаявшись, утверждает, что эта задача свыше сил человеческих?
Должны ли мы признать, что разум потерпел поражение, и вернуться к таинственным импульсам нашего подсознательного ‘я’? И наконец, когда мы выработаем все эти замечательные определения и ярлычки, кто повесит их на шею Зверю Войны, Зверю Жадности, Зверю Власти, Зверю Упрямства, Зверю Тьмы, Зверю Глупости, Зверю Разрушения, Зверю Извращенности и целому ряду других хищников, такому же длинному, как список человеческих пороков?
Легко смеяться над беспомощным честолюбием юноши без гроша, который ломает себе голову над судьбами человечества, а сам не может устроить даже и собственную жизнь, который с двумя фунтами в неделю в убогой и грязной комнатке в лондонском Сохо пытается разрешить сверхчеловеческую задачу, задачу целого поколения сверхчеловеков.
Беспочвенные мечты, не более того. Однако сколько великих достижений были некогда всего лишь беспочвенными мечтами? В конце концов, Крис был заодно с лучшими представителями своего поколения, ибо он пытался что-то предпринять, он смотрел на свою жизнь не как на сокровище, над которым нужно эгоистически трястись, а как на маленькую часть основы в величественной ткани человеческих судеб. Ведь должны же быть люди, готовые мечтать и зажигать нас своими надеждами и устремлениями, чтобы мы не погрязли в тупом варварстве милитаризма или в еще более тупой первобытности купли-продажи.
Но подобные мечты бывают иногда гибельны для мечтателя. Под влиянием этих Захватывающих идей, казавшихся такими всеобъемлющими и важными, пока их нельзя было проверить на опыте, Крис невольно поддавался опасному умственному пороку. Он был недалек от того самообольщения, которое приводит многих спасителей человечества в состояние перманентного опьянения. В самом деле, когда он созерцал свои возвышенные концепции, он начинал жалеть самого себя за то, что ему приходится унижаться, зарабатывая себе на жизнь, и приходил к роковой мысли, что это должен делать за него кто-то другой.
К счастью, в эту минуту бесенок Здравого Смысла напомнил ему сказку о восточном царе, пожелавшем сделать жизнь совершенной во всем мире или, по крайней мере, в той его части, которая находилась под его скипетром. С этой целью юный монарх приказал мудрецам и прочим магам своего царства составить ему энциклопедию всех знаний.
Сказано — сделано, и через каких-нибудь двадцать лет они вернулись с плодами своих трудов — тремястами томов, навьюченных на целый караван верблюдов. Испуганный этим зрелищем, царь отослал их назад, чтобы они сократили свою энциклопедию до более удобообозримых размеров. Спустя десять лет они вернулись с сотней томов. Опять слишком много. И так повторялось снова и снова, пока наконец несколько седобородых старцев не вложили единственный том, содержавший квинтэссенцию мудрости, в руки своего умирающего владыки.
Эта веселая нравоучительная басенка кольнула Криса в самое чувствительное место. Величественное видение вдруг потускнело, как киноэкран, когда разрывается пленка, и Крис подскочил на стуле, точно его кто-то ужалил. Он попытался отогнать дерзкого баснописца. Бесполезно. Перед ним снова проходили эти караваны книг и выжившие из ума древние старики, которые досаждают умирающему своими бесполезными знаниями. Им завладела нечестивая мысль, что, может быть, действительно человечество не спасешь бесконечными рассуждениями на бумаге. Плачевный цинизм Екклесиаста звучал у него в ушах. Возможно ли, что Наука?.. Суета сует и всяческая суета.
Крис отпрянул от пропасти сомнения, разверзающейся у его ног, схватился за какой-то учебник и ревностно штудировал его до тех пор, пока его не обуял сои и он не перестал запоминать прочитанное.
К утру эта мгла рассеялась, и отрезвленный, хотя, может быть, и чрезмерно благонравный, Крис отправился под холодным моросящим дождем на первую схватку с накопленными богатствами мистера Риплсмира. В первый раз в жизни он шел по Уэст-Энду в столь ранний час и с удивлением наблюдал новый и неожиданный для него Лондон, Лондон, спешивший на работу. Он еще размышлял над этими суетливыми непривычными фигурами, когда ровно в девять он очутился у подъезда мистера Риплсмира.
Дверь открыл лакей в партикулярном платье, то есть без ливреи, но в зеленом байковом фартуке. Крис видел этого лакея в первый раз и был крайне раздосадован, когда, бросив на него подозрительный взгляд, тот отказался его впустить.
— Но я же библиотекарь! — настаивал Крис.
— В первый раз слышу, — упрямо сказал лакей. — Я не получал никаких распоряжений насчет библиотекаря.
Очевидно, тут дело было в пресловутой памяти мистера Риплсмира: он забыл сказать о приходе Криса. Не менее очевидно, что респектабельные джентльмены не являются с визитом в девять часов утра.
— Послушайте, это же смешно, — возмущался Крис. — У меня письма от мистера Риплсмира… — пошарив в кармане, Крис вспомнил, что запер их в чемодан. — Эх! — сказал он с самым глупым видом, подтверждая подозрения лакея, что это какой-нибудь мошенник или взломщик, пытающийся противозаконным способом проникнуть в дом. — В таком случае, — продолжал Крис, — проведите меня к мистеру Риплсмиру, он вам подтвердит.
— Не могу я вас провести, — грубо сказал лакей. — Он только через полчаса будет пить чай.
— Тогда впустите меня, я подожду, — уговаривал Крис, — и доложите ему обо мне как только…
— Не могу. Не приказано. И не советую вам пускаться здесь на такие штучки, молодой человек, а не то я вызову полицию.
Крис очутился перед плотно закрытой дверью с начищенными до блеска медными украшениями.
Ничего не оставалось, как отправиться на ближайшую станцию метро и укрыться там на полчаса от дождя. Затем Крис позвонил по телефону, но ему ответил все тот же лакей, который отказался соединить его с мистером Риплсмиром. К этому времени Крис начал нервничать. Было крайне неприятно в самом начале своей независимой жизни удостовериться, что ты опустился и принадлежишь теперь к низшему классу, подвергающемуся оскорблениям со стороны прислуги. И если из дому он вышел, полный сознанием собственной добродетели, чтобы не сказать снисхождением к тому, что вот ему придется работать на какого-то старого идиота, — теперь он испытывал некоторую тревогу, как бы ему из-за своего опоздания не лишиться службы. Наконец, после того, как ему пришлось дважды прибегнуть к кнопке автомата для ‘возврата денег’, он дозвонился к мистеру Риплсмиру.
— А? А? — сказал нетерпеливый голос. — Что? Кто? Что? Кто говорит?
— Хейлин! — Крис старательно повторил по слогам: — Крис Хейлин.
— А! Да! Хейлин! Да, да! В чем дело, дорогой мой? Говорите, говорите!
Крис терпеливо объяснил.
Когда известие о случившемся проникло наконец в ‘быстрый’ плутократический ум мистера Риплсмира, Крис почти мог увидеть в трубку телефона, как подскочил его собеседник, и он уже приготовился к неизменному ‘Что случилось с моей памятью?’.
— Тысяча извинений, мой дорогой. Я… в самом деле, непростительная нелюбезность… я, дорогой мой… это испортит мне весь мой день… я непременно… я… чтобы такого достойного человека не впустили в мой дом… клянусь вам теперь, это положительно будет мучить меня…
— Так вы, может быть, распорядитесь, чтобы меня впустили?
— Разумеется, дорогой мой, разумеется, сию минуту! Ну конечно… я… в самом деле… что? О, до свидания!
Через пять минут перед Крисом стоял все тот же лакей, теперь настолько же раболепный, насколько раньше он был нахален. Крис прервал на полуслове его подобострастные извинения и с подобающей торжественностью был препровожден самим дворецким пред светлые очи мистера Риплсмира.
Они прошли через туалетную, где слуга старательно проветривал белье, перед тем как облачить в него драгоценную персону своего хозяина, и вошли в нечто вроде мужского будуара в стиле Помпадур, где разговлялся мистер Риплсмир. Большой стол был уставлен сложной химической аппаратурой для приготовления безупречного кофе, чайным сервизом и множеством серебряных блюд с крышками, из-под которых вырывались самые вкусные запахи. Судя, однако, по тому, что было перед мистером Риплсмиром, его собственный завтрак состоял преимущественно из жидкого чая и патентованных медицинских средств.
Свежевыбритый и напудренный, в мерлушковых домашних туфлях, пижаме огненного цвета и халате с великолепной китайской вышивкой, мистер Риплсмир напоминал чистенького, суетливого бонзу. Он засеменил навстречу Крису и схватил его за руки, рассыпаясь в чувствительных извинениях.
— Дорогой мой! Какое несчастье! Весь мой день испорчен, погиб! Я нахожусь в состоянии полной прострации с тех самых пор, как вы мне позвонили. Чтобы моего гостя, человека культурного и утонченного, не пустили на мой порог, на мой порог, когда вся моя жизнь посвящена сбережению тех самых высших ценностей, которые вы олицетворяете, — это немыслимо, нестерпимо! Но скажите, который из этих неотесанных грубиянов оскорбил вас?
— Не знаю, — сказал Крис, сделав многозначительный знак вернувшемуся дворецкому. — И я не узнал бы его, если бы увидел.
— Не знаете? Холсон! — обращаясь к дворецкому. — Кто открывал дверь мистеру Хейлину сегодня утром?
— Я в то время еще не принимал дежурства, сэр.
— Это не имеет значения, — начал Крис, желая защитить лакея. — Я…
— Это ужасно! — Мистер Риплсмир бессильно упал в кресло и схватился за голову. — Я сойду с ума от этого вечного напряжения. Я требую так мало, дорогой мой, только покоя и элементарных удобств скромного холостяцкого существования, и я все время страдаю, потому что лишен даже этого. Никто ничего не знает, никто ничего не делает, всюду беспорядок и запустение, как вы и сами видите… Но, боже милостивый! — Тут мистер Риплсмир элегантно подскочил. — Я даже не предложил вам позавтракать. Садитесь, дорогой мой…
— Благодарю вас, — вежливо сказал Крис. — Я уже завтрака!. Если разрешите, я сейчас примусь за работу. Можно мне взять двоих слуг, чтоб они помогли мне передвинуть ящики?
— Разумеется. Непременно. Вызывайте их, как только вам будет нужно. Заставьте их работать. Насколько мне известно, они ровно ничего не делают. Я буду благодарен вам, если вы найдете им какое-нибудь полезное занятие…
И мистер Риплсмир предался бесплодным жалобам на невозможное поведение тех, кого он называл ‘классом прислуги’, с язвительными ссылками на ‘этот злосчастный Акт о Всеобщем Обучении’ (‘теперь, когда они научились читать, с ними совсем сладу нет’) и зловещими угрозами по адресу так называемых агитаторов.
Крис с ужасом обнаружил у Риплсмира такие глубины невежества и эгоизма, которые превосходили его самые мрачные предположения. Как быть с такими типами? Он спасся бегством в библиотеку, недоуменно спрашивая себя, долго ли общество Риплсмиров будет обременять мир, а также — что, пожалуй, было для него существеннее — долго ли сможет он сам выносить данного их представителя?
Для Криса началась трудная жизнь. Днем он возился с книгами мистера Риплсмира. Едва освободившись, он мчался к себе домой и работал до поздней ночи. Без развлечений и без друзей он работал в напряженном умственном одиночестве, нервно бросался от одной крайности к другой — от преувеличенных надежд к приступам малодушного отчаяния. Сегодня он собирался поразить мир, завтра — в унынии видел перед собой голодную смерть, которой угрожала ему Нелл.
Нельзя сказать, чтобы работа в библиотеке была работой спокойной. Приводить в порядок десятки тысяч разрозненных томов — это было само по себе достаточно хлопотливо, к тому же его постоянно прерывали. Два-три раза в день лакей приносил ему записку на серебряном подносе. В ней значилось, например, следующее:
‘Мистер Риплсмир имеет честь приветствовать Вас и желает узнать, имеется ли в Библиотеке книга Кейли о биллиарде?’
После лихорадочных и трудных поисков по всем полкам Крис обычно отвечал:
‘Мистер Хейлин имеет честь приветствовать Вас и сообщить, что, насколько он может судить, книги Кейли о биллиарде в библиотеке не имеется’.
Стоило только Крису, перепачканному пылью и запыхавшемуся от перетаскивания книг, снова приняться за разборку, как приходила следующая записка:
‘Мистер Риплсмир имеет честь приветствовать Вас и высказать пожелание о немедленном приобретении для библиотеки книги Кейли о биллиарде’.
Это значило, что нужно посылать ответную записку и звонить книгопродавцам — только для того, чтобы в конце концов обнаружить, что книга Кейли о биллиарде либо давно распродана, либо существует лишь в воображении мистера Риплсмира. К тому времени, когда Крису удавалось раздобыть книгу или получить неоспоримые доказательства, что ее вообще не существует в природе, мистер Риплсмир обычно успевал вовсе забыть о ней. Только после долгих терпеливых объяснений, причем в качестве доказательства предъявлялись его собственные записки, мистер Риплсмир подскакивал на стуле и начинал жаловаться на свою память, это означало, что он понял.
Много раз Крис был близок к тому, чтобы потерять терпение, — а с ним и службу, — имея дело с этим пустоголовым, но довольно-таки зловредным плутократом, представлявшим собою своего рода помесь героя сатиры Свифта и хитрого восточного евнуха. Благодаря тому, что все делалось за него другими, мистер Риплсмир фактически дошел до состояния, предсказанного французским писателем — ‘жить за нас будут ваши слуги’, — и вел какое-то иллюзорное существование среди непроходимой суеты, путаницы и болтовни. Сам Крис был всего лишь одним из слуг, на чьей обязанности лежало читать книги за мистера Риплсмира.
К сожалению, знаменитая ‘Библиотека’ не могла доставить особенного удовольствия человеку с литературным вкусом. Большая часть книг была оставлена мистеру Риплсмиру его покойными родственницами, у которых, по-видимому, в этой жизни не было другого занятия, кроме подготовки себя к необычайно деятельной вечности. Там были образчики ‘легкой беллетристики’ примерно за восемьдесят лет — столь легкой, что она бесследно улетучилась из человеческой памяти. Этим дамы усыпляли себя в настоящем. Что же касается их вечного будущего, — заботы о нем препоручались удивительно разнообразным трудам по астрологии, ясновидению, хиромантии, тайнам великой пирамиды, спиритизму и так называемому бессмертию души. Там были также многочисленные томики стандартных поэтов, в изящных переплетах и в девственно-неприкосновенном состоянии, судя по надписям, они принадлежали к разряду никому не нужных подарков к Рождеству и ко дню рождения.
Что делать с этой макулатурой? Если Крис честно доложит, что все это хлам, он нанесет чувствительному мистеру Риплсмиру жестокую рану в самое сердце его фамильной гордости и, вероятно, будет тотчас уволен. С другой стороны, Крис все больше и больше убеждался, что сохранять библиотеку в неприкосновенности — это значит наносить явный ущерб переработке макулатуры. Оставалось ждать возможности посоветоваться с Чепстоном.

Семь

Достаточно было нескольких недель подобного режима, чтобы привести Криса в состояние полной депрессии. В жизни каждого человека бывают такие периоды бесплодия, когда жизненный импульс истощается и слабеет, воля становится нетвердой и жизнь теряет всякую прелесть.
Крис был недоволен собой. У него было чувство, что он зашел в тупик. И что все его усилия выбраться из него столь же бесплодны, сколь мучительны. Ему начинало казаться, что он слишком понадеялся на свои силы. Конечно, очень хорошо отстаивать свою честность, отворачиваться от того, что считаешь постыдным, не идти ни на какие компромиссы и восставать против всего, что кажется пороком и расслабленностью. Теоретически, априори, на бумаге — только это и следует делать. Но когда дело доходит до практики, оказывается, что это не так-то просто, никто, а тем более молодой человек с честолюбивыми замыслами, не может жить одним обманчиво горячим сознанием своей добродетели. А когда вся власть, все ключи к вратам успеха и радости находятся в руках людей порочных и расслабленных, молодой человек, бросая им вызов, навлекает на себя опасность.
Крис почти слышал, как Нелл и Фрэнк говорят ему елейным голосом: ‘Мы же предупреждали тебя!’
Без сомнения, юношам, равно как и старикам, свойственно заблуждаться, предполагать в себе способности, которым не дают развернуться. Однако будь то заблуждение или нет, страдаешь не меньше. Крис считал, что у него есть способности. И нужно было быть сверхчеловеком, чтобы удовлетворяться таким положением вещей, при котором лучшее, что могла предложить ему жизнь, — это нянчить тщеславие какого-то Риплсмира.
Неудобства, связанные с бедностью, угнетали его. Грязная комнатушка, казавшаяся вначале таким хорошим убежищем, теперь внушала ему отвращение. Он с трудом ел пищу, которую торопливо совали посетителям в дешевых ресторанах. Его возмущение каждый день подогревалось вынужденным созерцанием риплсмировского богатства. Если бы он принадлежал к типу людей раболепных, он мог бы добиться различных милостей, подмазываясь к мистеру Риплсмиру. Но какой смысл отказываться от одного неблагородного рабства только затем, чтобы поддаться другому?
Бедность означала, кроме того, нездоровую изоляцию. В Лондоне у Криса было немного знакомых, но даже их он избегал. Он вовсе не желал быть на положении бедного родственника, которого приглашают из жалости или для того, чтобы в последнюю минуту заполнить пустующее место за обеденным столом. Но это было еще полбеды. Гораздо хуже было другое: невозможность встречаться с девушками. Девушек нужно было ‘развлекать’, а ‘развлекать’ значило тратить деньги. С затаенной обидой он смотрел на вереницы личных автомобилей и такси, увозивших эти нежные, изящные создания, этих добровольных пленниц Капитала.
Ни одна из тех, что так легко скользили мимо него, не обращала внимания на бедно одетого молодого человека с бледным, застывшим лицом, который стоял на краю тротуара и мечтательно смотрел на них застывшим взглядом. Такой взгляд был, наверное, у героев Де Куинси, когда они бродили по грязным тротуарам своей каменной столицы-мачехи.
В таком настроении Крис вышел из дому как-то в воскресенье, чтобы встретиться со своим другом Хоудом, приехавшим из колледжа на конец недели. Не желая показывать Хоуду свое мизерное обиталище, Крис назначил ему свидание у портика Британского музея.
День был мягкий, влажный и бесцветный, окутанный меланхолической скукой всех лондонских воскресений. Крис явился слишком рано и бродил без дела у портика, читая надписи на мемориальной доске жертвам мировой войны и размышляя над каменным божком, привезенным с острова Пасхи.
В двери музея лениво вливался поток обычных воскресных посетителей: оживленные молодые люди в поношенных пиджаках и без шляп, девушки с болезненными лицами, маленькие вялые семейные группы, изредка кто-нибудь менее угнетенный бедностью, чем другие. Зачем они сюда пришли? Чего они здесь ищут? — хотелось спросить Крису. Что могло привести их сюда, кроме пустого любопытства или потребности избавиться — все равно как, лишь бы бесплатно — от скуки незанятого дня? Один только род посетителей не вызывал у него никаких сомнений. Кучки бедно одетых детей, шумно и в то же время робко взбиравшихся по ступенькам, держась за руки, очевидно, были посланы сюда, чтобы папа и мама могли спокойно побыть вдвоем в воскресенье, и поосторожнее там, чтобы с вами чего не случилось…
— Привет! Почему вы так мрачны? Что-нибудь случилось? — Это был голос Хоуда.
Выведенный так внезапно из задумчивости, Крис выдал очень неплохую пародию на то, как обычно вздрагивает Риплсмир. Он рассмеялся.
— Привет, — сказал он, пожимая руку Хоуду. — Я наблюдал за прохожими и спрашивал себя, почему у них такая унылая жизнь?
— Откуда вы знаете, что она унылая? — возразил Хоуд.
— Посмотрите на их лица: никакого иного выражения, кроме беспокойства или тревоги. Да, посмотрите, как они идут. Одни плетутся нехотя, лениво, у других какая-то напряженная, дергающаяся походка. Впечатление такое, что все они влачат безрадостное, бескрасочное существование. Отчего это?
— Это объясняется очень просто, — сказал Хоуд, вовлекая Криса в хождение вдоль портика музея. — Всякий разумный человек ответил бы на ваш вопрос не задумываясь. Оттого, что они — рабы заработной платы, представители неимущего, эксплуатируемого класса.
— Может быть, вы и правы, — с сомнением сказал Крис, — но неужели веселость определяется годовым доходом? По-вашему, богачи такие уж веселые?
— Нет, они совсем не веселые, — сказал Хоуд. — Но ведь их богатства нажиты грабежом и обманом, и поэтому они, естественно, пребывают в тревоге и беспокойстве. Не может быть настоящего счастья при капиталистическом строе.
— Возможно, но неужели все это так просто? Не знаю, что вы подразумеваете под ‘капиталистическим строем’, но если вы подразумеваете такой общественный строй, при котором одни богаты, а другие бедны, — тогда мир не знал веселья со времен первого фараона. А это явная бессмыслица.
— Класс рабов всегда был и будет несчастен, пока не наступит бесклассовое общество.
— Хорошо, но вот вам пример, — возразил Крис. — Был ли когда-нибудь более угнетаемый и эксплуатируемый народ, чем негры? А между тем, если нам каким-нибудь чудом удается услышать настоящий негритянский смех, мы все улыбаемся и на душе нам становится легче.
— Что вы хотите этим сказать? — нетерпеливо спросил Хоуд.
— Только то, что веселость — это лишь душевное состояние… Я могу лишь пожалеть, что у меня сейчас не очень-то веселое состояние духа. Вот мы с вами ходим возле Британского музея. Могу ли я привести себя в состояние восторга перед этим храмом — обратите внимание на классические колонны, — перед этим храмом человеческой мудрости? Нет, потому что даже здесь нас преследует человеческая глупость и наклонность к разрушению. Посмотрите на этот фетиш с острова Пасхи, на этот символ бога, почитаемого или забытого, на это выражение человеческого невежества и страха. Мы вышли из этого состояния лишь затем, чтобы впасть в другое, столь же гнусное. Вон там, смотрите, стена с высеченными на ней именами работников музея, убитых в последней войне. Вот вам два проявления полной несостоятельности человеческого духа.
— Ну, ну, — поощрительно сказал Хоуд. — Вы совершенно правы. Согласен. А дальше что?
— Вы когда-нибудь присматривались к людям, пережившим войну, эту так называемую великую вдохновенную борьбу за свободу? К людям вроде Чепстона, моего отца и других людей среднего возраста? Они считают себя свободными от всех дальнейших усилий. Они были на войне, и поэтому они выше всех, кто жил до нее или после. Они безупречны, а мы — гнилые дегенераты. У молодого поколения, видите ли, кишка тонка. А, что? А ведь величайшее их достижение — напиться пьяными и болтать о минных полях и о том, какими они были замечательными ребятами.
— Мы все страдаем от ветеранов войны, — со смехом сказал Хоуд. — Но их ничто не исправит. Они останутся такими до последнего издыхания.
— Нас, может быть, ожидает их участь, — мрачно сказал Крис. — Почему над нами и над всем миром нависает эта страшная тяжесть? Они смотрят назад, на прошедшую войну, мы — вперед, на войну грядущую…
— Совершенно верно, так оно, конечно, и будет, — согласился Хоуд. — Если только мы сами не примем каких-нибудь мер. Капиталистическая экономика неизбежно приведет к войне. Вот если бы вы пришли как-нибудь на одно из наших собраний…
— Я услышал бы множество вещей, которые я слышал раньше, — прервал Крис. — Нужно не разговаривать и не слушать, как другие разговаривают, нужно что-то делать. А какие у нас возможности, у любого из нас? Нам ничего не дают делать, мы должны всюду уступать дорогу героям. У нас сотни тысяч зарегистрированных безработных, а сколько незарегистрированных? Я, по существу, один из них. Вы тоже станете одним из них, когда кончите колледж. Мы — лишние люди. Для нас нет работы. А уж если говорить о настоящей творческой работе — мы с таким же успехом можем требовать звезд с неба.
— Браво, браво! — сказал Хоуд. — А теперь послушайте-ка, что я вам скажу…
Хоуд заговорил, но Крис уже не слушал его. Им овладели душевная усталость и чувство полной бесполезности всех этих разговоров, разговоров, разговоров. Во всем мире люди спорили и сражались во имя того, чтобы лучше построить жизнь, а сами тем временем пренебрегали жизнью. Ужас перед действительностью, отвращение к самим условиям существования охватили его, беспорядок был слишком вопиющ, количество людей слишком велико. Он чувствовал себя невольным пассажиром поезда, переполненного буйными пьяницами, пассажиром, который тщетно пытается убедить их, что, пока они орут и дерутся, поезд мчит их к катастрофе.
Его тяжелое, подавленное состояние все усиливалось. Обидев Хоуда тем, что должен спешить на какое-то несуществующее свидание, он побрел по сумеречным улицам домой. Там, за спущенными занавесками, в тихом мягком оазисе ровного света от настольной лампы, он надеялся обрести душевный покой. Он взял книгу и попытался заглушить свое беспокойство словами, новыми словами, но на этот раз напечатанными на бумаге. Но это не помогло. И он не мог найти в себе достаточно энергии, чтобы приняться за работу. Какая польза — трудиться над словами, всего только словами, в мире, который нуждается в действиях? Какая польза от его собственной бездеятельной жизни? Но в мире, все более омрачаемом разрушением, какие действия могут дать результат, кроме насильственных революционных действий, проповедуемых Хоудом? Он пытался отогнать эту мысль, но она возвращалась снова и снова, как назойливая муха. Может быть, это и в самом деле единственный логический путь? Может быть?..

Восемь

После небольшой стычки с мистером Риплсмиром, Крису удалось добиться разрешения не работать по субботам, причем его жалованье не было уменьшено. Вернее сказать, этого добился Чепстон, написав тактичное письмо. Но Крис пребывал в таком беспокойстве, что ему было мало пользы от этого. С каждым днем ему было все труднее и труднее приняться за работу, и он долгие часы бесцельно бродил по улицам в унылой апатии, подавленный холодной многолюдной пустыней города.
Повинуясь какому-то бессознательному импульсу, он почти всегда отправлялся бродить в сторону Челси. Если бы Криса подвергли перекрестному допросу, он ответил бы вполне чистосердечно, что ходит туда потому, что ему нравится река, и потому, что в Челси еще осталось несколько приятных старых улиц. Он стал бы упорно утверждать, что он и не думал об Анне, что он совсем забыл название ее бессмысленной книжно-кондитерской лавки и что он меньше всего хотел бы встретиться с ней снова.
В таком случае, очевидно, его ноги лучше его знали, чего он хочет, ибо однажды в субботу они привели его к маленькой лавке с двумя витринами: водной книги, в другой пирожные. Вывеска с изображенными на ней двумя голенькими, но бесполыми херувимами гласила: ‘Небесные близнецы’.
Говоря себе, что, конечно, через полминуты он быстро и незаметно скроется, Крис заглянул в витрину с пирожными. Он увидел стулья, столики с клетчатыми скатертями, вешалку для шляп, большое зеркало и ни единого человеческого существа. Это почему-то раздосадовало его. Он прошел дальше и заглянул в другую витрину, просто чтобы посмотреть, какие книги могут, по мнению этих дилетанток, иметь спрос, — и увидел девушку, которая сидела к нему спиной и писала.
Крис, чья научная любознательность ему никогда не изменяла, в этот момент сумел разрешить проблему сна, от которого человек просыпается, чувствуя, что падает, совершенно ясно, что причиной этого является рефлекторная судорога сердца, когда оно иногда пропускает обычный удар. Сейчас, среди бела дня, стоя на ногах, он испытал именно это чувство: по-видимому, его сердце пропустило удар. Он совершенно ясно ощутил, как биение сердца ускоряется, наверстывая упущенное.
‘Нельзя стоять так и глазеть без конца.
Ты должен уйти.
Ну, чего же ты стоишь?
А кто это — Анна или Марта?
Тем более…
Интересно, как у них идут дела’.
Крис окончательно решил ретироваться, но вдруг обнаружил, что своевольные и недисциплинированные ноги привели его в лавку. Девушка подняла голову. Это не была Анна. Ну чего же тут огорчаться?
Чтобы придать себе смелости, Крис нервно кашлянул и спросил голосом, который самому ему показался чрезмерно робким и дрожащим:
— Можно посмотреть на книги?
— О, пожалуйста!
Он стал читать заглавия на корешках, но они не доходили до его сознания. Как это глупо: нужно же наконец научиться управлять своими рефлексами. Крис взял с полки одну из книги, к своему изумлению, обнаружил, что руки у него дрожат, — странное действие усталости от долгого шатания по улицам.
— Может быть, вам помочь? — спросил приятный женский голос у него за спиной.
Крис вздрогнул и с виноватой поспешностью поставил книгу на место.
— Я… нет, спасибо… я… собственно говоря, я зашел случайно… к мисс Весткот… — Крис внутренне проклинал себя за то, что он заикается. С чего это заикаться?
— Мисс Весткот? А! — В голосе послышалось некоторое разочарование, и он звучал теперь менее дружелюбно. — Вы хотите повидаться с ней? Она скоро сойдет вниз.
С невозмутимым видом она отошла от него. ‘Довольно изящная девушка’, — подумал Крис. Он последовал за чей и вынул свою визитную карточку.
— Мне, собственно, следовало бы представиться с самого начала, — промямлил он.
— Хейлин! — воскликнула она с внезапно пробудившимся интересом. — Ах, так это вы — Крис?
— Да.
Он невольно ответил на ее дружелюбную улыбку.
Жизнь вдруг почему-то показалась менее обескураживающей.
— О! Я так много слышала о вас, — сказала она с неподдельным интересом. — От Анны и от Гвен…
— Вы знаете Гвен? — с живостью перебил Крис.
— Она часто приходит сюда выпить с нами чаю. Вы разве не знали? Может быть, мне пойти сказать Анне? Я — Марта.
— Я так и догадался. Анна говорила мне про вас. Как у вас тут дела?
— Это, в общем, забавно, но денег мы зарабатываем немного. — Марта сделала гримасу, как бы желая показать, что деньги — вопрос второстепенный. — А что вы делаете?
— Ну а у меня совершенно дурацкая служба. Работаю библиотекарем у одного троглодита по фамилии Риплсмир, — неосмотрительно сказал Крис.
— Как? Неужели у этого страшного богача Риплсмира? Ну, знаете ли, вам повезло!
— Вы бы этого не сказали, если б увидели его хоть раз. К тому же мне мало что перепадает из его богатств.
— А скажите, он, наверное, покупает массу книг?
— Массу.
— И вы не дали нам ни одного заказа!
Марта смягчила упрек кокетливым взглядом и улыбкой. На этот раз ответная улыбка Криса была чуточку кривой: вечный золотоискатель копает, а выкопав, опять принимается копать. Однако вместо резкого ответа, которым он собирался дать ей отпор, он поймал себя на том, что отвечает больше на ее взгляд, чем на упрек.
— Посмотрим, может быть, можно будет что-нибудь сделать…
— О, устройте это, прошу вас! Это было бы просто замечательно — иметь в качестве покупателя великого Риплсмира.
— Замечательно! — иронически сказал Крис.
— Ну вот, теперь вы надо мной смеетесь.
— Вовсе нет, — возразил Крис, но все-таки слегка покраснел.
— Я так и знала, что вы будете надо мной смеяться, — добавила Марта с очаровательной гримаской.
— Почему?
— Анна мне говорила.
— Что я люблю насмехаться?
— Как вам сказать, она говорила, что вы какой-то чудной и можете быть очень жестоким и безжалостным, и…
— Словом, второй Торквемада.
— Но по вашему лицу этого совсем не скажешь, — призналась Марта, и ее голос прозвучал почти ласково. — Я представляла вас коммунистом, угрюмым и в красном свитере…
— Я — коммунист? — удивился Крис. — А впрочем, почему бы нет?
— Нет, вы не можете быть коммунистом!
— Глупости. Многие в высшей степени почтенные люди были коммунистами. Да, вот Платон был коммунист и апостолы тоже.
— Вы маленький бесенок! — засмеялась она и легонько ударила его по щеке. Он схватил ее за руку и, к своему замешательству, немедленно почувствовал, что это прикосновение взволновало его.
— Ну как, прав я или нет? — спросил он, выпуская ее руку, так как обнаружил, что флиртует с ней и что ему это нравится.
— О, тогда все было совсем другое!
— Почему другое? Вы хотите сказать, из этого ничего не вышло? — поддразнил ее Крис. — Но это потому, что их идеи были ошибочными. Древние, видимо, ничего не знали о диалектическом материализме и, по-видимому, даже не слыхали об экономике…
Надо сказать, что Марта нимало не беспокоилась о подобных предметах. Как ни прискорбно отметить, но эта хорошенькая легкомысленная молодая женщина гораздо больше интересовалась молодым человеком, стоявшим перед ней, чем всеми этими серьезными проблемами. Притворяясь очень рассерженной, но в то же время смеясь, чтобы показать, что нисколько не сердится, Марта выпустила из рук книгу и, схватив его за галстук, воскликнула:
— Знаю я вас! Знаю, как вы любите над всеми издеваться! Но со мной это не пройдет, Крис, вот я вас сейчас задушу!
— Пустите! — сказал Крис, смеясь и стараясь высвободить галстук. — Пустите, Марта, или… или я поцелую вас!
Возможно, Марта не слышала этой ужасной угрозы, или, если слышала, то не считала Криса способным на такой низкий поступок. Во всяком случае она продолжала его трясти. Тогда Крис, недолго думая, отвел ее руки от галстука, схватил ее за плечи и, прижав ее к себе, поцеловал от всего сердца…
— Вот как!
Это было возмущенное, почти уничтожающее ‘вот как!’, такое ‘вот как!’, от которого всякий почувствовал бы себя виноватым.
— Что это у вас тут делается? — строго сказала Анна. — Крис!
Это была минута ужасного замешательства. Пожалуй, Крис чувствовал даже не столько неловкость, сколько глупость своего положения. Глупо, когда тебя застают целующимся с девушкой, которую ты видишь первый раз в жизни. И как глупо со стороны Анны напускать на себя этот вид недовольной хозяйки, чуть ли не матроны. Он уставился на нее, не зная, что сказать. Марта положила конец замешательству, расхохотавшись и сделав вид, что она представляет их друг другу.
— Мистер Хейлин и мисс Весткот, впрочем, вы, кажется, уже знакомы?
— У нас была политическая дискуссия, — сказал Крис, подходя к Анне и пожимая ей руку. — Как живете, Анна?
— Где это вы пропадали? — спросила Анна несколько высокомерным тоном. — Что это за страсть напускать на себя какую-то таинственность и расстраивать людей? Ваши родные ужасно о вас беспокоились.
— И прислали Гвен навести справки? — сказал Крис.
— Он замечательно устроился, — перебила Марта. — Библиотекарем у этого невероятно богатого старика Риплсмира. Вот повезло, правда? И Крис обещал покупать для него все книги у нас.
— А, вот как! Вы, однако, тут спелись, — ревниво сказала Анна. Казалось, она размышляет над этой новостью насчет Риплсмира. Потом добавила: — Поднимитесь ко мне, Крис. У меня масса писем для вас.
— От моих домашних? — живо спросил Крис. — Не нужны мне их письма. Почему они не могут оставить меня в покое?
Тем не менее он поднялся вслед за Анной в ее комнаты, она передала ему несколько писем. Крис положил их в карман, даже не взглянув на них.
Снова наступило неловкое молчание.
— Ну? — спросила наконец Анна.
— Что ну?
— Вам угодно еще что-нибудь?
— Да, собственно, ничего, — сказал Крис, оскорбленный ее тоном.
— Тогда зачем вы пришли сюда?
— Чистая случайность. Проходил по улице, увидел вашу знаменитую вывеску, и мне вдруг захотелось зайти.
Крис стоял, теребя шляпу, сознавая, что достоинство требует, чтобы он сейчас же ушел, но испытывая странное нежелание уходить. Какая Анна молодая, какая стройная и гибкая! И Марта тоже милая, да, конечно, Марта очень милая. Ему очень не хотелось уходить. Ему хотелось остаться с ними.
— Мне казалось, вы могли бы прийти извиниться, — высокомерно сказала Анна.
— В чем это мне извиняться?
— Вы вели себя отвратительно во время нашей последней встречи.
— Вы тоже.
— Неправда.
— Нет, правда. Вам хотелось унизить меня, и вам это удалось.
— О! — Анна преисполнилась добродетельного негодования. — Мне это и в голову не приходило. Чего ради я стала бы вас унижать?
— На это нетрудно ответить. Мы с вами друг другу нравились и могли бы, даже должны были стать любовниками. Потом до вас дошли слухи о разорении, и это сразу сделало меня социально нежелательным. Вы, подобно всем окружающим, немедленно пожертвовали вашим естественным влечением во имя фетиша денег. А ведь я остался таким же, каким был. Неужели вам хотелось лечь в постель не с человеком, а с чековой книжкой? Как бы там ни было, вы решили от меня отделаться, и самым простым способом было унизить меня. И это в то самое время, когда я особенно нуждался в вас, когда у меня не оставалось ничего, кроме вас…
— И я была совершенно права, — возмущенно прервала Анна. — Я существую не для ваших половых удобств.
— И я не для ваших, — отпарировал Крис. — Но, Анна, не будь этого краха, вы бы чувствовали… вы бы относились ко мне иначе, разве не правда?
На это Анна ничего не могла ответить. Она повела атаку в другом направлении.
— А вы сами-то хороши! Уверяете, будто любите меня до безумия, а потом исчезаете без единого слова. Вы не написали мне ни одного письма.
— Предположим, я бы написал, что бы вы ответили? Ничего.
— А когда вы наконец являетесь, — ревниво продолжала Анна, — я застаю вас с Мартой, и вы с ней обнимаетесь и целуетесь.
— Ну и что ж тут такого? — упрямо настаивал Крис. — Целоваться с Мартой было очень приятно. И она не требовала, чтобы я показал ей сначала чековую книжку.
— Крис! — Анна сердито топнула ногой. — Перестаньте говорить гадости! Не думайте, пожалуйста, что меня хоть сколько-нибудь интересует ваше поведение с женщинами, но я не допущу, чтобы вы загубили жизнь Марты.
— Господи! Зачем вы говорите такую ерунду? — с отвращением сказал Крис. — Как я могу ‘загубить’ жизнь Марты? И уж если на то пошло, как вы можете помешать ей делать все, что ей заблагорассудится?
— Я не допущу, чтобы вы поступали с ней, как вы поступили с…
— Шш! Нельзя ли без имен!
— Словом, вам не удастся ее соблазнить, а потом бросить через две-три недели…
— Да, я, по-видимому, личность гнусная во всех отношениях, — обозлившись, сказал Крис. — Хотите что-нибудь добавить?
— Хватит и этого, вы не находите? Или вы пришли похвастаться новыми победами?
Крис стиснул зубы и энергично потер лоб. Он был одновременно и раздосадован и сбит с толку. Наконец, приняв решение, он хладнокровно положил шляпу на подоконник и снял пальто.
— Сядьте-ка сюда вот, — спокойно сказал он. — Сядьте. Вот так. И разрешите мне скромненько сесть против вас, так, чтобы вам не приходилось опасаться за свою добродетель. Так можно? А теперь, дорогая Анна, послушайте голос здравого смысла. Что я целовался с Мартой, это была шутка, случайность. Мы спорили о коммунизме, она сделала вид, что рассердилась, и схватила меня за галстук…
— Нечего сваливать все на нее, — возмущенно сказала Анна. — Я слышала, что вы сказали, и видела, что вы сделали. Уж своим-то глазам я, надеюсь, могу верить?
Крис вздохнул. Он вспомнил об известном конгрессе ученых-психологов, на котором все присутствующие описали совершенно по-разному один и тот же пустяковый случай, неожиданно произошедший у них на глазах. Трудно столковаться с людьми.
— Ладно, это не важно, — сказал он. — Пусть будет по-вашему. Мне вменяется в вину поцелуй, нанесенный представителю противоположного пола. Тяжкое преступление! Знаете, по-моему, единственный способ вам, девушкам, сохранить чистоту, это целиком уничтожить весь мужской пол.
— Если это все, что вы хотели сказать…
— Давайте говорить серьезно, — сказал Крис. — Я не писал вам по многим причинам. Во-первых, я был зол на вас. Затем, вся моя жизнь пошла кувырком. И, черт возьми, какой толк был писать? К тому же, если бы я сообщил вам мой адрес, а родители спросили бы у вас, вам пришлось бы сказать его им.
— Все это очень хорошо, — натянуто сказала Анна. — Писали ли вы мне или нет — это совершенно не важно. Важно другое…
— Я вот как раз к этому и перехожу. Послушайте, Анна, я не собираюсь сплетничать об одной женщине с другой и оправдываться тоже не собираюсь. Я охотно признаю, что не прав, и заслуживаю всяческого порицания. Но вы должны знать, что, — оставим пока в стороне наши собственные ссоры и ошибки, — что нас очень ловко надули, заставив отказаться друг от друга.
— Не понимаю…
— Видите ли, как раз в то время, когда вы начали думать, что я для вас недостаточно хорош, мои родные подумали то же самое про вас. Не очень лестно, не правда ли? У меня, на ваш взгляд, было слишком мало денег, — не оправдывайтесь, так вы думали, у меня не было автомобиля, я не мог дарить вам красивых вещей, я не мог водить вас по театрам и ресторанам, у меня не было таких друзей, каких полагается иметь, и так далее. Но и у вас, с точки зрения моих родных, было слишком мало денег. Кстати, вы ведь виделись с моей матерью перед самым моим приездом из колледжа, не правда ли?
— Да, виделась. В чем же дело?
— Так я и думал. Вы дали ей очень ловко отвадить вас от меня, разве не так? Отвадить вас от меня — это была одна часть плана. Другая состояла в том, чтобы женить меня на некоей даме, — мы называть ее не будем, — у которой недурное состояние…
— О! — Анна начала понимать.
— Вот именно, ‘о!’, — сардонически сказал Крис. — Пусть это будет для вас предостережением, Анна. Не верьте всему, что говорят вам благовоспитанные, честные, богобоязненные идеалисты. Однако план их не удался. Я не женился и не женюсь на некоей даме — с деньгами…
— Но вы переехали к ней и жили в ее доме, и…
— Только до свадьбы Жюли, а весь этот хитроумный план я раскусил только на другой день после свадьбы.
— Но, Крис, если вы не любили ее, тогда зачем же вы… зачем же вы?..
— Сошелся с ней, что ли? Не бойтесь слов, Анна. Давайте говорить прямо. Но только стоит ли так возмущаться этим? Пусть та из вас, кто без греха, первая бросит в меня камень.
— Не понимаю, на что вы намекаете… — высокомерно начала Анна, но тут же замолчала под его многозначительным взглядом.
— Не будем настаивать, — галантно сказал Крис. — Во всяком случае, сейчас на скамье подсудимых я. Не думайте, пожалуйста, что я ее осуждаю. Она вела себя во всей этой истории как нельзя более порядочно, хоть и была посвящена в заговор. Уж если кого осуждать, так это вас.
— Меня?
— Да, вас. Но я вовсе не оправдываюсь. Во всяком случае, вам теперь ясно, как все это получилось?
— Не понимаю, при чем тут я. Вы не находите, что это была довольно-таки гнусная история?
— Вы вели себя гораздо гнуснее! — воскликнул Крис. — Если бы вы не придавали такого огромного значения потерянным деньгам, и положению в обществе, и развлечениям, между нами никогда бы не произошло той неприятной сцены там, у вас в доме, и та, другая ситуация тоже не возникла бы. А впрочем, какое это имеет значение? Вам-то от этого какой вред?
— Как это гадко с вашей стороны винить меня за то, что вы сделали сами, — возмущенно сказала Анна. — Вас ведь никто не заставлял, правда?
— Кто знает? — спросил Крис улыбаясь. — Это зависит от того, во что вы верите — в свободную волю или в предопределение, а в этом вопросе даже величайшие авторитеты никак не могут столковаться. Может быть, это было предопределено свыше, что я должен поступить именно так, и заранее предопределено, чтобы я сидел здесь, пытаясь убедить вас, что все это не имеет никакого значения.
— Какое отношение к человеческим чувствам и поступкам имеют все эти рассуждения? — нетерпеливо сказала Анна. — Все равно, они ничего не меняют, и вы наделали всем массу неприятностей и все страшно запутали.
— Я? Ну да, конечно, вы тут совершенно ни при чем.
— А по-моему, вы виноваты в этом столько же, сколько я. Мы напоминаем леммингов. Знаете ли вы, кто такие лемминги? Это кочующие грызуны. Древний инстинкт велит им переселяться через перешеек, соединяющий полуостров с континентом. Между тем перешеек залит водой, и они тонут. Совсем как мы. Инстинкт, более древний, чем наша цивилизация, говорил нам, что мы желаем друг друга. Нам надлежало повиноваться нашим глубоким сексуальным импульсам. К сожалению, они не могли сказать нам, что перешейка больше нет. Жизнь теперь не так проста, как во времена каменного века. Мы ошиблись эпохой.
Анна собралась было ответить, вероятно, что-нибудь язвительное, как вдруг раздался голос Марты, которая кричала снизу у лестницы:
— Анна! А-а-анна!
— Что? — отозвалась Анна.
— Ты нужна в магазине. И Джон пришел.
— Иду, — крикнула Анна. И, обращаясь к Крису: — Мне нужно идти. Прощайте.
Он хотел, чтобы она осталась и выслушала его, чтобы она попросила забыть о всех недоразумениях и ошибках, чтобы она смиренно предложила ему заходить к ней хоть изредка… но Анна исчезла.
Крис уныло взял шляпу и пальто и поплелся следом за ней. Сойдя с лестницы, он столкнулся лицом к лицу с Мартой.
— Ну как, все в порядке? — спросила она веселым и немного вызывающим тоном.
— Черта с два, — мрачно сказал Крис. — Я слишком много говорю, Анна слишком мало слушает.
— Какой позор! — насмешливо сказала она. — Неужели вы до сих пор не знаете, что нужно не говорить, а действовать?
Сквозь стеклянную дверь Крис видел, но не слышал, как Анна разговаривает и смеется с каким-то элегантно одетым молодым человеком.
— Это и есть ‘Джон’? — спросил он.
Марта кивнула, не спуская с него иронически насмешливого взгляда.
— Чем он занимается?
— Он скульптор и лепит абстракции. Разве вы о нем не слышали? Квадратные яйца и круглые кубики. Анна ходит работать к нему в мастерскую. Он говорит, что у нее большой талант. Интересно только, к чему талант, как вы думаете?
— Н-да, — сказал Крис, невольно рассмеявшись. — А чем он зарабатывает? Лепкой квадратных яиц?
— Нет, нет! Очень ему нужно зарабатывать. Его отец — владелец одного из фешенебельных магазинов на Бонд-стрит.
— Ах, вот оно что! Ну, Марта, как ни грустно расставаться…
— О, но вы же придете еще, не правда ли? — с кокетливой настойчивостью сказала Марта. — Мне очень хотелось бы вас еще увидеть. И вы должны прийти к нам как-нибудь на вечер.
— Сомневаюсь, что я буду очень желанным гостем…
— Не глупите! — сказала Марта, отводя его от стеклянной двери на свою половину лавки. — Как ваш адрес?
— Пишите на адрес Риплсмира, — сказал Крис. — Он есть в телефонной книжке.
— Отлично, — Марта отложила карандаш. — Но вы придете, правда?
— Кому я здесь нужен? — угрюмо спросил Крис.
— Мне, например, — ласково и чуть-чуть лукаво сказала Марта. — И не смотрите так грустно. Она что, ужасно обошлась с вами?
С этими словами Марта невинно взяла его за руку и посмотрела на него большими невинными глазами.
— Ужасно! — Крис удержал ее руку, в ее прикосновении было что-то успокаивающее.
— Бедняжка!
Наступило блаженно-смущенное молчание. Марта опустила глаза и попыталась отнять свою руку. Крис удержал ее, и Марта не стала ее вырывать.
— Марта!
— Да?
— Мне следовало бы извиниться…
— В чем?
— Вызнаете. Вот сейчас, когда она накинулась на нас. Но…
— Ах, — сказала Марта, уступая его объятиям и подставляя губы для поцелуя. — Ах!
Они поцеловались один раз, они поцеловались еще несколько раз.
— Негодный мальчишка! — шутливо сказала Марта, наконец высвобождаясь из его объятий. — Ну а теперь ступайте, не то кто-нибудь нас увидит. Но ведь вы придете?
— Непременно, — восторженно согласился Крис.
— Обещаете?
— Да. До свидания, Марта, дорогая. И спасибо…
— До свидания, милый Крис. Будьте паинькой!
Крис энергично шагал по малозанимательным переулкам. Это соприкосновение с женщиной, нашим неизбежным другом-врагом, придало ему сил, можно сказать, ободрило. Но в душе он неблагодарно порицал ее.
»Будьте паинькой!’ Кому предназначалось это прощальное напутствие — мне или библиотекарю мистера Риплсмира? Так много — за такую мелочь! Почему женщины должны торговать собой? Брак — как коммерческая сделка. Женщины — старейшие коммерсанты в мире, этакая достопочтенная акционерная компания женщин. За что ругать их? Чем им еще торговать? ‘В приданое несу свой пол, о господин мой, отвечала’, — перефразировал Крис старинную песенку. Воспитанные столетиями пропаганды, мудрые и неразумные девы. Масло для светильника, зерно для мельницы. Какой мужчина лучше всех? Богатый! В древности богатство — скот. Но как мне пасти скот на пастбищах Пикадилли? Аполлон Крис на службе у Адмета Риплсмира. Доколе, о всемогущий Юпитер? Я в царство вступил свое, в обитель неимущих. Я одна из жертв классовой борьбы. Кому какое дело? Ты не можешь капитал приобрести и невинность соблюсти.
Почему ревнует Анна? Собака на сене. Хочет держать меня en disponibilit [в запасе — фр.], в качестве резервного поклонника, одного из свиты Анны-Клеопатры. Эпизод с Гвен вызвал недовольство: серьезный случай lse majeste… [Оскорбления величества фр.] Отсюда, без сомнения, и ‘Джон’, кто бы он там ни был. Ревную я к Джону? Что, если они сейчас играют в скотинку о двух спинках? Прочь, прочь. Яго! Какое это имеет значение? Вспомним геологические периоды, предполагаемые размеры Млечного Пути, теорию атомной энергии. К сожалению, это нисколько не утешительно. Так же мало относится к делу, как рассуждения Цицерона о старости. А Марта? Сочетает выгоду с удовольствием — заказы Риплсмира с восхитительным браконьерством в заповеднике Анны. Les amants de nos amies nos amants [Возлюбленные наших подруг — наши возлюбленные фр.]. Горе мужчине и женщине, принужденным пускаться на такие хитрости в подлунном мире! А почему бы и нет? Марта мила, ну еще бы, Марта очень мила…’

Девять

Родительские письма, когда он удосужился их прочесть, не вдохнули в него бодрости. Фрэнк и Нелл ограничивались туманными самооправданиями и мрачными пророчествами. Почему, спрашивали они, Крис вел себя так неблагоразумно, когда все их желания сводились к тому, чтобы прийти ему на помощь своей мудростью и житейским опытом? Чего добился он своим нелепым поведением?
Крис, конечно, не соглашался с ними, но теперь, когда связь с родительским домом была безвозвратно утрачена, он начал сомневаться. В самом деле, чего он добился? Скучные будни незаметно наводили его на мысль, что, может быть, он заплатил слишком дорогой ценой за возможность придерживаться своей личной и малопопулярной этики. И в конце концов, действительно ли проявил он полное бескорыстие, полную готовность стоически принять все последствия своей попытки жить добродетельно во имя добродетели? Разве он не продолжал втайне исповедовать евангелие паразитов, не питал все это время тайную надежду, что, если будет ‘поступать как должно’, Судьба, Общество или метафизическое Нечто вознаградит его за это?
Стоит ли отвергать, как древние иудеи, мясные горшки Египта, если не веришь в Бога?
Он распечатал письмо Жюльетты и, после того как просмотрел его, прочел еще раз более внимательно. В письме не было ничего предосудительного, но в нем звучали какие-то странные нотки. За болтовней об автомобильных экскурсиях и охоте на голубей, о мистрале и апельсиновых деревьях, о мимозах и коктейлях, о рулетке и красивых скалах угадывался какой-то едва ощутимый ропот разочарования. Некоторые фразы привлекали его внимание. ‘Мне хотелось бы поскорее вернуться, чтобы поговорить с тобой’. ‘Джерри утомляет меня своей непоседливостью, он часто сердится и часто оставляет меня одну’. ‘Прошу тебя, прости меня за мое поведение по отношению к тебе и Гвен. Я начинаю думать, что ты был прав’. ‘Как быстро надоедают люди, которые ничего не делают. Я завидую тебе, что у тебя есть какая-то работа’.
Крис широко раскрыл глаза. Неужели роскошь приедается так скоро?
Чем больше он убеждался в бесполезности риплсмировской рутины, тем больше она поглощала его. Грандиозные замыслы постепенно тускнели, также, как надежда получить научную работу и участвовать в раскопках. Теперь он думал только об одном — как бы выдержать экзамены, и то главным образом для того, чтобы попытаться устроиться на лучшую работу. Куда девалась его любовь к знанию ради самого знания?
Подобно многим своим товарищам по несчастью, он начал осмысливать свое недовольство. Он прочел ‘Коммунистический манифест’ и неожиданно для самого себя согласился с ним, он снова стал штудировать ‘Капитал’. Экономика сделалась его излюбленной темой, и, забывая о своем критическом отношении к логическим системам, оставляющим без внимания живого человека, забывая и о своей некомпетентности в вопросах математики, он зарылся в пространные и убедительные экономические трактаты, которые обещают доставить всем богатство и досуг при помощи какого-то финансового трюка.
На самом деле он просто пытался получить ответ на назойливый вопрос: почему личность — почему я должен быть нищим и угнетенным в мире потенциального изобилия?
Действительно, этот вопрос напрашивался сам собой, а ответ на него можно получить, перебравшись через океан крови и насилия.
В разгар этого увлечения самой ненаучной из наук, в которой с таким успехом подвизаются шарлатаны, Крис был встревожен вмешательством внешнего мира и своего собственного прошлого. Марта переслала ему письмо от Гвен, умолявшей его немедленно явиться к ней.
‘У меня большая неприятность. И кроме вас мне не к кому больше обратиться за советом и помощью. Хоть я и не упрекаю вас, виноваты в случившемся отчасти вы. Вы придете, не правда ли?’
Она ни одним словом не намекала, что это за ‘неприятность’, и в первую минуту у Криса возникло подозрение, что, может быть, это просто хитрость, чтобы снова увидеться с ним. Но в письме звучало такое искреннее отчаяние, что Крис решил, во всяком случае, узнать, в чем дело.
Как только Крис увидел Гвен, он понял, что поступил правильно, откликнувшись на ее призыв. Ее вид поразил его. Глаза у нее были красные от слез и бессонницы, лицо бледное и осунувшееся от волнения и тревоги. Вся теплота и нежность их былой близости снова вернулись к нему.
В ответ на его расспросы Гвен весьма вразумительно начала с того, что расплакалась и разрыдалась так горестно, что Крису, как он ни предостерегал себя от подобных фамильярностей, пришлось утешать ее в своих объятиях. Но ее жалкое состояние встревожило его.
— Что случилось? — взволнованно спросил он. — Возьмите себя в руки, Гвен, и расскажите мне.
— Я, я не знаю, не знаю как, — жалобно всхлипывала она. — Это все так… так гадко и ужасно — и — ах, Крис! Я так боюсь!
— Ну полно, полно! — стараясь успокоить ее, Крис гладил ее руки. — Расскажите мне, в чем дело, и мы вместе что-нибудь придумаем.
— Так вот, когда вы ушли от меня…
— Ну?
— Мне стало вдруг так одиноко и…
— Понимаю. Говорите, говорите, — подбодрил он, когда она снова замолчала.
— И я стала ходить по дансингам и — нет, я не могу вам рассказать!
— Вы должны.
— Ах, вы будете так презирать меня…
— Да что вы, что вы? Я только хочу помочь вам.
— Я… понимаете, до вас меня так долго никто не любил… и после того, что между нами было, мне так хотелось любить… я… в дансинге был один молодой человек…
‘Какие же мы жалкие жертвы своих инстинктов, — подумал Крис, потрясенный. — И в каком же фантастическом обществе мы живем, если молодых мужчин не подпускают к женщинам, а женщины faute de mieux [За неимением лучшего — фр.] обращаются в дансингах к сутенерам. Несчастная Гвен!’
— Я, кажется, понимаю, — ласково сказал он. — Это было неосторожно, но очень естественно. Вы не должны чувствовать себя преступницей. А что случилось потом?
— Он начал требовать денег, — прошептала Гвен, и выражение ужаса появилось на ее лице. — Я дала ему пятьдесят фунтов. Потом еще пятьдесят. Однажды ночью он сказал, что ему нужно пятьсот, для каких-то его планов, не знаю для чего. Тогда я испугалась, потому что поняла, что это никогда не кончится. Я сказала, что у меня нет таких денег. Он очень разозлился и наговорил мне гадостей. Так как я все не соглашалась, он… он ударил меня…
— О господи! — Крис отшатнулся, словно его самого ударили.
— Потом он ушел, а через два дня вернулся и сказал, что, если я не заплачу тысячу фунтов через неделю, он возьмет мои письма к нему и покажет их…
— Шантаж! — воскликнул Крис. — Мы это быстро прекратим. Я знаю одного хорошего юриста и…
— О, я этого не вынесу, — простонала Гвен. — Я умру от одной мысли, что нужно идти в суд…
— Ваше имя не будет оглашено, — убеждал Крис. — А если вы этого не прекратите, он выманит у вас все деньги, до последнего пенни, и доведет вас бог знает до чего…
Но Гвен не слушала. Она была охвачена безотчетным непостижимым страхом. По-видимому, ‘Джиму’, кто бы он там ни был, удалось так запугать ее, что страх передним побеждал все остальное. Крис продолжал говорить, больше для того, чтобы успокоить Гвен звуком своего голоса, так как убедить ее он не надеялся. Какой смысл аппелировать к разуму, когда человек весь во власти бессознательного страха?
Как тут поступить? Первой мыслью Криса было, естественно, связаться через Ротберга с полицией, арестовать ‘Джима’ и посадить его в тюрьму. Но одно упоминание о полиции снова ввергло Гвен в неистовую истерику. Тщетно Крис пытался убедить ее, что она не совершила никакого преступления, что полиция с большой охотой придет ей на помощь и схватит настоящего преступника. Совершенно бесполезно. Мысль о том, что ‘узнают люди’, была для Гвен страшнее пожизненного заключения. Крису пришлось призвать на помощь всю свою силу воли, чтобы помешать ей тут же выписать ‘Джиму’ чек на большую сумму.
— По крайней мере, — сказал наконец Крис, — разрешите мне привести сюда моего друга — адвоката?
Ни в коем случае! Слово ‘адвокат’ вызвало почти такой же ужас, как ‘полиция’. Крис не знал, что и придумать, чтобы воздействовать на нее.
— Нельзя же быть такой глупой! — резко сказал он. — Вы хотите, чтобы вас шантажировали или нет?
Гвен горестно замотала головой в знак отрицания.
— Отлично. Но в таком случае нужно что-то предпринять, не так ли? Нужно проявить хоть немного мужества и воли. Взглянуть опасности в лицо.
Гвен возмущенно сказала, что мужества у нее сколько угодно — разве она не доказала этого, послав за ним? Но когда Крис принялся набрасывать план действия, Гвен стала проявлять все что угодно, только не мужество.
Однако, как указывал Крис, необходимо было что-то сделать, и они наконец выработали компромиссный план, который Крис принял с некоторой опаской, потому что он казался ему рискованным и глуповатым. Но, принимая во внимание истерическое состояние Гвен, это казалось единственным выходом.
Крис немедленно с большим увлечением начал готовиться к действию и был даже несколько удивлен, обнаружив, что получает большое удовольствие от сознания, что делает что-то нужное. И хотя он непрестанно напоминал себе, что в это время бедняга Гвен переживает все муки страха, чувство радости не покидало его.
Оживленный обмен телеграммами с мистером Хоудом привел этого молодого человека в Лондон. Крис тщательно и подробно объяснил ему ситуацию и уговорил его помочь Гвен. Затем они нанесли визит Ротбергу, и Крис искусно навел разговор на шантажистов и на то, как с ними следует обходиться. Ротберг был высокого мнения о своей юридической осведомленности, и ему приятно было поразить юнцов своими знаниями. Он, ничего не подозревая, пошел на приманку и прочел им крайне ценную лекцию на эту тему.
— Ну как, вы все поняли? — торжествующе сказал Крис, когда они вышли из конторы.
Хоуд кивнул.
— Смотрите, ничего не забывайте, а главное, не переигрывайте.
Через несколько дней Крис с Хоудом и со взятым напрокат диктофоном сидели за большой кожаной ширмой в гостиной Гвен. Они услышали, как вошел ‘Джим’, и у Криса сердце екнуло от дурных предчувствий, когда он услышал растерянный голос Гвен и понял, что она совершенно забыла все его наставления относительно того, что ей следует говорить. К счастью, со стороны ‘Джима’ все шло гладко, как по-писаному, и вскоре Гвен стала очень искренне умолять о возврате писем. Они услышали, как ‘Джим’ извлек их из кармана и предложил возвратить их за тысячу фунтов. Они услышали также, как он стал угрожать, что, если она не заплатит, он ‘покажет их тем, кому она навряд ли хотела бы их показывать’.
Вслед за этим Крис и Хоуд театрально появились с диктофоном из-за ширмы, разыгрывая роли юриста и детектива из Скотленд-Ярда.
К счастью для них, ‘Джим’ оказался жалким дилетантом, он побледнел при одном только упоминании Скотленд-Ярда. Обличающе уперев в ‘Джима’ указательный палец, Крис с облегчением увидел, что наглая морда мошенника приобрела землистый оттенок. Ясно было, что он слишком перетрусил, чтобы обратить внимание на то, что и ‘юрист’ и ‘детектив’ слишком молоды и что ‘детектив’ считал своей обязанностью грозно хмуриться и пощелкивать наручниками. Крис немедленно воспользовался всеми выгодами положения.
— Слушайте, вы! — сурово сказал он. — Предлагаю вам выбор. Или вы сейчас же отдадите письма и обязуетесь никогда не беспокоить эту даму, или мы вас арестуем. Ну-те-с?
‘Джим’ не заставил просить себя дважды. Он протянул письма и шагнул к двери.
— Стойте! — воскликнул Крис. — Погодите-ка минутку! — и, обращаясь к Гвен: — Не откажитесь посмотреть, миссис Мильфесс, всели письма тут.
— Все, — с дрожью в голосе сказала Гвен.
— Тогда бросьте их в огонь.
Он снова обратился к съежившемуся от страха ‘Джиму’.
— Запомните: у нас имеются против вас улики. Если вы когда-нибудь посмеете побеспокоить миссис Мильфесс или хотя бы упомянуть о том, что произошло, эти улики будут представлены в суд. А теперь ступайте!
И ‘Джим’ ушел.
— Он не посмеет больше беспокоить вас. Да, собственно, и не сможет — теперь, когда письма уничтожены, — сказал Крис, обращаясь к Гвен. — Но, черт возьми, я рад, что все это кончилось! Представьте себе, если бы он разоблачил нас, а не мы его! В хорошенькую бы мы попали переделку!
— Как мне вас благодарить… — заискивающе начала Гвен, весь ее страх прошел, и женский инстинкт снова выступил на первый план. — Вы были великолепны, изумительны. Чем смогу я вас отблагодарить?
Крис великодушно отверг скрывающееся в этих словах предложение. У него не было никакого желания снова начинать эту канитель.
— Благодарить не за что, — деловито сказал он. — Как вы мне сами говорили, это случилось по моей вине. Надеюсь, я несколько искупил ее. А теперь, если вы не возражаете, нам надо идти…
Гвен проводила их до передней.
— Я не могу отпустить вас так! — с упреком в голосе сказала она. — Может быть, вы оба придете пообедать ко мне сегодня?
— Мистеру Хоуду необходимо вернуться в колледж, — поспешно сказал Крис. — А я, к сожалению, занят.
— Но ведь мы еще встретимся с вами? — взмолилась Гвен.
— Ну, конечно! Мы условимся как-нибудь потом, хорошо? А… сейчас нам, право, нужно идти. До свидания.
Хоуд и Крис решили идти через Кенсингтонский парк. Пережитое ими приключение привело их обоих в возбужденное состояние, и по дороге они оживленно разговаривали: ‘Вы обратили внимание, что когда я сказал…’, ‘Да, а когда я сказал…’ и так далее.
Сомнительно, чтобы хоть один из них отдавал себе отчет, что они соприкоснулись с подлинной трагедией — с трагедией женщины, которая начинает отчаянно цепляться за жизнь, потому что уже не молода и чувствует, что упустила в жизни что-то существенное. Хоуд, во всяком случае, этого не сознавал. Для него весь этот эпизод был не больше, чем студенческой шалостью, особенно ловкой потому, что все сошло так удачно. Ему даже не приходило в голову, что, если бы они наскочили на более опытного, более уверенного в себе мошенника, дело могло бы принять совсем иной оборот, весьма неприятный для всех троих.
В сущности, Хоуд был до крайности прост и наивен. Коммунизм увлек его весьма поверхностно, у него не было ни острого ощущения несправедливости, ни глубоких убеждений. Коммунизм просто встретился ему на жизненном пути — он столкнулся с ним так же, как мог бы столкнуться с чистым эстетизмом, ортодоксальным христианством или идеями империализма. Он был один из тех непритязательных людей, которые любят, которые требуют, чтобы мир состоял из белого и черного. Он готов был приписывать все ошибки, недостатки и разочарования жизни ‘капиталистическому строю’ и, воспринимая внешний мир с точки зрения определенных формул, мог оставаться слепым к сложностям, тонкостям и скрытым импульсам человеческого поведения.
Что касается Криса, то ему жизненные явления и, в частности, этот эпизод представлялись далеко не такими простыми. Гвен была ему слишком близка, и он не мог не чувствовать ее боли и унижения. Он не слушал болтовни Хоуда и шел молча, погруженный в размышления. Как случилось, что его жалость к Гвен, его чувство ответственности за нее так легко удовлетворились этой чисто формальной услугой? Почему ему так хотелось отделаться от нее? Конечно, очевидный, обычный ответ: что он уже обладал ею раньше, пресытился и она ему надоела — здесь не годился. Наоборот, после долгих месяцев вынужденного воздержания она казалась ему неотразимо привлекательной и желанной. Ему так хотелось откликнуться на ее откровенный призыв и возобновить свои отношения с ней. Почему же он отверг ее? И почему, несмотря на гневное возмущение плоти, это вызывает у него чувство какого-то ликования?
— Вы меня не слушаете, — пожаловался Хоуд.
— А? Нет, что вы, слушаю. Продолжайте.
Или тут всему причиной возраст? Или Анна? И — будь откровенным, не юли! — может быть. Марта? Может быть. Не потому ли это, что Гвен ужалена страшным жалом старости, — о, она еще далеко не стара, но все-таки уже не молода, — и потому он инстинктивно бежит от нее, подобно тому, как здоровое молодое животное сторонится тех, кому скоро грозит гибель, или бросается на них. Если так — очень жаль! Неужели мы до сих пор во власти этих первобытных инстинктов?
А потом, откуда это чувство глубокого удовлетворения? Ну, это гораздо проще. Я удовлетворен тем, что я сделал. Вместо бесконечных разговоров о том, что следует предпринять, я что-то сделал и сделал это успешно. И потом я доказал Гвен, что я мужчина. Наши отношения были испорчены тем, что мне стало известно, что все это было подстроено заранее и что на меня смотрели как на достигшего половой зрелости младенца, который нуждается в заботе и которого нужно отдать в ясли законного брака. А теперь я доказал Гвен, что могу быть независимым от нее, что она нуждается в моей заботе больше, чем я в ее…
Какое жалкое тщеславие!
Бедная Гвен, бедная Гвен!

Часть III

Один

В редакциях больших газет имеется отдел, который в шутку называют ‘моргом’. Это огромная алфавитная картотека вырезок и заметок о людях, ‘о которых часто пишут’. Для знаменитостей заранее заготовлены некрологи на случай смерти.
Имя мистера Риплсмира, естественно, фигурировало в списке знаменитостей, ибо он был очень богат. К сожалению, тот, кому было поручено написать некролог, несмотря на все свои старания, не мог найти ничего, что свидетельствовало бы о каких-либо общественных заслугах мистера Риплсмира. Поэтому ему пришлось основательно покорпеть над составлением заметки на полстолбца, которую, с точки зрения газетной политики, надлежало почтительно посвятить риплсмировским миллионам. Те, кто в свое время прочтут некролог мистера Риплсмира, наверняка найдут там следующий литературный перл:
‘Его прирожденная доброта выражалась в теплом радушии, и он любил собирать у себя небольшое, но избранное общество своих близких друзей и угощать их изысканнейшими блюдами и винами, коих он сам был незаурядным ценителем’.
Это звучало очень недурно, и, оставляя в стороне неизбежное в печати suggestio falsi и suppressio veri [Внушение лжи и сокрытие истины лат.], было довольно точно. Мистер Риплсмир действительно любил вкусно поесть и выпить, и он действительно приглашал своих знакомых к столу. С другой стороны, его ‘прирожденная’ осторожность (следуя меткому выражению автора некролога) ‘питала отвращение к излишним и ненужным расходам’. Собственно говоря, он охотно поглощал бы произведения своей кухни и своих подвалов в гурманском уединении, если бы у него не было патологической боязни проводить вечера в холостяцком одиночестве. Поэтому почти каждый день у телефона разыгрывались душераздирающие сцены, пока наконец мистеру Риплсмиру не удавалось залучить одного, двоих или максимум троих продажных любителей ходить по гостям, которые в обмен на бесспорно прекрасный обед соглашались помочь мистеру Риплсмиру и выносить скуку его общества до полуночи.
Таким образом случилось, что мистер Чепстон и Крис были приглашены к обеду, причем для Криса это было скорее приказание, чем приглашение.
Мистер Чепстон сговорился встретиться со своим бывшим учеником примерно за час до обеда в библиотеке. Ему нужно было сообщить Крису забавную новость. Выяснилось, что, следуя движению своей симпатичной души, мистер Риплсмир решил, поелику возможно, обмануть ожидания своих наследников и завещать обществу свой городской дом и все движимое имущество: это должно было называться библиотекой и музеем имени Риплсмира.
— Его мысль, — сказал мистер Чепстон, тихонько пофыркивая, — заключается, по-видимому, в том, чтобы оставить на содержание ‘музея’ недостаточную сумму денег, так, чтобы часть расходов по его содержанию лежала вечным бременем на налогоплательщиках. Это, согласитесь сами, ловко придумано. По крайней мере часть населения никогда его не забудет, хи-хи-хи!
— Неужели вы думаете, что лондонский муниципалитет или какое бы то ни было другое учреждение примет такое мифическое наследство?
— Этого можно добиться, — задумчиво сказал мистер Чепстон, — хотя ему, может быть, и придется несколько раскошелиться.
— Но, боже милосердный! — воскликнул Крис, вскакивая со стула и принимаясь расхаживать по комнате. — Какая от этого может быть польза для общества?
Мистер Чепстон хихикнул и захлопал глазами наподобие филина.
— Я могу только привести подлинные слова нашего высокочтимого друга, — сказал он. — По его мысли, этот дом будет представлять исторический интерес. Он покажет обстановку и образ жизни частного лица — джентльмена двадцатого века, то есть дом будет примерно тем же самым, чем Дворец Даванцати является для средневековой Флоренции. Коллекции будут распределены по теперешним парадным комнатам. А гравюры и книги будут предоставлены в распоряжение избранного числа ученых…
Крис остановился и стукнул кулаком по столу.
— Он рехнулся, — сказал он выразительно, — или, хуже того, страдает манией самовлюбленности, которая заставляет его разыгрывать благодетеля человечества, чтобы удовлетворять свое тщеславие ныне и присно, после своей смерти!
— Не все ли равно, каковы мотивы, если общество извлечет из этого пользу? — тонко заметил мистер Чепстон.
— Ничего оно не извлечет! — в сердцах воскликнул Крис. — Все это сплошной блеф. Эта библиотека — красивый зал, но ее содержимое стоит не больше, чем склад подержанных книг. Это не настоящая библиотека: это огромное и беспорядочное собрание разрозненных томов.
— Однако он говорит, что затратил значительные суммы, пополняя библиотеку и прочие свои коллекции.
— Лучше бы он затратил хоть немного вкуса и знаний! — воскликнул Крис по-прежнему возмущенно. — А его так называемые коллекции — всего лишь собрание дорогого старья. Конечно, для антикваров они представят большую ценность, но они не выражают ничего, кроме покупательной способности Риплсмира…
— Сядьте и выслушайте меня, — серьезно сказал мистер Чепстон. — Сядьте. Вот так. А теперь вот что я скажу вам, милый мой мальчик. Может быть, вы и правы, но, конечно, что бы мы с вами ни говорили и ни делали — его решение от этого не изменится. Он просто-напросто найдет себе кого-нибудь еще. Здесь перед нами очень богатый человек, на которого можно повлиять. Почему бы нам не использовать хоть часть его богатства на наши более высокие цели?
— Потому что это невозможно, — решительно отрезал Крис. — Нам помешают его тщеславие и глупость. Я уже пытался. У меня был план сделать его библиотеку центром по изучению истории, с тем чтобы использовать это и для изучения современности. Нечто вроде справочной библиотеки для специалистов и в то же время небольшого идейного центра рационализации жизни. Вы знаете, что я имею в виду. Так вот, я тщательно разработал подробную схему и изложил ее ему во всех деталях. Думаете, он хотя бы выслушал меня? Как же! Он ‘пришел в ужас’ от моих ‘разрушительных идей’, решил, что я хочу ‘лишить жизнь всякой романтики’, и отверг мой план как ‘опасные или даже вредные глупости’. Мои глупости, позвольте добавить, состояли в том, что я исходил из мысли, что человеческое знание не должно использоваться бессовестными личностями и группировками для порабощения человечества, а должно быть направлено на организацию человеческой свободы и счастья. А это, по мнению мистера Риплсмира и его слишком многочисленных единомышленников, вредные глупости!
— Ну, ну, — успокоительно заворковал мистер Чепстон. — Это, конечно, огорчительно, но ведь вы добивались, чтобы он давал деньги, чтобы уничтожить себя и себе подобных, не так ли? Возможно, что ваш план несколько честолюбив и вы возлагаете на него слишком большие надежды. Откуда вы знаете, что люди захотят жить рационально, если даже им дадут к тому все возможности?
— Так вот и нужно им дать эти возможности.
— Во всех этих грандиозных планах рациональных реформ есть один недостаток, — сказал мистер Чепстон, с досадой потирая переносицу. — Человек — животное неразумное. Можно сказать, перефразируя доброго старого Монтеня, что человек, в сущности, до невозможности своенравен и чертовски упрям. Если бы вам, как мне, пришлось командовать отрядом, вы бы знали, как трудно заставить выполнять самые простые и логичные требования воинского устава даже на фронте, где ты облечен всей полнотой власти.
— Однако ваш Платон говорит, что людей можно признать цивилизованными лишь поскольку они слушаются разумных внушений, — возразил Крис.
— Значит, люди еще не стали цивилизованными в платоновском смысле слова, — отпарировал мистер Чепстон. — Человеческую природу не переделаешь.
— Это я, кажется, слыхал и раньше. Но, — саркастически добавил Крис, — неужели вы не согласитесь, что все это не так уж безнадежно? Взять, например, вас. Вы не раз рассказывали мне, что в двадцать лет самым большим проявлением вашей военной доблести было то, что вы в весьма бравурном стиле разыгрывали Генриха V. Но еще до тридцати лет вы стали образцовым солдатом. А за последние несколько лет вы сделались одним из самых популярных профессоров-классиков. Можно ли представить себе более поразительную метаморфозу?
Мистер Чепстон снова потер переносицу.
— Об этом мы поговорим после. Я возражаю против такого рода аргументов, — сказал он. — Пока у нас в распоряжении осталось несколько минут, мне хотелось бы узнать что-нибудь о вас. Что вы тут делали? Какие у вас планы?
— Повесть обо мне коротка, но не поучительна, — сухо сказал Крис. — Большую часть своего времени я теряю здесь в обмен на два фунта в неделю. Занимаюсь в музее. Сдал экзамены для поступления экстерном в Лондонский университет. Ушел от одной женщины, которая мне нравилась, потому что она готова была дать мне слишком много, и от другой, потому что она готова была дать мне слишком мало. Наконец, собираюсь перейти на другую работу.
Мистер Чепстон кашлянул и замигал по-совиному. Он ненавидел этот ‘современный’ обычай откровенно и, можно сказать, цинично распространяться о своих любовных историях. В нашем несовершенном мире эти вещи неизбежны, но зачем говорить о них, зачем выставлять болячки напоказ? К сожалению, он не дал Крису возможности пояснить, зачем он это делает, ибо обошел тему молчанием и спросил:
— Какую именно работу?
— Преподавание в частной школе.
— Глупо! — захихикал мистер Чепстон. — Скучная рутина. Вы этого не вынесете. Ваши способности, — конечно, пока еще разбросанные, неоформившиеся, — должны быть использованы совсем не в этом направлении. Вы могли бы преуспеть в качестве журналиста или редактора, или даже политического оратора радикального толка, но в качестве преподавателя — никогда!
— Ну что же, черт возьми, мне делать! — сказал Крис.
— У вас под боком гораздо более соблазнительная возможность. Я фактически уговорил Риплсмира. Он назначит вас хранителем своего — пусть бессмысленного — мемориального музея. Но, милый мой мальчик, его безумие — ваше счастье. После его смерти у вас будут триста фунтов в год, квартира в этом доме и неограниченное количество свободного времени. Это лучше чем преподавание. А пока что можете жить здесь, обедать за его столом и получать ваше теперешнее жалованье.
— И зависеть от его настроений и прихотей до конца его жизни? Как приятно!
— В частной школе вы будете в гораздо большей зависимости от настроения директора, — возразил мистер Чепстон. — К тому же вам, может быть, не придется долго ждать. Эти неврастенические эгоисты часто совершенно неожиданно отправляются на тот свет.
— Противно ожидать смерти человека, чтобы воспользоваться его богатством, — с отвращением сказал Крис.
— Пустяки. Такова уж природа человеческая. Все мы делаем это. Да ведь, если бы люди не умирали, никому из нас не было бы места в мире. Но что вы скажете на это маленькое предложение?
— Нет, — просто сказал Крис.
— Нет? А? Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать ‘нет’.
— Ну вас, совсем, к черту! — возмутился мистер Чепстон, не будучи в состоянии вспомнить ни одного вежливого ругательства и не желая прибегать в присутствии молодежи к армейскому словарю. — Ничего не понимаю.
— Разве это необходимо?
— Что за глупое упрямство! — запальчиво воскликнул мистер Чепстон. — Неужели вы отказываетесь от пожизненного жалованья, которое вам будут платить за то, что вы ничего не будете делать?
— Но я хочу сначала что-нибудь делать, а потом уж получать жалованье.
— Вы сможете делать все что угодно — читать, заниматься. Вы могли бы изложить свои мысли в книге. Мы можем написать ее совместно и напечатать в университетской типографии.
Тон мистера Чепстона был почти умоляющим. Он мечтал увидеть себя в печати. К несчастью, как большинство подобных ему людей, он, владея формой, страдал отсутствием содержания. У Криса было содержание, хаотическое, не оснащенное мудростью и проницательностью, но все же содержание. Мистер Чепстон представил себе, как он облекает формой содержание Криса. Совместный труд. Чепстон и Хейлин о цивилизации. Разве не разумелось само собой, что все заслуги подобного труда будут, естественно, приписаны старшему из соавторов?..
— Но я не хочу писать никакой книги, — в отчаянии сказал Крис. — И так уж их написано слишком много. Каждый болван считает своим долгом давать миру советы. В ту самую минуту, как мы разговариваем с вами, сотни писак лихорадочно или в самодовольном умиротворении спасают мир — на бумаге. К черту книги. Дайте нам факты и действия!
Мистер Чепстон был скандализован, парализован, уязвлен в самое сердце своего профессорского естества.
— Это невозможная ересь! — пробормотал он. — Это…
Ему так и не удалось воспользоваться случаем проявить свой талант красноречия, потому что знакомый голос протрещал у него над ухом:
— Дорогой мой, как вы поживаете? Рад вас видеть… — Разумеется, то был мистер Риплсмир, в коричневой бархатной визитке, с орхидеей в петлице, загадочный, ослепительный. — Только разрешите мне не прерывать вас! — воскликнул мистер Риплсмир, не давая им обоим возможности сказать и слова. — Продолжайте ваш диспут. Я так люблю слушать ваши разговоры. Для меня просто наслаждение присутствовать при интеллектуальных беседах. Как я завидую вам — постоянное воодушевление, широкие взгляды, величественные перспективы, франкмасонство и содружество эрудиции. Прошу вас, продолжайте вашу беседу и разрешите мне послушать.
Это внушало тревогу. Мистер Чепстон похолодел от ужаса, сообразив — слишком поздно, — что мистер Риплсмир, может быть, подслушивал в замочную скважину. С этими старыми лисицами никогда нельзя знать… Крис пришел ему на выручку.
— Мы обсуждали вопрос, как следует поступать молодому человеку в наше время — стремиться ли ему к обеспеченному безделью или к безвозмездной деятельности, — сказал он, невзирая на отчаянные знаки, которые ему делал мистер Чепстон, умоляя его не держаться так близко к истине. Но не было никакой опасности, что мистер Риплсмир поймет, о чем идет речь.
— Что за неожиданная тема для двух культурных людей! Вы меня разочаровали, простите меня, — поклонился он мистеру Чепстону, — если я позволил себе так выразиться. Спускаясь к вам, я рассчитывал принять участие в пиршестве науки. Я представлял себе, что вы беседуете о нашем славном культурном наследии, о Римской империи или о Медичи. Ах! Медичи! Какие чудные эти Медичи!
— То были великие коллекционеры, не правда ли? — спросил Крис по возможности наивно.
Мистер Чепстон хихикнул и сделал вид, что чихает. Мистер Риплсмир стоял, раскрыв рот, его рука застыла в ораторском жесте. Очевидно, решил Крис, как только мистер Риплсмир оправится от удивления, они услышат немало о Медичи. Их спасла небольшая интермедия домашнего характера.
— Обед подан, сэр, — объявил дворецкий, торжественно кланяясь в дверях.
Это безобидное сообщение, обычно принимавшееся с гордостью, на этот раз, по-видимому, привело мистера Риплсмира в ярость.
— Обед? Уже? Что вы хотите сказать? Где же херес, который я заказал? Почему его не подали?
— Херес был подан полчаса тому назад, сэр, в голубую гостиную, как вы изволили распорядиться, сэр.
Это резонное объяснение только еще больше расстроило мистера Риплсмира.
— А не могли вы сообразить, что я здесь, а не в голубой гостиной? Где у вас голова? Не могли вы сообразить, что я хотел выпить херес со своими друзьями, а не дать ему торжественно испаряться в какой-то там гостиной, все равно, зеленой, розовой или голубой? Силы небесные, вечер испорчен, испорчен!
Дворецкий пребывал в невозмутимом молчании. Крис наклонил голову, чтобы скрыть улыбку, мистер Чепстон сочувственно клохтал.
— Но, мой дорогой друг, — укоризненно сказал он, — что же тут, собствен но, произошло такого? Разве это уж так важно?
— Важно? Да это трагедия! — воскликнул мистер Риплсмир. — Вы ничего не понимаете. Этот херес бесценный, единственный в своем роде. Бутылка так называемой Лакрима Кристи [Слезы Христовой — лат.], вина, которое виноторговцы оставляют для себя. Знаете, первый безупречный сок винограда. Я благоговейно, не выпуская из рук, вез его из Хереса, чтобы вы могли его отведать!
— Это очень любезно и гостеприимно, — сказал мистер Чепстон, — но я не понимаю…
— Да нет, вы понимаете, вы должны понимать! Вся симфония обеда была построена так, что эта бутылка должна была служить вступительным аккордом. Если мы задержимся и начнем с хереса, обед перестоится. Если мы выпустим херес, вся гармония превратится в уродливый диссонанс! И все из-за ослиного тупоумия этих слуг.
Мистер Чепстон встал, положил ласковую, но обуздывающую руку на бархатное плечо мистера Риплсмира и изрек суждение, достойное самого Соломона.
— Положение может быть спасено, — внушительно сказал он. — Идемте прямо к столу, пусть нам немедленно подадут херес, и мы выпьем его за супом!
Однако, если бы мистер Чепстон был умным человеком и действительно знал Риплсмира так хорошо, как ему казалось, он не отнесся бы к этому эпизоду с хересом как к незаслуживающему внимания пустяку. Без сомнения, для всякого нормального, уравновешенного человека это и было бы пустяком. Но хотя мистер Риплсмир до сего времени попирал интересы общества, пребывая вне заведения для умалишенных, вряд ли даже он сам считал себя вполне уравновешенным. Мистер Чепстон должен был бы понимать, что этот взрыв по поводу бутылки хереса означает, что мистер Риплсмир сегодня не в духе, а следовательно, в особенно неуравновешенном состоянии, в котором он, по осей видимости, будет пребывать до конца вечера. Ясно, что ситуация не была такова, чтобы просить еще об одном благодеянии для себя и для Криса.
Эта непредусмотрительность объяснялась тем простым обстоятельством, что мистер Чепстон находился под тиранической властью своего собственного благорасположения. Мы гораздо больше привязываемся к тем, кому мы благодетельствуем, нежели к тем, от кого принимаем благодеяния. Ясное дело, всякому приятнее чувствовать себя сильным, чем питать благодарность к другим. Правда, по своей мудрости и осторожности мистер Чепстон, естественно, отказался помочь Крису за свой счет и так, как этого хотелось самому Крису. Но он хотел, он просто-таки жаждал помочь Крису за чужой счет в том, чего Крису вовсе не хотелось. Вкусив радостей покровительственного благорасположения, мистер Чепстон встал на роковой путь оказывания Крису услуг.
Мистер Чепстон немедленно приступил к атаке, проявляя при этом то, что ему самому казалось верхом хитроумия. Он с почти мелодраматическим благоговением поднял стакан и понюхал вино с восторженным ‘ах!’. Он отпил крошечный глоток и закрыл глаза, точно захлебываясь от эстетического блаженства. Желая убедиться, что мистер Риплсмир заметил его игру, он открыл глаза, затем сделал еще глоток, повращал языком во рту, вытянул губы наподобие утиного зада, по всем правилам гурманского стиля, издал короткий чавкающий звук — нечто вроде ‘чап, чап, чап, чап, чап’. Затем с глубокомысленно сосредоточенным видом проглотил вино и безмолвно поднял глаза к небу.
Мистер Риплсмир созерцал эти знаки одобрения с удовлетворенным тщеславием. Судя потому, какой личный интерес он проявлял к триумфу своего хереса, можно было подумать, что он был той самой виноградной гроздью, из которой добывали вино, а не просто покупателем ее перебродившего сока. Но тщеславие мистера Риплсмира не довольствовалось знаками и жестами, хотя бы самыми недвусмысленными. Ему нужны были слова, медоточивые слова, целые соты и ульи льстивого меда.
— Ну, дорогой мой, что вы об этом скажете? Недурное винцо, а?
— Винцо! — воскликнул мистер Чепстон с притворным возмущением. — Мой дорогой Риплсмир, хоть вы и мой радушный хозяин, — поклон, — и человек, к которому я питаю глубочайшее уважение, — еще поклон, — я не позволю вам так легкомысленно оскорблять бога. Дионис протестует устами самого ничтожного из своих приверженцев. Это не винцо, а великое вино, благородное вино, крепкое, вкусное, солнечное вино, вполне достойное своего благородного виночерпия.
— Рад слышать это от вас, — отозвался мистер Риплсмир, очень довольный. — Как правило, я не пью хереса в Англии. Обычно это дрянное пойло, смешанное для крепости с плохим коньяком. Такого я у себя в подвалах не держу. Но это настоящий херес. Конечно, я не такой знаток, как вы, дорогой мой, ибо ваш вкус воспитан на великолепных винах колледжа, но…
— Вы безошибочным чутьем находите вина, намного превосходящие все, что имеется в колледже, — тонко вставил мистер Чепстон.
— Вы мне льстите, вы мне льстите…
Крис внимал этому словоблудию со все возрастающим презрением и негодованием. В знак протеста он взял и вылил свой стакан священного хереса прямо в суп.
— Дорогой мой! — воскликнул мистер Риплсмир, в ужасе воздевая руки.
— Варварство! — сказал мистер Чепстон.
— Потрясающее филистерство поколения, развращенного наукой! — сказал мистер Риплсмир.
— Простите им, ибо они не ведают, что творят, — извиняющимся тоном сказал мистер Чепстон, хмурясь на Криса, чтобы призвать его к порядку. — В конце концов, мой дорогой друг, учтите, что всего лишь какой-нибудь год прошел с тех пор, как наш юный протеже был спасен от ужасов имбирного пива и крем-соды. Вы, воспитанный в цивилизованном обществе, не можете знать, какие соблазны вульгарности окружают современную молодежь. Едва спасшись от Сциллы крем-соды, они попадают к Харибде коктейля. ‘Horresco referens’ [‘Трепещу, говоря об этом’ — лат.]. А между тем умение ценить вино — это награда зрелого возраста. Когда женские чары перестают волновать нас, — мистер Чепстон, очевидно, говорил о них понаслышке, — солнце бутылки восходит в золотом сиянии на нашем горизонте. И неужели правда, — продолжал он, делая переход по всем правилам аристотелевой риторики, — неужели правда, что вы сами привезли эту великолепную бутылку из Испании?
— Совершенная правда, — сказал мистер Риплсмир, ерзая в кресле, ибо Господь поразил его геморроем, и сегодня у него как раз был приступ. — Совершенная правда. Я пронес ее через все таможни, как чашу святого Грааля, о которой бедный милый Теннисон написал столько глупостей.
— Я сам собираюсь вскоре поехать в Испанию, — сказал мистер Чепстон с деланной небрежностью.
— В самом деле?
Теперь, когда разговор шел не о нем и не о великолепии его угощения, мистер Риплсмир был способен выказать лишь самый поверхностный интерес.
— Камбала ‘Tante Marie’! [‘Тетушка Мари’ — фр.] — воскликнул мистер Чепстон, прерывая самого себя. — И Монтраше двадцать первого года! Мой дорогой друг, это же царский, это же лукулловский пир!
— Вы одобряете? Рад это слышать, — сказал мистер Риплсмир, болезненно ерзая на стуле. — Гардинер! Принесите мне еще одну подушку!
— У нас есть долг перед молодым поколением, — мечтательно сказал мистер Чепстон. — У нас есть долг перед цивилизацией — не дать заглохнуть Традиции.
— Она умрет вместе с нами, — мрачно сказал мистер Риплсмир. — В наше время всякий человек моложе тридцати лет — потенциальный большевик. А девушки, с их ужасным загаром и полным отсутствием светских манер, просто отвратительны.
— Безусловно, у молодого поколения по сравнению с нами вкуса не хватает, — сочувственно сказал мистер Чепстон. — Но это не освобождает нас от нашего долга. Мы должны пытаться воспитать их. У меня, как у воспитателя-профессионала, есть все основания смотреть на это пессимистически, и однако же, я упорствую. Почему?..
— Потому что вам за это чертовски хорошо платят, — вполголоса пробурчал Крис.
— Потому что я все еще надеюсь, — ответил мистер Чепстон на свой собственный риторический вопрос, оставив без внимания реплику Криса. — И вот, мой дорогой друг, — разрешите мне выпить за ваше здоровье этого великолепного белого бургундского, — я собираюсь попросить вас об одном небольшом одолжении. С вашего разрешения я хочу предложить нашему юному другу принять участие в моем путешествии.
Мистер Риплсмир подавился камбалой и благовоспитанно приложил к губам салфетку.
— Эстетическое паломничество лучше всего совершать одному, — сказал мистер Чепстон. — Одиночество благоприятствует размышлению, как говорит наш славный Уолтер Пейтер. Так что, как видите, я прошу об этом не ради себя, а ради него. — Мистер Чепстон блаженно упустил из виду, что приглашает Криса просто из боязни одиночества: тот молодой человек, которого он хотел взять с собой, не смог поехать, и вот он придрался к случаю оказать Крису еще одно благодеяние. — Что вы на это скажете, Крис? Хотелось бы вам поехать?
— Ну что ж, — равнодушно сказал Крис, но потом, подумав, что в конце концов старый чудак старается сделать ему приятное, и сообразив, что эта экскурсия поможет ему безболезненно перейти на новую службу, добавил более сердечным тоном: — Вы очень добры, что приглашаете меня. Мне это будет очень приятно.
— Ну вот! — торжествующе сказал мистер Чепстон. — А теперь что скажет наш любезный хозяин?
Мистер Риплсмир метнул на него нескрываемо-злобный взгляд. Он терпеть не мог, когда его обманным путем вынуждали оказывать благодеяния.
— О! Ну еще бы! — воскликнул он. — Непременно. Я в восторге. Дорогой мой, я…
Даже его обычное многословие изменило ему в этот момент крайнего раздражения. Черт побери, нахальство этого субъекта — мало того что он уклонился от почетной задачи привести в порядок знаменитые коллекции и подсунул своему старому другу невежественного и дерзкого ученика, которому нужно платить, так нет, он еще бестактно злоупотребляет его гостеприимством, чтобы выпросить для этого свиненка платный отпуск. Верный высшим джентльменским инстинктам, мистер Риплсмир попытался замаскировать свои страдания улыбкой, но ему удалось только оскалить зубы в исключительно уродливой гримасе. Мистер Чепстон сидел в безмолвном замешательстве: он только сейчас понял, какой совершил промах. На его счастье, подоспела новая перемена блюд.
— Pt de foie gras [Паштет из фуа-гра — фр.], трюфели и салат из сельдерея! — взволнованно воскликнул он. — Я тронут, что вы вспомнили мои маленькие слабости. Не говорите мне, что вы собираетесь пожертвовать бутылкой этого великолепного Мутон-Ротшильда двадцать четвертого года!
— Да, — сказал мистер Риплсмир, смягчившись, но все еще надутый.
Мистер Чепстон поднял руки, показывая, что не находит слов для выражения своих чувств, и хихикнул с гастрономическим вожделением. Дворецкий разлил вино почтительно, словно священнодействуя.
— Чап, чап, чап, чап, чап, — сказал мистер Риплсмир.
— Недурная бутылочка? — деликатно намекнул мистер Риплсмир.
— Великолепная! — сказал мистер Чепстон, несколько преувеличивая обязательный экстаз. — Изумительное вино, абсолютно au point [В самую точку — фр.].
Они клохтали над вином, как две курицы над яйцом. Мистер Риплсмир волновался по поводу заправки салата. Не многовато ли в нем куантро? Нет, по мнению мистера Чепстона, как раз в меру…
До сих пор Крис сидел почти в полном молчании, говоря только, когда к нему обращались, скрывая свою скуку, как и подобает молодому человеку в присутствии уважаемых старцев. Но теперь начало сказываться еще одно последствие непредусмотрительности мистера Чепстона. Он совершенно упустил из виду, что эти крепкие натуральные вина, которые только размягчали парочку старых пьяниц, немедленно подействуют на мозг юнца, просидевшего два или три месяца на голодной диете. Сдержанность Криса таяла, как воск от огня.
— Что вы собираетесь делать в Испании? — весьма вызывающе спросил он Чепстона.
В первое мгновение мистер Чепстон растерялся, ошеломленный этим прямым вопросом.
— Я уже сказал, собираюсь совершить эстетическое паломничество, — вкрадчиво ответил он.
— И опишете его под заглавием ‘По стопам Карла Бедекера’?
Мистер Риплсмир ахнул.
Мистер Чепстон ахнул.
— Lse culture. [Оскорбление культуры — фр.]
— Это будет весьма поучительно для вас, дорогой мой, — сказал мистер Риплсмир, тотчас из свойственной ему сварливости меняя свое отношение к этому делу. Теперь, когда оказалось, что Крис, по-видимому, не хочет совершать эстетическое паломничество, нужно было его заставить.
— И для меня также, — добавил мистер Чепстон со смирением умудренного опытом эрудита. — Мы увидим изумительные вещи — Бургос, Толедо, Вальядолид, Хильде Силоэ, Берругете, Эль Греко, Веласкес…
— Что это такое? — перебил Крис, разыгрывая дурачка. — Тоже виноградные вина, что ли? Какой ужас! Оказывается, воспитание джентльмена никогда не бывает законченным.
В этот критический момент чувство юмора изменило мистеру Чепстону, и он не сообразил, что Крис демонстративно над ним потешается.
— Вздор! — сердито сказал он. — Соборы, великие художники. Не станете же вы говорить мне, будто никогда не слыхали о Веласкесе и Эль Греко?
— Да, имена как будто знакомые, — дурашливо сказал Крис. — Это, кажется, двое голливудских комиков, которые выступают всегда в котелках, так, что ли?
— Дорогой мой! — воскликнул мистер Риплсмир. — Вы делаете мне больно. А я-то считал вас человеком образованным! Считал вас влюбленным в Красоту, Искусство, Утонченность! Или у вас нет никакого уважения к великим именам?
Мистер Чепстон осклабился, догадавшись наконец.
— Он потешается над нами, — объяснил он, шутливо грозя Крису пальцем.
— Э! — сказал мистер Риплсмир. — Что, что? Я не понимаю этих грубых шуток, не одобряю их, не люблю их.
— Нет, серьезно, — сказал Крис, — что это за преклонение исключительно перед мертвым искусством прошлого? Какова ценность ‘культуры’, состоящей всего лишь из собрания мертвых костей мертвых цивилизаций? Разве не существует живого искусства? Разве нет живых творческих центров?
— Может быть, Чикаго? — насмешливо заметил мистер Чепстон.
— Почему бы и нет?
— Или, может быть, Москва? — злорадно подсказал мистер Риплсмир.
— Опять-таки — почему нет? — не сдавался Крис. — В конце концов, они строят будущее, а не живут паразитически за счет прошлого.
— Вандализм! — вскричал мистер Чепстон.
— Возмутительно! — возопил мистер Риплсмир.
Блюдо перепелок под виноградным соусом и бутылка могучего Шато Го-Брион 1911 года отвлекли внимание этих гастрономо-софистов от еретических суждений Криса. Они чавкали и смаковали с превеликим усердием. После бокала этого вина Крис утратил последние остатки скромности.
— Нелепость? — возмущенно сказал он. — Нелепость — это наше общество. Вот мы сидим здесь, за этим пиршеством Тримальхиона, за этой бессмысленной демонстрацией расточительности, в то время как миллионы людей даже в нашей стране не могут наесться досыта.
— Дорогой мой! — сравнение с Тримальхионом глубоко оскорбило мистера Риплсмира. — Какие ужасно неприятные вещи вы говорите! Разве это необходимо? Разве это вежливо? Зачем нарушать гармонию нашего вечера подобными циничными заявлениями? И потом, я этому не верю. В наши дни никто не голодает.
— Быть может, у нас не умирают с голоду или непосредственно от истощения, возможно, — сказал Крис. — Но если вы не знаете, что миллионы людей недоедают и доведены вследствие этого до почти нечеловеческого состояния, — тогда вы ничего не знаете!
— Я отказываюсь этому верить, — сказал мистер Риплсмир в сильном волнении, тогда как Крис упрямо отказывался замечать знаки мистера Чепстона, который призывал его к молчанию.
— Вы могли бы найти сколько угодно примеров не дальше чем за милю от этого дома, — упорствовал он.
— Решительно, нынешняя молодежь преступает все правила приличия, — сказал мистер Риплсмир, обращаясь к своему старшему собутыльнику. — Они вечно ноют, они действуют мне на нервы. Вы знаете, как я чувствителен, вы знаете, что одна только мысль о страданиях терзает меня. Успокойте меня, дорогой мой, успокойте меня. Я не смогу проглотить ни крошки, пока меня не успокоят.
— О, я уверен, что дело обстоит вовсе не так уж плохо, — неопределенно сказал мистер Чепстон, хмурясь по адресу Криса. — В конце концов, ведь существуют же пособия, и благотворительность, и… и все такое. Он преувеличивает.
— Вы так думаете? Вы так думаете? — с живостью спросил мистер Риплсмир. — Я верил, что все эти проблемы разрешены раз и навсегда. Не дальше как на прошлой неделе здесь был епископ Бемчестерский, и я просто умолял его, чтобы он сказал мне всю правду о своей епархии, и он заверил меня, что сейчас нет подлинно нуждающихся, которые не получали бы всего необходимого.
Подали шампиньоны в сырном соусе с шато-лафитом 1904 года. Крис чувствовал, что лицо у него пылает, а в ушах стоит легкий звон. Мистер Чепстон продекламировал отрывок из пиндарической оды к бутылке, которую он никак не хотел отпускать от себя. Выпив еще один или два бокала, мистер Риплсмир пришел в настроение патетическое и благочестивое.
— Дорогой мой, иногда мне кажется, что я зажился на свете, — сказал он, обращаясь к мистеру Чепстону. — Не понимаю я этого нового поколения. И, откровенно говоря, не очень-то к этому стремлюсь. У них нет ни воспитанности, ни остроумия, ни моральных устоев, ни идеалов, ни веры, ни Бога.
— Может быть, вернее было бы сказать, что у них нет денег? — вмешался Крис. — Будь у них деньги, все остальное приложилось бы.
— Вот, вот! Неприкрытая грубость и цинизм! Сейчас, когда мы наслаждались этим скромным небольшим обедом…
— Этим чудом тонкого вкуса и гостеприимства, — с поклоном вставил мистер Чепстон.
— Вы слишком добры! — мистер Риплсмир ответил поклоном на поклон. — Так вот, вместо того чтобы оскорблять наши лучшие чувства неуместными упоминаниями о canaille [черни — фр.], разве не мог бы наш юный друг принять все это с благодарностью? Его рассуждения — это чистейшее пуританство, хуже того, атеизм! Он бросает вызов Провидению. По милости Провидения мы вкушаем здесь вкусную полезную пищу. Что ж в этом плохого? Разве Создатель не наш отец? И кто запретит отцу питать своих детей?
— Тогда зачем же он позволяет столь многим из них голодать? — спросил Крис.
На столе появились большие серебряные корзины с парниковыми фруктами, орехи, графины с портвейном и ликером.
— Мне это современное атеистическое позерство ненавистно, просто ненавистно, — сказал мистер Риплсмир передергиваясь. — Это должно быть позерство. Это не может быть искренне. Как могло бы все существовать без Бога? Даже наука признает это. Существуют всемирные законы, говорит наука. А как они могли бы существовать без всемирного законодателя?
Крис расхохотался от всей души.
— Кто вдохнул в нас дух живой? — продолжал мистер Риплсмир почти слезливо. — Кто наделил нас бессмертной душой? Когда я думаю о чуде своего собственного бытия, я не могу представить себе этого без участия силы и благости Божьей!
— А я могу, — сказал Крис. — Вы не читали Нидхема о тритонах и головастиках?
— Чертовски хороший портвейн, — сказал мистер Чепстон. — Чап, чап. Древние написали целую кучу о вине. Они все приписывают его божественному влиянию. Я голосую за Бога.
— Лукреций не признавал Бога, — сказал Крис.
— Он никогда не пил такого портвейна, — тонко заметил мистер Чепстон. — Это бы обратило его. Скажу вам по совести, Криш, вы шлишком о многом бешпокоитесь и шовершенно зря. Очень пришкорбная тендентенденция. Я шоглашен с моим штарым другом Риплшмиром — передайте-ка мне графин!
— Шлушайте, шлушайте! — сказал мистер Риплсмир. — Я шоглашен ш вами, Чепштон, что бы вы там ни говорили. Давайте выпьем за добрые штарые времена и добрые штарые обычаи…
— И доброго старого Бога, — докончил Крис.
— Напрашно вы думаете, что это так уж оштроумно, — сказал мистер Риплсмир, тяжело дыша и уставясь на Криса налитыми кровью совиными глазами. — Но я хотел бы сказать вам только одно. Это, может быть, не очень глубоко, н-не очень ‘регинально’, это не одно из ваших ч-чертовски научных з-замечаний, это прошто маленькое з-замечание, которое ишходит прямо от шердца. Я говорю, и я знаю, мой штарый друг Чеп-Чепштон поддержит меня, я говорю, ч-человек, который н-не верит в Бога, не д-джентльмен!
— Чешное шлово, — сказал мистер Чепстон. — Чертовшки хороший портвейн. Никогда в жизни н-не пивал такого портвейна. Лучший портвейн на швете, и угощает им лучший парень на швете. Но трагедия — графин пуст. Я говорю, Риплшмир, графин ш портвейном пушт. Выпьем мы ещ-ще бу-бутылочку?
— Непременно, дорогой мой, непременно. Гардинер! Ещ-ще бу-бутылку портвейна. Еще бу-бутылку портвейна для дорогого штарого Чеп-Чепштона. Ну а шкажите, Чеп-Чепштон, вы шоглашны шо мной насчет Бога, шоглашны? Я хочу шказать, ешли вы не верите в Бога, то во что вы т-тогда верите? Я хочу шказать, а как же ваша душа? Мне п-плакать хочется, когда я подумаю, что ваша беш-шмертная душа будет пр-роклята…
Крис не слушал больше, он не дождался слез мистера Риплсмира, взволнованных заверений мистера Чепстона по поводу его беш-шмертной души и пылкого брудершафта, разыгравшегося за следующей бутылкой портвейна. Он незаметно выскользнул из-за стола и на цыпочках, пошатываясь, выбрался из комнаты.

Два

Во время разговора с мистером Чепстоном в библиотеке Крис требовал фактов и действий. Теперь ему предстояло получить и то и другое. Были ли эти несчастья порождены его безрассудными замечаниями о Боге мистера Риплсмира, который решил доказать, что он бог не только широкой жизни, но и мелкой мстительности, или же они заключались в самой природе вещей — это вопрос, на который каждый ответит в соответствии со своими метафизическими воззрениями. Так или иначе, несколько неприятных и приятных фактов собрались подобно грозовой туче и готовы были каждую минуту разразиться над его головой, а собственными действиями он должен был вызвать еще и другие грозы.
Как обычно случается с атмосферными и житейскими грозами, первый удар был сравнительно легким.
В восемь часов утра после веселого небольшого обеда у мистера Риплсмира Крис еще крепко спал, в то время как ему следовало бы уже принять холодную ванну и наполовину закончить бритье. Крайне неохотно он уступил некоей враждебной силе, которая трясла его за плечи, стараясь вывести из сонного состояния.
— Там кто-то спрашивает вас, — сказал голос откуда-то издалека.
Крис сел на постели, мигая по-совиному.
— Что? — тупо воскликнул он. — Где? Который час?
— Там внизу какой-то джентльмен, — сказала крупная непривлекательная особа женского пола, в коей Крис теперь признал свою квартирохозяйку. — У него к вам письмо, он говорит, это очень важно и ему необходимо вручить вам его лично.
— О! — сказал Крис, все еще ничего не соображая. — Какой джентльмен?
— А я почем знаю? Позвать его сюда, что ли?
— Через пять минут, — сказал Крис. — Я сейчас оденусь.
До сознания Криса дошло, что у него слегка болит голова и ему хочется пить. Во всем теле было ощущение какой-то тяжести и разбитости. Лениво выбравшись из постели, он выпил полную кружку воды, почистил зубы, с нескольких попыток смочил лицо и голову холодной водой, выпил еще кружку, принял две таблетки аспирина и сказал себе, что вот сейчас он чувствует себя уже лучше. Затем он вышел на лестницу и крикнул хозяйке, чтобы она прислала к нему посетителя и принесла горячего чая.
Поскольку в том, что накануне вечером он выпил слишком много вина, был виноват сам мистер Риплсмир и никто больше, Крис решил не торопиться. У него прекрасный предлог опоздать на работу. Он подумал, что неизвестный ‘джентльмен’ — должно быть, Хоуд, неожиданно приехавший в Лондон. Велико же было его изумление, когда ‘джентльмен’ оказался одним из лакеев мистера Риплсмира.
— Доброе утро, Роджерс! — воскликнул он. — Какими судьбами вы здесь?
Крису было неприятно, что один из слуг увидел его в этом убогом жилище, — это еще осложнит его положение в доме мистера Риплсмира.
— У меня к вам письмо, сэр. Мистер Риплсмир специально распорядился, чтобы я вручил его вам лично. Ответа не нужно, сэр.
— Ага. — Крис машинально взял конверт. — Может быть, мне лучше все-таки посмотреть.
— Мистер Риплсмир специально распорядился, что ответа не нужно, сэр.
— Отлично. Можете идти, Роджерс. Благодарю вас.
— Благодарю вас, сэр.
Недоумевая, Крис вскрыл письмо. Что еще понадобилось этой старой мумии? Он прочел:

‘Дорогой Хейлин!

Последнее время я чувствовал, что, как ни приятно наше содружество, ему должен наступить коней. Сколь я ни был счастлив оказать услугу моему дорогому старому другу Чепстону, мне в последнее время стало ясно, что вы слишком молоды, чтобы вам можно было доверить мои коллекции и библиотеку, и слишком неопытны, чтобы отдавать себе отчет в их значении и ценности. Мне нужен человек зрелой культуры, чувствительный к высоким и благородным реальностям духовного порядка и не порабощенный жаргоном грубого материализма. Когда вы станете старше, вы, может быть, поймете и сами, что Духовная Истина, Моральное Величие и Красота должны стоять в нашей жизни на первом месте.
Посылаю вам чек на десять фунтов стерлингов. Сюда входит ваше недельное жалованье за текущую неделю и дополнительно четырехнедельное жалованье вместо предупреждения. Не трудитесь писать или звонить с целью поблагодарить меня за это. Я вскоре уезжаю на неопределенное время и до самого отъезда буду занят сборами.

С совершенным уважением Руперт Персиваль Риплсмир‘.

Первым побуждением Криса было рассмеяться над затейливой претенциозностью письма. Следующим — выругаться по поводу пустой болтовни Риплсмира. Следующим — подобно Догберри возблагодарить Бога, что он отделался от этого скота. Эти мысли занимали его, доставляя ему большее или меньшее удовольствие, пока он принимал ванну и, одеваясь, двигался по комнате. Он весело насвистывал. Какое необыкновенное облегчение больше никогда не видеть мистера Риплсмира, больше никогда не быть ‘дорогим моим’, никогда не выслушивать бесконечных жалоб на ужасные поступки лакеев и угрожающее состояние риплсмирских нервов! Несмотря на легкую тревогу за будущее, он был положительно счастлив.
Но за завтраком, состоявшим из чая и хлеба с маргарином, ему пришла в голову другая, менее радостная мысль — мысль настолько естественная, что человеку более практичному она пришла бы в голову прежде всех других. Он сообразил, что, потеряв службу, он тем самым потерял заработок, а значит, и возможность платить за квартиру, за хлеб с маргарином и за все остальное. Крис поспешно подсчитал. Оставалось еще восемь недель до того времени, когда он начнет работать в школе, а у него вместе с чеком мистера Риплсмира было немногим больше одиннадцати фунтов. Одиннадцать на восемь — маловато. Вот если он проживет три недели за счет мистера Чепстона, путешествуя с ним, тогда ему хватит. А если даже он не поедет, ну что ж, ведь умудряются же другие прожить на двадцать семь шиллингов в неделю. Почему бы и Крису не суметь?
Затем он начал беспокоиться. А что, если Чепстон тоже обиделся? Крис начал припоминать, что же, собственно, произошло на обеде у мистера Риплсмира. У него остались только самые туманные воспоминания. Чепстон и Риплсмир, кажется, несли какую-то ахинею и вели себя как двое старых пьяниц и обжор. Ну а что говорил сам Крис? Он смутно припомнил, что они ему очень надоели и — да! — произошел какой-то спор о Боге и о безработице. Больше он ничего не помнил, если не считать того, как он один возвращался домой по холодным ветреным улицам.
Он проглотил еще две таблетки аспирина и снова вернулся к беспокоившим его мыслям.
На новой службе ему предоставлялись квартира и полный пансион плюс небольшое жалованье, выплачиваемое в конце каждого месяца. Если Чепстон не возьмет его с собой в эту каникулярную поездку, ему придется начинать работу в угнетенном настроении и без гроша денег даже на такие необходимые вещи, как зубная паста и мыло. Его башмаки нуждались в починке. Ему придется купить несколько новых воротничков и черный галстук и… Затем возникла новая, еще более ужасная мысль. А что, если он не только лишится дружбы Чепстона, но и не сможет по какой-нибудь причине поступить на это место в школе? Что, если он заболеет? Как тогда быть?
Ему стало страшно. Он почувствовал себя таким жалким, необеспеченным и беспомощным. Если бы только он мог быть уверен, что получит это место, которое казалось таким низким падением, такой жалкой заменой в ожидании чего-нибудь лучшего! Если бы только он был уверен в этом, он больше ни на что не стал бы жаловаться. Где теперь сияющие видения возрожденного мира, счастливые умные люди, жизнерадостно и умело строящие рациональную жизнь? Где его планы и высокие идеалы, ради которых он презрел бесславную обеспеченность совместной жизни с Гвен, что сталось, наконец, с его волей к жизни, с волей к действию, рядом с которыми маленький план мистера Чепстона казался ему столь презренным? Все это исчезло, растворилось в небытии перед лицом подлого страха остаться без работы.
Крис в горести сжимал голову, продолжая отчаянно сражаться с чудовищем — Страхом. После снисходительного презрения к страхам Гвен, после всего, что он говорил о слабости тех, кто поддается страху, — как позорно, как унизительно оказаться самому во власти того же бессмысленного страха.
Он судорожно вскочил, надел пальто и шляпу. Посмотрим, устоит ли Страх перед безмятежным величием египетских скульптур…
Неизвестно, что дало такой удачный результат — успокаивающее ли действие двенадцатой и восемнадцатой династий Древнего Египта или его собственный здравый смысл, но только Крис быстро взял себя в руки. Унылый чертик на пружинке — Страх — был быстро загнан в свою коробочку, и крышка крепко захлопнулась над ним. Крис уже склонялся к тому, чтобы приписать недавнее паническое настроение разлагающему действию совместных возлияний с двумя стареющими кутилами, желавшими вовлечь Господа Бога в свои пьяные излишества. Во всяком случае, в течение следующих суток он достиг состояния почти блаженного покоя и, реализовав чек мистера Риплсмира, начал предвкушать недели, которые он проведет за чтением именно тех книг, какие ему хотелось прочесть.
Может быть, такому настроению отчасти способствовало письмо от мистера Чепстона, начинавшееся выговором за неуместную дерзость и дурацкую болтливость, продолжавшееся двумя страницами советов в духе Полония и завершавшееся сообщением, что поездка состоится, если только Крис потрудится вести себя должным образом. Крис ответил коротко, что, будучи убежденным сторонником бихевиоризма, он не может не вести себя должным образом, и с благодарностью принял приглашение.
Итак, когда через два дня Крис отправился к ‘Небесным близнецам’, настроение у него было бодрое и жизнерадостное. Последнее время у Криса образовалась привычка заходить туда раза два в неделю. По воскресеньям там собиралась вечером небольшая компания девушек и молодых людей. Среди недели бывало два-три человека, а иногда и совсем никого. Анна обычно отсутствовала, когда же она разговаривала с Крисом, его раздражал ее недовольный, почти резкий тон. По-видимому, она принадлежала к числу тех милых романтических старомодных дев, которым нравится таскать за собой целый хвост отвергнутых поклонников, обрекших себя ради нее на пожизненное безбрачие. Раздражение Криса дошло до того, что однажды он спросил Анну, можно ли ему надеяться на ее руку и сердце после смерти ее второго мужа. Анну это не рассмешило.
С Мартой дело обстояло иначе. О, совсем иначе! Она была неизменно дружелюбна, очаровательно дружелюбна, и в тоже время нисколько не кокетничала, как в первый день их знакомства. К несчастью, он почти никогда не оставался с ней наедине, а когда выпадали такие минуты, ими обоими овладевала смехотворная застенчивость и они бессмысленно и бессвязно болтали, не решаясь поглядеть друг другу в глаза. Крис убеждал себя, что такое поведение до крайности нелепо и неразумно. После того как битых два часа ждешь случая поговорить с девушкой наедине, было бы верхом глупости заикаться, запинаться, краснеть и выставлять себя в самом непривлекательном свете. Но чем больше он жаждал поцеловать Марту, тем более трудным казалось ему это сравнительно простое действие и тем больше он поражался легкости и прямо-таки блестящему мастерству, с какими он проделал это однажды в их первую встречу. Иногда он задавался вопросом, догадывается ли Марта, как она волнует его, и действительно ли она держит его на расстоянии, а если так, то кто этому виновник — или виновники. Как только к Марте приближались какие-нибудь молодые люди, — просто удивительно, как часто они это делали и как им это, по-видимому, нравилось, — Крис украдкой следил за ними, точно плохой сыщик, стараясь разобрать, относится ли к ним Марта более снисходительно, чем к нему. Иногда ему казалось, что да, иногда — нет. Положение было мучительное.
Ровно в четыре часа холодного ветреного дня в конце зимы Крис позвонил в квартиру Марты. Он нарочно пришел на полчаса раньше в надежде провести несколько минут наедине с ней, пока не явится кто-нибудь еще. Никто не ответил на звонок, и витрины запертой книжно-кондитерской лавочки показались ему вдруг печальными и негостеприимными. Он снова позвонил и прислушался, не раздадутся ли шаги, спускающиеся вниз по лестнице. Ни звука.
— Привет! — прозвучал где-то в воздухе голос Марты.
Крис быстро поднял глаза. В окне он увидел голову Марты, закутанной до подбородка в купальную простыню.
— Рано вы пришли, — сказала она. — Я принимаю ванну. Входите и подождите, пока я оденусь. Вот, держите!
Перед ним мелькнули белая рука и плечо, и два американских ключа на кольце просвистели в воздухе. Крис не поймал их. Когда он нашел ключи и снова поднял глаза, Марта уже исчезла.
Крис долго возился с замком наружной двери, пока не подобрал к нему нужный ключ. Затем поднялся, перепрыгивая через две ступеньки сразу, по лестнице тихого дома. У дверей квартиры Марты он обнаружил, что запыхался и сердце у него бьется учащенно, — то есть, что он не совсем ‘в форме’. Он открыл дверь квартиры, повесил пальто и шляпу и, пройдя в гостиную, положил ключи на камин.
Минуту или две он стоял совершенно неподвижно у теплого электрического радиатора. До сих пор он ни разу не оставался один в этой комнате, и она показалась ему большой, пустой, безмолвной и, по сравнению с его конурой, роскошной. Она была отделана в современном вкусе: по обеим сторонам большие окна с цельными стеклами, стены обшиты светлым деревом, стальные стулья, два низких дивана и две картины. На полу большой ковер с геометрическим узором, сочетание серого, синего и белого цветов. Серые гардины на окнах были задернуты, свет давали только теплый накалившийся радиатор и единственная электрическая лампочка, скрытая в строгой алебастровой вазе.
Через одну из дверей в конце комнаты до него доносилось тихое свистящее бульканье воды, спускаемой из ванны. Кровь прилила к щекам Криса, когда у него мелькнула мысль, что Марта стоит там обнаженная, теплая, свежая и душистая после ванны, более прекрасная в реальности своей плоти, чем все придуманные людьми нимфы и богини. После всего убожества и нищеты, какая радость взглянуть на ее обнаженное тело, реальное и ощутимое, и в тоже время символизирующее юность и надежды и пылкое наслаждение. Нужно только пересечь комнату, открыть дверь и… Нет, это будет грубо, невоспитанно. К тому же он боялся, что Марта может обидеться. Но на этот раз, когда она войдет в комнату, он поцелует ее, легко и непринужденно, разумеется, но непременно поцелует ее, и без всяких экивоков. Конечно, он ее поцелует. ‘Привет, Крис’, — скажет она, а он скажет: ‘Привет, дорогая’ и обнимет ее за плечи и… очень просто и естественно.
Крис снова оглядел комнату. Ему нравилась обстановка в современном вкусе, полный разрыв с прошлым, отсутствие всяких антикварных безделушек, гладкие плоскости, четкая определенность линий. Вот такой должна быть теперь жизнь. Ему в первый раз пришло в голову, что, наверное, у Марты есть кое-какие средства — ну да, а то как же! Ей принадлежат дом и обе лавки. Крис настолько привык мысленно делить всех людей на молодежь без единого пенни и стариков с непомерно большим количеством фунтов, что ему как-то не верилось, что у Марты могут быть деньги. Он почти жалел, что они у нее есть. Это нарушало симметрию мира. Это ставило Марту в один ряд с его врагами. Может быть, впрочем, денег у нее немного. Однако же такую комнату нельзя иметь без денег, хотя она не стоила и двадцатой доли того, что Риплсмир бросал на свои уродливые ‘украшения’ в стиле Бувара и Пекюше.
Каждое мгновение Крис ожидал, что вот откроется дверь и войдет Марта. Он еще раз прорепетировал свою маленькую сценку, но Марта не приходила. Он напомнил себе, что девушкам нужно гораздо больше времени, чтобы привести себя в порядок, чем мужчинам. Им мало быть чисто вымытыми и аккуратно одетыми: они должны быть сверх того модными и привлекательными. Что за канитель — и это каждый день! Чтобы заглушить свое нетерпение, он подошел к книжным полкам Марты. Романы и романы, томики стихов, книги по искусству и архитектуре, несколько биографий и тому подобных сказок. Три ряда французских и немецких книжек: главным образом — романы. Ни единого труда по истории или какой бы то ни было науке, философии или даже психологии. Хотя нет, постой-ка! Спрятанные позади каких-то других книг, стояли Фрейд и Адлер. Гм! Эллис, полное собрание. Ван дер Вельде. Ха-ха. Если она только прочла все это, она вовсе не такая невежественная дурочка, как Анна…
— Привет, Крис! — сказал голос Марты.
Крис виновато засунул книги на место и выпрямился, он сильно покраснел. Марта вошла в дверь с противоположной стороны от ванной, в руках у нее был поднос с чашками, кипящим кофейником и молочником. Крис вспомнил ее причуду — пить кофе вместо послеобеденного чая.
— Привет, — сказал он, охваченный внезапной застенчивостью. (Ну, чего ж ты ее не поцелуешь? Ну как же, когда у нее поднос в руках? А тогда какого же черта ты забыл хорошие манеры и не берешь у нее поднос?)
— Разрешите мне… — начал он. Но Марта уже поставила поднос на низкий широкий столик и устраивала для себя на полу сиденье из подушек.
— Дать вам подушки или вы предпочитаете стул? — небрежно спросила она.
— О, мне все равно, — взволнованно сказал Крис, пододвигая первый попавшийся стул и усаживаясь напротив камина. Низкий массивный столик разделял их. Крис заметил, что Марта одета не в платье, а в длинный с засученными рукавами халат плотного синего шелка на такой же плотной шелковой подкладке лилового цвета и широким поясом. Ее шелковые чулки и домашние туфли на высоких каблуках были того же лилового цвета. Крис подумал, что это чудесное сочетание, — насколько он вообще был способен думать о чем-либо, кроме своего нелепого замешательства.
— Простите, что я заставила вас так долго ждать, — сказала Марта, разливая кофе. — Мы ведь, кажется, сговорились на половину пятого?
— Да, но я нарочно пришел пораньше. Мне никогда не удается побыть с вами вдвоем.
— А! — Марте это, видимо, доставило удовольствие. — Вы мне что-нибудь хотели сказать?
— Только то, что я потерял службу у Риплсмира!
— В самом деле? — спокойно спросила Марта. — И как же это случилось?
— О, они с Чепстоном — Чепстон — это мой бывший учитель в колледже — напились вдрызг, а я наговорил им дерзостей, и мой милый старичок рассвирепел.
Марта рассмеялась.
— Могу себе представить, что вы им наговорили, — сказала она, передавая ему чашку. — Вы никого не оставляете в покое. Я и то побаиваюсь вашего острого язычка. Надеюсь, вы довольны, что развязались с этим, правда?
— Собственно говоря, да. Но почему вы так думаете? Когда мы с вами в первый раз встретились, вы, по-моему, считали, что у меня прекрасная служба.
— Тогда я вас не знала, — сказала Марта, избегая его взгляда. — А теперь я знаю, что вы там пропадали зря. Вам следовало бы заниматься чем-нибудь гораздо более дельным. Способные люди не могут по-настоящему проявить свои способности на работе, которая настолько ниже их.
Крис был польщен. Вот это умная девушка. Он уж был готов к тому, что Марта сразу станет очень холодной и официальной, как только она узнает, что больше не будет заказов от библиотеки Риплсмира. Наоборот…
— Что вы теперь будете делать? — спросила Марта.
Крис подробно объяснил.
— Но по душе ли вам это? — сказала Марта. — Это звучит довольно мрачно и оплачивается скверно. Разве вы не могли бы найти что-нибудь получше?
— Я отказался от двух лучше оплачиваемых мест: узаконенного альфонса и риплсмировского лизоблюда. Как ни скучно преподавание и как ни плохо оно оплачивается, это настоящая работа, полезная для общества. Но не будем больше об этом говорить.
— Вы будете жить очень далеко, — задумчиво сказала Марта. — Вероятно, я больше никогда вас не увижу.
— О, мы с вами увидимся, — выразительно сказал Крис. — Если только вы сами не запретите этого. Мне было бы очень тяжело не видеться с вами часто.
Марта ничего не сказала: наступило странное, смущенное молчание. На одну секунду их взгляды встретились, и ее взгляд рождал ощущение такой удивительной глубокой близости, что Криса сразу охватило радостное волнение, ибо взгляд выражал… Что он выражал? Не слегка агрессивное ‘Ti voglio bene’ Гвен, не насмешливое ‘думаешь, так я тебе и далась?’ Анны, но нечто более открытое и более глубокое, более чувственное и в то же время беззаботно-веселое.
— У нас здесь тоже перемены, — сказала она как будто совершенно небрежно. — Эта идея Анны с кондитерской и книжной лавкой — глупость. Это не окупается, так что я теперь сдала обе лавки. К тому же Анна возвращается поздно и работает спустя рукава. Ей это уже надоело.
— Вероятно, это Джон ее отвлекает? — неосмотрительно сказал Крис.
— А вы ревнуете? — пытливо осведомилась Марта.
— Не очень, — Крис рассмеялся довольно невежливо. — Она меня чуть с ума не свела. Заставила меня почувствовать такую горечь и презрение к себе, когда очень наглядно дала мне понять, что для нее я, пока богат мой отец, и я без гроша — это далеко не одно и то же. Пожалуй, она отчасти виновата и в той истории с Гвен…
— Думаю, ей стоит только свистнуть, и вы вернетесь к ней, — сказала Марта с кошачьей жестокостью.
Крис обиделся.
— Зачем вы это говорите? Вы же знаете, что это неправда.
— Вы уверены?
— Да, уверен…
Раздался громкий звонок. Крис замер на стуле, и чувство сильнейшей досады овладело им. Прервали — так скоро! Марта инстинктивно приподнялась на колени, чтоб идти открывать, но сейчас же снова опустилась на подушки. От ее движения шелковый халат приоткрылся, и с внезапным трепетом Крис не столько увидел, сколько угадал, что под халатом ничего нет. Неужели?.. Он вопросительно уставился на нее…
— Пускай себе звонят, — равнодушно сказала Марта.
— Марта!
— Что?
— Вы в самом деле не впустите их?
— Если только вы этого не хотите.
— Хочу! Да я готов убить всякого, кто помешает нам сейчас. Так счастлив я не был уже…
Дзинь! Снова послышался звонок.
— Идите вы к черту! — громко сказал Крис.
— Шш! Там могут услышать. Сидите тихо, пока они не уйдут.
Они сидели молча, изредка улыбаясь друг другу, с веселым заговорщическим видом. Крис сгорал от нетерпения и нахлынувшего на него желания. Ванна, занавешенные окна, шелковый халат и, наконец, ее нежелание отвечать на звонок — все это могло значить только одно. Марта желает его, она хочет принадлежать ему, она предусмотрела все. Крису хотелось броситься перед ней на колени, со страстной благодарностью целовать ее руки и ноги, а потом тихонько раскрыть шелковый халат, скрывавший такую сладостную красоту. Он слегка дрожал, лоб у него был горячий и точно стянутый. Он взял себя в руки: сначала нужно договориться, здесь не должно быть обмана с его стороны и разочарования для нее. Спокойнее, но все еще дрожа, он наклонился к радиатору, отогревая похолодевшие от возбуждения руки.
Звонок прозвонил еще дважды, а потом наступило долгое молчание. Они смотрели друг на друга и слушали, наклонив головы набок.
— Кажется, они наконец ушли, — сказала Марта, вздохнув с облегчением.
— Надеюсь, больше никто не будет звонить.
— Можете обвязать звонок носовым платком, — небрежно сказала Марта, — и отодвиньте немножко стол. Он слишком близко к радиатору.
Крис быстро повиновался. Наклонившись над Мартой, чтобы отодвинуть стол, он невольно увидел две блеснувшие белизной груди и ложбинку между ними. Марта посмотрела на него снизу вверх с робкой и в то же время зовущей улыбкой. Для нее момент уже настал. Но не для Криса. Хотя он жаждал упасть перед ней на колени и прильнуть к ее губам, он резко отвернулся и снова сел на стул. Марта не отрывала глаз от накалившихся докрасна витков радиатора, и он увидел, что ее губы чуть-чуть дрожат.
— Марта!
— Да? — Она не смотрела на него.
— Марта, вы знаете, что это значит, когда двое людей, таких, как мы с вами, внезапно чувствуют непреодолимую робость и смущение, как только они остаются вдвоем? Когда одно прикосновение руки, один только взгляд повергает их обоих в сладостное замешательство и смятение?
Марта ничего не сказала, и Крис продолжал. Его голос, вначале слегка дрожавший, теперь окреп.
— Так вот, это значит, что им обоим приходят одни и те же невыразимые мысли, что ими обоими владеют одни и те же невысказанные чувства. Это значит, что они желают друг друга. Я почувствовал это в первую же нашу встречу, хотя, признаюсь, тогда я судил о вас иначе, и я ощущал это все сильнее и сильнее каждый раз, когда мы с вами встречались снова. А вы?
Марта опять ничего не сказала, и Крис повторил:
— А вы?
Она кивнула, как показалось Крису, чуточку грустно.
— Но в этом нет ничего грустного, — весело сказал он. — Наоборот, это очень радостно. Мы должны благодарить судьбу, что мы не слишком высокомерны, и не слишком глупы, и не слишком скованы запретами для подобных переживаний. Мне кажется, — нет, я уверен! — что никогда в жизни я не был так счастлив, как сегодня, особенно с той минуты, как до моего тупого ума мужчины дошла наконец чудесная истина: что у вас ко мне то же чувство, что у меня к вам. Я никогда не думал, что можно ощущать такое чистое счастье.
Марта взглянула на него с быстрой, смущенной улыбкой и так же быстро отвела глаза.
— Теперь я уже не чувствую себя с вами неловко. Это все равно, как если тебя неожиданно переместят из знакомого трехмерного мира в мир какого-то неведомого четвертого измерения. Я предстану перед вами как некое открытие. Вы предстанете передо мной ка к объект исследования. Но, Марта, этот мир стар как само человечество, хотя для нас он нов и свеж. Он прекрасен и поэтому хрупок. И потому что он сейчас для нас так доступен, мы должны быть особенно осторожны. Мы должны войти в него как цивилизованные человеческие существа, не как испанцы, варварски вторгшиеся в Новый Свет.
— Да, — сказала Марта, хотя ему было ясно, что она, в сущности, не поняла его.
— Дорогая! Может быть, я выражаюсь скучно, высокопарно и утомительно? — быстро спросил он. — Но я должен высказать все это. Этого требует моя совесть бунтаря.
Марта рассмеялась.
— Разве не лучшее и не прекраснейшее в любви то, чего нельзя выразить словами?
— Я не знаю. Я и не пытаюсь выразить все, — ответил Крис. — Вопрос не в том, что мы чувствуем и почему, а в том, как управлять нашими чувствами, в том, как бы нечаянно не причинить друг другу боли, как бы не превратить радость в страдание и хаос. Вот сейчас, когда я стоял подле вас и вы подняли ваше прекрасное лицо, пристально и нежно посмотрели на меня, я был во власти желания тотчас же ответить на ваш призыв. Мне хотелось одного: взять вас, не медля ни минуты. Но я этого не сделал. Если бы я это сделал, разум и предусмотрительность погибли бы в водовороте переживаний и ощущений, как это всегда бывает при столкновении со столь великими первобытными силами, как страх и любовное влечение. Вы, может быть, думаете, что мое отступление говорит об излишнем хладнокровии, о том, что я не желаю вас по-настоящему. Если вы так думаете, вы не правы. Оно говорит о противоположном. Оно означает, что вы мне так дороги, что я заставляю лучшее, что во мне есть, думать о вас, а не только о себе.
Он остановился размышляя. Марта терпеливо ждала, как ждут все женщины, когда мужчины слишком много говорят.
— Да, — снова заговорил он. — Так называемым нормальным поступком было бы для нас ‘поддаться искушению’. А потом, после непоправимого, тогда что? Подчиниться одному из узаконенных правил любовной игры. Мы не настолько глупы. Мы можем быть реалистами. С одной стороны, наша ситуация обыкновенна и стара как мир, с другой — она единственная в своем роде. Хотя в очень и очень многом мы в точности такие же, как все остальные люди, все зависит от того, как мы будем относиться и приспосабливаться друг к другу. Нам мало сказать: ‘О, мы любим друг друга’ — и предоставить все естественному ходу вещей и запутаться в трудностях и взаимном непонимании. С этим-то вы согласны ведь, правда?
— Да, — сказала Марта. — Я тоже так думаю. Но что вы хотите мне сказать и что я, по-вашему, должна делать? Получается что-то очень сложно.
— Ничего сложного, если мы будем абсолютно искренни и прямодушны, — сказал Крис. — Прежде всего признаем, что влечение, соединяющее нас, — половое влечение. Не будь пола, мы оставались бы только друзьями. Именно наличие полового влечения заставляет нас стремиться друг к другу, дает нам это ощущение экстатического блаженства. Я не стану впадать в общепринятую литературную условность и притворяться перед самим собой и перед вами, будто я желаю вас и люблю вас за что-то, чего у вас нет. Я не хочу, чтоб вы были прекрасной дамой или хотя бы нежной девой с ученой степенью и золотыми волосами. Для меня вы не фиалка подле замшелого камня и не ярчайшая звезда на небосводе. Под вашим изящным синим халатиком скрывается женское тело. Оно доставляет мне радость. Я рад, что вы реальная женщина, и желаю вас как женщину. Я знаю, что вы — изысканное и чудесное сочетание миллионов клеток, что ваше сердце поддерживает жизнь их, нагнетая в них кровь, что в вас происходят сложные химические процессы. Меня привлекает не ваша родословная, не ваш годовой доход, не ваша игра на рояле, не призрак, вызванный из небытия смутным вожделением и фантазией, а то, что подлинно и по существу составляет ваше тело, вашу душу. То, от чего вы не можете уйти. То, благодаря чему вы — Марта, и никто больше, реальная, живая правда вашего ‘я’. Не смотрите на меня с таким удивлением. Неужели вас удивляет, что я не презираю вас за то, что вы женщина?
Марта покачала головой. Крис остановился, наблюдая за ней: ‘Она понемножку отдаляется от меня, — подумал он. — Я говорю, вместо того чтобы действовать, я употребляю выражения, которые не встречаются у ее любимых поэтов и романистов. Если уж я должен говорить, она предпочла бы, чтобы я разводил сентиментальное пустословие. Но разрази меня гром, если я на это пойду. Я буду вести себя как разумное человеческое существо, а не как восторженный сентименталист…’
— Вы заставляете меня краснеть, — сказала Марта.
— Я тут ни при чем. Это от того, что вас с детства приучали быть респектабельной женщиной. По существу говоря, вы вовсе не так шокированы, как вам кажется. Половое воспитание женщин так фантастично, так очевидно абсурдно, что здравый смысл женщины восстает против него. Женщина знает, что, если она женщина и наделена естественными женскими инстинктами, это еще не значит, что она порочная, грязная тварь. Женщины соблюдают декорум, но не верят в него — во всяком случае, только неудачницы верят. И какая отвратительная наглость — называть невежество, предрассудки и суеверия ‘здоровой неиспорченностью’! Возмутительная наглость! Во всем, что касается нашего тела, — как, впрочем, и всего остального, — истинное здоровье — это знание и приятие жизни. Тот факт, что вы женщина, не внушает мне никакого отвращения, но, с другой стороны, я вовсе не намерен делать вас идолом в храме моей души или видеть в вас ангела, посетившего мой дом, тем более что дома-то у меня и нет!
— О Крис, Крис, — сказала Марта со смехом. — А дальше что вы скажете?
— Но вы со мной согласны? Как по-вашему, дело я говорю или несу ахинею?
— Конечно, согласна. Мне нравится, что вы смотрите на меня именно так, но, когда вы так прямо и словно между прочим говорите об интимных вещах, я начинаю стесняться и стыдиться. Никто до сих пор не говорил со мной так о моем теле.
— Значит, кто-нибудь должен же был это сделать, — ответил Крис. — Тут нечего стыдиться. Если бы это было постыдно, я не стал бы об этом говорить. Вот что я вам скажу, Марта: мне до смерти надоело сексуальное ханжество моих родителей, Анны и Гвен. Мои родители дьявольски ‘чисты’: для них сексуальная жизнь — это источник дохода. Анна дьявольски ‘чиста’ — она размахивает флагом своей сексуальной привлекательности, как матадор плащом, и смеется, когда быки несутся на нее. Гвен дьявольски ‘чиста’ — у нее столько подавленных комплексов, что она усматривает сексуальный смысл в кремневом орудии каменного века. Если они ‘здоровые, неиспорченные’ люди, тогда я грязная скотина! Мне было бы чертовски больно, если бы вы были такая, как они. Но вы не такая. Я знаю, что вы не такая. А потому не обижайтесь на мою откровенность.
— Я не обижаюсь. И я думаю, что вы правы! — сказала Марта. — Действительно, неприятно, когда люди стыдятся своего тела, и действительно, нездорово, когда мужчины считают женщин грязными и развратными только потому, что они женщины. И действительно, глупо, когда двое людей воображают, что раз уж они друг друга любят, значит, теперь все будет отлично и замечательно до скончания века. Но не будьте чересчур проницательны в отношении меня, Крис. Мне хотелось бы, чтобы вы были ослеплены любовью хоть самую малость.
— Не беспокойтесь, — улыбнулся Крис, — я и так достаточно ослеплен. Я мог бы расточать самые преувеличенные и неправдоподобные комплименты и верить каждому своему слову. Даже сейчас мне было бы крайне трудно поверить человеку, который взялся бы утверждать, что вы не самая привлекательная девушка на свете. Я молюсь на вас, и даже вам самой не сразу удалось бы внушить мне, что вы — не лучшая из всех возможных девушек!
— А! Это уже лучше, — сказала Марта. — Еще! Еще! — Крис заметил, что синий халатик, который незадолго до этого был плотно запахнут, теперь слегка раскрылся и позволял видеть кусочек ослепительно белого тела.
— Одну минуту! Еще кое-какие практические вопросы. Как по-вашему, следует нам пожениться?
— О! — вопрос, видимо, застиг Марту врасплох. — Не знаю. А по-вашему как?
— Я считаю, что, согласившись выйти за меня, вы оказали бы мне честь, — серьезно сказал Крис. — Но я считаю также, что это была бы непростительная глупость, у меня нет ни гроша, у меня дрянная работа, я молод, и я не хочу детей. Я еще сам не опомнился от ужасов детства. С моей точки зрения ответом должно быть ‘нет’. А с вашей?
— Мне все равно.
— Сейчас — может быть, а думали вы об этом? Если нет, то я должен подумать за вас. Если бы мы жили в России, этот вопрос не ставился бы. Но, к несчастью, мы живем на закате исключительного по своей глупости буржуазного строя. Мы живем в таких условиях, когда пол расценивается как частная собственность и считается настоящим позором. Взяв меня без всяких формальностей, вы становитесь попорченным товаром на брачном рынке. Весьма желательные молодые люди, крепко стоящие на посыпанной гравием почве, обладатели приличного годового дохода, будут пристраивать свои доходы куда-нибудь в другое место. А весьма нежелательные молодые люди начнут к вам приставать.
— Они не обязаны знать, — сказала Марта, снова запахивая халатик.
— Не обязаны, если мы будем дьявольски осторожны, — согласился Крис. — Ну а как сделать, чтобы Анна не узнала? И чтобы не разгласила?
— Она уедет отсюда через неделю.
— Так скоро? — воскликнул Крис. — Счастливый Джон! Держу пари, что через год она выйдет замуж за его доходы.
— Так что об этом нечего беспокоиться, — сказала Марта.
— Да, но нужно подумать еще кое о чем. Вы знаете, каковы люди. Я не собираюсь воспользоваться вашими чувствами, чтобы ‘соблазнить’ вас. Я даже не буду вас уговаривать. Если вы на это пойдете, вы должны поступить как взрослый человек, который сам за себя отвечает, должны знать, на что вы идете.
Марта ничего не сказала, только очень плотно запахнула халат. Теперь не было уже ни проблеска белизны.
— Ну? — упорствовал Крис.
— Кажется, вы не очень-то пылаете, — сказала Марта, несколько разочарованная.
— Какое это имеет отношение?
— Ну, если вы не так уж сильно меня желаете…
— Ах, понимаю! Ну, предположим, я скажу, и не только скажу, но и пообещаю вскорости доказать вам, что мое желание простирается на миллионы миль за пределы всякого здравого смысла и приличия, тогда что? Сказать: ‘Я люблю вас’ — это значит воспользоваться, не знаю, в который раз, тошнотворным журналистским штампом. Я — о, черт возьми, — хотите, чтобы я пронзил себе грудь кинжалом а-ля Байрон или сжег руку на медленном огне? Я сделаю это…
— В таком случае да.
— Что да?
— Я рискну.
Каким-то образом широкий пояс распустился, и взорам Криса предстало гораздо больше, чем кусочек белизны. Он укусил свою руку, пока ему не стало дьявольски больно.
— Нет! Рано еще целоваться! — вскричал он, пытаясь сохранить деловитость, хотя голос его дрожал. — Еще один, только один вопрос. Вы не очень сильны по части биологии, Марта. Хотя вопреки обывательскому мнению, половая жизнь и размножение — не одно и то же, однако между ними есть связь. Я не хочу, чтобы вы были матерью незаконнорожденных детей. Вы знаете, как избежать беременности?
— Да, — прошептала Марта.
— Вы пробовали делать это?
— Да.
— Вы уверены, что это надежно?
— Да.
Теперь халатик почти совсем перестал выполнять свои первоначальные функции, но Крис все еще игнорировал его сигналы.
— Вероятно, мне следовало бы потребовать более точных разъяснений, — сказал он с сомнением в голосе. — Но будем надеяться, что у вас есть опыт. Кажется, я и так уж измучил вас своими бесконечными сомнениями и доводами. Но по крайней мере я не обманывал вас. И помните: я не требовал от вас никаких обещаний. Когда-нибудь это избавит вас от унизительной необходимости нарушить свое слово. Я надоел вам, я охладил ваш порыв, я почти оттолкнул вас от себя. Но я сделал это потому, что хотел поступить с вами прямо и честно, а не просто из чувства самозащиты. И если бы я не был очень и очень небезразличен вам, вы никогда не вынесли бы всех этих бесконечных разговоров.
Марта ничего не сказала. Наступило долгое молчание.
— Марта! — тихо сказал Крис.
— Да?
— Посмотрите на меня!
Она посмотрела на него вопросительно.
— Марта! Как сладко произносить ваше имя! Как сладко думать, что с вами я могу быть самим собой, ничего не скрывать, допускать вас всюду, куда никто еще не входил и не может войти. Если я был чересчур осмотрителен и придирчив, если мое объяснение в любви слишком походило на какой-то договор о сотрудничестве в области биологии — простите меня. Я говорил все это потому, что считаю это существенным, потому что хочу, чтобы наши отношения были настолько совершенными, насколько могут быть совершенными отношения между людьми, потому что я верю, что между мужчиной и женщиной не должно быть антагонизма, не должно быть вражды с перемириями на то время, когда они удовлетворяют свои потребности, потому что я верю в возможность любви без злобы, без разочарования.
Марта! Не отводите глаз! Я хочу, чтобы вы видели, что я говорю правду, которая идет из самых глубин моего существа. Я буду доверять вам, как не доверял никому с самого детства. Я подпущу вас так близко к себе, что вы сможете убить меня единым словом или взглядом, предать меня единым жестом или улыбкой. Да, это мне будет трудно, я человек недоверчивый. Но если я ненавижу дураков, ханжей и лицемеров, это еще не значит, что я не могу относиться к вам с нежностью.
Вы знаете, когда я впервые увидел вас, я ушел отсюда с мыслью: ‘Как она мила!’ Но в другие разы я уходил с мыслью: ‘Как проживу я все эти часы до новой встречи?’ и ‘Какое горькое мучение, если я никогда не увижу ее снова!’ Я желаю вас так страстно, что иногда чувствую боль, подлинную боль в груди. Если я заставил вас посмотреть прямо в лицо важным фактам обыденной действительности, не думайте, что я не способен видеть красоту, ощущать живую поэзию, исходящую от вас, Марта. Это не лживая поэзия, не холодное повторение избитых рифм, а золотая плоть живых мгновений. Мы примем жестокую действительность, Марта, но сделаем ее столь же прекрасной, как живой мир солнца и высоких деревьев и цветов. Мы будем естественны, как море, свежи, как ветер.
Не отводите глаз! Не обращайте внимания, если прерывается мой голос. Так удивительно сбросить с себя одиночество, так удивительно и чудесно ощущать благодаря вам полное сердечное спокойствие. Я никогда не думал, что при взгляде на женщину меня повергнет в такое волнение, на меня так подействует ясный блеск ее мягких, темных глаз. Я никогда не думал, что красота юного белого тела — да, откройте мне его — может довести меня до слез тем, что оно так стройно, так нежно и так беззащитно. И лучше всего то, что в нас нет грусти, и наши слезы — слезы освобождения. Нам весело. Так постараемся же сохранить это веселье и эту сладость и… О да, милая, милая, да, теперь, да…
Ибо Марта раскрыла перед ним объятия.

Три

Проснуться счастливым — это большое достижение в жизни. Крис проснулся от столь глубокого сна, что в первое мгновение смотрел и ничего не понимал, не узнавая окружающей обстановки. На одно мгновение сон разорвал связь между вчерашним знакомым рисунком реальности и сегодняшним. Крис ощущал только одно: он счастлив.
Через одну долю секунды рисунок встал на свое место и снова сделался знакомым. Крис был в своей старой комнате в Сохо, но что-то в ней изменилось. Ее убожество и запущенность больше не подавляли. По крайней мере на одно мгновение они потеряли власть над этим удивительным и беспредельным ощущением счастья. Почему?.. Марта!
Еще через одну долю секунды Крис окончательно проснулся. Он откинулся на подушку размышляя.
‘Я счастлив. Счастье. Что есть счастье? Такое счастье? Радость, что ты живешь. Положительное довольство тем, что обладаешь сознанием, положительная воля к жизни. Не машинальный инстинктивный страх, заставляющий самых неудачливых людей страшиться смерти, а убеждение, что жить хорошо. Я доволен, что какая-то звезда столкнулась с солнцем — если это вообще было — и создала землю. Я доволен, что солнечный свет превратил какие-то химические вещества в живые клетки. Я доволен всеми своими отдаленными и такими несхожими и в то же время похожими на меня предками, которые дышали и ползали и плавали по древним морям, чья соль сохранилась в моей крови, доволен бесконечными поколениями, которые боролись за свое существование, бились и страдали на земле, чтобы сделать меня человеком. Я возношу хвалу моим родителям за то, что они дали мне жизнь. Благословен час и благословенно ложе, на котором я был зачат! Но по какому невероятному стечению счастливых обстоятельств я появился на свет! Сколько раз за сотни миллионов лет цепь могла оборваться! Неизъяснимое чудо, что я живу и что я счастлив.
Счастлив. Огорчает ли меня мысль, что когда-нибудь я состарюсь и умру? Это слишком далеко. Я переживаю смертное бессмертие юности. В свое время я буду оглядываться на теперешнего самого себя с невыразимым сожалением, тоской и, пожалуй, даже с жалостью, что нечто столь незначительное могло казаться таким большим. Как легко я мог бы унизить свое счастье заплесневелыми пошлостями отшельников и книжников! Как легко я мог бы заслужить бесценную репутацию человека разборчивого и очень умного, презирая себя за то, что у меня есть общего с крысой и двуполым слизнем! Пусть уж я буду обыкновенным и жалким, ибо мое счастье истинно. Как лживы все эти интеллектуальные софисты, требующие похвал зато, что они ненавидят людей, то есть самих себя. Признаем же их ненормальными вместе с поддельными Наполеонами и жертвами dementia praecox [раннего слабоумия лат.].
То, что я обладал Мартой, ничего не меняет, и, однако, это меняет решительно все. Это превратило меня в цельного человека. Сколько бы я ни враждовал с человеческой извращенностью, невежеством, разрушительными тенденциями — с самим собой я в мире. То, что во мне испытывает удовлетворение, примитивно, но существенно. Я не могу быть иным, чем я есть, и было бы суетным безумием калечить себя, лишая себя чего-то существенного. Нет ни высокого, ни низкого: есть только новое и старое.
Это чувство, которое кажется мне и является на самом деле таким драгоценным, — его дала мне она. Экономисты не могут оценить его, физики — измерить. Биологи считают его чем-то само собой разумеющимся, а потому в своих рассуждениях идут мимо цели. Даже психологи только бормочут что-то невнятное и спорят. Разве можно измерить экстаз любви, исследуя мозг кошки, подвергнутой трепанации? Разве можно решить уравнение нашего счастья? Потому что она тоже счастлива. Глаза несчастных не сияют, как сияли ее глаза, и плоть угнетенных не бывает такой трепетно-живой…’
Так этот наивный глупец рассуждал о своей любви. Но недолго. Он был настроен слишком энергично и бодро, чтоб валяться в постели. Поразительно, насколько важными и интересными представлялись теперь самые тривиальные дела. И поразительно, как роились в его мозгу планы дальнейшей жизни, причем во всех этих планах видное место занимали частые встречи с Мартой…
Это блаженное состояние длилось несколько больше недели, после чего предначертанный порядок вещей позаботился прервать его.
Он встречался с Мартой ежедневно, хотя бы только для того, чтобы пройтись вдвоем по парку. Однажды вечером, после того как они с упоением занимались любовью, Марта стала уговаривать его остаться у нее на ночь.
— Сейчас еще нельзя, — сказал Крис. — Нельзя, пока Анна живет здесь. Через несколько дней она уедет, и тогда я буду оставаться с тобой хоть каждую ночь.
— Какое нам дело до Анны? — чуточку ревниво спросила Марта.
— До самой Анны — абсолютно никакого. Но, дорогая, ты ведь знаешь, у нее ключ от твоей квартиры, и она вламывается к тебе в любое время дня и ночи. Если мы закроем дверь на цепочку, она будет барабанить в дверь из чистого любопытства, пока ты ее не впустишь. Я могу быть здесь спокоен только в те дни, когда мы знаем, что она у Джона.
— Не съест же она нас.
— Нет, но она будет говорить о нас. А это все равно, как если бы она съела нас живьем. Нельзя доверять Анне.
— Нельзя, это верно, — горестно сказала Марта. — Я ухлопала уйму денег на этих ‘Небесных близнецов’, но ни Джон, ни ее отец не станут за нее расплачиваться. Ее отец взбешен из-за Джона.
— Вот видишь, — сказал Крис, — как опасно, когда люди что-нибудь знают! Ты потеряла все эти деньги, Марта?
— Нет, что ты, но мне придется очень трудно в первые месяцы.
— Ты ведь не очень богата, правда?
— Триста фунтов в год и этот дом.
— Это еще терпимо. Я рад, что ты не богата, Марта.
— Почему? Если бы я была богаче, тебе не пришлось бы поступать на дурацкую службу и мы могли бы уехать вместе куда нам вздумается.
— Конечно. Но понимаешь, мне очень противно, когда к любовным отношениям примешиваются деньги. Вероятно, это вина моих родителей. Это реакция на их взгляды. Это неразумно, но в этом есть какая-то доля правды. Мне бы хотелось совсем другого: чтобы у нас у обоих была работа, интересная работа, и чтобы мы работали достаточно близко друг от друга и могли встречаться, когда нам вздумается, но в то же время не впадать в мещанство…
— Этого с нами никогда не случится, — возмущенно сказала Марта.
— Это может случиться. Вспомни, сколько людей начинали с всепоглощающей страсти, а кончали ночными туфлями, зевками и радиопередачами. Но с нами этого не будет.
Согретый памятью о недавних поцелуях, он быстро и радостно шел домой по мокрым улицам, настолько занятый своими окрыленными мыслями, что почти не замечал потоков экипажей и людей, толпой струившихся мимо него под мозаикой зонтов. Он двигался не столько по лондонским улицам, сколько по стране воображения, где он нашел как раз такую работу, какую ему хотелось, и Марта нашла как раз такое дело, какого хотелось ей, жизнь их была богатой и деятельной, в ней не было места опустошенности, они встречались для любви и товарищеского обмена мыслями, а потом расставались для труда и нужд мирских… Сквозь эти грезы наяву его взгляд улавливал и запоминал отдельные яркие проблески развертывавшейся перед ним фантасмагории — вот полисмен в блестящем черном прорезиненном плаще, вот мягкое пламя огней магазина и золотое отражение их на влажных плитах тротуара, вдруг профиль девушки, на секунду обозначившийся четко, как камея, и снова навсегда растаявший во мгле, вот жесткие эгоистичные лица прохожих в квартале богатых клубов, вульгарные английские световые рекламы, старая нищенка, просящая милостыню около театра. Вся эта жизнь — соединение бесстыдного богатства с ужасающей нищетой, — которая совсем недавно заставляла его бледнеть от обличительного гнева, теперь казалась не больше чем занавесом, который вот-вот взовьется над иной, более прекрасной жизнью. Подобно тому, как некогда человеческая энергия почти вслепую создала этот огромный город в низинах и отмелях задумчивого устья реки, точно так же и в будущем по-новому направленная энергия воздвигнет новый город, достойный лучших людей, город, предназначенный для всех, а не только для эгоистического меньшинства…
Вернувшись в свою неуютную комнату, Крис с удовольствием поужинал. Все идет хорошо, все пойдет на лад. Теперь, когда Марта дала ему надежду, он найдет в себе энергию. Он отослал хозяйке грязную посуду и мирно уселся за чтение, изредка отрываясь от книги, чтобы поглядеть на маленькие язычки пламени, он строил новые воздушные замки. Потом он возвращался к книге и с азартом вел конспект.
Незадолго до девяти часов его отвлек шум у дверей, И в комнату взволнованно вплыла грузная квартирная хозяйка.
— Там вас внизу спрашивает какая-то молодая женщина, — сказала она, громко шмыгая носом и тем выражая чрезвычайное презрение к упомянутой молодой женщине.
— Меня? А кто она такая? — спросил Крис, спрашивая себя, зачем Марта явилась к нему. Может быть, с ней что-нибудь случилось?
— Говорит, будто она леди Хартман, — сказала хозяйка, еще более свирепо шмыгая носом.
— Моя сестра! — воскликнул Крис, в изумлении вскакивая на ноги. — Попросите ее сейчас же сюда, пожалуйста.
— Ваша сестра! Леди Хартман! Хм, — сказала хозяйка. — Не знаю, могу ли я позволять молодым женщинам приходить в такой поздний…
— Не болтайте вздора, — резко сказал Крис. — И будьте любезны не вмешиваться не в свое дело.
Он протиснулся мимо нее и заглянул в колодец зловонной лестничной клетки.
— Это ты, Жюли? — позвал он. — Иди сюда!
Хозяйка куда-то исчезла, и Крис вернулся в комнату. Он сунул в карман письмо Марты, которое он только что перечитывал, пододвинул свое единственное кресло к камину и подбросил в тлеющий огонь еще несколько кусков антрацита. Зачем пришла Жюли? Неужели они узнали о Марте? Ну если они только попробуют вмешаться, он будет драться всерьез. Или это — более вероятно — какой-нибудь новый дурацкий проект и Жюли послана к нему для переговоров? Но почему в такой поздний час?..
— Крис!
Он поднял голову и увидел Жюли, стоящую на пороге. В скудном свете Крис, смущенный ее неожиданным приходом, успел только разглядеть, что она без шляпы, что на ней длинная меховая шубка поверх бального платья и что ее красивое лицо очень бледно.
— Привет! — сказал Крис, пытаясь быть спокойным и деловитым. — Входи. Прости, что тебе пришлось ждать.
Он шагнул к ней навстречу, намереваясь пожать ей руку и обменяться традиционным братским поцелуем. Она оттолкнула его.
— Не целуй меня, не целуй меня! — испуганно воскликнула она.
— Ах так! — несколько обиженно сказал Крис, закрывая дверь и задергивая старую ветхую портьеру, чтобы насколько возможно оградить себя от любопытства квартирной хозяйки. — Но по крайней мере будем друзьями хоть настолько, чтобы пожать друг другу руки.
— Нет, нет, — пробормотала она с таким ужасом, что Крису это показалось ни с чем не сообразным. — Ты не должен даже прикасаться ко мне. Не должен!
— Черт возьми, что ж я, по-твоему, такой уж пария? — сказал Крис, теперь окончательно оскорбленный. — Неужели ты только для того вышла из своего аристократического затворничества, чтобы показать мне, что я недостоин даже твоего прикосновения? Но…
— Можно мне сесть? Я очень, очень устала.
— Разумеется. Садись в кресло. Оно ветхое, но твой легкий вес оно выдержит.
Жюльетта не села, а скорее упала в кресло и трагически уставилась на огонь. Крис посмотрел на нее внимательнее. Усталость? Вид у нее действительно был усталый, больше того, чертовски скверный и до последней степени несчастный. Он почувствовал угрызения совести за свою грубость, ему стало гадко, что он проявил себя таким нечутким, не понял сразу, что она страдает.
— Жюли! — окликнул он.
Она взглянула на него испуганными глазами затравленного зверька, точно ожидая, что он вот-вот накинется на нее.
— Я не хотел обидеть тебя, — поспешно сказал он, потрясенный страдальческим выражением ее лица. — Прости меня. Я… ну да что там. Ведь что-то случилось нехорошее, Жюли. Что именно?
— Сейчас, — не выговорила, а скорее прошептала она. — Сейчас я скажу. Дай мне отдохнуть минутку и почувствовать, что ты со мной.
Жюли закрыла глаза и откинулась на спинку кресла, обивка которого, как внезапно понял Крис, была слишком грязной, чтобы служить опорой для такой изящной головки. У него было неясное чувство, что он должен был бы положить ей под голову чистый носовой платок. Что, собственно, произошло? Ссора с Хартманом? Или родители потребовали еще денег?
Лицо Жюли с закрытыми глазами казалось трагически несчастным, в нем было такое страдание, что Крис заморгал, отгоняя слезы. Он пошарил в карманах, отыскивая папиросу, чтобы подбодриться, и продолжая в то же время с тревогой смотреть на сестру. Согревшись у камина, Жюли распахнула, не снимая, свою шубку. Внезапно Крис подался вперед, пристально всматриваясь.
‘Она беременна, — сообразил он. — Так вот оно в чем дело! Но отчего ж она так огорчена? Она должна была бы радоваться этому. Почему же она не чувствует радости? Ах, ну конечно, это действует на организм. Все говорят, что в такое время у женщин бывают всякие причуды. Какое свинство, что я был так груб! Нужно обращаться с ней очень бережно’.
Он почувствовал большое облегчение и внутренне улыбнулся, пряча папиросы обратно в карман — не надо курить, ей это может быть неприятно.
По-видимому, беременность ее расстроила, подумал он. Интересно почему? Может быть, ей хотелось, чтобы ребенок был не от Хартмана? Бедная девочка! Ну что я могу сказать, чтобы утешить ее? Как примирить ее с жизнью? Как странно, что она страдает из-за этого. Женщин держат в неведении относительно самого главного в их жизни. Сумею ли я рассказать ей, какой это сложный и тонкий процесс, как удивителен механизм всего этого? Как в ее утробе дитя проживет за несколько месяцев многие миллионы лет эволюции? Сумею ли я заставить ее понять, какая это мужественная и хрупкая штука — жизнь, пробивающая себе дорогу к более полному сознанию в этом затерянном закоулке огромной и недружелюбной вселенной? Сумею ли я вернуть ей веру в жизнь, в то, что жизнь достойна страданий, на которые обрекает нас ее зарождение, и что, веря в жизнь, мы должны передавать ее дальше…
Крис внезапно вышел из задумчивости, обнаружив, что глаза Жюли открыты и что она пристально смотрит на него.
— Теперь тебе лучше? — заботливо спросил он.
— Да, спасибо.
Крис подумал, что она стала, конечно, спокойнее, но что ее спокойствие донельзя мрачно. Он терялся, не зная, с чего начать.
— Так вот где ты живешь! — сказала Жюли, окидывая его комнату любопытным взглядом с еле заметным опенком прежней пренебрежительности. Крис в первый раз вполне ощутил, как убога и грязна его комната, слава богу, Марта никогда ее не видела!
— Да, — сказал он, пытаясь улыбнуться. — Таков замок по крайней мере одного англичанина.
— И ты жил здесь все эти месяцы?
— Да.
— Не знаю, как ты это вынес.
— Почему? Я очень счастлив.
— Как! В этой каморке без света, без воздуха, без элементарных удобств?
— Умы невинные и мирные назовут сию обитель убежищем, — шутливо процитировал Крис.
— Жаль, — задумчиво сказала Жюльетта.
— Тебе нечего меня жалеть. Повторяю, я очень счастлив, — ему было приятно говорить ‘Я счастлив’, думая при этом о Марте.
— Я говорю это из эгоистических соображений. Я надеялась, ты сможешь меня приютить.
— Приютить тебя! — изумленно воскликнул Крис. — Почему?
— Я ушла от Джерри.
— Ушла от Джерри! — повторил Крис в полном недоумении. — Ты что, бредишь? Ничего не понимаю…
— Я на днях узнала твой адрес у Гвен, — сказала Жюли, губы ее вздрагивали. — Мне так хотелось увидеть тебя. У меня нет больше никого. Не оставляй меня, Крис! Прости меня, о, прости меня. Ты не знаешь, как мне тяжело!
— Ну, ну! — успокоительно сказал Крис. — Не нужно так волноваться, милая. Я, может быть, недостоин твоего прикосновения, но я сделаю для тебя все, что могу. Но давай перейдем к делу. Чем я могу тебе помочь?
— Не знаю, — пробормотала Жюли, — мне так тяжело, и я так страдаю, Крис. Я собиралась написать и попросить тебя прийти ко мне. А потом сегодня я осталась вечером одна. Было таким жестоким фарсом сидеть одной за обедом, в бальном платье и бриллиантах, а слуги чуть не открыто зубоскалили над брошенной женой. И мне стало так тяжко, Крис.
— Бедняжка!
— Я пошла к себе и легла на кровать, все случившееся нахлынуло на меня таким ужасом, что я подумала, что сейчас я задохнусь. Мне казалось, что я не вынесу этого ни одной секунды больше. Тогда я выбежала из дому, взяла такси и приехала сюда. Я думала, что, если я буду с тобой, мне станет легче.
Крис молчал. Он все еще ничего не понимал. Тут скрывалась какая-то тайна.
— Но, — сказал он после минутного раздумья, — даже если вы с Хар… с Джерри то есть — так вот, если даже вы с ним не очень ладите, это, по-моему, не причина уходить от него, особенно когда ты беременна.
— Откуда ты знаешь, что я беременна? — воскликнула Жюли вспыхивая.
— Я случайно заметил, пока ты отдыхала, — извиняющимся тоном сказал Крис.
— Ох! Неужели это так заметно! — сказала она с излишней, по мнению Криса, стыдливостью, закутываясь в шубку.
— Не будь дурочкой. Тут нечего стыдиться. К тому же, — добавил он, напоминая себе, что сейчас, пожалуй, не время придираться к ее воззрениям, — я никогда бы и сам этого не заметил, если бы не присматривался к тебе, стараясь понять, что такое с тобой случилось. Да и то я скорее догадался.
— Я стыжусь этого, ужасно, мучительно стыжусь этого, — горько сказала она.
— Ну послушай, что же тут особенно плохого, — сказал Крис, стараясь принять шутливый тон. — Не будь, пожалуйста, тем, что романисты называют ‘матерью с противоестественными наклонностями’, дорогая, хотя, кстати сказать, и в природе иные матери пожирают своих детенышей. В конце концов, черт возьми, когда люди женятся, они должны кое-что предвидеть. И, знаешь, ты ведь не такое уж необыкновенное исключение. Это случалось сотни миллионов раз, и будет случаться далее. Не беспокойся о Джерри. Забудь его. Думай о себе. Думай о себе с гордостью, как о Праматери, подательнице жизни, передающей факел жизни новому представителю великого человеческого рода, торжествующей над смертью! Да ведь это изумительно, Жюли, это прекрасно!
— Ах, не надо, не надо! — простонала она. — Я не могу и подумать, чем это могло бы быть, когда это то, что есть!
— Но что же наконец произошло? — спросил он почти нетерпеливо. — Джерри вел себя гнусно с тобой, что ли?
— Нет, еще хуже! О господи, Крис, я хочу покончить с собой, мне следовало бы покончить с собой, а я не могу, я трусиха, я боюсь!
— Покончить с собой? Почему? Ты что, с ума сошла? Почему ты хочешь покончить с собой?
— Ах, я не могу тебе сказать, не могу! — стонала она, ломая руки в невыразимом отчаянии. — Ты будешь меня презирать.
— Ерунда, — сказал Крис, чувствуя, что настал момент проявить некоторую твердость. — Говори же, что такое?
— Я… я не могу, Крис, не могу!
Слезы катились по ее щекам, и Крис чувствовал, что она действительно глубоко страдает, не было ни игры с кружевным платочком, ни умышленно патетических взглядов, она, кажется, даже не замечала, что плачет. Что делать? Подобная сцена могла очень скверно отразиться на ней в ее теперешнем положении, но так или иначе все это нужно выяснить.
— Отец знает о том, чего ты не хочешь рассказать мне?
— Ах нет, нет!
— Мать знает?
— Нет! Ах, не рассказывай ей!
— Джерри знает?
— Да.
— А! И ничем не может помочь?
— Нет.
‘Получается что-то вроде мрачного варианта детской игры в вопросы и ответы, — подумал Крис, — но я должен докопаться до истины’.
— Когда это произошло? — настаивал он.
— Не знаю.
— Не знаешь! Ну а когда ты это обнаружила?
— В Монте-Карло.
— Понятно. А как ты это обнаружила?
— Доктор сказал — сказал…
— Доктор! — Крис почувствовал, что он опять сбился со следа и вернулся все к той же беременности. — Так что же сказал доктор?
— У меня была сыпь и…
— И что?
— Он взял мою кровь на исследование и…
— Что! — воскликнул Крис, чувствуя, как вся кровь леденеет в нем от ужасного подозрения. — Ты говоришь, он взял кровь на исследование?
— Да, — прошептала она почти беззвучно.
— Реакция была положительная? — твердо спросил Крис.
Жюльетта ничего не ответила, только отвернулась.
— Положительная? — повторил Крис.
Жюльетта кивнула и спрятала лицо в ладонях: все ее тело сотрясалось от рыданий.
Крис сидел совершенно неподвижно, уставившись на нее невидящим взглядом. У него было странное смутное ощущение, что нечто подобное происходило с ним когда-то раньше. Да, он вспомнил. В тот раз он повредил себе сухожилие на ноге и беспомощно лежал на земле, не в силах подняться, оглушенный болью. Тогда так же кровь отливала от лица, холод сковывал тело, взгляд застилала пелена, он чувствовал легкую тошноту и то же наивное недоумение — неужели это действительно случилось со мной? Тот же наивный подсознательный протест — почему это должно было случиться именно со мной? Почему я не могу быть таким, как минуту назад? И потом, как долго это будет продолжаться? Кончится это когда-нибудь? Я не могу этого выносить! И все это время какое-то странное ощущение, точно он стоял в стороне, наблюдая все происходящее критически — с убеждением, что это неправда. И как тогда казалось невероятным, что можно испытывать такую сильную физическую боль от разорванного сухожилия, точно так же теперь казалось невероятным, что можно переживать такое острое нравственное страдание. Это неправда, это неправда! Но боль не ослабевала.
Он нагнулся как можно ниже, чтобы вызвать прилив крови к голове, борясь с головокружением. Он был почти убежден, что это неправда, что нечто, заставлявшее его лишиться чувств, сейчас пройдет, что оно уже проходит. Но это ‘нечто’ не было, не могло быть тем, о чем говорила Жюли.
Через минуту или две он снова обрел способность сидеть прямо, но он был бледен и весь дрожал. Жюли по-прежнему была перед ним, сгорбившаяся в безнадежный комочек истерзанной отчаянием плоти. Он снова услышал пронизывающий сердце звук ее рыданий, в котором звучала такая беспомощность перед лицом несчастья, что ему захотелось крикнуть, чтобы заставить ее замолчать. Неужели это правда, неужели это возможно? Она, во всяком случае, верила этому. Нужно выяснить, в чем дело.
— Жюли! — прошептал он.
Она или не слышала, или не могла ответить. Он видел ее прекрасные, тщательно уложенные волосы, которые казались такими живыми и юными, тонкую склоненную шею, в которой было столько трагического пафоса, — так, должно быть, склонялась на плахе шея Анны Болейн, — видел восхитительное изящество ее пальцев и обнаженной руки. Никогда раньше он не сознавал с такой ясностью красоту своей сестры: это было нечто слишком хорошо Знакомое, слишком само собой разумеющееся. ‘Мы ценим только то, что теряем, — беспомощно подумал он. — Возможно ли, что она потеряна, что ее прекрасное тело, такое живое и здоровое на вид, уже тронуто болезнью, обречено на ужаснейшее безобразие и разложение?..’
И, о господи, она ждет ребенка!
Ужас этой мысли вывел Криса из оцепенения. Он вскочил и принялся лихорадочно расхаживать взад и вперед по своей маленькой комнате. Возьми себя в руки, возьми себя в руки. Необходимо что-то сделать. Но что?
Он подошел к полке и, взяв карманный медицинский справочник, заставил себя твердой рукой перелистывать страницы. Он читал слишком быстро, не вникая в смысл, пока не дошел до слов: ‘Значительный процент женщин (по некоторым подсчетам свыше половины) заражаются от мужей…’ Он сердито взглянул на эти слова и стал читать дальше… Но это было слишком длинно, полно специальной терминологии, сложно и — для человека, ищущего надежды, — слишком пессимистично. Он отбросил книгу в сторону и вернулся к креслу.
— Жюли! — повторил он, но на этот раз гораздо громче, твердым голосом.
— Да? — слабо ответила она.
— Что случилось дальше, когда ты побывала у французского доктора?
— Я… я была вне себя. Сказала, что я не… не верю ему, что это его грязное французское воображение. Тогда он рассердился и накричал на меня. Он сказал, что я могу обратиться к любому специалисту, он знает, что его диагноз правилен. И он сделал мне вливание.
— А дальше что?
— Я очень испугалась, на следующий день села на аэроплан и здесь пошла к одному лондонскому профессору.
— И он подтвердил этот диагноз?
— Да.
— И сразу начал лечение?
— Да.
— Тогда еще не все потеряно, — сказал Крис, стараясь говорить убежденным тоном.
Жюли подняла голову и повернула к нему белое заплаканное лицо.
— Ты просто стараешься ободрить меня?
— Я стараюсь ободрить тебя, — решительно сказал Крис, — но говорю только чистейшую правду. Если захватить болезнь вовремя, то можно спасти и тебя и ребенка.
— Откуда ты знаешь? — живо спросила она.
— Знаю, потому что одним из моих занятий в жизни было читать о подобных вещах, — ответил Крис, — а во всех медицинских книгах настойчиво говорится, что своевременно принятые меры обеспечивают полное излечение.
— Ты в этом уверен?
— Разве твой доктор не говорил то же самое?
— Да, но я ему не поверила.
— А я советую тебе верить ему. И советую выполнять его предписания как можно точнее и тщательнее. Тогда ты будешь такой же здоровой, как до болезни, и ребенок родится здоровый. — Крис отметил, что Жюли слушает его с напряженным вниманием и с почти детской доверчивостью и надеждой. Он продолжал: — Так что считай это дело решенным. Это будет, конечно, очень нудно и утомительно, но тут все дело во времени и настойчивости. Так что выбрось из головы всякие опасения по этому поводу. Медицина сделает все возможное, но многое зависит и от твоего мужества и терпения. Тебе придется посвятить по крайней мере год борьбе с этим. И ты победишь, я знаю, что ты победишь.
— Если бы только я могла этому поверить! — воскликнула Жюли, ломая руки.
— Тут нечего верить. Это факт. Попроси своего доктора, чтобы он откровенно объяснил тебе все, и ты увидишь, что я прав. И есть еще одна вещь. Тебе незачем считать себя опозоренной. Ты не совершила ничего постыдного. Тебе причинили большое зло. И ты пережила ужасный удар. Даже для меня это было ударом, — можно себе представить, чем это было для тебя!
— Да, но это так гнусно и грязно, — сказала Жюли вздрагивая.
— Вздор, — сказал Крис. — Ты ведь не чувствовала бы себя опозоренной, если бы случайно заразилась тифом или скарлатиной, правда?
— То другое дело.
— Почему другое? Разве микробы имеют мораль? Неужели ты должна считать себя опозоренной только потому, что это связано с половой жизнью? Да ведь корень твоей болезни как раз в этих самых ‘благородных чувствах’ и так называемой скромности, из-за которых ты считаешь себя опозоренной. Если бы на свете было поменьше ханжей и кретинов, которые только и заботятся, что о ‘скромности’ и ‘благородных чувствах’, эта болезнь давно была бы искоренена. Держи голову выше, сестренка. Ты можешь возмущаться, но нечего чувствовать себя виноватой. Если кому-нибудь и должно быть стыдно, то это нашему дурацкому обществу равноапостольных идиотов, которое калечит всякую здравую попытку что-нибудь усовершенствовать.
К неописуемой радости Криса, Жюльетта расхохоталась над его страстным негодованием.
— О Крис, Крис, ты все такой же!
— Так, значит, это дело решенное, — сказал он, пытаясь рассмеяться, хотя к глазам у него подступали слезы, — но нам нужно решить еще один вопрос. Как ты намерена вести себя в отношении Харт… в отношении Джерри?
На лице Жюли появилось выражение панического ужаса.
— Ах, Крис, не заставляй меня возвращаться к нему, ради бога! Может быть, я могла бы переночевать у тебя на полу?
— Нет, — сказал Крис. — Не нужно драмы, Жюли. Будем благоразумны. Мы должны всячески остерегаться ошибок…
— Но я не могу с ним жить…
— Ты и не будешь. Обещаю тебе, что не будешь. По-моему, даже с точки зрения английских законов твое дело абсолютно верное. Но не забывай, мы бедны, а Джерри богат. Мы ничтожества, а он человек с весом, и у него влиятельные друзья. Мы не можем, не смеем полагаться только на то, что наше дело правое. У нас должен быть свой юрист. Если ты так просто уйдешь от него, он предъявит контробвинение, что ты сбежала от мужа, и, кто знает, может быть, впутают в это дело и меня. А теперь, если я пообещаю, что ты уйдешь из его дома завтра, ты будешь делать, как я тебе скажу?
— Я не хочу возвращаться! — беспомощно сказала Жюли.
— Знаю, что не хочешь. Но это будет для тебя первый случай доказать свое мужество. Вот мой план. Я отвезу тебя домой и устрою так, чтобы Джерри тебя не беспокоил. Завтра я первым долгом свяжусь с твоим доктором — кстати, как его фамилия и адрес?
Жюли ответила, и Крис тщательно записал это.
— Потом увижусь с Ротбергом…
— Ах, только не с ним, пожалуйста!
— Да, с ним, — настойчиво сказал Крис. — Больше я некому не могу этого доверить. И тогда, при поддержке закона и медицины, я приду к тебе на выручку. Кроме того, ты соберешь все, что тебе может понадобиться, в том числе все драгоценности, принадлежащие тебе по праву. И будешь сидеть у себя в комнате. У тебя в спальне есть телефон?
— Есть.
— Отлично. Я буду звонить тебе примерно раз в час и сообщать, как идет дело. У тебя есть с собой деньги?
— В сумочке что-то есть.
— Два фунта найдется?
— Да.
— Дай их мне. Мне они понадобятся на такси и на телефонные звонки. Сдачу я тебе верну. Спасибо. Ну как, теперь все ясно?
— Да.
— Отлично. Только не волнуйся, Жюли. Мы с триумфом вызволим тебя оттуда, и через год у тебя будет прелестный здоровенький малыш, и ты сама будешь совершенно здорова, мы отделаемся от этого господина-мерзавца и позаботимся, чтобы ты получила хорошие алименты. Это гнусное дело, я понимаю. И я знаю, что никакие деньги не возместят того, что ты перенесла. Но тебе будут нужны деньги, чтобы пройти через все это. А теперь слушай и отвечай по совести. Теперь ты понимаешь, что ты можешь и должна поправиться?
— Да.
— И что ребенок тоже будет здоровый?
— Ты в этом уверен, Крис?
— Абсолютно уверен, — сказал Крис, не чувствуя на самом деле никакой уверенности.
— И ты знаешь, что я освобожу тебя от Джерри?
— Да.
— Отлично. Так что перестань огорчаться. Скажи себе, что человеческий разум в состоянии справиться с такими… такими несчастьями, какие случились с тобою. А теперь посиди-ка спокойненько у огня, пока я найду такси.
Жюли кивнула. Ее глаза снова наполнились слезами, но это были слезы облегчения и надежды. Повинуясь минутному порыву, Крис сделал шаг по направлению к ней, но сейчас же сдержал себя. Ты не должен ее целовать. А вдруг Марта… О боже! Чтобы как-нибудь оправдать свое движение, Крис нагнулся и погладил сестру по голове.
— Я сию минуту вернусь, — сказал он.
Мистер Кристофер Хейлин умел проповедовать самообладание своей сестре, но сам он был в таком возбужденном состоянии, что выскочил на улицу без пальто и шляпы. Ледяной ветер с дождем хлестнул его и заставил вздрогнуть, но он слишком торопился, чтобы возвращаться. Как всегда бывает в дождливые вечера, такси как не бывало. Ему пришлось пробежать по Шафтсбери-авеню почти до Пикадилли-Серкус, и только там он нашел такси. В театрах и кино только что кончились спектакли и последние сеансы, и поэтому тротуары были заполнены людьми со сталкивающимися зонтиками, а мостовая запружена стоящими автомобилями. Только через пять минут такси, нанятому Крисом, удалось выбраться из создавшегося затора.
Крис просил шофера обождать, а сам быстро поднялся к себе в комнату. Жюли послушно и тихо сидела в кресле. Она взглянула на него, мужественно силясь улыбнуться, и он с удовольствием заметил, что она попудрилась и привела в порядок прическу. ‘Хороший знак, — подумал он, — ведь пуховка — это маршальский жезл в сумочке каждой женщины’. Крис помог ей одеться и взял ее под руку. Она отшатнулась от него, точно их разделяло какое-то ужасное табу.
— Не прикасайся ко мне!
— Ерунда! — сказал Крис, решительно беря ее под руку. — Не преувеличивай. Твоя шуба ничем не больна, правда ведь?
Он понял, что ее необходимо приободрить, внушить ей, не преступая границ осторожности, что она не должна чувствовать, будто возбуждает в нем ужас. Несмотря на протесты Жюли, он заставил себя всю дорогу в такси не выпускать ее руки из своей и в течение всех этих бесконечных минут бодро поддерживать оживленный разговор. Вдруг Жюли перебила его:
— Крис, Крис, зачем они позволили мне выйти за Джерри?
— Они не позволили, они заставили тебя…
— Это и моя вина. Мне казалось, это так замечательно быть женой богатого человека. А это скучно, Крис, дьявольски скучно. Мне казалось, что наша домашняя обстановка дышит ограниченностью, но это ничто по сравнению с друзьями Джерри. Как ты был прав тогда, год тому назад. Зачем я не послушалась тебя!
— С моей стороны тоже было много предвзятости, — признался Крис. — Мне очень не нравилось, что ты достанешься Джерри. Ты разве когда-нибудь любила его по-настоящему, Жюли?
Она замялась.
— Как тебе сказать, меня в нем что-то привлекало, — сказала она. — Но, пожалуй, меня на самом деле привлекала его жизнь, как я себе ее представляла, и я решила, что мне нравится он сам. Теперь я ненавижу, о, ненавижу его!
Такси подъехало к особняку Хартмана. Крис сошел, заплатил шоферу и вернулся, чтобы помочь Жюли выйти. Она сидела не двигаясь.
— Крис, я не могу, я не могу! Ты не знаешь, как ненавистен…
— Ш-ш! — мягко сказал Крис. — Это всего только на одну ночь, и ты даже не увидишь его. Мужайся, и пойдем вместе.
Наполовину ведя, наполовину волоча за собой Жюли, Крис добрался с ней до двери и позвонил. Дверь открыл лакей, который с неприкрытым удивлением воззрился на жену своего хозяина в слезах и под руку с незнакомым молодым человеком.
— Ее светлость плохо себя чувствует, — сказал Крис громко, придавая своему голосу барственную интонацию оксфордского студента. — Закройте дверь и пришлите сейчас же ее горничную.
— Слушаюсь, сэр.
Крис подвел сестру к креслу, и она села, сжавшись в комок и рыдая. Он бросил шляпу на столик и взял ее за руку, шепча:
— Мужайся, мужайся! Это ненадолго. И он не будет тебя тревожить. Запомни, я буду звонить завтра утром и увезу тебя отсюда еще до обеда. Так что перестань реветь!
По лестнице сбежала какая-то женщина, за которой менее поспешно следовал лакей. Когда она приблизилась к Жюли, Крис обратился к ней:
— Вы горничная ее светлости?
— Да, сэр.
— Я мистер Хейлин, ее брат. А теперь потрудитесь выслушать внимательно, что я вам скажу. Ее светлости стало нехорошо, когда она зашла навестить меня сегодня вечером. Я позвонил доктору, и он говорит, что ей необходим полный покой и отдых. Ни в коем случае не следует беспокоить ее до прихода доктора, до утра. Не пускайте никого в ее комнату, даже сэра Джеральда, и пусть кто-нибудь дежурит всю ночь в соседней комнате, пока я не найду сиделку. Вы возьмете это на себя?
— Да, сэр.
— Отлично. Помните: никто не должен ее беспокоить, теперь уложите ее светлость в постель.
Он повернулся к Жюли: она встала с кресла и смотрела на него испуганными, умоляющими глазами.
— Спокойной ночи, дорогая. Ты выглядишь уже гораздо лучше. Спи спокойно.
— Спокойной ночи и спасибо тебе, о, спасибо за…
— Глупости, — сказал он, поглаживая ее руку. — Ну а теперь ступай.
Он окликнул ее, когда она устало подымалась по широкой лестнице.
— Я оставлю Джерри записку. И позвоню тебе утром. Еще раз спокойной ночи.
Затем Крис повернулся к лакею и спросил:
— Сэр Джеральд не говорил, когда вернется?
— Нет, сэр.
— Тогда я оставлю ему записку.
Крис быстро набросал послание в таком тоне, который, по его мнению, должен был удержать Джеральда на расстоянии, запечатал конверт и передал его лакею вместе со своей визитной карточкой.
— Вы слышали, что я сказал горничной?
— Да, сэр.
— Вы поняли, что положение серьезное? Ее светлость в очень опасном состоянии. Кто-нибудь должен остаться здесь и вручить мою записку и карточку сэру Джеральду как только он вернется. Если сэр Джеральд вернется после хорошего ужина, необходимо будет внушить ему, что доктор категорически запретил беспокоить ее светлость. Могу я положиться на вас, что вы это сделаете?
— Да, сэр.
Крис порылся в кармане и протянул лакею пять шиллингов.
— Вы, конечно, сумеете обойтись с ним должным образом, — сказал он, как бы делая лакея своим сообщником. — Уложите-ка его в постель, поспокойнее и побыстрее.
— Слушаюсь, сэр.
Крис снова очутился на дождливой, выметенной ветром улице. Он устал, голова у него болела, в горле пересохло, руки и ноги оледенели. А в сознании был хаос смятения и ужаса. Неужели всего шесть часов тому назад он возвращался так радостно, так доверчиво от Марты?.. Нет, нет, нельзя думать сейчас о Марте, этот ужас не должен ее касаться. К тому же не все еще сделано. Что нужно в первую очередь? Доктор, конечно!
Он исходил, как ему казалось, целые мили в поисках автомата, но, на свое счастье, застал доктора как раз тогда, когда тот собирался лечь спать. Крис с трудом втолковал ему, какое создалось положение и что нужно сделать, и с еще большим трудом уговорил его принять участие в намеченных действиях. В конце концов доктор согласился встретиться с Крисом и Ротбергом в половине первого и настоять на том, чтобы Жюли покинула дом своего мужа.
— А куда же вы ее поместите? — спросил доктор.
— В этом, доктор, я рассчитываю на вашу помощь. В ее состоянии ей следовало бы находиться в частной лечебнице.
— В частные лечебницы таких больных не принимают.
— В обычные да, я это знаю, — сказал Крис. — Но, доктор, у вас же бывают аналогичные случаи. Вы, наверное, знаете какую-нибудь лечебницу…
Наступило молчание. Доктор, видимо, обдумывал.
— Да, есть такая лечебница… Но вы знаете, с каким предубеждением относятся к таким болезням? Придется взять специальную сестру-сиделку на день, и так далее. Это обойдется недешево.
— Сколько?
— Примерно двадцать пять гиней в неделю.
— Ну что ж, — сказал Крис, хотя он был ошарашен. — Сэр Джеральд, как вы знаете, богат, и он должен расплачиваться за свою вину. Вы это устроите, доктор?
— Да.
— Я приду к вам завтра, в четверть первого, вместе с юристом. Сговорились?
— Сговорились.
Дальше что? Ротберг конечно! Крис позвонил к нему на квартиру и со все возрастающим отчаянием прислушивался к безответным гудкам телефона. Он уже собирался было повесить трубку, как вдруг раздалось щелканье аппарата и сонный свирепый голос сказал:
— Привет! Привет! Что такое?
— Это вы, Ротберг? Говорит Хейлин.
— Какого дьявола вы звоните в такой час? Я уже заснул, черт вас побери!
— Простите ради бога. Но слушайте. Случилось нечто совершенно ужасное.
— Что?
— Не со мной, с Жюли. Не могу сказать вам по телефону. Но мне необходимо увидеться с вами завтра не позже половины двенадцатого, а потом в двенадцать мы поедем с вами к Хартману и увезем оттуда Жюли.
— Увезем Жюли?
— Да. И, бога ради, не начинайте спорить. Я все объясню завтра. Согласны?
— Но у меня назначены дела…
— К черту дела. Говорю вам, что это нечто совершенно ужасное и нужно немедленно принять меры. Ну?
— Хорошо.
— Ну вот. Я знал, что на вас можно рассчитывать. Не знаю, как вас благодарить. Не забудьте. Спокойной ночи.
Крис устало плелся по пустынным унылым улицам. Дальше что? Нужно было что-то еще… Ах да. Снова он рыскал по городу, пока не нашел на Пикадилли ночную аптеку, где он купил несколько флаконов разных дезинфицирующих средств.
Когда Крис наконец добрался до своей комнаты, было уже за полночь. Камин догорел, и в желтом свете газа комната казалась особенно отталкивающей. Он поежился, наполовину от холода и усталости, наполовину от отвращения. Он израсходовал, казалось, всю свою энергию в страстных усилиях внушить Жюли надежду и самообладание. И вот теперь, когда необходимость в немедленных действиях на время отпала, он сам постепенно утрачивал самообладание и надежду. С чувством какого-то стыда и унижения он вымыл дезинфицирующим средством руки, касавшиеся сестры.
Марта. Как быть с Мартой? Бесполезно пытаться заснуть, пока не будет как-то разрешен этот вопрос. Не снимая пальто, он бросился на кровать и закрыл глаза. Не спать, только не спать.
Как быть с Мартой? Сказать ей? Это казалось самым прямым, честным выходом из положения. Но ведь это не его тайна, это тайна Жюли. Он имеет полное право рассказать об этом Ротбергу, потому что это в интересах Жюли. Но больше никому. К тому же поймет ли это Марта, как она к этому отнесется? Может быть, просто почувствует отвращение? Не разрушит ли этот удар в одно мгновение и, быть может, навсегда прекрасное и хрупкое сплетение чувств и ощущений, которое он создавал для них обоих? И разве то, что произошло с Жюли, уже не разрушило отчасти или по крайней мере не повредило нечто в нем самом?
Он открыл глаза и уставился на газовый рожок. Остается одно: позвонить Марте завтра утром, сказать, что его сестра опасно больна и что ему придется провести с ней весь день. Потом посоветоваться с доктором и выяснить, не рискует ли он заболеть и какие нужны меры предосторожности. Если необходим карантин, Марте придется примириться с этим. Он придумает какое-нибудь объяснение. Не подумает ли она, что он нарочно избегает ее? И даже если все обойдется благополучно, — какая все это гнусность, какой чудовищный дар молодому человеку на заре его первой счастливой любовной связи!
‘Почему она пришла ко мне? Ведь я был с позором отвергнут и примирился с этим. Между нами было заключено молчаливое соглашение: мы расстаемся и каждый идет своей дорогой. В какое бы отчаянное положение я бы ни попал, я никогда не обратился бы за помощью к ним. Почему теперь я единственный человек, которому Жюли доверяет, в то время как полгода назад я был для нее глупцом, и больше ничего? Я не переменился. Бедная Жюли! Я должен помочь ей пройти через это. Она разрушила величайшее счастье, какое у меня когда-либо было, и даже не знает об этом. Но нельзя быть жестоким к такому страданию. Что бы она сказала, если бы я пришел к леди Хартман так, как пришла ко мне она? Бедная Жюли! Она не зла. Она глупенькая и невежественная женщина, и, черт возьми, как она расплачивается за это! Глупость и невежество, вот за что должны расплачиваться люди. Все человечество расплачивалось, расплачивается и будет расплачиваться за свою добровольную глупость и безграничное невежество.
Но остальные! Джеральд. Глупость и невежество. Вот он, один из героев целой толпы спортсменов и игроков, один из тех, чьи портреты всегда особенно охотно печатают в иллюстрированных журналах для снобов, вот достойный столп нынешнего порядка вещей, кто истребляет ради забавы существа, бесконечно более изящные и прекрасные и гораздо менее зловредные, чем он сам, вот человек, низведший пол на одну из самых его низких ступеней. Это невежественный сладострастник — достойный собрат невежественного ханжи. Знал ли он, что делал? Вероятно, нет. Вероятно, у него сохранилось старомодное представление прожигателей жизни, что в этой гадкой болезни, которой так легко избежать, есть что-то спортивное и мужественное. Так или иначе, его песенка спета. У него не хватит терпения выдержать долгие месяцы строгого режима…
А остальные… Та же глупость и невежество. По собственной глупости попали в беду и наделали новых глупостей, чтобы выпутаться. Какой фантастически идиотский ‘план’! За него теперь расплачивается бедняжка Жюли. Конечно, родители не знали, что с Джеральдом. Конечно, они пришли бы в ужас, если бы узнали об этом. Но они отлично могли бы выяснить это, во всяком случае, это должен был бы сделать отец. Однако в их глупом мирке снобов подобные вещи не могут случаться с состоятельными баронетами. И даже если бы этого не случалось, — они все равно глупы и невежественны. Чего ради толкать свою дочь в постель богатого животного? Что за смесь глупого невежества и жадности?
Я виню в этом отца. Он сыграл подлую роль. Он поступил как глупец, а это труднее всего простить. Он поддался на низкий план матери, потому что у него не хватило мужества противостоять ей. Он пытался выставить себя ‘заботливым отцом’, а у самого не хватило элементарного здравого смысла навести справки о человеке, за которого он уговаривал свою дочь выйти замуж во имя своих собственных мерзких выгод, не хватило здравого смысла хотя бы потребовать докторское свидетельство. Ах, да что там!..’
Крис в бешенстве вскочил с постели и в бешенстве сел за письменный стол. Обида и возмущение, накопившиеся за много месяцев, может быть, даже лет, наконец вырвались наружу, и он излил их в письме к отцу, в письме, насыщенном презрением и гневом. Он ни на минуту не поколебался. Фраза за фразой холодного и злобного обвинительного приговора выливались из-под его пера, и к его ненависти примешивалось горькое возмущение и жалость к Жюли…
Крис подписал письмо, перечел его, написал на конверте адрес и наклеил марку, затем вышел из дому, опустил письмо в почтовый ящик и только тогда погрузился на несколько часов в безрадостный, тревожный сон.

Четыре

Крис проснулся совсем не в таком настроении, как наутро после первого любовного свидания с Мартой. На этот раз в нем не было и следа необоримого оптимизма вольтеровского доктора Панглосса. Он чувствовал себя скорее бедным маленьким мальчиком, который просыпается впервые в большой и явно враждебной к нему школе, чувствуя, что опоздал к молитве, и не сомневаясь, что день будет не из приятных. Как только он вспомнил обо всем, он раскаялся, что в состоянии усталости, озлобления и безнадежности написал ночью отцу такое горькое письмо. Какой смысл проявлять мстительность? Только чтобы потом чувствовать стыд. Почему именно он напал на Фрэнка? Чувствуя себя чуть ли не виноватым, Крис спрашивал себя, не выместил ли он на единственном оказавшемся доступным человеке свою досаду и обиду на то, что было осквернено его счастье с Мартой.
После завтрака Крис некоторое время задержался дома, записывая все, что предстоит сделать, и пытаясь в точности представить себе, как он будет поступать в каждом случае. Около десяти часов он решил, что мелочная предусмотрительность — всего лишь маска, которой он пытается прикрыть свое весьма реальное нежелание начинать этот тягостный день. Он сейчас же надел пальто и шляпу и вышел из дому.
На улицах было сыро и мглисто, и самые дома, казалось, источали уныние. У него вдруг возникло безрассудное желание вступить в артель рабочих по сносу домов и заняться полезной деятельностью — разрушением этих жалких обветшалых строений…
Дойдя до телефонной будки, он остановился в нерешительности. Кому звонить сначала, Марте или Жюли? Хорошо бы, конечно, Марте. Но он подумал, что Жюли, вероятно, провела ночь без сна, представил себе, как она считает минуты, дожидаясь его звонка, и позвонил сначала Жюли. Голос ее звучал устало и безнадежно.
— Как ты спала? — спросил Крис.
— Не очень хорошо.
— Я скажу об этом доктору. Для тебя очень важен сон. Видела Джеральда?
— Нет.
— Это хорошо. Я так и думал, что он не станет тебя тревожить, — сказал Крис, стараясь говорить как можно жизнерадостнее и испытывая как раз противоположное. — Все идет замечательно. Я говорил с доктором, и он устроит тебя в санаторий…
— А это будет скоро, Крис? Мне так тяжело здесь…
— Знаю, дорогая. Сегодня утром я пойду к Ротбергу…
— Это так необходимо? Мне не хочется, чтобы он знал.
— Дорогая, нам необходим юрист, на которого можно было бы положиться, и он не будет тебя очень мучить. Я ему скажу. И слушай, Жюли…
— Что?
— Если все пойдет, как я надеюсь, мы приедем за тобой около половины первого. К этому времени ты уложишь вещи и будешь ждать нас?
— Я уложила вещи ночью. И я уже жду. Ах, Крис, а ты не можешь пораньше?
— Дорогая, доктор раньше не может. И потом, мне надо поговорить с Ротбергом. Мужайся, моя девочка. Подумай, осталось каких-нибудь два часа с небольшим. И позвоню тебе еще раз. Держись, Жюли, все будет хорошо.
— Хорошо, — огорченно сказал голос Жюли. — Не беспокойся. Я постараюсь не унывать.
И она дала отбой. Крис повесил трубку и в течение двух минут осыпал Джеральда и своих родителей всеми ругательствами, какие только приходили ему в голову. Черт! С какой стати бедная девочка должна так жестоко страдать от их глупости и эгоизма. Он переменил мнение по поводу своего письма к отцу. Будем надеяться, это письмо выведет его из состояния напыщенного самодовольства, так ему и надо!
Почему-то Крису была неприятна мысль звонить Марте из того же автомата. Чистейший предрассудок. Однако он вышел и отыскал другую будку. Он произнес свое имя и услышал голос Марты, низкий, вибрирующий и счастливый:
— Крис! Неужели это ты? Милый! Я думала о тебе, и ты мне снился всю ночь, и ты, наверное, почувствовал это и позвонил. Какой ты хороший.
— Я тоже все время думал о тебе, милочка, — ответил Крис с чувством неловкости за свое лицемерие. — Ты представить не можешь, сколько силы и спокойствия придает мне твой голос.
— Милый!
— Только вот какое дело, Марта. Случилось нечто весьма неприятное…
— Неприятное? С тобой? О Крис!
— Не со мной непосредственно, а с Жюли. Она опасно больна.
— Бедняжка!
— Ужасно досадно, правда?
— Где она? Может быть, мне пойти к ней? Могу я чем-нибудь помочь, Крис?
— Ты можешь помочь мне! — многозначительно сказал он.
— Тебе? Каким образом?
— Если будешь по-прежнему любить меня…
— Как будто я могу тебя не любить!
— И не рассердишься, что нам с тобой нельзя будет видеться несколько дней.
— О! — в голосе Марты звучало разочарование. — Почему?
— Ради твоей же безопасности, — объяснил Крис. — Видишь ли, Жюли с Джеральдом ухитрились подцепить на юге какую-то инфекцию…
— Какую?
— Ах, у нее какое-то ученое название, я забыл. И, понимаешь, мне пришлось вчера пробыть с Жюли весь вечер, а сегодня нужно будет отвезти ее в изолятор. Так что я могу оказаться переносчиком инфекции. Я поговорю насчет этого с доктором…
— Но, Крис, если ты идешь на такой риск ради Жюли, то уж я тем более могу пойти на него ради тебя!
— Милая! Но тут есть разница. Жюли надо помочь, и я иду на риск. Но не могу же я подвергать тебя такому риску только потому, что жить без тебя не могу.
— Но я тоже не могу без тебя жить!
— Марта! Мне плакать хочется, до такой степени это невероятно и потрясающе, что ты без меня жить не можешь. Но, дорогая, мое решение твердо. Я не подвергну тебя этому риску. И все же сегодня я спрошу доктора и потом позвоню тебе. Когда ты будешь дома?
— Для тебя всегда.
— Скажем, во время обеда? Между часом и двумя?
— Да.
— Хорошо, я тогда и позвоню. И, Марта…
— Что, милый?
— Не забывай своего дружка.
— Ах, Крис!
Разговор с Мартой изменил настроение Криса. Ему уже не казалось больше, что все проклято и осквернено или что его отношения с Мартой безнадежно испорчены. Что за милая девушка! Никаких кривляний, никакого кокетства или подозрений, или капризов из-за того, что случилось что-то неприятное и что это доставило ей огорчение. ‘Удивительно, — подумал он, — как важно для нас расположение и одобрение наших сексуальных партнеров. Или это просто причуда западноевропейцев? Китаец, например, беспокоится о мнении своего покойного прадеда. Пожалуй, мы все-таки более разумны. С рациональной точки зрения гораздо важнее быть в хороших отношениях со своим сожителем, чем со всеми своими предками до неандертальского человека включительно’.
Он взглянул на часы. Без четверти одиннадцать. Он решил пройти в контору Ротберга и постараться попасть к нему немного раньше назначенного срока. Ему пришла в голову мысль, что история с Жюли будет для Ротберга не только юридическим, но и личным делом. Он подумал, действительно ли Ротберг был очень влюблен в нее. Судя по его отношению к Джеральду, — безусловно. ‘Если ей предстоит выйти замуж еще раз, — подумал Крис, — мне очень хотелось бы, чтобы она вышла за него. В конце концов по каким-то таинственным причинам евреи очень заботятся о своих близких’.
Хотя Крис пришел почти за полчаса до срока, ему пришлось ждать всего несколько минут. Ротбергу, видимо, очень хотелось знать, что случилось.
— Ну? — спросил он, как только Крис сел. — Что случилось? Что с Жю — с вашей сестрой?
— Нечто одновременно трагическое и гнусное…
— Может быть, я буду не так уж шокирован, — цинично сказал Ротберг. — Юристы видят многое, что скрыто от большинства людей.
— Пожалуй, даже вы будете шокированы.
— Ну выкладывайте.
Крис изложил, насколько мог короче, все, что случилось. Когда он дошел до сути, он увидел, как Ротберг вздрогнул и побледнел.
— Что! Вы уверены?
— Я-то совершенно уверен. Но я знаю только то, что сказала мне она. Вы сможете спросить у доктора сами.
Ротберг порывисто встал и подошел к камину, повернувшись к Крису спиной. Две или три минуты оба молчали. Потом Ротберг выпрямился и вернулся к своему креслу за письменным столом. Крис заметил, что Ротберг очень бледен и что его руки, перебиравшие какие-то бумаги, слегка дрожат.
— Прошу прощения, что я вас перебил, — сказал он сдавленным голосом. — Но для меня это тяжелый удар.
— Я так и думал, — виновато сказал Крис. — Если бы на свете был хоть один человек, которому я мог бы доверить юридическую сторону этого дела, я избавил бы вас от этого. Но такого человека нет. Для меня это тоже был удар.
— Могу себе представить. Чего же вы от меня хотите?
— Вчера вечером она сбежала из дому и пришла ко мне. Я заставил ее вернуться.
— Почему?
— Я боялся, что это будет юридически неправильно, что ее смогут обвинить в том, что она сбежала от мужа. Вот я и хотел сначала поговорить с вами.
— При этих обстоятельствах не может быть никакого контробвинения. Она имеет полное право уйти от мужа.
— Что ж, это уже хорошо. Она может получить развод?
— Без всяких разговоров. Если заключение врача вполне определенно, — а оно, кажется, будет таковым, — суд не будет колебаться ни секунды. Дело абсолютно верное.
— Это уже утешительно, — сказал Крис, пытаясь выдавить улыбку. — Когда предрассудки повертываются в нашу пользу, они не кажутся нам такими уж зловредными. На этот раз Хартману не повезло…
— И поделом!
— Ну, так вы пойдете вместе с доктором и со мной, правда? И расправитесь с баронетом-спортсменом, если он вздумает упираться.
— Не посмеет.
— Он, вероятно, не так хорошо знает законы, как вы, — ответил Крис. — Я хочу, чтобы Жюли покинула этот дом под охраной Медицины и Закона, этих двух священных идолов света.
— Это вовсе не так необходимо, чтобы я…
— Вы не хотели бы с ней встречаться?
— Говоря откровенно, да.
— Я вас понимаю, — сказал Крис. — Но, с другой стороны, дорогой мой, кому еще я могу доверить подобное дело? Вам нужно будет сделать так, чтобы это не попало в газеты.
— Им не позволят это печатать.
— Отлично. Но ведь вам нужно будет встретиться с ней, чтобы снять с нее показания, не так ли? И хотя это крайне болезненно для вас обоих, принимая во внимание… принимая во внимание сложившиеся обстоятельства, это единственное, что остается. Если угодно, я буду присутствовать.
— Ну ладно…
— Еще одна вещь, — прервал Крис. — Надеюсь, Хартман будет платить ее долги?
— Разумеется.
— Расходов будет до черта. Одна лечебница обойдется в двадцать пять фунтов в неделю.
— Заплатит.
— И алименты?
— Разумеется.
— Странное дело, как часто к романтической любви примешиваются денежные дела, — сказал Крис с горечью. — Кстати, заплатили вы деньги за нее моим идеалистам-родителям?
— Они получили двести пятьдесят. Я предусмотрительно задержал остальное…
— Молодец! Не давайте им больше ни пенни. Ей, бедняжке, пригодятся эти деньги. Не давайте им ни гроша.
— Я и не собираюсь. — Ротберг взглянул на часы. — Не пора ли нам к доктору? Я бы хотел поскорее с этим кончить.
— Одну минуту, — сказал Крис. — Можно позвонить?
Он набрал номер Жюли, и она сразу подошла к телефону.
— Привет! — бодро сказал он. — Как, не надоело ждать?
— Ах, Крис, ты еще долго?
— Теперь уже скоро. Я говорю с тобой из кабинета Ротберга. Мы сейчас заедем за доктором, а оттуда прямо к тебе.
— Я должна уйти от него, Крис, должна, должна!
— Да, да! — успокоительным тоном сказал Крис. — Знаю, знаю. Приободрись! Мы сию минуту едем. До скорого, дорогая!
Он положил трубку и вздохнул.
— Она в совершенной истерике, — сказал он. — И не удивительно. Слава богу, что с нами будет доктор. Ну как, поехали?
L’enlvement [Похищение — фр.] прошло гораздо благополучнее, чем опасался Крис. Джеральд оставался невидимкой, а слуги, хотя они были явно поражены, не сказали ни слова. Даже Жюли взяла себя в руки, и хотя она была бела как полотно, а губы ее дрожали, спокойно сошла с лестницы и села в ожидавшую их машину. Очутившись там, она забилась в угол, повернувшись к ним спиной и закрывая лицо руками, затянутыми в перчатки. Пока машина тряслась по людным улицам, трое мужчин обменивались отрывочными замечаниями, хотя из них один только доктор понимал, что он говорит. Крис почувствовал огромное облегчение, когда эта мучительная поездка кончилась и Жюли как бы тайком ввели в больницу через боковой вход.
Доктор поднялся вместе с ней.
— Можно мне с вами минутку поговорить, прежде чем вы уйдете? — крикнул ему вдогонку Крис.
— Подождите меня здесь, — бросил ему врач через плечо.
Крис повернулся к Ротбергу.
— Не знаю, как мне вас благодарить, — сказал он. — Вы сами видите, в каком состоянии Жюли, я тоже совершенно изнервничался. Вы вернули нам обоим уверенность…
— Пустяки. Я хотел бы…
— Знаю. Но я думаю, что нам нужно еще предпринять… Вероятно, следует известить Джеральда, что она ушла от него навсегда, как по-вашему?
— Он получит от меня официальное письмо с ближайшей почтой, — мрачно сказал Ротберг.
— Отлично. Скажите, могу я поручить всю юридическую часть этого дела вам?
— Можете.
— И еще одно. Вы получите гонорар за все это, я об этом позабочусь…
— Ну-ну! Какое это имеет значение по сравнению с ее трагедией?
— Это имеет значение, — сказал Крис, провожая его до двери. — Мы доставили вам массу хлопот и…
— Ах, бога ради, прекратим этот разговор, — свирепо сказал Ротберг.
— В случае чего вы известите меня? — крикнул ему вслед Крис. — До свидания!
Но он не получил ответа.
‘До чего он неохотно за это берется, — мрачно подумал Крис, возвращаясь в приемную. — Ну я его не осуждаю. Я бы волком взвыл, случись такое хотя бы с Анной. И даже сейчас мне, наверное, стало бы легче, если бы меня стошнило. Ротберг настоящий друг. Немного найдется людей, которые пошли бы на такую муку во имя дружбы и старой любви, а тем более старой любви, так безжалостно растоптанной. Уж скорее бы возвращался этот чертов доктор — попрощаться с Жюли, и скорее бы на свежий воздух’.
— Ну-с, что вам угодно знать? — спросил доктор, взглядывая на часы, когда они уединились в отдельной комнатке.
— Я буду короток, — сказал Крис. — Во-первых, есть ли у нее шансы на полное выздоровление?
— Конечно есть, при условии, разумеется, что она сама приложит все усилия, чтобы помочь нам. Мы, кажется, захватили болезнь в самом начале.
— Но она говорит, что французский доктор получил положительную реакцию. Это как будто указывает на вторую стадию?
— Обычно — да. Но я его запросил по этому поводу. По-видимому, он сказал это, только чтобы напугать ее. Он, кажется, считает, что заражение произошло во время беременности, насколько я могу судить, он прав. Диагноз поставлен замечательно, но, я думаю, у него там таких случаев хоть отбавляй.
— Не сомневаюсь, — мрачно сказал Крис. — Но если это действительно первая стадия, тогда у нас есть все основания надеяться. Сколько времени будет продолжаться лечение?
— От полутора до двух лет.
— Фью! — свистнул Крис. — А ребенок?
— Если он выживет, то будет, вероятно, совершенно здоров.
— Лучше бы ему, пожалуй, умереть, — сказал Крис. — Отвратительные гены с одной стороны.
— Что вы знаете о генах? — заинтересовался доктор.
— Почти ничего, — сказал Крис. — Еще один вопрос, доктор. Следует ли мне считать себя в карантине?
— Почему?
— Я соприкасался с больной.
— Вы же не целовались с ней, не ели и не пили из одной посуды?
— Конечно нет. Но я брал ее за руку.
— Дайте-ка я посмотрю.
Доктор осмотрел руку Криса с помощью карманной лупы, потом выпустил ее.
— Никаких признаков заражения. Соблюдайте вот эти предосторожности… — Он вынул из кармана печатный листок и дал его Крису. — Тогда не будет ни малейшей опасности.
— У меня есть особые причины спрашивать об этом, — откровенно сказал Крис. — Я встречаюсь с одной девушкой, мне легче было бы умереть, чем причинить ей какое-нибудь зло. Следует ли мне воздерживаться от половых сношений, а если да, то как долго?
— С медицинской точки зрения, делать это незачем. Но с психологической — я бы переждал некоторое время. Эта история здорово расстроила вас, не так ли?
— Пожалуй. Сколько времени, по-вашему, ждать?
— Пока вы не будете уверены, что мысль о несчастье сестры не будет отравлять ваше счастье с этой девушкой, — добродушно сказал доктор. — А это вы сами решите. Ну, мне пора. У вас остались вопросы?
— Нет, больше ничего. И огромное вам спасибо, доктор!
— Прощайте.
После ожидания, показавшегося Крису бесконечно долгим, появилась, шурша платьем, сестра-сиделка и сухо сказала ему, что он может теперь повидаться с ‘больной’. В конце коридора, изолированного от всей остальной лечебницы, он открыл дверь в комнату, обставленную с такой же медицинской строгостью, как анатомический театр, и увидел Жюли. Жюли сидела на постели, бледная и расстроенная.
— Ну как, теперь тебе легче? — ободряюще спросил Крис.
— Немножко. Я рада, что ушла из дома Джерри. Мне здесь долго придется пробыть, Крис?
Крис неслышно вздохнул. На что она рассчитывает? Что она будет жить по-прежнему, как будто ничего не случилось?
— Не дольше, чем тебе самой захочется, — сказал он. — После всех этих потрясений ты нуждаешься в нескольких днях полного отдыха. Скоро тебе позволят вставать и выходить.
— Здесь так неуютно и строго, — пожаловалась Жюли.
— Тебе придется некоторое время подчиняться всем этим строгостям, — убеждал Крис. — Это необходимо. Я только что говорил с доктором, и он сказал, что вы с ребенком будете совершенно здоровы, только если ты будешь самым тщательным образом соблюдать все предписания. Разве не стоит пожертвовать несколькими днями или неделями, чтобы привыкнуть?
— Неужели я всю жизнь буду прокаженной?
— Конечно нет! Через два года все пройдет и будет забыто.
— Два года! О Крис, это же целая вечность!..
— Другого выхода нет. Ты не думай, что тебе придется все время жить здесь. Скоро ты сможешь жить, как все люди, при условии, что будешь соблюдать известные предосторожности. А пока что давай подумаем, чем бы тебя развлечь. Чего бы ты хотела, книг, например?
Они обсудили возможные развлечения, и Крис сказал:
— Попробуй пожить здесь недельку, воспользуйся этим, чтобы отдохнуть…
— Здесь так одиноко!
— Может быть, ты кого-нибудь хотела бы видеть, так ты скажи!
Жюли не сказала ничего, и он продолжал:
— Я сделаю все, что в моих силах, Жюли, но я не могу сделать невозможного. Хочешь, я найму тебе квартиру с прислугой… Но мы об этом поговорим в другой раз. Не оплачивай здешних счетов, они пойдут Джеральду. Пересылай их к Ротбергу, и если тебе будут нужны деньги, обращайся к нему или скажи мне, я обращусь к нему от твоего имени. Ну а теперь чего бы ты еще хотела?
— Кажется, ничего.
— Ладно, если чего-нибудь захочешь, запиши на бумажке. Я скажу им поставить у твоей койки телефон, чтобы я мог тебе звонить. Я пришлю все, что ты просила, и буду приходить к тебе как можно чаше. А теперь отдыхай и постарайся уснуть и скажи себе, что каким бы это ни казалось страшным и неприятным и тяжелым сейчас, все это пройдет. Au revoir [До свидания — фр.], дорогая!
Было почти половина второго, когда Крис ушел из лечебницы и отправился в магазин, где у Жюли был личный счет. Он был мрачен и утомлен, точно весь день провел на ногах. Кроме того, ему очень хотелось пить. Сама мысль о еде внушала ему отвращение, поэтому он зашел в молочную и выпил молока. Беря сдачу, он при виде мелких монеток вдруг вспомнил, что еще не звонил Марте, как обещал. Она, должно быть, ждет…
Снова голос Марты прозвучал, как что-то прекрасное и успокоительное, вселяющее в него надежду и бодрость. Странно, что она так быстро стала для него жизненно необходимой.
— Ну я отвез Жюли в лечебницу, — сказал он. — Ей это очень тяжело, но она, по-видимому, довольна.
— Бедняжка! — сказала Марта. — Как мне хотелось бы повидать ее!
— Невозможно! — сказал Крис. — Что же касается меня — доктор говорит, что через несколько дней нам уже можно будет встречаться.
— Через сколько дней?
— Не знаю. Он обещал мне сказать в следующий раз, завтра или послезавтра.
— Но, Крис, это, наверное, не так уж опасно! Ведь ты же встречаешься с другими людьми?
— Да, но я не целуюсь с ними!
Марта рассмеялась.
— Приятно слышать. Но ты придешь, как только будет можно?
— Неужели ты сомневаешься? Конечно приду. Я буду звонить тебе каждый день. Если бы ты только знала, как мне тебя недостает! Но это скоро кончится. Не позже чем на будущей неделе…
Исполнив последнее из возложенных им на самого себя обязательств, Крис устало поплелся домой. Он так приучил себя из экономии ходить всюду пешком, что теперь, несмотря на большое расстояние, ему даже не пришло в голову ехать на автобусе или в метро. Вместо этого он потратил деньги, оставшиеся от двух фунтов Жюли, на цветы, которые он ей послал. Когда он наконец добрался до того, что он иронически назвал ‘своим Домом’, голова и ноги у него болели, а стоптанные башмаки пропитались въедливой лондонской грязью. Он переменил носки, надел туфли и терпеливо разжег погасший за это время огонь.
Его план был — провести остаток дня за книгами. Как много упущено! Был, например, учебник педагогики, который он начал с неохотой и вскоре бросил с отвращением, а ведь его необходимо было проштудировать. Было неограниченное количество академической работы. Вышел новый труд по ‘научной антропологии’, грозивший ниспровергнуть и уничтожить все, чему Крис с таким трудом научился по этой запутанной и, возможно, лженаучной дисциплине. Была брошюра, присланная Хоудом, о новых успехах Советского Союза. ‘Если все, что здесь написано, правда, — подумал Крис, перелистывая страницы, — тогда, как только об этом узнают неимущие всего мира, революция перестанет быть возможной: она станет неизбежной’.
Крис переоценил свою способность не отвлекаться. Как ни старался он сосредоточиться над книгой, его внимание рассеивалось, и вскоре он незаметно для самого себя встал и принялся беспокойно бродить по комнате. Пока нужно было что-то делать и его ум был занят планами, он ощущал в себе энергию. Но теперь, когда делать было нечего и оставалось только ждать, наступила реакция, погрузившая его снова в отвращение и уныние. Чем старательнее он принуждал себя не думать о Жюли, тем упорнее возвращались к нему мысли о ней. Его преследовали все те же воспоминания. Жюли, скорчившаяся и рыдающая у него в кресле, ее истерический голос по телефону, Жюли, забившаяся от стыда в угол такси, Жюли, усталая и одинокая в этой холодной и бесчеловечной комнате. И сколько он ни ругал Жюли за ее ‘морализирование по поводу микробов’, он не мог отделаться от чувства гадливости и ужаса.
Даже мысль о Марте не утешала его. Он, так сказать, увидел череп под венком из роз и не мог забыть этого. Он должен был сознаться себе, что, по крайней мере сейчас, желание умерло в нем. Внезапный неукротимый расцвет страсти, сделавший самый факт существования чем-то прекрасным и радостным, был грубо растоптан. Наслаждаться жизнью и предаваться любви в этом грязном хлеву! Он готов был со спокойным сердцем перестрелять всех до одного реакционеров и мракобесов в мире. Будь проклята их зловонная глупость!
Самим собой он тоже был не слишком доволен. Правда, нельзя сказать, что он сплоховал при этой неожиданной и очень серьезной неприятности. Но то, что она так потрясла его и расстроила, было явно плохо. Испытывать сострадание к Жюли, скорбеть о ней — это да, это правильно, но позволять ее несчастью окрашивать в мрачные тона все его мысли и чувства — это не годится, это слабость. Человек, по-настоящему сильный морально, никогда бы не допустил, чтобы какой-либо удар, даже самый неожиданный и отвратительный, отдалил его от Марты. Неприятная и унизительная мысль.
Он начал понимать, что одно дело — здраво и трезво смотреть на жизнь, и совсем другое — не теряться при столкновениях с действительностью. Мысль, что в этом деле он, презираемый всеми, оказался нрав, а его безапелляционные родственники не правы, не могла утешить его и скорее действовала в обратном смысле. Не было ничего лестного даже в том, как внезапно изменила о нем мнение Жюли. Всякая утопающая сестрица цепляется за своего доброго братца. Реальной победой было бы единственное, если бы у него хватило мужества и воли предотвратить катастрофу.
Причудливое сравнение пришло Крису на ум. Он уподобил себя математику-теоретику, который на бумаге смыслит кое-что в баллистике, знает формулу траектории пули, может начертить кривую ее полета и в точности определить ее ударную силу при заданном расстоянии. Но если бы случайно этот кабинетный ученый очутился на пути той пули, которая ведет себя в точности так, как он сам предсказывал, кто был бы более удивлен, более ошарашен, более в буквальном смысле выведен из равновесия, чем этот ученый? ‘В довершение всего, — угрюмо подумал Крис, — недостает одного: чтобы пуля, сразившая Жюли, рикошетом попала в меня. Ах, только бы она не покончила с собой! Об этой возможности я ведь и не подумал…’

Пять

Поэты не один раз воспели сон, и они, конечно, правы, при условии, если спящий молод. Во всяком случае, после долгого сна и завтрака, который, конечно, был бы отвергнут всеми более преуспевающими гражданами из Сити или Вестминстера, но который он съел с удовольствием, Крис почувствовал себя гораздо лучше. Правда, он еще не оправился от удара, нанесенного ему историей с Жюли, этим внезапным, жестким и практическим напоминанием о слепой враждебности окружающей среды к неосмотрительным или попросту неудачливым людям, или, как он предпочел бы сам это выразить, — деятельность желез внутренней секреции, нарушенная психическим шоком, только-только начинала входить в норму. Но он постепенно преодолевал свой малодушный ужас, и солнце, если бы оно стало видимым в лондонском Сохо, теперь не показалось бы ему призраком. Но появление солнца в это время года в Лондоне было бы слишком большим чудом.
Крис намеревался совершить в это утро длинную прогулку, исходя из теории, что свежий воздух поможет ему избавиться хотя бы от части раздражающих химических веществ, выделяемых чересчур старательными железами внутренней секреции, кроме того, он говорил себе, что умеренные физические упражнения никогда не принесут вреда. Но так как с Атлантического океана продолжал дуть холодный и настойчивый ветер с моросящим дождем и так как он чувствовал себя менее расстроенным, чем можно было бы ожидать, он вместо этого с ожесточением набросился на книги. Приятно было думать, что теперь все самое тяжелое осталось позади и что через день-два он вернется к привычному ритму жизни. Когда он время от времени останавливался, давая себе отдых от умственного сосредоточения, воображение развлекало его картинками предстоящего путешествия с мистером Чепстоном и более соблазнительными виньетками будущих встреч с Мартой.
Во время одного из этих кратких, но очень приятных перерывов дверь без предварительного стука открылась и в комнату вошла дочь квартирохозяйки — хилая забитая девчонка, производившая чрезмерно много шума в минуты горя, разочарования и гнева.
— Вот, пожалуйста, вам телеграмма, — выпалила она скороговоркой, точно отвечая урок. — И если хотите послать ответ, поторопитесь, почтальон ждет.
Думая, что это может быть телеграмма от Марты, Крис нетерпеливо разорвал наклейку и прочел в полном изумлении:
‘Отец серьезно болен приезжай немедленно Мать’.
В первое мгновение Крис забыл об ожидающем почтальоне: он сидел, уставясь на телеграмму. Что это означает? Что он может сделать, даже если его отец в самом деле болен? Неужели они не смогли сообразить вызвать врача и без Криса?
— Послушайте… — сказала девчонка.
— Спасибо, спасибо, — поспешно сказал Крис. — Скажи почтальону, ответа не будет.
Он уткнулся подбородком в ладонь и искоса взглянул на распечатанную телеграмму, точно надеясь, что если посмотреть на нее сбоку, то откроются скрывающиеся за ней интриги и махинации. Чего ради они так настоятельно вызывают его домой? После истории с парализованной рукой Крис относился с вполне понятным скептицизмом к отцовским болезням. Очевидно, таким образом надеялись заманить его, Криса, в родительский дом. Но зачем? Может быть, они узнали о Марте? Тут он вспомнил свое гневное, возмущенное письмо. Очень мило: вместо того, чтобы немедленно ехать в Лондон и помочь бедной девочке, они предлагают ему мчаться к ним, как какому-то мальчишке-рассыльному, и удовлетворять их нездоровое любопытство ужасными подробностями. Большое спасибо. Возможно, они даже не поверили его письму и теперь мечтают расправиться с ним, организовав целую серию душераздирающих сцен. Он заранее представлял их себе во всех подробностях.
Он решил не отвечать и попытался изгнать все это дело из области реального, засунув телеграмму в карман и вернувшись к книге. Но вернуться к книге было не так-то просто. Какие-то несговорчивые и недисциплинированные мозговые клетки никак не соглашались отделаться от сомнений. А вдруг телеграмма соответствует действительности? А вдруг отец в самом деле болен? Насколько серьезно? Во всяком случае, что тут может сделать Крис? Написать в Британскую ассоциацию врачей?
Он с нетерпением вскочил со стула и направился к двери, которая, точно он нажал на какую-то потайную пружину, беззвучно раскрылась раньше, чем он подошел к ней. Снова хозяйская девчонка, и опять с телеграммой. Все еще не веря, что случилось нечто серьезное, Крис быстро вскрыл ее, наполовину тревожась, наполовину досадуя на эту, казалось ему, излишнюю назойливость. Он прочел:
‘Отец скоропостижно умер вчера вечером ты необходим здесь немедленно телеграфируй время прибытия Мать’.
В конверт был вложен бланк оплаченного ответа, соскользнувший на пол.
Крис схватился за голову и отшатнулся, точно стукнувшись обо что-то в темноте. ‘Смерть — страшная вещь’ зачем-то всплыли в его памяти слова. Неужели это правда? Должно быть, правда. Ни один человек, даже самый бессовестный, не станет давать зря такую телеграмму.
— Ответ будет? — в третий раз повторила девчонка, но Крис услышал ее впервые.
— Да. Одну минуту, — сказал он совершенно спокойно, но с сознанием, что принимает участие в каком-то кошмаре, тем более ужасном, что он происходит наяву. Раскаиваясь в том, что теперь казалось ему недостойным подозрением, Крис поспешно нацарапал ответ:
‘Выезжаю сегодня днем’.
Хозяйская дочка, все еще глядя на него во все глаза, попятилась из комнаты и закрыла дверь. Крис упал в кресло и сжал голову ладонями. Что теперь делать? Сначала ужасное несчастье Жюли, а теперь вот это. Что же делать? К своему удивлению, Крис обнаружил, что горло его болезненно сжалось, а на глаза навернулись слезы. Он был удивлен, потому что со времени разрыва вспоминал Фрэнка в лучшем случае с безразличием, в худшем — с раздражением и презрением. И вот теперь он в буквальном смысле слова проливает слезы над кончиной этого малопочтенного субъекта, единственным достоинством которого было то, что он доставил двадцать четыре из сорока восьми хромосом каждой из клеток тела Криса. Жертва с его стороны не такая уж большая. Все самое тяжелое и мучительное выпало на долю Нелл. И все-таки Крис плакал.
Как все молодые люди, не знавшие войны, он не верил по-настоящему в смерть. Это была для него отвлеченная абстракция, не более, но отнюдь не жестокая реальность, способная захлестнуть и его. В минуты меланхолии Крис развлекался порой сладостной мыслью о собственной смерти, а в минуты глубокой душевной депрессии лелеял мечту о самоубийстве, подобно тому, как девушка, дрожа, смотрит вниз с огромного утеса и переживает ужасную возможность падения, стоя в безопасности у прочных перил. Теперь перила исчезли. Смерть. Он умер. Сложный и прекрасный механизм сломался. Почему? Что, собственно, ломается в нем?
Крис вскочил с кресла и поспешно стал отыскивать пальто и шляпу. Жюли. Нелл может еще не знать о ней. Во всяком случае, она, возможно, почти наверное послала телеграмму и Жюли. Надо оградить ее от этого удара. Через несколько секунд он мчался по улицам к ближайшему автомату, шаря в карманах, нет ли там мелочи. Пришлось задержаться и разменять деньги в газетном ларьке, пропахшем копченой селедкой и керосином.
Затем последовала новая серия тягостных телефонных звонков. Сначала он позвонил старшей сестре лечебницы, которая говорила с ним холодно и свысока, даже после того как он сообщил ей печальную новость. В конце концов, что такое смерть, как не самая обыденная случайность в медицинском мире? Снисходя к истеричности людей, не принадлежащих к медицинскому миру, сестра милостиво соизволила пообещать, что будет до прихода Криса задерживать все письма и телеграммы на имя Жюли, и даже разрешила ему посетить ‘больную’ при первой возможности. Крис поблагодарил и, сговорившись увидеться с ней перед свиданием с Жюли, повесил трубку.
Следующий был Ротберг. Да, из дома Джеральда ему прислали две телеграммы, и Ротберг сейчас же переслал их в лечебницу. Крис сказал ему, что произошло.
— Что вы намерены делать? — спросил Ротберг.
— Поеду туда сегодня же. Что еще я могу сделать?
— Вы не знаете, как это случилось?
— Нет.
— Знал он о…
— О Жюли? — Ужасная мысль осенила Криса, и на мгновение он лишился дара речи. Что, если Фрэнк наложил на себя руки, прочтя это свирепое письмо? Что ж, тогда выходит… — Да, — слабым голосом произнес он в трубку, — он знал.
— Гм… — сказал Ротберг. — Могу я вам чем-либо помочь?
— Да, пока меня не будет в Лондоне, не возьметесь ли вы доставлять Жюли все, что ей понадобится?
— Охотно.
— И вот какое дело, Ротберг.
— Что?
— Может, вы пошлете ей, за ее счет, цветов на пол гинеи, с вашей карточкой. Ей это будет приятно.
— Я уже сделал это и не за ее счет, — коротко сказал Ротберг.
— О! — удивился Крис. И добавил: — Простите. Вы прекрасный человек! Большое вам спасибо. Она будет тронута. К вам можно будет обратиться в случае каких-нибудь затруднений?
— Непременно.
— Ну прощайте. Постараюсь вернуться поскорее, как только там все устроится.
Затем Марта. Как всегда, было блаженством и бальзамом слушать, как изменился ее голос, когда она узнала, что у телефона Крис. Голос у нее стал такой веселый, такой неприкрыто счастливый, что у Криса в первый момент не хватило духа сообщить ей печальную новость, которая означала для них новую разлуку. Но это нужно было сделать.
— Бедный ты мой мальчик! — воскликнула Марта. — Как тебе не везет. Должно быть, боги на тебя разгневались.
— Вот именно, — горестно сказал Крис. — Они явно раскаиваются, что проявили такую щедрость, подарив мне тебя.
— Какой ты милый! Но послушай, Крис, я в самом деле расстроена, что у тебя столько неприятностей. Мне очень хотелось бы помочь тебе. Хочешь, я буду навещать Жюли, пока тебя нет?
— Нет, это запрещено. Но слушай, Марта, ты, может быть, сделаешь для меня одну вещь.
— Ты еще спрашиваешь?
— Если я позвоню тебе через некоторое время и скажу, когда отходит мой поезд, ты, может быть, приедешь на несколько минут на вокзал?
— Конечно приеду. Я буду ждать твоего звонка.
— Какая ты хорошая, Марта! Уехать, не повидавшись с тобой — это выше моих сил. А теперь мне пора, дорогая! До свидания!
Чувствуя себя несколько бодрее после этого разговора, Крис поспешил в лечебницу, поглощенный своими мыслями. Он решил объясниться со старшей сестрой, которая, по мнению Криса, чересчур уж фыркала на Жюли. Но его беспокоило другое: как сообщить Жюли о случившемся, чтобы это не было для нее слишком внезапным ударом? Насколько сильно это потрясет ее? Он и представить даже себе не мог. Ему вдруг пришло в голову, что родные знают гораздо меньше об истинных чувствах друг друга, чем им самим кажется.
Одна часть его сознания работала быстро и продуктивно, решала совершенно точно, что ему надлежит делать. В другой царили хаос и тревога, возникали какие-то немыслимые предположения. Его преследовал страх, что, может быть, именно его письмо толкнуло Фрэнка на самоубийство. И это ужасное предположение влекло за собой другое, еще более ужасное, что под влиянием этого нового горя Жюли решится на такой же отчаянный поступок. Нужно во что бы то ни стало скрывать от нее, что Фрэнк знал о ней, — к счастью, Крис ничего не сказал ей о письме… И потом, нужно подумать еще о матери: с ней-то как поступить? Ом задохнулся от раздражения при мысли, что ответственность за этих людей свалилась теперь на него, который и за себя не мог толком отвечать. И Крис задал себе тот же вопрос, который задают себе все на свете: ‘Почему люди не могут быть разумными?’ Иными словами: ‘Почему они не рассуждают и не ведут себя, как я?’
Вся эта внутренняя сумятица была, как туманом, окутана тем же недоверием, тем же чувством нереальности происходящего, которое Крис испытывал два дня назад, во время разговора с Жюли. Казалось столь немыслимым, столь невероятным, что вот он бродит по тусклым лондонским улицам, готовясь сказать Жюли о смерти их отца. И при каких обстоятельствах! Он вспомнил детство, когда они играли вместе и ссорились и относились друг к другу с блаженным эгоистическим безразличием, как все дети. Он вспомнил, как после первого семестра в колледже он вернулся домой и Жюли встретила его и он впервые заметил, что она красивая молодая женщина, и почувствовал гордость. Вспомнив, какая она была тогда и какой сделала ее теперь черствая грубость людей, он выругался про себя. Когда им овладевала эта бессильная злоба на судьбу Жюли, он не мог чувствовать жалости к Фрэнку, живому или мертвому — все равно. И он все спрашивал себя, благодаря какому психологическому извращению он все время обвиняет Фрэнка, а не настоящего преступника — Джеральда…
Старшая сестра заставила себя ждать, исходя из принципа, что некоторая доля грубости усиливает уважение, которое питают к вам люди. Она вошла, шурша платьем, в комнату — на лице ее была написана та холодная гигиеническая бодрость, которая действует так угнетающе, — и не подала Крису руки.
— Насколько я понимаю, вы спрашивали об этом? — ледяным тоном сказала она, протягивая Крису письмо и две телеграммы. Он заметил, что письмо было от Ротберга.
— Благодарю вас. А теперь разрешите мне сказать вам несколько слов. Мне нет необходимости напоминать вам, что моя сестра пережила очень тяжелое потрясение и что это еще не изгладилось. Подумайте сами. Она вышла замуж всего несколько месяцев тому назад, и в ее состоянии узнать, что этой ужасной вещью она обязана своему мужу…
— Так это от мужа! — воскликнула сестра, внезапно выведенная из той холодной невозмутимости, с которой она выслушивала первые слова Криса.
— Разумеется, от мужа, — твердо сказал Крис. — Разве доктор вам не говорил?
— Нет, я бы никогда не подумала…
— Вполне естественно, что вы предположили нечто совсем иное, — прервал Крис, твердо решившись быть сдержанным ради Жюли. — Я вполне вас понимаю. И хотя я в этом не уверен, но мне кажется, что внезапная смерть ее отца, возможно, связана с ее несчастьем.
— Как трагично! Бедная, бедная женщина!
— Я был уверен, что вы отнесетесь к ней с сочувствием. Но, откровенно говоря, я не совсем спокоен за нее. Видите ли, я вынужден оставить ее одну, мне необходимо ехать к матери…
— Разумеется. Но я буду заботиться о ней.
— Более того, за ней нужно следить.
— Почему следить?
— Вам не кажется, что в том состоянии физической и душевной депрессии, в котором она теперь находится, она может решиться на какой-нибудь отчаянный поступок? Когда она призадумается над тем, что я скажу ей сейчас, не припишет ли она смерть своего отца тому же, чему приписываем ее мы с вами? И… может быть, последует его примеру.
— Вы серьезно так думаете? Нет, что вы! — Официальный оптимизм взял верх.
— Я, конечно, надеюсь, что этого не случится, но такая возможность, по-моему, не исключена. Так или иначе, вы должны это предвидеть и принять все необходимые, с вашей точки зрения, меры. Ни в коем случае не следует давать ей слишком много размышлять. Не бойтесь тратить деньги. Доставляйте ей все, чего бы она ни попросила, все, что, по-вашему, может ее развлечь. Деньгами вас будет снабжать ее поверенный — вот его карточка.
Неизвестно, что подействовало на нее — этот рассчитанный намек на наличие неограниченных средств или то, что Крису удалось разбить панцирь профессионального безразличия и добраться до живых чувств этой женщины, но так или иначе, желаемый результат был достигнут.
— Будет сделано все возможное, — сказала она человеческим голосом, ее слегка простонародный говор забавно контрастировал с утонченным великосветским языком, которым она старалась говорить до того. — Я буду заходить ней сама и посылать сестер. Как вы думаете, не поставить ли к ней в комнату радио?
— Прекрасная мысль…
— Вы ведь ее брат, правда?
— Да.
— Как все это печально для вас, — сказала она.
— Благодарю вас за внимание. — Крис поклонился и, вспомнив на мгновение церемонные поклоны мистера Риплсмира, улыбнулся против воли. — А теперь, так как мне нужно попасть на самый ранний поезд, не могу ли я повидаться с сестрой?
— Я сама провожу вас к ней.
‘Как она старается быть обворожительно любезной’, — иронически подумал Крис, наблюдая за старшей сестрой, которая увивалась вокруг сдержанной и настороженной Жюли. Так человек, который ничего не смыслит в детях, пытается завоевать доверие робкого, запуганного и несчастного ребенка. Жюли была, по-видимому, более озадачена, чем обрадована этими неожиданными проявлениями заботливости, и старшая сестра, посуетившись без толку еще некоторое время, вскоре оставила их вдвоем.
— Кто это? — сказал а Жюли, как только дверь закрылась.
— Старшая сестра. Разве ты не узнала? Ведь ты ее уже видела.
— Да, когда меня привезли, — равнодушно сказала Жюли. — Но с тех пор она не показывалась. Что ей нужно?
— Она просто хочет сделать тебе приятное и доставить все, чего ты захочешь.
— Оставила бы она меня в покое, — капризно сказала Жюли. — Обращаются то как с зачумленной, то как с глупым ребенком, которого развлекает радиоприемник или колода карт.
— Да, пожалуй, но разве ты не понимаешь, что ей стало стыдно и она извиняется перед тобой?
— Не нужно мне ее извинений!
— Но послушай, Жюли, она старается вести себя по-человечески, — расстроенно сказал Крис, огорченный неудачей своего маленького плана. — Нельзя отталкивать от себя людей, которые относятся к нам хорошо и стараются нам помочь. В конце концов она здесь старшая, и ее хорошее отношение может тебе очень пригодиться. Тем более что я уезжаю…
— Уезжаешь? Куда?
— Сейчас объясню. Только сначала скажи, как ты себя чувствуешь. У тебя отдохнувший вид.
— Да, я, пожалуй, отдохнула, — неохотно согласилась Жюли. — Но мне здесь ужасно не нравится, Крис. Здесь такая тоска, а ночью мне мешает спать шум на улице.
— Ладно, — сказал Крис, стараясь говорить бодро. — Тогда мы возьмем тебя отсюда. Подожди только, пока я вернусь.
— Куда это ты едешь? — подозрительно спросила Жюли. — Ты же сказал, что сможешь приходить меня навещать.
— Знаю. Но я не мог предвидеть того, что случилось…
— А что случилось? — раздраженно спросила она.
— Это огорчит тебя, как огорчило и меня. Я бы не сказал тебе этого, если бы не боялся, что тебе скажет это кто-нибудь еще и в гораздо более грубой форме.
— Что такое? — спросила Жюли, и выражение страха появилось в ее глазах.
— Это касается отца, — сказал Крис, не спуская с нее глаз.
— Что с ним? — Выражение страха усилилось.
— Нечто весьма серьезное, боюсь. Сегодня утром я получил от матери телеграмму, что он очень болен. Вот она.
— Ах! — В полном ужасе Жюли пробежала телеграмму. — Почему она не пишет, что с ним?
— Не знаю. Думаю, этого еще никто не знает, — неумело лгал Крис, чувствуя, что у него получается бог знает что. — Видишь ли, вслед за этим пришла другая телеграмма. И на твое имя тоже пришли две телеграммы, вероятно, в них говорится то же самое.
— Он умер! — быстро сказала Жюли.
Крис кивнул.
— Зачем ты не сказал мне сразу, без всех этих околичностей. — И затем сейчас же последовал тот самый вопрос, которого он так боялся: — Знал он про меня?
Крис заколебался. Он спорил с самим собой — говорить или не говорить — и никак не мог решиться. Если он солжет, облегчит ли он этим ее страдания? И бывают ли обстоятельства, оправдывающие явную ложь?
— Да, знал, — просто сказал Крис.
— О! Кто ему сказал?
— Я.
— О Крис, зачем ты это сделал. Я хотела, чтобы они не знали.
— Как бы ты это скрыла от них? — убеждал ее Крис. — Они захотели бы узнать, почему ты ушла от Хартмана. И потом, они обязаны сделать для тебя все, что могут, хоть я и сомневаюсь, чтобы от них было много пользы. Если бы я знал, что он внезапно умрет, я бы не стал писать, но почем я знал?
— Выходит, что я убила его! — мелодраматически воскликнула Жюли.
— Вздор! — сказал Крис. — Я люблю тебя ничуть не меньше, чем он, а ведь меня это не убило. Это все равно должно было случиться. Он пил слишком много виски.
— Не говори такие гадости о покойном, — возмутилась Жюли.
— Что ж, так оно и есть, — сказал Крис с напускным цинизмом, радуясь, что ему удалось отвлечь ее и что ее негодование направлено теперь против него. — Зачем убеждать себя, что он умер с горя. Насколько мы можем судить, все произошло раньше, чем он получил мое письмо. По всей вероятности, так. Да вот, прочти-ка эти телеграммы, и тут еще письмо Ротберга тебе.
Жюли прочла телеграммы, адресованные ей, и откинулась на подушки с рыданиями и стонами:
— О папа, бедный милый папа, он умер, и это наша вина!
Крис поднял с кровати обе телеграммы. Это были точные копии тех телеграмм, которые получил он. По-видимому, Нелл знала только один способ ‘подготавливать’ людей к неожиданному горю. Он не стал разубеждать Жюли, когда она обвинила себя и его, и предоставил ей выплакаться. В конце концов он сам тоже всплакнул над этим. Снова возник все тот же вопрос: насколько Жюли в самом деле огорчена и сколько в этой показной скорби было присущего всякой живой плоти стремления отгородиться от реальности смерти, насколько она условна и насколько искренна? ‘Жюли, — подумал он, — по-видимому, всегда была на стороне матери и выступала против отца. Вероятно, в современной семье так и должно быть: женщины должны объединяться против старика. Иногда отец и Жюли разыгрывали сентиментальные любовные сценки, в которых папа был ухажер, а дочка — кокетка. Как тошнотворны эти неразумные эмоции. А, да что уж там!’
Он взглянул на часы. Пора двигаться, время более позднее, чем он думал. Нужно еще узнать, когда отходит поезд, позвонить Марте, собрать вещи, чего-нибудь поесть.
— Жюли.
Ответа не последовало.
— Жюли! — сказал он настойчиво, чтобы заставить ее повернуться. Она подняла голову и посмотрела на него укоризненным взглядом, лицо у нее было мокрое от слез.
— Мне пора идти. Мне очень не хочется оставлять тебя в таком состоянии, но ведь и матери там нелегко одной. И я должен выяснить, что же, собственно, случилось. Ты меня слушаешь?
— Да.
— Выброси из головы всякую мысль о том, что это твоя вина. Это страшно глупо, а я сейчас слишком устал, чтобы спорить с тобой. Как только я узнаю истину, я напишу тебе или дам телеграмму.
— А мне нельзя поехать с тобой?
— Ни в коем случае. Среди прочих дел мне нужно будет заставить маму понять, каково, собственно, твое положение. Я не дам ей встретиться с тобой, пока она этого не поймет. А тебе придется остаться здесь, пока я не вернусь и не перевезу тебя в другое место. Если тебе понадобятся деньги или советы, звони Ротбергу. Постарайся подружиться с этой самой старшей сестрой. И… попытайся не расстраиваться. Я знаю, это неизбежно, но не преувеличивай. Ну а теперь, может быть, я что-нибудь забыл? Может быть, тебе нужно что-нибудь еще?
— Нет. Мне…
— Наверное?
— Да.
— В случае чего пиши мне или дай телеграмму. Я понимаю, положение твое ужасно, но что поделаешь. Единственное, что ты можешь сделать, это поправляться. И помни: это вопрос жизни не только твоей, но и другого человека…
Прощание было тяжелое, и Крис ушел с неприятным убеждением, что ему не удалось ни сообщить новость в более деликатной форме, ни убедить Жюли собрать все свое мужество. Его мучила мысль, что она может покончить с собой. Ну а чем он мог помешать этому? И если жизнь до такой степени ненавистна ей, что она хочет убить себя, что ж, значит, так и надо. Бороться с инстинктивным стремлением другого человека уничтожить себя можно только до известного предела. В конце концов Жюли уничтожила себя, предала свою жизнь еще во время замужества, когда были пушены в ход все виды самообмана, чтобы прикрыть корыстные побуждения и недостойные цели. Он снимает с себя всякую ответственность.
Крис пришел на вокзал слишком рано и обрадовался, что Марта уже ожидает его в условленном месте. Он взял ее за обе руки и в ответ на ее вопросительный взгляд робко поцеловал ее.
— Как давно я тебя не видел! — воскликнул он.
— Всего три дня.
— А по-моему, гораздо больше. Это были, наверное, самые тяжелые дни во всей моей жизни. Я бы с ума сошел, если бы не мог говорить с тобой по телефону и увидеться с тобой сейчас. Как хорошо, что ты пришла.
— Какие пустяки, — сказала Марта. — Мне же хотелось прийти. Что ты смотришь так недоверчиво? Для тебя я сделаю все что угодно. Серьезно, Крис. Это тебя удивляет?
— Очень, — сказал Крис. — Ощущение довольно необычное и весьма приятное.
Они вышли на перрон, и рука Марты с нежностью скользнула под его руку. Это так тронуло Криса, что в первую минуту он не мог ничего сказать, только сжал ее руку, показывая, что понимает и благодарит ее.
— Какой ты бледный и усталый, — сказала Марта. — И тебе еще предстоит столько мучений. Мне хотелось бы поехать с тобой, чтобы я могла о тебе заботиться.
— Мне тоже хотелось бы.
— Интересно, что сказала бы твоя мать, — сказала Марта с улыбкой. — Понравилась бы мне она?
— Нет, — не задумываясь сказал Крис. — Она меньше чем кто бы то ни было способна понять нас и отнестись к нам с сочувствием. Но не будем терять время на пустые разговоры. Мне нужно сказать тебе сто тысяч вещей, Марта, и я не знаю, с чего начать. Может быть, с того, что только мысль о тебе дала мне силы прожить все эти ужасные дни. Ты это знаешь. И кроме того, я страдал от сознания, что я, хоть и не по своей вине, испортил эти дни, которые должны были бы быть такими счастливыми для тебя и для меня. Ты ведь была счастлива, правда?
— Я и теперь счастлива. Быть с тобой даже здесь, на этом шумном вокзале, и то уже счастье для меня. Только мне очень неприятно, что у тебя столько огорчений. Не позволяй им завладеть тобой, Крис!
— Не позволю, — сказал Крис. — Я как раз думал об этом, когда шел сюда. Жюли пытается взвалить на меня ответственность за свою жизнь. Мать тоже будет пытаться это сделать. А это недопустимо. Никто не может жить жизнью другого человека. Но я чувствую, что должен помочь им обеим выбраться из этого лабиринта. Это я обязан для них сделать, но обещаю тебе, что не позволю им высосать из меня все соки. И, Марта…
— Что, милый?
— Пусть это не отравляет нашей жизни с тобой, хорошо?
— Ну конечно нет, а почему это должно отравлять?
— Ах, я и сам не знаю, — ответил Крис, вспомнив, что Марта не знает всей правды о Жюли. — Эти два несчастья были для меня большим ударом. Я не хочу, чтобы через меня они подействовали и на тебя.
— Этого не будет. Все будет хорошо, и я буду ждать, когда ты вернешься. Я встречу тебя здесь, если хочешь.
— Встретишь? Это будет замечательно. Я вернусь, как только будет возможно, Марта! Но так обидно — лишиться этих счастливых дней, которые мы могли бы провести вместе.
По платформе шел кондуктор, захлопывая двери и крича пассажирам, чтобы они садились в вагон. Марта легонько пожала его руку, точно заключая условие.
— Мы не будем клясться в верности до гроба, — шутливо сказала она. — Но давай попробуем быть счастливыми любовниками. Au revoir, милый!
Она обняла его и поцеловала, горячо и откровенно. Крис проговорил что-то, пытаясь выразить свои чувства, но ему сейчас же пришлось бежать и занять место в вагоне.
— Au revoir! — крикнул он ей. — Пиши обязательно. И спасибо тебе за все!

Шесть

В тот же день, в начале пятого, Крис стоял на покрытой асфальтом платформе незнакомой провинциальной станции. Стук захлопывающихся дверей вагонов, крики ‘Готов!’, свисток, взмах зеленого флажка — и поезд отошел от перрона. Его прерывистый шум постепенно затих, наступившую тишину нарушал только грохот железного листа с какой-то рекламой, сотрясаемого холодным северо-западным ветром. Крис поднял воротник пальто и направился к выходу в город. По одну сторону станции расположились построенные наспех дома небольшого поселка, жалкого и убогого в своем ничтожестве. По другую сторону виднелись поля, обнесенные живыми изгородями, несколько разбросанных тут и там маленьких домиков и вдали ряд красных кирпичных особняков, похожих на спичечные коробки.
Контролер с любопытством уставился на Криса, которому пришлось спросить у него дорогу к дому матери. Без сомнения, контролер знал о случившемся. Вероятно, об этом знала уже вся округа.
— Можете идти прямо по этой дороге, — любезно объяснял контролер. — Но это будет большой крюк. Есть тропинка через поля. Сверните вон там и войдите в первую калитку направо.
Крис поблагодарил, но контролер увязался за ним, без всякой надобности повторяя свои указания. Ему очень не хотелось расставаться с человеком, который был явно причастен к тому, что здешние газеты назвали ‘трагедией’. ‘Вот отвратительная навязчивость’, — подумал Крис. Он живо представил себе, как контролер возвращается к своим сослуживцам и говорит им: ‘Встретился мне тут молодой человек, спрашивает дорогу к тому дому, где умер вчера ночью тот старик. Не иначе как сын’. Вот они, человеческие умы, воспитанные на тухлятине газетных сенсаций…
Трава на лугах еще торчала увядшими бурыми пучками, на кустарниках и деревьях еще не появились почки, но под защитой живых изгородей уже пробивались весенняя трава и молодые растения. Крис увидел цветущий аронник, затем брызги хрупкого золотого чистотела, дальше — кустик белых фиалок. Тропинка привела его к неглубокому ручью, через который была переброшена единственная широкая доска без перил. Крис осторожно перешел через ручей и остановился на секунду поглядеть на ивы, усыпанные золотыми сережками. Он любил нечеловеческое величие этого медленного вступления весны, неизбежный поворот земли, которая возвращается в полосу солнечности, не обращая никакого внимания на нервическую суетню мельтешащих на ней людей с их нелепыми верованиями, с их бессмысленной борьбой за власть. С вершины дерева черный дрозд мелодично вызывал на бой всех остальных дроздов. ‘Вероятно, — подумал Крис, — о птицах было написано почти столько же фантастического вздора, как о женщинах’.
После недолгих поисков он нашел коттедж родителей. Он назывался ‘Цветущий шиповник’, хотя Крис не мог обнаружить никаких признаков шиповника в его жалком палисаднике. Немногочисленные подснежники безрезультатно выставляли свои прелести в расчете на еще не появившихся насекомых. Все ставни дома были закрыты. Крис позвонил, дверь с перепуганным видом открыла какая-то незнакомая женщина.
— Миссис Хейлин нет дома, — робко сказала она.
Крису пришлось подробно объяснить, кто он такой, прежде чем его впустили. Он повесил пальто и шляпу в узкой темной передней и прошел в гостиную, заставленную громоздкой мебелью из старого дома. Ковер был новый, недорогой и кричащий. Крис спросил, где мать.
— Она у себя, в постели, — объяснила женщина.
— Будьте добры, поднимитесь к ней, — вежливо сказал Крис, — и сообщите, что я приехал и спрашиваю, желает ли она меня видеть.
‘Как мучительны мои возвращения домой, — подумал он, вспомнив свое унылое прибытие из колледжа (казалось, это было так давно). — Можно подумать, что нас связывают только общие несчастья. Таково это изумительное изобретение — семья, основа всякой цивилизации. Верно? Не является ли она, наоборот, тормозом цивилизации? Но… nous allons changer tout cela’ [Мы изменим все это — фр.]
Крис очень медленно подымался по крутой неудобной лестнице. Он ломал себе голову над тем, какого рода сцену она разыграет и как ему вести себя с ней? Что нужно предпринять? И когда воздадут мертвому последний и ненужный долг, как лучше всего поступить ей самой? Что она думает делать?
Как он и предполагал, ему пришлось выдержать патетическую сцену. Сидя в постели в кокетливом кружевном чепчике и элегантном розовом капоте, отделанном лебяжьим пухом, Нелл заключила его в безжалостные объятия, проливая обильные слезы и произнося бессвязные слова, которые должны были изображать неутешное горе. Она все твердила, что отныне Крису, по милости Провидения и с соблюдением всего подобающего декорума, надлежит занять место покойного главы семьи. В комнате слышен был сильный запах бренди.
После того как несколько минут ушло на весьма тягостную борьбу, Нелл согласилась выпустить Криса из объятий и заговорить более связно. Она начала с вопроса:
— Где Жюли?
— В Лондоне.
— Почему она не приехала с тобой? Когда она приедет?
— Она не может приехать, — сказал Крис, догадываясь, что Нелл не читала его письма к Фрэнку. — Она больна.
— Больна! — воскликнула Нелл, тон ее выражал скорее возмущение, чем жалость. — Что это ей вздумалось болеть в такое время? На похороны-то она приедет?
— Ей еще довольно долго нельзя будет вставать с постели, — объяснил Крис.
— Что подумают люди, если его родная дочь не будет на похоронах! — сказала Нелл, охваченная тревогой за свой общественный престиж. — Она должна будет прислать Джеральда.
— Он тоже не сможет приехать, — сказал Крис, приходя все в большее замешательство. — Я объясню это все потом. А пока что я ведь ничего толком не знаю. Скажи мне, во-первых…
— Ты не в трауре! — прервала его шокированная Нелл. — Крис! Ведь это надо придумать — приехал в таком костюме на станцию, где все, наверное, тебя узнали! Неужели ты не знал, что тебе нужно быть в трауре?
…Ни обыденный траур, мать.
Ни ветреный порыв глубоких вздохов…
— Во-первых, я об этом не подумал, — терпеливо объяснил Крис. — Потом я был так занят, что не успел. И наконец, мне это не по средствам…
— Какая жалость, что ты не подумал об этом в Лондоне, — упрекнула его Нелл. — Не знаю, что ты здесь сможешь найти. Как только стемнеет, ты должен пойти к портному.
— Ладно, ладно, пойду, если хочешь. — Крис не был расположен спорить из-за пустяков. — Но, мама, я должен знать, как все это произошло. Как умер отец? Где его тело?
— В участке! — прорыдала миссис Хейлин.
— Что это значит — ‘в участке’?! — изумился Крис.
— Они перенесли туда тело, после того как нашли его сегодня на рассвете. Будет расследование.
Крис почувствовал, что он бледнеет. Так, значит, самоубийство! Как скрыть это от Жюли?
— Тебе придется давать показания? — недоверчиво спросил он.
— Они хотели, чтобы я пришла, но я не могу, — рыдала она. — Доктор говорит, что это опасно для меня — в моем состоянии, они сказали, что вместо меня можешь пойти ты.
— А! — губы Криса сжались. — Понимаю. Значит, мне придется давать показания от твоего имени. Но я до сих пор ничего не знаю. Он что, застрелился?
— Как ты можешь предполагать такое о своем отце! — в негодовании воскликнула Нелл. — Конечно нет!
— Тогда что же с ним произошло? Несчастный случай? Или удар?
— Мы не знаем, — сказала Нелл патетически, хотя было заметно, что этот рассказ доставляет ей какое-то болезненное наслаждение. — Все, что я знаю, это, что вчера вечером он снова запил. Ты знаешь, милый, твой бедный отец иногда выпивал чуточку лишнего.
— Да, да, — терпеливо сказал он. — Знаю. Ну и дальше что?
— Он заперся в кабинете и сидел там и пил весь вечер. Он не отозвался, когда я постучала и позвала его, и не вышел к обеду. Он, должно быть, выпил слишком уж много, потому что у него была полная бутылка, а сегодня утром она оказалась совсем пустой.
— Значит, он напился пьян, — холодно сказал Крис. — А дальше что?
— Ах, почему ты такой грубый? — простонала Нелл. — Бедный, милый папочка. Он не желал никому зла, и у него было столько волнений.
— Мы оставили его с бутылкой, — сказал Крис, не отступая от сути дела. — Ты знаешь, что произошло дальше?
— Нет. Мы только догадываемся. Я рано легла спать и заперлась в комнате, как я всегда делала, когда он… когда он был в таком состоянии. Так было лучше, дорогой, потому что иногда он как бы себя не помнил и сам не знал, что говорил. Это не значит, что он желал кому-нибудь зла, но он не совсем владел собой и…
— Ты легла спать, — перебил Крис. — А дальше что?
— Ночью, не знаю точно когда, меня разбудило громкое хлопанье входной двери. Я подумала, что он решил пройтись, чтобы освежиться. Но он не вернулся, Крис! О бедный, бедный, умереть такой смертью!
— Как он умер? — упорствовал Крис.
— Никто не знает. Рано утром его нашли мертвым в ручье, у самого моста. Он утонул!
— Это тот самый ручей, через который я переходил по дороге от станции?
— Да.
— Но как мог взрослый человек утонуть в нем? — возразил Крис. — Там же всего несколько дюймов глубины.
— Знаю, милый, но если он оступился в темноте…
В одно мгновение вся сцена восстановилась в сознании Криса. Прочтя письмо Криса, Фрэнк напился — такова была неизменная реакция на все волнующие новости. Полная бутылка виски привела его в состояние одури и беспомощности. Потом он вышел на улицу. Зачем? Может быть, действительно желая освежиться, как предполагала Нелл, может быть, направляясь к станции с мыслью поехать в Лондон, покачнулся, оступился, упал с высоты шесть или семь футов в ручей и, оглушенный падением и обессиленный виски, утонул в этих нескольких дюймах грязной воды.
Крис содрогнулся. Страшный и омерзительный конец! Но не самоубийство. Даже пьяный не попытался бы покончить жизнь самоубийством, бросившись с высоты шесть футов в деревенский ручей. Но все-таки ужасно. И если бы не письмо…
Стараясь придать своему голосу твердость, Крис спросил:
— Ты не знаешь, получил он какое-нибудь письмо до того, как начал пить?
— Какие-то письма были, горничная помнит, что относила их. Но полиция нашла на его письменном столе только несколько нераспечатанных счетов — ничего, что могло бы служить объяснением.
‘Он сжег его в припадке бешенства’, — быстро подумал Крис. И невольно почувствовал глубокое облегчение при мысли, что эта единственная улика уничтожена. Что, если бы судья прочел это письмо! Он встал с кресла и принялся расхаживать по маленькой спальне, настолько поглощенный своими мыслями, что совсем забыл о присутствии матери и не отвечал на ее вопросы. В какой мере он несет ответственность за смерть Фрэнка? Какой хитрый, неведомый демон ревности продиктовал ему это письмо? И он отшатнулся от самого себя, испуганный видом дикаря, притаившегося в нем под внешней оболочкой цивилизованного человека. Как легко он усматривал эти атавистические пережитки в психологии других — и как слеп был к ним в самом себе! Неужели подсознательно он действительно желал убить своего отца и ему это удалось?
Вот давящая, опустошающая мысль. Он отбросил ее от себя. Не время возиться с этим. Нужно подумать о другом… Он обратился к матери:
— Ты все устроила для похорон?
— Нет, дорогой, я хотела сначала поговорить об этом с тобой. Как жаль, что нет Жюли, она бы нам помогла. Но я уверена, что ты не откажешься сделать для меня такой пустяк…
В течение следующих сорока восьми часов вся энергия Криса уходила на ‘пустяки’ подобного рода.
Как только ему удалось вырваться от Нелл, предававшейся старым фальшивым сентиментальным воспоминаниям, от которых его коробило, Крис спустился вниз, намереваясь обдумать, что следует предпринять, и затем привести это в исполнение. Он быстро нашел ‘кабинет’ своего отца — темную каморку, откуда открывался великолепный вид на задний двор и на оцинкованный мусорный ящик. Крис сейчас же задернул занавеску и, отвернувшись от окна, оглядел комнату. Сюда Фрэнк бежал в последний раз от действительности, здесь он обратился за утешением к бутылке виски, вместо того, чтобы собрать все свое мужество и энергию и попытаться спасти дочь от беды, которую он косвенно, хотя и не намеренно, на нее навлек. В этом большом кресле, должно быть, он сидел, на этом маленьком столе с пустым подносом стоял, должно быть, его презренный дурман — алкоголь, а в огне давно потухшего камина, должно быть, он сжег письмо Криса.
Крис сел за письменный стол и уставился на опустевшее кресло. Каковы были мысли и чувства Фрэнка в эти последние мучительные часы его жизни? Злость на Криса за его манеру говорить обо всем прямо и неприкрыто? Разумеется. Бессильное возмущение Джеральдом? Весьма вероятно. Стыд, скорбь, отчаяние из-за Жюли? Пожалуй.
Раскаяние и горькое сознание собственной вины? Вот тут-то и была загвоздка. Весьма маловероятно, чтобы Фрэнк принял на себя ответственность. Крис почти слышал как он говорит, что стремился сделать все как можно лучше, и мог ли он предвидеть?.. И, по справедливости, он не мог предвидеть. И все-таки, даже если бы с Жюли не произошло этого ужасного несчастья, Фрэнк все-таки причинил ей зло, он все-таки виновен. Он думал только о выгодах этой ‘партии’, но не подумал о реальности физических и психологических взаимоотношений. Но разве кто-нибудь задумывался над реальностью в этом мире туманного благодушества, где полагалось принимать вещи такими, какие они есть?
Однако если перед судом своей совести он признал Фрэнка виновным, то и себя он тоже должен считать виновным. Побуждения, заставившие его написать это, по-видимому, роковое письмо, не были чистыми и бескорыстными. Правда, Крис мог найти для себя смягчающие обстоятельства, но он мог найти их и для Фрэнка. Они, может быть, объясняли его поведение, но они его не оправдывали. Когда Крис писал это письмо, он дал волю раздражению. Он хотел сделать Фрэнку больно, хотел, чтобы Фрэнк разделил страдания своих детей. Никто не имеет права брать отмщение на себя. Долг разума не давать древним примитивным импульсам овладеть человеком, успеть вовремя обнаружить их, когда они являются под благовидной лицемерной личиной нравственного возмущения. То, что он написал это письмо, было возвратом к первобытной дикости.
Так, мрачно созерцая пустое кресло, точно на нем сидел обвиняемый и обвиняющий Фрэнк, Крис вынес приговор и отцу и самому себе с жесткой и непримиримой юношеской честностью. Не для него были старческие увертки, которыми, прикрываясь терпимостью, мудрой снисходительностью и сотнями других подобных же проявлений трусости, извиняют все свои ошибки и уклоняются от всех последствий.
Но — характерный штрих — как только Крис признал свою вину, он тотчас же смог перестать о ней думать. Голые эмоции — не что иное, как бессмысленная трата энергии. Что сделано, то сделано, и это непоправимо. Тут ничего не попишешь: остается принять случившееся как жестокий урок и постараться быть более осторожным в будущем.
Он повернулся спиной к символическому креслу и занялся письмами. Одно, короткое, Марте, другое, подлиннее, Жюли: в нем он объяснял, что, по его мнению, произошло, и пытался утешить ее, третье, самое длинное, Ротбергу, с кратким изложением создавшейся ситуации и со множеством конкретных вопросов. Затем он тихонько вышел — опустить письма и разыскать гробовщика и портного.
Крис давно знал, что они с Нелл расходятся во взглядах на многое, и пытался примириться с этим. Но, как часто бывает, когда мы думаем, что применились к подобным расхождениям, Крис не отдавал себе отчета в том, насколько они велики. Создавшееся положение обострило ситуацию. Много раз Крис с удивлением убеждался, как неожиданно и бесповоротно они расходятся во взглядах на то, что следует считать существенным и что — не важным.
Для Криса смерть Фрэнка означала необходимость с полнейшей честностью выяснить свои истинные чувства к отцу и, так сказать, покончить с ним счеты. Расставание должно быть окончательным и искренним. Но для Нелл эта смерть была предлогом для бесконечной мелкой драмы, поводом безудержно предаваться чувствам, которые, по ее мнению, ей надлежало испытывать. Крис был необходимым протагонистом в этой сентиментальной оргии, и Нелл горько сожалела об отсутствии Жюли, которая была бы гораздо более сговорчивой жертвой. Когда Крис отбивался от этих эмоциональных щупальцев, Нелл обвиняла его в ‘отсутствии родственных чувств’. Насколько глубоки, спрашивал себя Крис, эти ‘родственные чувства’, доставлявшие ей, по-видимому, такое большое удовлетворение? Можно ли быть столь словоохотливым, если страдания так глубоки? Даже Марте Крис не мог бы рассказать о внезапной острой боли, пронизывавшей его каждый раз, когда он вспоминал, что вот его отец лежит сейчас мертвый. Здесь между матерью и сыном была непреодолимая пропасть.
То же и в мелочах. Всепоглощающим стремлением Нелл было, по-видимому, одно: произвести должное впечатление на общество. С точки зрения Криса, самым важным было заключение судебного следователя. Его напечатают в газетах, и ему все поверят. Нелл легкомысленно не желала об этом думать, считая это скучной и надоедливой формальностью. Она изводила Криса подробными наставлениями относительно того, что казалось ему бессмысленными мелочами. Нужно было послать в соответствующие их положению газеты извещение о ‘скоропостижной кончине’ Фрэнка, с выдержкой из гимна и подписями ‘убитых горем’ матери, Жюли и Криса. Она ругала Криса за то, что он пишет письма не на бумаге с черной каемкой, и зато, что он забыл заказать ее. Нужно было выписать из Лондона, из самого дорогого цветочного магазина, чрезмерно пышные венки. Злобой дня были письма, и Нелл всплакнула над несколькими строчками формального соболезнования от ее высокопревосходительства миссис Уорф-Коплстон-Морлей-Крапп, которая до того за двадцать два года ни разу не соблаговолила вспомнить о ее существовании. И неприглядная необходимость распорядиться останками покойного совершенно забывалась за гораздо более приятным занятием — ведь нужно было заказать надгробный памятник с приличествующей случаю надписью.
Помимо всех этих мучений, Крису приходилось выносить еще одно: вечные расспросы о Жюли и Джеральде. Почему Жюли не пишет? Почему Джеральд не может приехать на похороны? Будет ‘так странно’, если ‘дочь покойного’ и ‘его зять’ не будут присутствовать на этой церемонии. Это вызовет пересуды. Очевидно, Нелл подозревала, что тут дело нечисто. Но Крис твердо решил не обсуждать этого вопроса, пока не будут разрешены остальные. Нельзя делать несколько дел сразу…
Мистер Снегг, младший из поверенных Фрэнка, зашел к ним перед разбирательством, и они с Крисом вместе отправились в суд. Нелл не последовала за ними. Накануне она провела несколько часов за разборкой своего гардероба, решая, какие платья можно выкрасить в черный цвет, а какие ‘слишком хороши’, чтобы осквернять их прикосновением горя. Но в день расследования она чувствовала себя слишком плохо, не могла двигаться и цеплялась за постель, как моллюск за скалу.
Крис вынужден был признать, что нервничает. Внутри у него было неприятное томительное ощущение, такое же, как в детстве, в тот день, когда его в первый раз вызвали к инспектору. Сверх того, он не доверяет мистеру Снеггу, считая его ярким представителем хищнической породы, непоколебимым приверженцем всего дурного, что есть в нынешнем порядке вещей, коль скоро это дурное доставляло ему выгоду.
— Должен сказать, что для меня вся эта процедура очень тягостна, — с тревогой сказал Крис, когда они приблизились к зданию суда.
— Почему?
— Мне лично крайне неприятна вся эта огласка, и затем в интересах матери и сестры я надеюсь, что не будет признано самоубийство.
— Будет признана смерть от несчастного случая.
— Откуда вы знаете?
Мистер Снегг закрыл один глаз и осклабился.
— Все это предусмотрено. Я об этом позаботился, — внушительно сказал он.
Крис не успел спросить, как он это сделан, потому что они уже подошли к грязноватому входу, у которого стоял на посту полисмен, отдавший честь мистеру Снеггу. Внутри здания бесцельно слонялись какие-то люди. Другой полисмен и сержант стояли у дверей, и как только Крис и мистер Снегг вошли, к ним с другого конца коридора подошел инспектор с непокрытой головой. Он отвел мистера Снегга в сторону и что-то сказал. Мистер Снегг кивнул, и инспектор кивнул сержанту.
— Пройдите сюда, сэр, — сказал сержант, один из тех грубоватых, усердных парней, которые не переносят никакой этой, знаете ли, пустой болтовни.
Крис пошел за ним. Он поражался удивительному безобразию и холодному убожеству помещения и не заметил этой немой сцены. Ничего не подозревая, он шел за сержантом по коридору и вышел через одну или две двери на маленький грязный дворик. Мистер Снегг куда-то исчез.
— Вот сюда, сэр, — добродушно сказал сержант, ведя Криса в какой-то сарай.
Раньше, чем Крис сообразил, в чем дело, сержант отошел в сторону, два полисмена ловко откинули простыню, закрывавшую нечто, и Крис побледнел от ужаса при виде того, что было некогда живым человеком и его отцом. На лбу виднелся горизонтальный разрез. Черепная коробка была распилена на две части, затем аккуратно сшита кусочками проволоки. Под оттянутой гладко выбритой губой торчат испорченные, желтые от табака зубы, и одна рука, тощая, несгибающаяся, отвратительно торчала наружу.
Крис был сломлен. Никто не подготовил его ни единым намеком, и жестокость этого неожиданного грубого зрелища была непростительной. Один удар за другим — ужас, скорбь, отвращение, испуг — поочередно обрушивались на него. До сих пор он никогда не видел мертвецов, и вот теперь его внезапно столкнули с этой неизбежной, но мучительной реальностью, показав ему его собственного отца, изуродованного вскрытием. Ужасное выражение мертвого лица Фрэнка, казалось, навеки запечатлелось в мозгу Криса.
— Вы узнаете, чьи это останки? — спросил голос где-то далеко-далеко.
Крис вздрогнул и огромным усилием воли взял себя в руки.
— Это был мой отец, — спокойно сказал он и отвернулся.
Остальная часть судебного следствия прошла для Криса как бы в тумане, как что-то далекое и нереальное. Подобно ритмически возобновляющейся тупой боли, лицо его отца возникало перед его внутренним взором, застилая все остальное, пребывало некоторое время, затем быстро растворялось в бессмысленной внешней реальности происходящего и возникало снова.
Каким-то образом Крис очутился на скамье в зале суда рядом с мистером Снеггом. Лицо Фрэнка всплыло перед ним… Затем по какой-то причине им пришлось встать, и что-то было прочитано вслух. Они сели снова. Опять лицо Фрэнка. Врач давал свои показания. Крис уловил отдельные отрывочные слова: ‘упитанный’, ‘бронхит’, ‘начало цирроза печени’, ‘алкоголь в крови’, ‘ушибы и ссадины, объясняющиеся падением’, ‘смерть от удушья в воде в результате падения’. Лицо Фрэнка…
Мистер Снегг вернулся на место, дав какие-то показания, которых Крис не слышал. Затем было произнесено его имя, и он стоял перед каким-то симпатичным джентльменом, который ласково говорил ему что-то. На одно мгновение возникло лицо Фрэнка, но Крис как-то сумел понять вопрос и ответил, что его мать больна. Вмешался мистер Снегг, предъявивший докторское свидетельство.
Подтверждает ли Крис, что это останки его отца? Да. Не испытывал ли покойный джентльмен некоторых финансовых затруднений? Да, сказал Крис, и его сознание внезапно прояснилось, но это было несколько месяцев тому назад, и с тех пор, насколько ему известно, они были благополучно улажены его отцом и его поверенным в делах. Судья взглянул на мистера Снегга, и тот едва заметно кивнул. Не знает ли Крис чего-нибудь, что могло встревожить его отца? Ничего, исключая болезни его сестры, леди Хартман. Опасно ли больна леди Хартман? Да, но она находится на попечении опытного специалиста, и он выразил уверенность, что она поправится. Известно ли Крису что-нибудь еще? Ничего. Не нашел ли он в бумагах своего отца каких-либо писем или документов, которые могли бы пролить свет на трагедию? Нет. Как все это произошло, по мнению самого Криса? Его отец по какой-то причине решил прогуляться после ужина и в темноте оступился, проходя по узкому мостику.
Ему сказали, что он может сесть. Лицо Фрэнка… Заговорил судья. Только сейчас Крис заметил двенадцать человек, которые сидели все вместе, напротив него. Судья замолчал, и двенадцать человек — присяжные — пошептались. Затем один из них встал и в ответ на вопрос сказал: ‘Смерть от несчастного случая’ и добавил что-то о необходимости сделать перила и повесить у моста фонарь. Лицо Фрэнка…
Каким-то образом он очутился на улице у здания суда с мистером Снеггом, который держал его под руку и спрашивал, не выпить ли ему стаканчик бренди.
— Я бы на вашем месте выпил, — добродушно сказал сержант. — Тяжелая история для вас это опознание.
Мистер Снегг сунул что-то в ладонь сержанта. Затем они очутились у стойки небольшого бара, там было накурено и стоял слабый запах винного перегара. Крису всунули в руки стакан бренди с водой. Зубы его стучали о края стакана, и крепкий напиток обжигал горло. Лицо Фрэнка… Крис отпил еще, более решительно, и какая-то глухая теплота проникла в него. Руки стали теперь не такими ледяными.
Возле бара мистер Снегг спрашивал, не проводить ли его домой. Больше всего Крису хотелось остаться одному. Мистер Снегг каким-то образом исчез, и Крис, как слепой, шагал по улице. Лицо Фрэнка… Потом он вспомнил, что не все еще сделано, и направился на почту, откуда послал телеграмму Жюли, написав слова дрожащими заглавными буквами. Он забыл сдачу, и его окликнули, чтобы он вернулся и взял ее. От бренди у него шумело в голове, но он чувствовал себя лучше, гораздо лучше. Домой он шел уже совсем бодро, кружным путем, по шоссе, — он не мог заставить себя перейти через тот мост. Лицо Фрэнка…
Войдя в переднюю ‘Цветущего шиповника’, он увидел на столе письмо от Марты и сунул его в карман нераспечатанным. Не сейчас, надо подождать. Он направился прямо к матери и без стука вошел в ее комнату. Она лежала в постели, читая молитвенник. Лицо Фрэнка… Она воскликнула что-то — что именно, он не разобрал. Он пристально посмотрел на нее и сказал глухим голосом:
— Смерть от несчастного случая.
Затем повернулся и вышел из комнаты.
— Крис! — крикнула она ему вслед, и снова, еще пронзительнее: — Крис! Крис!
Он оставил ее крики без внимания, вышел из дому и побрел куда глаза глядят.
Весь этот лень и весь вечер и ночью, в часы тревожного сна, лицо Фрэнка появлялось снова и снова с пугающей четкостью. К утру оно стало более смутным и появлялось реже, и Крису удалось часа на два заснуть по-настоящему. Когда он проснулся, лицо перестало появляться помимо его воли, хотя он еще мог вызвать его по желанию. Но у него не было такого желания. Он боролся, не щадя сил, стараясь вернуть утраченное равновесие. Он смог прочесть письмо Марты, и оно успокоило его.

Семь

Через два дня Крис с матерью стоял у открытой могилы Фрэнка, облаченная в пышный вдовий траур, Нелл повисла на его руке. Она вела себя с примерным тактом, выказывая в нужные моменты все приличествующие случаю чувства. В момент предания тела земле она с опасностью для жизни покачнулась над раскрытой могилой. В противоположность ей, Крис казался холодным и бесчувственным, хотя слезы навертывались на его глаза и тупой ужас охватывал его всякий раз, когда он думал о лице, скрытом под полированной крышкой гроба.
Церемония показалась ему насквозь фальшивой: пережиток дикарских представлений о вселенной, атавистическое воскрешение давно отвергнутых суеверий.
Непоколебимая вера в воскрешение из мертвых была всего лишь ребячеством — очень уж напирал на это священник. С Фрэнком покончено раз и навсегда, капут и в ящик, как любил говорить мистер Чепстон, предаваясь армейским воспоминаниям.
Крис был искренне рад, когда все это кончилось, последние ‘соболезнования’ были приняты, и мать, не переставая плакать, благополучно водворилась в постель.
Но когда стемнело, он пошел на кладбище и целый час еще стоял у могилы, размышляя о многом.
Два вопроса, временно снятых с повестки дня, потребовали теперь рассмотрения: на какие средства будет жить Нелл и как устроить ее дальнейшую жизнь. Крис провел целый день в конторе Хичкока и Снегга, просматривая папки, наполненные внушительными на вид документами с заголовками, набранными готическим шрифтом, пытаясь разобраться в запутанных фразах, которые должны были бы уточнить смысл, но на самом деле только затрудняли понимание. Отчаявшись понять что бы то ни было, он связался по междугородному телефону с Ротбергом и после шестиминутного разговора передал ему ведение дел по пресловутому ‘состоянию’. Он не без иронии вспомнил ‘изумительный план’ Фрэнка и подумал, как много пользы извлекли из него все они, а в особенности сам Фрэнк.
Вторым вопросом он занялся как-то после чая, который, по наблюдениям Криса, временно водворял в сознании Нелл некоторую ясность.
Нелл что-то сказала относительно того, что они будут делать на следующей неделе, и Крис ухватился за этот предлог.
— В будущий понедельник я должен вернуться в Лондон, — спокойно сказал он.
— Надолго?
— Навсегда. Там моя жизнь, и там у меня работа.
— Крис, неужели ты покинешь свою овдовевшую мать?
Крис пожал плечами. Он ненавидел эти коварные замаскированные обращения к лживым чувствам.
— Это не относится к делу, — сказал он. — Насколько я понимаю, примерно полгода назад мы пришли к молчаливому соглашению, что мы расстанемся и что я буду сам зарабатывать себе на жизнь.
— Зачем тебе это нужно, — не соглашалась Нелл. — На то, что осталось, мы отлично можем прожить вдвоем.
— Этого никто не может знать, пока Ротберг не разобрался в делах. Вполне может оказаться, что не осталось ничего. Я хотел спросить тебя о другом: ты собираешься жить здесь или хочешь переехать куда-нибудь еще?
— Жить здесь одной, покинутой моими детьми! — драматически воскликнула Нелл. — За что Бог карает меня такой неблагодарностью?
— Разве Жюли тебя покинула? — сказал Крис. — Хорошо, что ты о ней вспомнила. Мне нужно сказать тебе о ней нечто весьма серьезное, такое, что мы с ней скрывали от тебя, пока ты была под впечатлением смерти отца.
— Серьезное? Что?.. — испуганно спросила Нелл, невольно притихнув от тона Криса.
Крис, как можно яснее и как можно деликатнее, изложил ей безжалостную правду. Трудно было заставить ее понять, а когда наконец она поняла, она отказалась верить.
— Глупости! — заявила она с напускной решительностью, хотя голос ее дрожал. — С людьми нашего класса таких вещей не бывает.
— Боюсь, что принадлежность к классу не является профилактической мерой, — сказал Крис. — По крайней мере в данном случае не явилась ею.
— Я этому не верю.
— Диагноз поставлен двумя совершенно различными врачами.
— Они ошиблись, врачи всегда ошибаются.
— Сейчас, — продолжал Крис, — Жюли одна в частной лечебнице, под строгим присмотром, и проходит курс лечения.
— Я…
— И она начала дело о разводе…
— Развод! Я этого не допущу.
— Боюсь, тебе придется, — резко сказал Крис. — Послушай, мама, может быть, ты бросишь на минутку шитье и попытаешься посмотреть неприятной действительности прямо в лицо? Жюли лежит одна в этой больнице, и ей очень тяжело. Она хочет выписаться и снять квартиру. Но при ней должен быть человек. Как, по-твоему, оставить ее одну?
— Что ты имеешь в виду?
— Ее жизнь разбита, — сказал Крис тихим голосом. — Не будем никого в этом винить, но это факт. У нас нет абсолютной уверенности, что она выздоровеет, хотя есть все основания надеяться на это. Неизвестно, родится ли ее ребенок живым или мертвым, здоровым или больным, хотя и здесь тоже есть надежда. А пока что она живет в непрестанной пытке одиночества и неуверенности. Ее никто не навещает. Ей необходимо пройти строгий двухгодичный курс лечения. Спрашиваю тебя еще раз: можно ли оставить ее одну?
— Можно нанять сиделку, — сказала Нелл, избегая его взгляд.
— Это может понадобиться, а может быть, и нет. Не знаю. Я думал совсем о другом — не о наемной сиделке, а о человеке, который мог бы относиться к ней дружески, поддерживать в ней бодрость, удерживать ее от отчаяния и в то же время следить, чтобы она исполняла все предписания врача. Даже если бы я считал, что ответственность за нее ложится на меня, — а я этого не считаю, — неужели ты находишь возможным, даже тактичным по отношению к ней, чтобы я, мужчина, ее брат, был постоянным свидетелем ее болезни? Ты не отвечаешь. Я лично считаю, что это немыслимо. Нужно, чтобы при ней была женщина. Ты ее мать, тебе нечего делать, и раз уж ты заставила ее выйти за Джеральда, ты морально обязана ей помочь. Я не хотел этого говорить, но ты меня вынудила. Неужели ты еще колеблешься? Неужели ты не чувствуешь, что обязана помочь этой бедной, обезумевшей от горя девочке и, наконец, своему внуку?
— Ох, Крис, я боюсь: это такая жуткая болезнь! — воскликнула Нелл, вздрагивая всем телом.
— Ага! Теперь я вижу, ты в это веришь! Но тут нечего бояться, нужно только соблюдать известные предосторожности. Не побоялась же ты ради денег выдать ее за человека, который ее довел до этого. Конечно, ты этого вовсе не хотела, ты была бы до последней степени возмущена, если бы хоть на минутку предположила, что такое возможно. Но вышло так, что это оказалось возможно. Я не собираюсь обвинять тебя или читать тебе нравоучения, но ведь совершенно очевидно, что Жюли никогда не вышла бы за Хартмана, если бы ты ее не заставила. Ты…
Нелл прервала его, разразившись слезами.
— Какой ты жестокий, безжалостный, — рыдала она. — Ты говоришь как мой враг, а не как мой сын.
— Я говорю то, что считаю правильным, справедливым и разумным. Я спрашиваю тебя об одном: есть ли у тебя, по-твоему, дело более нужное, чем помочь Жюли? Этот злосчастный брак внес в нашу семью горе и раздор. Тебе не пришло в голову, что несчастье Жюли имеет отношение к смерти отца?
Нелл смотрела на него широко раскрытыми испуганными глазами.
— Он знал? — спросила она.
— Знал.
Наступило долгое молчание. Нелл плакала, закрыв лицо руками, а Крис страдальчески смотрел на нее. Какое унижение, какое унижение! Наконец она подняла глаза.
— Что я могу сделать? О, скажи мне, что делать?
— Ты спрашиваешь моего совета? — твердо сказал Крис. — Я уже сказал. Поезжай к Жюли.
— Когда?
— Как можно скорее. Через полторы-две недели. С твоим коттеджем я все устрою. Я подыщу вам квартиру, мебель можно взять отсюда. И перевезу Жюли к тебе.
Снова долгое молчание.
Нелл с жалким видом всхлипывала в платок, а Крис смотрел на нее в безмолвном недоумении. Он привык относиться к женским слезам подозрительно и даже с некоторым раздражением: это такой удобный способ бежать от действительности. О чем она сейчас думает? И потом — насколько он имел право диктовать ей линию поведения, насколько чисты были его собственные мотивы? Поскольку Нелл больше нечего было делать в жизни, а Жюли была в таком отчаянном положении, предложенный им выход представлялся единственно разумным. Ну а что, если этот хитрый обольститель, человеческий Ум, подсказал ему это решение только из-за Марты? Крис вздохнул. Тот, кто сказал ‘познай самого себя’ — кто бы он ни был, — задал человечеству трудную задачу. Как можно быть уверенным…
— Столько несчастий сваливается на одного, — патетически сказала Нелл. — Сначала трагическая кончина твоего бедного отца, теперь эта позорная история с Жюли. Почему я всегда должна страдать?
— Не ты одна задаешь себе этот вопрос, — мягко сказал Крис. — Может быть, нет такой вещи, как невезение: есть только наша неосторожность. Но в конце концов хуже всех пришлось Жюли…
— Крис! Ты уверен, что это правда?
— Я не доктор, мама. Я могу только повторять то, что говорят врачи. Важно одно: Жюли этому верит. Но скажи мне, почему тебе так не хочется ехать?
Вместо ответа Нелл глубоко вздохнула.
— Ну ладно, — сказал Крис вставая. — Оставайся одна и подумай об этом. Если я буду тебе нужен до понедельника…
— Ах, ну конечно, мне придется ехать! — обидчиво сказала Нелл. — Я всегда жертвовала собой ради детей. Буду продолжать и дальше в том же духе.
— По-видимому, такова участь всех матерей, — мягко сказал Крис. — Это одна из особенностей того странного явления, которое называется жизнью. Вот потому-то меня и удивляют твои колебания. Разве ты не любишь Жюли?
— Конечно люблю! — Глаза Нелл наполнились слезами.
— Так в чем же дело? Она нуждается в тебе сейчас больше, чем когда бы то ни было с тех самых пор, как она была беспомощным ребенком. Кто еще спасет ее от отчаяния, кроме тебя? Кто еще может ее спасти?
— Я думала, — сказала Нелл, снова всхлипывая, — что мы могли бы жить здесь все вместе и возобновить знакомство со всеми теми, кого я знала раньше, ведь твой отец был не совсем нашего круга…
Крис был ошеломлен. Что за пафос жалких социальных претензий! Что за микроб поразил людей, сделав их жертвой кастовых предрассудков! И предрассудков какой касты — эксплуататоров и паразитов, бальных шаркунов, собаководов и лошадников, охотников за мелкой дичью и картежников! Знала ли когда-нибудь история такую презренную личину общего блага, такие мизерные идеалы, такие смехотворные образцы для подражания, такое бессмысленное расточение богатств, заработанных трудом народа? Вращаться в местном ‘высшем свете’! Приобщиться к числу аристократических ничтожеств и отречься от всех открывающихся перед тобой необозримых возможностей, от всего, что можно познать, испытать, к чему можно стремиться, — презреть все это ради того, чтобы попасть в отдел светских сплетен какой-то провинциальной газетки! Нет, это немыслимо!
— Боже милостивый! — сказал Крис. И пошел гулять.
Он отчаялся слишком рано. После недолгой борьбы Нелл, как большинство из нас, распрощалась со своей патетической мечтой о счастье, которая не становилась для нее менее реальной оттого, что Крис считал ее нелепой. Как только Крис убедился, что Нелл приняла решение всерьез, он принялся за дело, и ко дню своего отъезда, то есть к понедельнику, он устроил все дела, заказав все, вплоть до билета Нелл и комнаты в отеле, где она должна была остановиться. Вернувшись в Лондон, он тотчас же погрузился в собственные дела: работал много, мало тратил, ежедневно посещал Жюли и каждый вечер встречался с Мартой. Его удивило открытие, что он работает усидчивее и продуктивнее тогда, когда его энергия используется в различных направлениях, а не тогда, когда он варится в собственном соку.
Ротберг не возлагал никаких надежд на ‘состояние’. План Фрэнка сводился в конце концов к тому, чтобы бросать деньги на ветер, потому что дела были далеко не в блестящем положении и акции, которые сохранял Фрэнк, были в большинстве дутыми.
— Мало толку поручать свое состояние заботам посредника, как делал ваш отец, — сказал Ротберг. — Необходимо постоянное наблюдение. Вероятно, вы не горите желанием взять это на себя?
— Боже сохрани! — сказал Крис. — Этого еще не хватало. Неужели вы думаете, что я мог бы с этим справиться?
— Откровенно говоря, нет. Я просмотрел большую часть бумаг и считаю, что, если бы у вас было несколько тысяч свободных денег и вы бы пустились на всякие хитрости, вам бы, может быть, и удалось спасти состояние. Но при теперешнем положении дел мой совет — реализовать все, что можно. Очистится несколько тысяч, которые по завещанию должны перейти к вашей сестре.
— И правильно, — сказал Крис. — Она имеет право на всякую компенсацию, какую могут дать деньги. Надеюсь, она получит содержание от Хартмана?
— Получит все, что нам удастся выцарапать.
— Гнусный способ получать деньги, — брезгливо сказал Крис.
— Почему? Раз она имеет на них право по закону.
— Ах, по закону! Не сомневаюсь. Но это не всегда значит ‘по совести’.
— А как быть с вашей матерью? — спросил Ротберг, в первый раз в жизни отказываясь от спора.
— Если Жюли получит деньги, мать, по-моему, имеет право на какую-то долю, потому что она будет о ней заботиться. Это, может быть, противозаконно, но зато справедливо.
— Так вы, может быть, поговорите об этом частным порядком с вашей сестрой?
— Я уже поговорил. Ну а теперь скажите мне откровенно, Ротберг, как по-вашему, здорово обобрали эти юристы моего отца?
— Обобрали — слишком сильно сказано, это бранное слово, — осторожно сказал Ротберг. — Но пожалуй, я мог бы сказать, что они использовали все законные способы, а может быть, и кое-какие противозаконные.
— А нельзя было бы возбудить против них процесс?
— Можно-то можно. Но на каком основании? Какие у вас доказательства? Они ловко спрятали все концы в воду. Закон может встать на вашу сторону, но может и не оказаться на вашей стороне. Лучше оставьте их в покое.
— Значит, когда собственность доверена людям, которые обязаны — по крайней мере из соображений морали — распоряжаться ею честно, они могут завладеть ею обманным путем и закон это допускает?
— Английский закон распространяется только на случаи, специально предусмотренные прецедентом.
Крис рассмеялся.
— Когда-нибудь действительность постучится в вашу дверь, — сказал он. — Тогда берегитесь. Ведь Альфред Саксонский умер некоторое время тому назад. Королева Анна тоже умерла довольно давно, и ныне пошел четвертый десяток лет двадцатого века. Может быть, нам пойти в королевский суд и спеть перед судьями: ‘Хозяин кто сей лавки воровской?’ Не стоит? Ну, прощайте.
За два дня до отъезда с мистером Чепстоном Крис отказался от комнаты и перенес свои немногочисленные пожитки в квартиру Марты. Чем дальше, тем меньше хотелось ему отправляться в это путешествие. Зачем жертвовать тремя неделями беспримерного счастья ради бешеной гонки по Европе в обществе дряхлого ветерана войны и к тому же педанта? Он поделился своими сомнениями с Мартой в последний день, когда они ехали вместе на империале автобуса в контору, через которую Крис нашел работу учителя.
— Ах, Крис, поезжай непременно, — сказала Марта.
— Зачем? Я все равно не буду счастливее, чем теперь, с тобой. Если я уеду, обязательно что-нибудь случится.
— Ничего не случится, — весело сказала Марта. — И мы будем любить друг друга, пока тебе не надоест. Так что об этом не беспокойся.
— Да я и не беспокоюсь. Просто не хочется уезжать от тебя.
— Тебе необходим отдых, Крис. У тебя такой измученный вид, что у меня болит сердце, когда я на тебя гляжу. Жилось тебе совсем не сладко. Ты этого не знаешь, но иногда бывает, что ты сидишь и не замечаешь, что я на тебя смотрю, и тогда у тебя такой грустный, несчастный вид. Я хочу, чтобы этого не было.
— Кто может это сделать, кроме тебя?
— Нет, — сказала Марта, качая головой. — Женщина может сделать для мужчины очень многое, но не все. Тебе нужно начисто забыть все свои несчастья и вернуться ко мне новым человеком.
— Но, Марта, мне легче всего забыть их, когда я с тобой!
Марта поцеловала его, не обращая внимания на тупые лица сидевших вокруг.
— Мне ужасно не хочется, чтобы ты уезжал, но я не хочу уморить тебя своей любовью. Мужчина должен жить своей собственной жизнью. Тебе нужно съездить и посмотреть мир, а если ты не воспользуешься этим случаем, другого тебе, может быть, и не представится. К тому же мистер Чепстон — влиятельный человек, не так ли?
— По-видимому, — безразлично сказал Крис. — До сих пор он подыскивал мне только на редкость гнусные места.
— В будущем найдет, может быть, и получше, — сказала Марта. — Нам мало быть только любовниками, Крис. Мы не должны довольствоваться этим — ты сам так говорил. Поезжай с ним и попытайся получить какую-нибудь более интересную работу, чем эта гадость в Крой-Доне. Ты способен на большее, и тебе необходимо что-нибудь такое, во что бы ты верил.
— Что именно?
— Ты это сам найдешь, — с уверенностью сказала Марта. — Это к тебе придет. Я тоже не собираюсь быть никчемным человеком. Пока ты будешь путешествовать, я найду себе какое-нибудь дело. И может быть, сумею найти что-нибудь получше и для тебя, у меня масса знакомых. Ты не считаешь, что это дерзость с моей стороны?
— Дорогая, это очень мило с твоей стороны. Я буду только благодарен тебе, если ты найдешь мне что-нибудь. Но я потерял всякую надежду. По-видимому, во мне есть какие-то острые углы, и я не гожусь для мира, в котором и круглой-то норы не найдешь. Мы не нужны. Люди с деньгами — это дело другое, нужны и рабочие, которые доставляют людям с деньгами прибавочную стоимость, а мы, все остальные, можем вешаться на первом попавшемся суку…
Болтая и смеясь, они вошли в контору, где Крис задал несколько вопросов степенному человеку, сидевшему за конторкой. Ни Крис, ни Марта не заметили человека с угрюмым лицом, который сидел в дальнем углу комнаты и не спускал с них глаз, пока степенная личность выходила за какими-то справками.
— Здесь мрачно… — сказал Крис.
— И так респектабельно, — сказала Марта смеясь. — У меня такое чувство, что мне следовало бы надеть обручальное кольцо.
— Шш! — сказал Крис. — Он возвращается.
Степенный человек принес анкету для заполнения, и, так как Крис не знал, какой ему указать адрес, Марта неосмотрительно сказала:
— Пиши мой, конечно.
Крис повиновался, хотя он чувствовал, что это немного рискованно. Как только они вышли, степенный посмотрел на угрюмого и кивком подозвал его к себе.
— Вы слышали, о чем они говорили?
— Гм…
— Что-то подозрительно мне это, — сказал степенный с встревоженным видом. — Сами понимаете, мы не можем допустить, чтобы после на нас были жалобы. Ступайте-ка за ними, может быть, вам удастся что-нибудь выяснить.
Угрюмый кивнул головой. Ни Крис, ни Марта не заметили, как он вошел за ними в автобус и сел позади. Он внимательно прислушивался ко всему, что они болтали, довольные, что они вместе, друг с другом, уверения Марты, что эта ‘гнусная работа’ будет временной, радужные проекты насчет того, что они будут делать, когда каждый найдет себе идеальное место в жизни, и как они будут встречаться во время учебного года и проводить вместе каникулы. Если им удастся найти какое-нибудь дешевое местечко, они поедут летом за границу…
Угрюмый следовал за ними до дома Марты, записал адрес и скрылся.

Восемь

В первые же дни своего путешествия Крис откровенно признался себе самому, что Марта была права, а он — не прав. Это было как раз то, в чем он нуждался. Ежедневные переезды каждый раз по новой местности, возбуждающее действие иной, незнакомой жизни, небо и ветер, и, превыше всего, ощущение, что ты быстро мчишься навстречу теплу и оживлению новой весны, — все это успокаивало и радовало его. Криса привели в восхищение просторы Франции, открывшейся ему, когда они отъехали от побережья и повернули к югу страны, населенной, но не слишком, покоренной человеком, но еще не изуродованной им. Он посылал Марте восторженные открытки с видами, в них он непрестанно повторял ей, что его огорчает единственное — с ним был мистер Чепстон, а не она.
Несчастья и потрясения последних шести месяцев с невероятной быстротой отступили на задний план и казались теперь почти такими же чужими, как страдания воображаемых персонажей в книге, которым мы сочувствуем несколько часов, а потом о них забываем. Они растворились в небытии, как обрывки тяжелого сна, когда мы просыпаемся и постигаем блаженную истину, что всего приснившегося нам никогда не было. Он вспоминал обо всем этом без горечи и без обиды, почти без боли, в то время как автомобиль мчал их к югу по бесконечно развертывающейся дороге, среди нежной молодой зелени начинающегося года. Колледж и ‘катастрофа’, унизительное возвращение домой, замужество Жюли, глупый и жалкий план навязать ему Гвен, странные лихорадочные дни, проведенные с Гвен, гнетущая комната в Сохо и бессмысленная ‘работа’ у мистера Риплсмира, затем целая серия злобных ударов судьбы — его увольнение, болезнь Жюли, смерть Фрэнка и постоянная тревога и растрата энергии в попытках навести хоть какой-то порядок в этом хаосе — все это, казалось, произошло с кем-то еще или, вернее, с другим его ‘я’, которое теперь могло примириться со всем и стать выше этого. Живой действительностью, неразрывной частью его самого была Марта и их незапятнанная молодая страсть.
Если бы только настроение первых дней могло удержаться! Но были две опасности, которых Крис не предусмотрел. Езда на автомобиле, которая в первые дни погружает шофера и ездока в сонное спокойствие, вскоре начинает все больше и больше возбуждать нервы, переходить в увлечение скоростью, которое поглощает вас целиком, если только этому не противостоит строжайшая самодисциплина. К несчастью, самодисциплина — качество, которого он так настойчиво требовал от других, была совершенно не свойственна мистеру Чепстону, длина перегонов и скорость увеличивались с каждым днем. Кроме того, Крис не учел, что одно дело — встречаться с мистером Чепстоном изредка в колледже и совсем другое — находиться изо дня в день с утра до вечера в его обществе. И потом, с мистером Чепстоном получилось так же, как с Нелл: Крис знал, что он во многом расходится с Чепстоном, но только со временем и после ряда мелких столкновений он понял, насколько велики их расхождения.
Будь Крис менее погружен в блаженство своего нравственного выздоровления, менее занят грезами наяву, в которых Марта появлялась на фоне мелькавших перед ним пейзажей, он отнесся бы с большим вниманием к небольшому эпизоду, происшедшему в первый же вечер их путешествия с мистером Чепстоном. Ему и в голову не пришло, что этот послеобеденный спор может привести к дальнейшим разногласиям или что мистер Чепстон будет так злиться, когда ему противоречат.
В этот день мистер Чепстон удовлетворился весьма умеренным переездом от Кале до Аббвилля, где они остановились на ночевку. Крис успел до обеда написать длинное любовное письмо и явился к столу в особенно приподнятом настроении. Подобно многим поклонникам широкой жизни и здравого смысла, мистер Чепстон во время каникул ни в чем себе не отказывал, и вина было вдоволь. К сожалению, под влиянием вина, а также того обстоятельства, что они проехали мимо бывшего генерального штаба в Монтрей и находились сейчас в одном из прифронтовых городков, мистер Чепстон предался военным воспоминаниям.
Военные воспоминания всегда скучны для тех, кто не пережил войны, а воспоминания мистера Чепстона были Крису особенно скучны. Он неоднократно слышал их раньше. И потом, все это было так давно, словно этого вообще не было. У Криса было тем больше оснований сомневаться в истинности подвигов мистера Чепстона, что они при каждом новом изложении становились все более доблестными, а опасности все более опасными. Сверх того Криса раздражало бесстыдное, по его мнению, стремление мистера Чепстона накормить волков милитаризма и в то же время сберечь пацифистских овец. Он хотел пожинать лавры за свою дьявольскую храбрость на фронте и одновременно вкушать похвалы своим филиппикам против войны. Крис замечал ту же черту и у других героев войны, и ему приелось это. Наконец мистер Чепстон совершил последний смертный грех, а именно проиллюстрировал какое-то сложное тактическое положение с помощью ложек, вилок, спичек и масличных косточек.
Долгое время Крис слушал его с терпеливой вежливостью, которую все труднее становилось сохранять. Его больше всего возмущал в рассуждениях мистера Чепстона их лейтмотив: все ужасы, которые Чепстон претерпел на войне, якобы принесли каким-то образом огромную пользу Крису и ‘всему его поколению’, так что Крис должен быть благодарен ему за то, что он обовшивел на Сомме, потому что ‘вы и все ваши собратья навсегда останетесь моими должниками’, ‘должны смотреть на меня снизу вверх’ и, по каким-то таинственным причинам, ‘не годитесь мне и в подметки’. Наконец Крис не выдержал:
— Удивляюсь, почему вы не дезертировали?
— Дезертировал! — воскликнул мистер Чепстон, разгоряченный красным вином и воспоминаниями о своей мнимой доблести. — Как вы можете говорить о такой позорной вещи?
— Но ведь раз вы пацифист, вы должны всячески превозносить дезертира. У него хватает мужества осуществить свое нежелание быть убитым. Собственно, следовало бы воздвигать памятники Неизвестным Дезертирам, о чем до сих пор никто еще не подумал.
— Нелепый парадокс! — сказал мистер Чепстон, досадливо фыркая и хихикая. — Мы боролись во имя идеалов, и дезертирство было бы подлой изменой!
— При чем тут идеалы, когда вы просто старались доказать, что у вас больше грубой силы. Было бы куда полезнее и, пожалуй, труднее доказать, что у вас больше ума.
— Это школьническое остроумие, — оскалился мистер Чепстон. — Бороться с противником можно только его же оружием. Нас заставили прибегнуть к грубым средствам, но нашей целью было сохранение идеалов.
— А не сделались ли средства целью?
— Что вы хотите сказать?
— Только то, что вы так старались победить, что к тому времени, когда победили, начисто забыли об идеалах.
— Неправда! — сердито вскричал мистер Чепстон. — Не наша вина, если эти идеалы ниже понимания своры изнеженных щенков, которые и выстрела-то настоящего никогда не слышали.
— Наверное, вам было очень неприятно убедиться, что все ваши старания пропали даром, — сказал Крис, раздражаясь все больше.
— Они не пропали даром!
— Насколько я понимаю, ваша задача была — спасти демократию, но согласитесь сами, в наше время демократии приходится далеко не сладко.
— И это очень хорошо! Дисциплина, вот что нужно миру, дисциплина!
— А-а! — радостно подхватил Крис. — Итак, идеал номер первый отправляется ко всем чертям. А как насчет войны во имя того, чтобы покончить раз и навсегда с войнами, когда весь мир отравлен сейчас ненавистью и милитаризмом? Впечатление, что либо вас надували, либо вы сами надували всех остальных. А не получилось ли так, что на самом деле это была война за то, чтобы покончить раз и навсегда с демократией и расчистить дорогу новым войнам?
Мистер Чепстон засопел, лицо его подергивалось от раздражения. Он не нашелся, что ответить, и ограничился слабым:
— Вам всем было бы очень полезно испытать то, что испытали мы, это сделало бы вас мужчинами.
Крис рассмеялся.
— Заставить других выстрадать то, что вы выстрадали сами! Примитивная школьная психология.
Сказав себе, что этот мальчишка становится просто невыносим, мистер Чепстон сделал еще одно героическое усилие и перевел разговор на другую тему.
Через несколько минут Крис совершенно забыл эту небольшую размолвку. Не то мистер Чепстон. У него осталось смутное и неприятное ощущение, что ему не удалось с достаточной вескостью отстоять свои идеалы и одернуть этого щенка. Впоследствии, задним умом, его осенило, и он придумал множество уничтожающих аргументов, которые он мог бы выставить. Однако разговор больше к этому не возвращался, и так как Крис вел себя очень кротко и сверх того неоднократно в соответствующих выражениях изъявлял мистеру Чепстону благодарность, то он постепенно заслужил прощение.
Это не значило, что мистер Чепстон отказался от мысли отомстить Крису. Крис с нетерпением ожидал, когда они доберутся до одной из тех стоянок доисторического человека, которыми так богата Франция, если не до тех, что укрываются в долинах Сены и Соммы, то по крайней мере до пещер и каменных убежищ в долине Дордони. Он отважился вежливо намекнуть на это мистеру Чепстону. Тот сейчас же проявил упрямую враждебность: не то чтобы он питал какую-нибудь неприязнь к доисторическим стоянкам, но это было его путешествие, и он проведет его, как ему нравится, а Крис должен смотреть и смирно восхвалять его Европу.
— Чего ради нам туда ехать? — воскликнул он, с риском для жизни выворачивая руль. — Дорогой мой мальчик, основная задача нашей поездки — это дать вам первое беглое представление о европейской цивилизации.
— А что такое ‘европейская цивилизация’? — осведомился Крис.
— Европейская традиция, — ответил мистер Чепстон, и все мускулы его лица запрыгали от старания придать ему внушительный вид. — Римская империя и церковь, французская и испанская монархия, жизнь феодалов, великие художники, архитекторы и величественные произведения искусства, оставленные ими, — камень, бронза и живопись — замки, церкви, благородные старые города и села, память о великих людях, делах и мыслях.
— А французскую революцию вы сюда включаете?
— Дикари! Вандалы и дикари! — воскликнул мистер Чепстон, сердито подпрыгивая на сиденье. — Они уничтожили то, что создавалось веками, и стерли с лица земли поэзию жизни. Такие же дикари, как ваши пещерные люди с оскаленными зубами.
— Почем вы знаете, что они скалили зубы?
— Дикари, варвары, — повторил мистер Чепстон, доводя скорость автомобиля до пятидесяти пяти миль в час, чтобы показать, какой он цивилизованный человек. — Дикари, дерущиеся из-за сырого мяса и бьющие женщин каменными палицами по голове.
— Вы, по-видимому, черпаете ваши сведения у цирковых комиков, — возмутился Крис. — Вероятно, вы так же, как и они, предполагаете, что пещерный человек был современником динозавров?
— Не знаю и знать не хочу.
Крис хотел было разразиться панегириком по адресу пионеров цивилизации, но сдержался. В конце концов мистер Чепстон по-своему прав, если оставить в стороне его роковой недостаток: он был так поглощен прошлым, что не мог ни понять настоящее, ни предвидеть будущее. И ему, Крису, не доставит никакого удовольствия осматривать с таким абсолютно несочувствующим спутником эти глубоко волнующие места, где люди в продолжение несчетных веков медленно и упорно пробивались к разуму. Все удовольствие пропадет. Он спросил себя с некоторой грустью, заинтересовало ли бы это Марту. Вероятно, нет. Вероятно, она не сможет отличить одну доисторическую эпоху от другой. Париж больше по ее части. Ну и что ж такого? Гораздо лучше ярко прожить всю жизнь, чем черстветь, лелея сознание собственной значительности и впитывая чепстоновскую ‘культуру’…
Во Франции Крис после этого только дважды попал в немилость. В первый раз дело было в каком-то городке на Луаре, по которому мистер Чепстон неумолимо водил его как заправский гид, не пропуская ни одного живописного уголка. Крис устал, и ему хотелось уйти и написать открытку Марте. Он умерял эстетические восторги мистера Чепстона, доказывая, что только туристы могут довольствоваться одной живописностью, что улицы узки, неудобны и старомодны, что канализация и водопровод оставляют желать лучшего, что дома стары, серы и негигиеничны, что в этом и в тысяче других живописных местечек вырастает нездоровое поколение и до сих пор процветает та узкая, эгоистичная, жадная крестьянско-буржуазная жизнь, которую так замечательно изобразил Бальзак.
Задыхаясь от негодования, мистер Чепстон страстно опровергал эти клеветнические выпады. Он сказал, что Крис — самонадеянный невежда, что его следовало бы поселить в кирпичной вилле с ванной и канарейкой где-нибудь на Грейт-Норт-роуд. Крис сказал, что это было бы в тысячу раз лучше грязной комнаты в колледже или его вонючей каморки в живописном Сохо.
Мистер Чепстон сказал, что Луара производит замечательные вина. Крис возразил, что это еще не резон, чтобы жить в старых зловонных переулках. Мистер Чепстон сказал, что машины и модернизм — проклятие. Крис сказал, что ему приятнее пить вино, когда он знает, что сок из винограда выжимала чистая машина, а не грязные ноги пляшущих крестьян…
В Ангулеме мистер Чепстон, как всегда, захотел осмотреть собор. Поместив Криса на эстетически правильном расстоянии и под эстетически правильным углом, мистер Чепстон пустился в многословное и нелепое восхваление романской архитектуры.
— Какой век, какая цивилизация, какие люди! — кричал он. — Только пышное цветение готики и высоты Ренессанса могут сравниться с этим. Все ваши современные архитекторы, вместе взятые, не могли бы соорудить ничего подобного!
— По-вашему, это так замечательно? — сказал Крис, не отрывая глаз от путеводителя.
— Я думаю! Да оторвитесь же вы наконец от этого путеводителя, вы совсем как американский турист. Смотрите собственными глазами, старайтесь развить в себе эстетическое чутье. Взгляните на пропорции, на вековую мощную силу, на сочетание безупречного вкуса с причудливой и восхитительной фантазией. Или вы неспособны почувствовать древнюю поэзию этого здания?
— Древнюю? — невинно спросил Крис. — А вот здесь сказано, что только скульптура тут подлинная. Самый собор был перестроен заново в 1865 году неким Абади, который нарушил его пропорции и добавил ‘неуместные детали’.
— Как! — воскликнул мистер Чепстон, фыркая и хихикая в полном недоумении. — Что это еще за шутки?
— Посмотрите сами.
Крис протянул ему путеводитель и поплелся к автомобилю, весь трясясь от еле сдерживаемого хохота.
День или два после этого мистер Чепстон воздерживался от разглагольствований на тему церковной архитектуры и культуры, предоставляя Крису по-своему наслаждаться путешествием. Местность между Ангулемом и Бордо нравилась Крису, и хотя он почувствовал некоторое огорчение, когда мистер Чепстон железной рукой увез его от Дордони, его утешила длинная поездка по огромным лесам Ланд под необозримым синим небом. Затем они выехали на шоссе за Биаррицем, украшенное рекламными плакатами, за которыми мелькали Пиренеи, еще одетые на вершинах снегом.
Крис никогда не бывал в Испании, и его занимали тысячи вещей, начиная с таких мелочей, как береты басков и блестящие головные уборы гражданской гвардии, вьючные ослики и скрипучие запряженные волами повозки со сплошными колесами, и кончая шумными базарами и испанским обычаем бесконечно долго расхаживать взад и вперед по одной и той же улице в одни и те же часы среди оглушительной трескотни разговоров. Он с удовольствием задержался бы тут, изучая народ. Но мистер Чепстон, снедаемый демоном скорости, едва позволил ему начистить башмаки до испанского блеска в каком-то кафе и умчал его прочь от берега с его гористыми мысами и широкими песчаными бухтами, белыми от пены атлантического прибоя, по широкой проезжей дороге на Бургос, Вальядолид, Саламанку и португальскую границу.
Они с бешеной скоростью неслись по широкому пустынному плоскогорью, останавливаясь только на ночлег и для осмотра церквей. В Испании мистер Чепстон забыл свое поражение при Ангулеме и снова начал донимать Криса ‘подлинной культурой’ церковных строений. Конечно, Крис охотно отдавал бы должное и церквам, как и всему остальному, но дьявольское бедекеровское упорство мистера Чепстона, многоречиво громившего непокорных ключарей, которые не желали отпирать двери в неположенные часы, заставило Криса возненавидеть все церкви на свете. Хуже того: мистер Чепстон пристрастился к церковным службам, ибо он достиг того возраста, когда религия — это страховое общество, гарантирующее бессмертие, — начинает находить в душе у людей отклик.
Крис нисколько не возражал против заигрываний мистера Чепстона с ‘истинной верой’, но отказывался сопровождать его. Это значило вставать слишком рано по утрам, и Крис предпочитал урвать несколько минут на прогулку по городу, пока мистер Чепстон не увозил его беспощадно в очередной трехсотмильный перегон.
— Удивительная вещь, — сказал мистер Чепстон, когда они отъезжали от Вальядолида, причем у Криса все тело ныло от прерванного сна и дорожной усталости. — Удивительная вещь в католической стране. Зашел сегодня утром к обедне в какую-то церковку, и — можете себе представить? — там было всего три человека.
— Гм, — пробурчал Крис. — Антропологи, надо думать.
Мистер Чепстон был взбешен. Он не был бы больше раздосадован, если бы при помощи какого-нибудь трюка с четвертым измерением его перенесли в одну из тех эпох, которые он якобы предпочитал современности, и перенесли только для того, чтобы опрокинуть ему на голову помойное ведро. Ибо по мере того как истощалась его жизненная энергия, у мистера Чепстона пропадала охота сомневаться, искать истину и признавать ничтожество людей перед равнодушной грандиозностью вселенной. Он жаждал уверенности, жаждал почувствовать свою значительность и оградиться от безжалостной смерти метафизическими тонкостями и магическими обрядами, способными обеспечить человеку загробную жизнь. Отсюда его эстетское жужжание и порхание вокруг прогорклого меда религиозного утешения. Небрежное замечание Криса вывело мистера Чепстона из той двойственности, которой он был и не был подвержен, веря и не веря, надеясь и не надеясь. Это был комфортабельный хаос, который, если предоставить его самому себе, постепенно должен был принять тайно желаемую мистером Чепстоном форму.
Мистер Чепстон тщетно подыскивал меткий ответ. Он несколько раз открывал рот, готовясь сказать нечто совершенно уничтожающее, но каждый раз воздерживался, чувствуя, что этого недостаточно. А потом Крис сделал вскользь какое-то замечание о пейзаже, показывающее, что он уже перестал думать об этом важном предмете. Мистер Чепстон недовольно хрюкнул. Крис испортил ему поездку. Глупо было предполагать, что скудоумный юный варвар способен оценить тонкость зрелого ума. Пытаться воспитать его или ему подобного — это все равно что метать бисер перед свиньями. Он воротит нос от паштета и предпочитает слабенькое шипучее вино благородному старому бургундскому. Фу! Мистер Чепстон вздрогнул от отвращения и решил отделаться от Криса при первой возможности.
Когда они добрались до Сан-Мартиньо — небольшого поселка на португальском побережье, Крис отказался ехать дальше без предварительного отдыха. Его нервы были издерганы движением, когда он ложился спать, воображаемые ландшафты продолжали мелькать перед его глазами: по утрам у него так кружилась голова, что он чуть не падал, мускулы у него болели оттого, что весь день приходилось сидеть скорчившись, и он чувствовал, что еще одна церковь — и он отправится в сумасшедший дом.
К его удивлению, мистер Чепстон согласился. Но, сказал он, ему хочется получить письма, которые ждут его в Лиссабоне, и поэтому он предложил съездить за ними, пока Крис будет отдыхать. Крису тоже хотелось получить письма, по крайней мере от Марты, и мистер Чепстон любезно согласился захватить их. После этого они расстались, и Крис отправился полежать часок до обеда, а мистер Чепстон — обдумать свой план.
Обед начался хорошо. Мистер Чепстон пребывал, по-видимому, в прекрасном расположении духа, как человек, сбросивший с плеч тяжелое бремя. Он любезно хихикал и корчил рожи и за второй бутылкой поведал Крису кое-какие университетские сплетни, которые должны были бы оставаться достоянием одних профессоров. Затем он совершил ошибку, показав Крису копию письма, отправленного им в его любимую газету.
Крис прочел внимательно. Это было одно из многочисленных писем на тему ‘конечно, что-нибудь можно сделать’ для всеобщего мира. Чепстон сообщал человечеству, что он ‘со своим юным другом’ благополучно проехал по трем странам, причем всюду их встречали с доброжелательством и учтивостью, и приводил примеры того и другого. ‘Разумеется’, уверял он, именно эти качества могут ‘послужить основой международного сотрудничества’. Он обходил молчанием одно обстоятельство, которое немедленно пришло в голову Крису, а именно, что все это ‘приветливое народонаселение’ состояло из пограничных солдат, таможенных чиновников и полицейских, которым было дано распоряжение всемерно поощрять туризм, а также из содержателей гостиниц и гаражей, гидов, продавцов и лавочников, для которых вышеупомянутый туризм был немаловажным источником дохода. Ни Чепстон, ни Крис не входили ни в какое соприкосновение с народными массами или с их правительствами, а потому ничего не знали об их подлинных чувствах и политике. С таким же успехом можно было производить топографическую съемку из окна курьерского поезда.
— Думаете, они это напечатают? — спросил Крис, возвращая письмо.
— Почему же нет? — обиженно вскричал мистер Чепстон, уязвленный в своем авторском самолюбии.
— А какую это, по-вашему, принесет пользу?
Мистер Чепстон высокомерно указал, что письмо английского ученого в известной газете будет широко читаться за границей и без сомнения вызовет одобрительную оценку.
— А дальше? — спросил Крис. — Вы послали свой товар не на тот рынок, на какой нужно. Большинство людей, которые прочтут ваше письмо, и так убеждены в желательности мира. Остальные не обратят на него внимания. Ваше письмо всего лишь призыв к жалобной перекличке ягнят, в то время как волк уже точит зубы.
— Так что, по-вашему, я должен делать? — воскликнул мистер Чепстон с раздражением, неприличным пацифисту и джентльмену. — Возмущаться и сидеть сложа руки?
— Если вы искренни в своих рассуждениях, тогда отправляйтесь проповедовать их в какую-нибудь яро милитаристскую страну или попытайтесь убедить наших отечественных милитаристов. Вас, может быть, арестуют и расстреляют, и это будет великолепной рекламой для вашего дела.
— Смешно и глупо, — сердито сказал мистер Чепстон. — Как можно быть таким непрактичным?
— А вы все обдумали как следует? — настаивал Крис. — Существуют известные группы людей, опасные маньяки, если угодно, которым удалось внушить широким массам доктрину войны ради войны. Война перестала быть средством: она самоцель. Все ресурсы нации должны быть посвящены этой цели. Раньше или позже эта доктрина будет осуществлена на практике. Гегелевское насилие. Что вы с этим будете делать?
— Нужно это предотвратить.
— Помните, я вам как-то сказал, что людей можно назвать цивилизованными лишь постольку, поскольку они поддаются убеждению, а вы ответили, что в этом смысле современных людей еще нельзя назвать цивилизованными. Теперь я могу повторить ваши же слова.
Чувствуя, что ему необходимо обдумать это более подробно, оставшись одному, мистер Чепстон перевел разговор на церковную архитектуру. Несмотря на старания Криса уклониться, мистер Чепстон упрямо разглагольствовал на эту тему.
— Все это очень хорошо, — нетерпеливо вскричал Крис, — но я уверен, что вы ничего не понимаете в искусстве и архитектуре и что вам до них нет никакого дела.
— Я провел за их изучением больше лет, чем вы живете на свете, — негодующе сказал мистер Чепстон.
— Но они нравятся вам, только когда они мертвы и признаны всеми. А над всем современным вы издеваетесь.
— Потому что современность не создала ничего хорошего и яркого. Современного искусства, современной архитектуры вообще не существует. Упадочное подражательство, вот что это такое.
— А между тем современность будет вызывать восхищение чепстонов через двести или триста лет, если только все человечество не вымрет к тому времени от вашего ‘пацифизма’. Да, вот я все время наблюдал за вами. Вы ищете одного: пыли времен. Когда вы ее находите, вы называете ее красотой. Но ведь красота архитектурного сооружения лежит в пропорции целого. Вы же восхищаетесь всегда какой-нибудь декоративной деталью.
— Это чистейшая неправда. Раньше чем посетить какой-нибудь великий собор, я обязательно перечитываю описание пропорций в авторитетной книге. Надеюсь, после стольких лет я понимаю в них больше, чем вы.
— А сами-то вы не можете сообразить, хороши пропорции или нет, после стольких-то лет? Зачем принимать на веру рецепты книг о готике? Беда ваша в том, что вы способны восхищаться только тем, чем принято восхищаться с точки зрения хорошего тона. Вам нужна рецептура, утвержденная веками. Поставить вас перед картиной или зданием, о котором ничего не сказано в ваших учебниках хорошего тона, и вы пропали. Вы еще не выбрались из допотопной эпохи символизма.
Спор продолжался, все более бессмысленный и резкий, и раздражение обоих собеседников выражалось в том, что каждый из них отстаивал пристрастную и неразумную точку зрения, пока наконец оба не легли спать, весьма недовольные друг другом. Крис переступил все границы приличия, заявив, что готическая архитектура скучна до черта, в ответ на что мистер Чепстон обозвал творчество сюрреалистов декадентским и во всяком случае шарлатанским. И Крис с таким же рвением стал защищать сюрреалистов, как мистер Чепстон — готических архитекторов, чьи имена были ему неизвестны. Таково цивилизующее влияние изящных искусств.
Когда Крис на следующее утро сошел к завтраку, мистер Чепстон уже уехал. Его это не огорчило. В последнее время мистер Чепстон действовал на него угнетающе, и Крис радовался возможности провести весь день на воле, без бешеной гонки по дорогам и без церквей. Но почти сейчас же он понял, как трудно обойтись без переводчика: ему не удалось втолковать гостиничным слугам, что он желает взять с собой на прогулку еды. Португальский язык мистера Чепстона принадлежал к той доморощенной разновидности, которая преподается в Англии, и его, как всякого классика, нередко ставил в тупик этот самый латинский из живых языков. Но все-таки он как-то обходился им. Крис же был совершенно беспомощен, и только после длительной жестикуляции и многих комических попыток и ошибок расторопный официант наконец сообразил, чего он хочет.
Небо было того густого синего цвета, какой бывает у португальского неба весной, и сильный ветер дул с Атлантического океана. Крис провел все утро, бродя по пескам большой плоской, закрытой со всех сторон лагуны, купался, лежал на солнце, потом съел взятый с собой завтрак. Позавтракав, он пошел по скалистому берегу в сторону Нашаре. Ветер наверху был почти ураганный, и огромные величественные валы сине-зеленого моря разбивались с внушительной равномерностью о подножия утесов, бурля и вскипая фонтанами белой пены. Под действием непрестанного напора воды и ветра известковые утесы превратились в хаос причудливо изваянных форм. Край обрыва был голый, ничто не могло жить на этой кромке земли над бушующим грохотом вод, где могучий ветер, насыщенный влажной соленой пылью, проносился над зазубренным гребнем утесов. И однако, совсем близко от берега, под прикрытием этого огромного барьера, были сосновые леса, виноградники, масличные рощи и поля пшеницы.
Возбужденный солнцем и ветром, землей и океаном, Крис шел, и бежал, и пел громким голосом, не очень мелодично, но получая от этого большое удовлетворение.
В Нашаре он, на свое счастье, вспомнил слово ‘виньо’ и поэтому смог выпить вина, сидя на лавочке под огромной акацией на выбеленном известкой дворике винного погребка. Ребята собрались поглазеть на удивительное заморское чудо, которое носило странную одежду, почти не умело говорить, но было баснословно богатым и к тому же принадлежало к еретикам. Затем он несколько более степенно пошел назад, оглушенный этим стихийным великолепием, — а вдобавок и вином — и полюбовался закатом с края утеса, возвышающегося над Сан-Мартиньо.
Крис вернулся домой в приподнятом настроении, убежденный, что мир изумительное место и что жить удивительно хорошо, готовый простить мистеру Чепстону его старческие предрассудки и выслушать любое количество военных воспоминаний и утонченных домыслов интуитивного ума о романтике девятнадцатого столетия. Но мистера Чепстона не было, он не явился и к обеду. Немного подождав, Крис неохотно принялся за еду один, после прогулки и бодрящего солнечного воздуха и легкого завтрака он был очень голоден. Пока он обедал, смуглый приземистый хозяин несколько раз заходил в комнату и задумчиво стоял перед ним, очевидно желая ему что-то сообщить. Что именно, Крис не мог догадаться, потому что громкие музыкальные фразы могли бы быть с таким же успехом произнесены по-персидски или по-амхарски. Но он понял, что в намерение хозяина входило успокоить его.
Мистер Чепстон все еще не появлялся, и Крис начал недоумевать по поводу его отсутствия. Что случилось? Он сидел, пока у него хватило сил, но сон непобедимо одолевал его. Неохотно и с ощущением некоторой тревоги он лег в постель, решив, что мистер Чепстон, должно быть, поддался соблазнам лузитанской столицы и вернется на следующий день.
На следующее утро Крис совершил еще одну бодрящую прогулку, но к обеду вернулся, уверенный, что мистер Чепстон ждет его. Чепстона не было. Теперь Крис начал не на шутку тревожиться. Должно быть, произошла автомобильная катастрофа, и мистер Чепстон лежит раненый в какой-нибудь захудалой деревенской больничке или, может быть, мертв. Что делать Крису? Как выяснить, что случилось, в стране, языка которой он не знал и где никто не говорил ни на одном известном ему языке? Как может он прийти на помощь к мистеру Чепстону и позаботиться, чтобы за ним был должный уход? А сам он, заброшенный в отдаленный поселок на Атлантическом океане, с несколькими эскудо и несколькими фунтами в кармане?
За обедом хозяин гостиницы опять вертелся вокруг него. Они жестикулировали и кричали в тщетных и смешных усилиях понять друг друга. Хозяин подымал три пальца и в то же время дружески похлопывал Криса по спине, но что он хотел сказать, Крис никак не мог догадаться. После обеда Крис походил по саду, потом прошелся немного по лиссабонскому шоссе, всматриваясь во все проезжающие машины, потом вернулся в гостиницу. Это беспомощное бездействие было для него пыткой, и скоро он довел себя до полного отчаяния. Его мучила мысль о злосчастном Чепстоне, который лежит неизвестно где, страждущий, и около него нет ни одного англичанина, чтобы подбодрить его и понять, что ему требуется.
Крис ходил взад и вперед по палисаднику, не обращая внимания на солнце и синее небо, которые недавно наполняли его душу таким восторгом. Он уже совсем было принял отчаянное решение пойти в поселок и дальше на станцию, обращаясь ко всем встречным на английском, французском и немецком языках, пока не найдет себе переводчика, когда навстречу ему выбежал хозяин, сияя радостной улыбкой и неся большой конверт.
Адрес был написан почерком мистера Чепстона, его классическое греческое ‘е’ наглядно свидетельствовало о культуре и утонченности. Крис сел на скамью и разорвал конверт, не обращая внимания на сияющую улыбку добродушного приземистого португальца. Внутри была пачка писем: несколько писем от Марты, одно от Жюли, одно от Нелл, одно — как ни странно — от конторы по найму и одно, самое объемистое, от мистера Чепстона. Все еще недоумевая, Крис вскрыл его раньше других и увидел в своей руке куковский маршрутный билет, кредитку в пятьдесят эскудо, другую — в двадцать пять песет, третью — в пятьдесят франков и письмо.

‘Дорогой Хейлин!

Первый долг всякого человека, а тем паче джентльмена, научиться уважать убеждения и взгляды других, в особенности тех, кто превосходит его возрастом, знаниями и опытом. Вам не удалось научиться этому. Вы ежеминутно вставляете в разговор бессмысленные мальчишеские суждения и глупые критиканские замечания под стать неопытному и невоспитанному агитатору черни. Это крайне неприятно. В том же, как вы выражаете свои мысли, чувствуется непристойное пренебрежение к хорошему тону и дисциплине. Если вы — типический представитель английской молодежи, а я имею основания думать, что таков по крайней мере известный недисциплинированный ее слой, в таком случае — да поможет бог Англии!
Я сделал все возможное, желая помочь вам, но вы вели себя капризно и неумно и проявили самую черную неблагодарность. Вы недисциплинированы, лишены чувства долга и ответственности, не способны питать к другим ни любви, ни уважения. Вы мыслите и рассуждаете как глупец, и вы абсолютно непригодны к какой бы то ни было деятельности. Никто никогда не будет обязан вам, хотя бы за самую ничтожную помощь словом или делом. Помилуй Бог ту злополучную женщину, которой придется в каком бы то ни было отношении положиться на вас.
Я надеялся, что соприкосновение с шедеврами европейской цивилизации и ежедневное общение с человеком, который в какой-то ничтожной доле принимал участие в величайших делах и возвышеннейших замыслах своей эпохи, окажет на вас благотворное влияние. Но вы, напротив, проявили только невежественное легкомыслие и полное отсутствие чуткости.
Я больше не могу этого выносить. Вы осквернили для меня несколько священных памятников истории и религии. Нам лучше расстаться. Приложенный билет и деньги позволят вам вернуться в Лондон. Возможно, более суровая школа жизни научит вас хоть какому-нибудь здравому смыслу. Может быть, вы даже приобретете со временем нравственное чувство, тонкую способность отличать хорошее от дурного, бескорыстную потребность творить добро ради добра и возвышенную веру в идеалы человечества, которой вам так недостает теперь. Но до тех пор вы будете только зря обременять собою землю’.
Такова была месть мистера Чепстона, всегда — даже в минуты справедливого гнева — остававшегося классиком и джентльменом.
Кровь прилила к лицу Криса, когда он читал это желчное послание. Неужели мистер Чепстон прав? По-видимому, сам он твердо верил в то, что писал. Ужасно, когда другой человек обвиняет вас в отсутствии именно тех качеств, которые вы больше всего цените и которыми больше всего хотите обладать! Неужели правда, что у него нет веры в идеалы, нет понимания добра и зла, нет бескорыстных побуждений, нет нежности к женщинам, нет способности действовать, нет здравого смысла, нет сознания ответственности, нет знаний и нет ума? Все существо Криса кричало, что эти обвинения нелепы и ложны. И однако, мистер Чепстон был командиром во время войны, а теперь являлся одним из столпов крупного университета. Кто же из них негодяй?
Крис поднял голову и увидел португальца, который смотрел на него с беспокойной сияющей улыбкой. Поймав взгляд Криса, он сейчас же поднял руки, брови и уголки рта, смысл его жеста и гримасы был ясен без слов: ‘Ну как, теперь все в порядке? Теперь вы понимаете?’ Крис кивнул, и хозяин энергично закивал, подмигивая левым глазом и размахивая руками, а потом ушел, продолжая сиять от избытка доброты без всякого видимого повода.
Машинально Крис вскрыл письмо от конторы по найму, все еще взволнованный и расстроенный обвинительным актом мистера Чепстона. Он прочел:

‘Сэр!

К нашему сожалению, мы вынуждены сообщить вам, что, по мнению директора школы, которому мы вас порекомендовали, вы не совсем подходите для занятия имеющейся у него вакансии.
Сознавая, что не сможем быть вам полезны в дальнейшем, мы вычеркнули ваше имя из наших списков’.
В такую минуту, сейчас же вслед за добросердечным посланием мистера Чепстона, это письмо было для Криса сокрушительным ударом в лоб. Оно подтверждало слова мистера Чепстона. Значит, правда, что он никчемный дурак, которого считают недостойным даже самой ничтожной ответственности, значит, правда, он попусту обременяет собой землю? Тогда зачем обременять ее и дальше? Какой смысл возвращаться в Англию и голодать в бесполезном вынужденном безделье или, в лучшем случае, жить на милости Марты, пока наконец и она не обнаружит, что он представляет собой на самом деле, и ее жалость и любовь не умрут естественной смертью? Почему не покончить со всем здесь же, сразу? Один прыжок с этого головокружительного обрыва, оглушительный грохот падения, и все кончится: элементы, составляющие его тело, вернутся к великой матери-земле, которая построит из них что-нибудь более достойное своей высокой и таинственной мощи.
Не глядя Крис засунул письма, билет и кредитки в карман и исступленно помчался к обрыву в припадке самоуничижения и отчаяния. На бегу в его сознании ярко вспыхивали события последних месяцев. Но в то время как всего лишь несколько дней тому назад он вспоминал те же события спокойно и как бы со стороны принимая их, теперь они вставали перед ним и, подобно вопящим фуриям, обвиняли его.
Все, чего он с надеждой ожидал от будущего человечества, оказалось бесплодной, наивной мечтой. Все, что он замышлял узнать и совершить для служения великой цели человеческого счастья, представлялось теперь нелепым и претенциозным. Все, что он пытался сделать, терпело неудачу. И сам он потерпел неудачу в отношениях со всеми. Не все ли теперь равно, были ли они не правы, или не правой? Если мир снова и снова отворачивается от вас и плюет на вас, зачем обременять землю?

Девять

Когда Крис мчался по поселку, те из его обитателей, которые встречались ему на дороге, смотрели на него в изумлении, потом переглядывались между собою: вот еще один сумасшедший иностранец. Он бежал, спотыкаясь, по крутой каменистой тропинке, подымавшейся к утесам, замедляя бег на крутом подъеме. В своем смятении и поспешности он дважды поскользнулся и упал. Каждый раз он вскакивал на ноги, едва ощущая ссадины, и бежал дальше, пока не очутился, задыхающийся и дрожащий, на самом краю обрыва. Двадцатью футами ниже скала выпячивалась, образуя широкий выступ, и ему пришлось пройти шагов пятьдесят вправо, чтобы найти место, где утес обрывался прямо в море.
Теперь он шел, а не бежал, потому что был слишком утомлен своим неистовым бегом, и пока шел, помимо воли, видел все, что его окружало. Он остановился на краю обрыва, пораженный красотой пейзажа. Ветер стих. Теплый мягкий бриз овевал вершину утеса, и золотое солнце заката заливало беспредельную синеву океана и неба чистым ослепительным светом. Не было слышно ни звука, кроме тяжелого мерного рокота гладких волн, разбивающихся в пену у его ног, и кроме биения его собственного сердца. Далеко на севере треугольный парус рыбачьей лодки покачивался, как хрупкий мотылек, на синей воде. Пока он стоял, не решаясь совершить последний прыжок, глубоко взволнованный этим необъятным стихийным великолепием, одна из весенних бабочек, нежная лимонница, промелькнула мимо него.
Нисходящий ток воздуха подхватил маленькое насекомое и повлек его вниз, к острым камням и всепоглощающему морю. Крис следил за ним с напряженным вниманием. Бабочка беспомощно трепыхалась и, уносимая вниз, скрылась из виду, едва не налетев на острый выступ скалы, потом появилась снова, летя на легких крыльях по направлению к морю. Неужели она будет бессмысленно стремиться вперед, пока наконец не упадет, обессиленная, в воду и не утонет? Но нет! Она поднялась выше, покружила и попала в другой ток воздуха, который благополучно принес ее обратно на землю. Крис следил за ее танцующим полетом, пока она не исчезла в яркой желтизне цветущего дрока. Он вздрогнул и перевел дух.
‘Если меня так беспокоит смерть такого ничтожного создания, почему я так равнодушен к моей собственной смерти? На краю бесплодной земли и бесплодного моря, под этим самым солнцем, зародилась жизнь. Миллионы столетий жизнь боролась и погибала, сломленная силой стихий. И все же она всегда передавалась дальше и дальше. Соль моря в моей крови, лучи солнца и элементы земли — все в клетках моего тела. На всем необозримом протяжении времени сколько было препятствий самому моему появлению на свет! Одно разорванное звено в этой неизмеримой цепи жизни — и меня бы никогда не было. А я живу. Я человек, существо той удивительной новой породы, которая сделала большой скачок вперед по сравнению со всеми остальными, больший, чем первое млекопитающее по сравнению с первой амебой. Мы жалкие животные, и однако, мы дерзнули осмыслить мир и управлять им, когда все остальные слепо и инстинктивно повиновались судьбе. Вместо ‘я должно’ насекомого, у меня есть человеческое ‘я могу’. Одним шагом я могу навсегда оборвать одну нить в этой огромной пряже, которая прялась тысячу миллионов лет. Как могла знать амеба, что она приведет ко мне? Как могу я знать, к чему приведу я?
Меня судили и приговорили. Но кто и как? Предрассудки вчерашнего дня и мелочные нужды сегодняшнего. Но я принадлежу завтрашнему дню, всем завтрашним дням, которым не видно конца. Что, если мне суждено предстать перед трибуналом более высоким, чем глупая каста суетных педантов и ее невежественный представитель? Жизнь как таковая не осудит меня.
У меня есть человеческое ‘я могу’. Я могу принять или отвергнуть жизнь. Я могу назвать ее мерзкой и отвратительной или назвать ее прекрасной и желанной. Но что бы я ни сказал, жизнь останется жизнью. И другого пути нет. Я не могу быть и не быть. Стану ли я одним из тех дураков, которые считают себя выше жизни, а стыдятся своих кишок и половых органов? Буду ли я одевать свои игрушечные антипатии в лохмотья и заплаты прогнившего интеллектуализма и называть это философией? Буду ли я одним из гнуснейших трусов, стану ли я помогать уничтожать других, уничтожая самого себя? Буду ли я презреннейшим изменником, предам ли я самую идею жизни? Зачем мне позволять этим сутенерам смерти губить мою энергию и мою способность к жизненному опыту? Им погибать, ибо они безжизненны, мне жить и бороться, чтобы жизнь продолжалась. Они стоят у конца, а я у начала…
Правда, до сих пор все, что я пытался сделать, кончалось неудачей…’
При этой мысли его почти восторженная вера в положительное добро поколебалась. Исчезло грандиозное видение непрерывного и эволюционирующего органического процесса, простирающегося назад, в немыслимо далекое прошлое, и триумфально устремляющегося в безграничное будущее, исчезло чувство, что сам он участник, пусть ничтожный и жалкий, этого необычайного и удивительного процесса. Ему пришло на ум, что каким бы истинным ни было это видение, оно было истинным только в общем, широком смысле и на большие отрезки времени. Разве оно обязательно подтверждается его частным случаем, разве оно обязательно истинно для такого короткого срока, как одно столетие? Великие космические силы не только творят, но и разрушают, не только взращивают жизнь, но и прекращают ее. Целые биологические виды, не говоря уже о бесчисленных особях, были отвергнуты. Что, если он — один из отвергнутых, конец, а не начало, один из тех, кто должен довольствоваться тем, что его раздавят, освобождая место для более приспособленных организмов?
Когда видение исчезло, растворившись в сомнениях, на его месте возникли, вспышка за вспышкой, воспоминания последних месяцев, и каждая вспышка была жестоким болезненным ударом. Он снова пережил удар своего внезапного вынужденного ухода из колледжа и гибели всех своих честолюбивых замыслов. Он снова неловко фехтовал словами в дискуссиях с мистером Чепстоном и презирал себя за то, как сам напросился на отказ. Он опять пережил горькое унижение приезда домой, позор своего несчастного, никчемного семейства. Снова он пытался внушить Жюли отвращение к торговле собственным телом и интуитивное недоверие к подобного рода сделкам, и снова терпел неудачу. Он с болью видел себя жертвой презренной интриги, одурачившей его и Гвен, и мучился ее унижением. Он сносил наглость и глупость этой богатой обезьяны — Риплсмира, и на опыте познавал разочарование от бесполезного труда. Какой был толк от того, что он видел безумие и бессмысленный оптимизм отцовских планов, если он оказался бессилен что-либо предпринять?
Снова он испытал почти ослепляющий удар страшной исповеди Жюли, ворвавшейся, как волна ужаса, в тот маленький уголок счастья с Мартой, который он так тщательно и с такой предусмотрительностью отгородил от внешнего мира. Он снова пережил свои отчаянные, но бессмысленные попытки спасти Жюли и вселить в нее надежду. Мертвое лицо отца возникло перед ним с пугающей и настойчивой живостью. Все сомнения и самообвинения, с которыми, как ему казалось, он покончил навсегда, снова обступили его. Единственное, что он мог сделать для своей матери, это приставить ее сиделкой к Жюли. И еще одно поражение: он был бессилен воздать должное тем, кто ограбил его отца и его самого. Горькие и презрительные слова из письма мистера Чепстона бешено плясали перед его глазами, и он снова и снова содрогался от унижения, что его не приняли даже на жалкое место учителя.
Неужели таков удел человеческий? Неужели многие миллионы лет борьбы неисчислимых неведомых предков нужны были только для того, чтобы привести к подобной цепи мелочных бедствий и бессмысленных поражений? Что может он дать миру, он, который в страстно-честолюбивых мечтах оказывал ему такие благодеяния? Он не мог помочь даже самому себе! Какая суета и какое пустое тщеславие! По сравнению со всеми этими неудачами, такими несущественными для других и в то же время такими убийственными для него, какое имело значение, что он побил Анну ее же оружием или что его приняла Марта? Доблестная победа над двумя не знающими жизни девчонками! Сомнительное утешение — сделаться любовником Марты только для того, чтобы вовлечь ее в свои неудачи, навязать ей свою опустошенность и безнадежность, вызывать в ней сострадание, а не восторг, не трепет.
И это не все. Когда смотришь не внутрь себя, на свою жизнь и чувства, а во внешний мир, открывается еще более обескураживающее зрелище. Какая судьба ожидает его как типичного представителя человеческого рода? Его страна колеблется между циническим оппортунизмом и невежественным корыстолюбием, она порабощена прошлым, ложно понимает настоящее и не заботится о будущем, притом постоянно восхваляет себя за бездействие. Терпеливые усилия и энергия порядочных людей пропадали зря в этом царстве политического мошенничества, тупости и патентованного самодовольства. Беспомощная Европа в руках кровожадных фанатиков, которые губят пламенные надежды и достижения медленных столетий. От проповеди насилия как средства чего-то добиться они перешли к применению насилия во имя самого насилия и хвастаются теперь этим возвратом к средневековью как вершиной цивилизации. Прикрываясь исторической необходимостью, они цинично унизили власть, заставив ее служить честолюбию шайки разбойников.
Насилие порождает лишь насилие. Применение грубой силы ведет за собой лишь право обращения к силе еще более грубой. Фанатичная приверженность силе ради силы крепнет, и так может длиться без конца, пока силу эту, в свой черед, не сокрушит нечто более могущественное или хитроумное. Слепая любовь к насилию, равно как и опасная игра в свержение законных правительств, слепые страсти и предрассудки невежества неуправляемых широких масс, приводят нас лишь к опасной грани революций и следующих за ними жестоких войн. Может ли надежда на мудрость и разум, которые должны возобладать в наших отдаленных потомках, искупить ближайшую и неизбежную перспективу кровавого разрушения? Есть ли альтернатива безжалостному насилию и безумию? Посмеем ли мы просить женщин рожать нам детей, чья участь стать рабами самовластительных и алчных тиранов или же жертвами — убитыми, изувеченными, отравленными, гибнущими от голода и в конечном счете уничтожаемыми в бессмысленной братоубийственной войне?
Крис порывистым жестом закрыл лицо руками и зарыдал в припадке отчаяния. Лучше, гораздо лучше покончить с этим сейчас же раз и навсегда, чем быть беспомощным свидетелем одичания человечества, чем поощрять самим фактом своего существования эту кровожадную тупость, и покончить со страданиями при виде чужих страданий, только подвергшись той же участи. Надеяться не на что — ни для себя, ни для других.
Он приблизился к самому краю и взглянул вниз, на мощный прибой, свирепо бьющийся в белой пене о влажные зазубренные скалы. Потом вдаль, за синие гряды волн, к той, почти неразличимой черте, где пылающее солнцем море встречает сияющее солнцем небо на беспредельном горизонте, безмятежном, спокойном и прозрачном…
‘Если я потерпел неудачу, только ли я один виноват в этом? Разве другие тут ни при чем? Моя ли вина, что я родился в обществе, которое относится с такой бережностью к своим бумажным богатствам и с таким пренебрежением — к живому богатству, к живым человеческим существам? Только ли моя вина, что общество не находит мне места, не может меня использовать? И даже если это моя вина, разве не трусость — отказываться сделать еще одно усилие? Сколько раз за долгую историю живых существ, от которых я произошел, одно последнее усилие, один последний бросок рыбы, один последний прыжок млекопитающего, одно усилие мозга или мускулов, казалось бы, побежденного человека, спасало всю цепь Жизни и оставляло и меня в живых? Когда я издевался над Чепстоном, говоря о дезертирах, я совершенно серьезно считал, что мы должны дезертировать, но не от жизни, а от разрушения жизни.
Что такое самоубийство — самый легкий или самый трудный выход? Мне трудно вернуться в Англию с той повестью, которую я должен рассказать, еще труднее получать отказ от одного циничного хозяина за другим в отчаянных поисках работы и труднее всего думать, что мне, может быть, придется жить на то, что соизволит дать мне Марта от щедрот своих. Это будет трудный, жестокий урок, он научит меня смирению, это гораздо труднее, чем сохранить свою гордость, бросившись с этого обрыва.
Я принял жизнь от женщины, так почему же мне не позволить другой женщине дать мне средства к жизни? Если она отступится от меня, у меня еще будет время и возможность покончить с собой. Почему не сделать еще одно усилие?
Эта битва между грубой силой и хрупкой изворотливостью стара как сама жизнь. И грубая сила не всегда побеждала. Сколько раз огромный поток, страшные средства нападения и несокрушимые средства защиты склонялись перед более быстрым умом и более гибкой изворотливостью. Чудовищные ящеры вымерли, а физически слабые потомки лемуров наследовали землю. Теперь снова разыгрывается битва между теми из нас, кто хочет вернуться к грубой шкуре и попирающему копыту, и теми, кто делает ставку на свободную волю и быстрый ум. Против попытки поставить нас в шоры, навязать нам стандарт, мы обращаемся к восстанию, несущему плоды жизни, к эксперименту. Против угнетения мы выставляем знамя свободы. Против цинического консерватизма — веру в бесконечные искания. Против разрушительной революции — революцию в самом человеке. Против силы динамита — силу мысли и гибкого разума. Против религии смерти — нашу веру в жизнь.
Даже если они зальют нас кровью и сокрушат ужасом, они все-таки не могут победить нас окончательно. Их потомки должны будут следовать нашему пути, ибо это путь единственный. Они так же не могут вычеркнуть найденное нами или скрыть указанный нами путь, как христиане не могли уничтожить импульсы прошлого, которые восторжествовали над ними. Не мы единственные живем под угрозой разрушения. Такова была участь всех наших предков. И даже если разрушение нагрянет, тех, кто выживет, будет достаточно, чтобы указать путь для нового творения. Многое должно быть уничтожено, ибо в каждую эпоху жизнь человека слишком отягощена его прошлым. Наш долг — по отношению к прошлому — быть благодарным за то небольшое благо, которое оно нам доставило, и простить то злое и глупое, что досталось нам в наследство. Мы должны двигаться дальше.
Я не признаю отчаяния. Я не допускаю, что жизнь положительно нехороша и что мы должны оставить надежду. Мы сами смертны и преходящи, но зародышевая плазма человеческого рода бессмертна. Где мы потерпели неудачу, другие добьются успеха. Я не считаю истинными правителями диктаторов, королей, президентов с их армиями и парламентами, богатых беззастенчивых циников. За семь столетий их владычества пользы от них было куда меньше, чем вреда. Настоящие правители — это те, кто мыслил для нас, открывал для нас, изобретал для нас, находил для нас новые пути к познанию. Тупой римский легионер убил Архимеда, но мы до сих пор пользуемся принципами, зародившимися в мозгу ученого.
Не признаю я и права одной нации управлять другою, если только не по взаимному соглашению или по праву более высокоорганизованного сознания. Превосходство допустимо только там, где оно добровольно признается низшими и используется для их блага. Если они не способны воспользоваться этим для своего блага, тогда и только тогда они гибнут — по собственной глупости и неприспособленности к жизни. Я не житель одной произвольно очерченной части нашей маленькой планеты, а часть целого. И если в других закоулках этого огромного скопления элементов есть жизнь, я часть и ее тоже.
Я никогда не признаю, что лучше не родиться, чем быть. Я никогда не признаю, что опыт сознательной жизни, как бы ни был он краток и несовершенен, есть не что иное, как несчастье и бедствие. Наоборот, это увлекательнейший эксперимент, и мы будем достойны только осуждения и презрения, если не сумеем ничего из него извлечь. И если мы верим в бессмертие рода человеческого, тогда есть смысл думать и дерзать выше наших возможностей. То, что могу сделать один я, если даже мне это удастся, столь ничтожно, что кажется смехотворным. И однако, то, что выпадет на мою долю, я должен постараться сделать. Скалистый бастион, ограждающий плодородную землю, построен из бесчисленных скелетов мельчайших существ, живущих только один раз. Я должен сознавать, что сам я — не больше чем один из них в общем гигантском процессе, но, конечно, и не меньше, я — один из статистов в титанической драме, начало которой мы можем только угадывать и которой, может быть, никогда не будет конца.
Я отвергаю все вероучения, догмы всех фанатиков, все иллюзии на час. Я вверяю себя жизненному импульсу. Если он окажется ложным, тогда правы худосочные метафизики, и жизнь — всего лишь иллюзия. Если он окажется истинным, тогда я должен прожить свою жизнь в служении истине. Я расправился со своим прошлым, я признал собственное ничтожество, я смирился перед величием жизни. Но да придаст мне мужества и надежды то, что, несмотря на всю мою незначительность, я все же участник и не последний участник этого удивительного эксперимента. Я знаю, что никогда не увижу мир более совершенных людей, о которых я мечтаю, этот мир, который так мучительно близок и так далек, к которому, как нам кажется, мы могли бы прийти, сделав одно-единственное усилие, если бы мы не были уверены, что этого усилия мы не сделаем. Но некоторые из нас должны сделать попытку. Солнце еще не умерло и, может быть, не умрет никогда. И если я должен верить, то пусть это будет вера, что на скале, построенной бесчисленными поколениями человеческих существ, живущих один только раз, будут жить люди, настолько же более чуткие, и сильные, и мудрые, чем мы, насколько мы более сильны, мудры и чутки, чем наши предки десять миллионов лет тому назад. И если все это кончится неудачей, у нас останется по крайней мере великая радость самой попытки.
Попытаюсь начать сначала’.
С жестом приятия всего, что есть на свете, жестом, обращенным к морю и солнцу, этим творцам жизни, Крис повернулся и не спеша пошел назад к поселку.

—————————————————————-

Первое издание перевода: Олдингтон Р. Сущий рай. Роман. Пер. с англ / Под ред. И. Звавича. — Москва Жур.-газ. объединение, 1938. — 352 с., 16 см. — (Всемирная библиотека , 11).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека