Супруги Молох, Прево Марсель, Год: 1906

Время на прочтение: 119 минут(ы)

Марсель Прево
Супруги Молох

Глава 1

В течение десяти месяцев пребывания в Ротберге в качестве преподавателя французского языка юного наследника принца я научился достаточно ценить тюрингское пиво, чтобы, выйдя из карлсбадского поезда, не усесться за одним из столиков станционного буфета. Девица Бингер, сидевшая за конторкой, улыбнулась, узнав меня: это была очень худая особа, одетая во все черное, за исключением белой кружевной рюшки у воротника. По внешнему виду она напоминала ночную птицу, отличалась жиденькими волосами, крошечным ртом и глазами цвета чересчур разжиженного кофе. Она лично поставила передо мной каменную кружку, под оловянной крышкой которой пузырилась рыжеватая пена. Одновременно с этим она кинула на меня долгий взгляд, который, казалось, говорил: ‘С этой кружкой я предлагаю вам всю свою жизнь!’ В самом деле, я еще недавно был уверен, что девица Бингер без памяти влюблена в меня. Но эта иллюзия рассеялась в тот момент, когда я неожиданно вошел в буфет и застал эту юную особу, без памяти целующей господина Грауса, видного гражданина города Ротберга, собственника гостиниц-вилл ‘Люфткурорт’ (что значит: ‘Место лечения воздухом’), расположенных по соседству с замком.
В то время как я принялся за пиво, грохот прибывшего поезда стал наполнять жизнью маленькую станцию. Девица Бингер оделила других жаждущих кружками пива, сопровождая это все той же улыбкой бесконечной преданности. Выкатили багаж, раздались окрики. Потом поезд двинулся снова, путешественники рассеялись во все стороны, я остался один в зале со своей початой кружкой.
— Господин доктор ожидает карету из Ротберга? — пролепетала девица Бингер своим действительно очаровательным голосом.
Я ответил, что ожидаю не только карету из Ротберга, но и поезд из Эрфурта, с которым должен приехать кое-кто из моих знакомых.
— А в Карлсбаде господин доктор был для того, чтобы подготовить все для будущего путешествия ее высочества владетельной принцессы?
На этот раз я ограничился неопределенным кивком головы, подумав про себя: ‘Еще новая нескромность господина Грауса! Он уведомляет свою возлюбленную решительно обо всех мелочах придворной жизни!’
Девица не расспрашивала более и погрузилась в глубокие мечты. Я тоже задумался о себе.
Было немного более трех часов. Косые лучи августовского солнца заливали зал, играя на оловянных крышках пивных кружек, на жиденьких волосах кассирши и на зеркале, висевшем на стене против меня. Я кинул взгляд на это зеркало и увидел в нем образ молодого человека, сидевшего за кружкой пива. Этому молодому человеку, одетому в элегантный серый костюм, казалось на вид не более двадцати лет. Но я-то знал, что ему уже двадцать шесть, потому что этим молодым человеком был я. Я с любопытством глядел на свое отражение, как глядят на посторонних. Сейчас же молодой человек в зеркале состроил серьезную мину, но его юношеское лицо, правильные черты которого окаймлялись пышными волосами, его большие голубые глаза и рот, с трудом удерживавшийся от улыбки, делали безрезультатными попытки придать себе строгий вид.
‘Луи Дюбер, — мысленно говорил я этому ироническому облику, — почему у вас сегодня такие радужные мысли? Милый мой, ваше положение далеко не так блестяще! Вы бедны, и бедны после того, как думали, что будете богаты, а это еще хуже. До прошлого года вы были парижанином, слегка причисленным к министерству иностранных дел и занимающимся для собственного удовольствия метафизикой и кропанием хромых стишков. Ваш отец был влиятельным финансистом, стоявшим во главе свекловичного рынка. Правда, он не очень-то много заботился о вас и вашей сестре Грете! Это был финансист широкой жизни. Овдовев слишком рано, он стал вкладывать слишком много рвения в покровительство артисткам. Но он не заставлял вас ни в чем чувствовать лишения, даже наоборот. Приятного бездельничества и нежной дружбы с Гретой было достаточно для того, чтобы вы чувствовали себя счастливым.
Свекловица изменила финансисту, потерявшему одним ударом и состояние, и жизнь. Пришлось поместить Грету в верненский пансион, а вы сами были очень довольны, когда вам удалось по протекции министра получить это место учителя наследного принца в глуши Германии с содержанием в пять тысяч марок в год… Луи Дюбер, со времени этих катастроф прошло только десять месяцев — улыбаться еще слишком рано!’
Такой суровой отповедью я пытался заставить свои мысли настроиться на печальный лад. Я вспоминал все то грустное, что пришлось пережить, среди чего не последнее место занимали впечатления от первого прибытия в Ротберг. Были святки, ротбергские ели дремали под густым снежным покровом, все девять километров, отделяющие Штейнах от Ротберга, я ехал среди ночных завываний ветра…
Прихлебывая пиво девицы Бингер, я вызвал в памяти появление при желтоватом свете фонарей высокой, бородатой фигуры придворного привратника Кребса, прижавшегося к стене, чтобы пропустить мой экипаж. И мне показалось, что меланхолическое, настроение уже создано.
Но тут же внутри меня с протестом всколыхнулась самая непристойная жажда жизни. Образ придворного привратника Кребса растаял, заслоненный двумя бесконечно более привлекательными образами, и рука невольно потянулась к внутреннему карману пиджака, словно напоминая, что у меня имеются две причины с улыбкой глядеть в глаза будущему. Эти причины заключались в двух письмах, которые я сейчас же решил перечитать.
Первое письмо, помеченное французскими штемпелями и нацарапанное почти мальчишеским почерком, гласило:
‘Радость! Счастье! Ура! Дорогой мой Волк, завтра я выезжаю в Германию, в страну твоего принца, к тебе, мой Волк, мой великан! Я не могу поверить, что это правда, что это будет завтра, что у меня будет настоящий багаж, что я беру с собой некое платье, нет, два ‘неких’ платья! Пусть-ка посмотрят ротбержцы… и принц, и ты! Да, на чем, бишь, я остановилась?.. Вот! Ты подумай только, что завтра твоя Грета сядет в семичасовой поезд и что во вторник около четырех часов она упадет в объятия своего Волка, спутает ему его изящный пробор, чтобы позлить его, подергает его за усы, повозится с ним и расскажет ему свою жизнь за последние шесть месяцев! Ты ведь сам понимаешь, что не могла же я обо всем писать! Прямо ужас, что только я тебе скажу во вторник. Хорошенько раскрой свои волчьи уши! И ты тоже расскажешь мне все… Ура, ура! Я опять увижу Волка!
А ты-то доволен? Я не нашла в твоем последнем письме особенного подъема. Ты сообщаешь мне там детальные сведения о поездах, пересадках и т. п. А мне до всего этого нет ровно никакого дела, понимаешь ли ты, Волк? Я хочу, чтобы ты, подобно мне, потерял голову от радости и сходил с ума от восторга при одной мысли о нашей встрече. (Знаешь ли, со стороны твоего принца было действительно очень мило, что он позволил тебе не жить в замке во время моего пребывания в Ротберге, у нас с тобой на свободе будет прелестная жизнь, ну, а если бы пришлось жить в замке, я чувствовала бы себя немного, пансионеркой. Ведь у меня-то нет, как у тебя, привычки к придворной жизни!) Боже! Вот-то я растормошу тебя в эти пять недель: ты себе и представить не можешь. Время, проведенное без тебя, было таким тяжелым, гораздо тяжелее, чем можно было видеть из моих писем…
Кстати, известно ли тебе, что до Эрфурта я буду на попечении ‘очень порядочных’ людей, а с Эрфурта предоставлена сама себе? ‘Очень порядочные’ люди едут на Дрезден, я же, если захочу, могу пленить прусского генерала… Ты не беспокоишься немного? Не ревнуешь? Ты ревновал, когда расставался со мной…
Ну, вот. Я очень люблю тебя, мой большой Волк, и от всего сердца целую тебя. Мысленно я сворачиваюсь в клубочек у тебя на коленях, как делала, когда была совсем маленькой девочкой.

Грета

P. S. Надеюсь, что там, у твоего принца, найдется теннис?’
Иметь младшую сестренку, сначала забавляться с нею, как с живой куклой, потом, как с подружкой по играм, потом видеть, как она пышно распускается в молодую девушку. Чувствовать, как свежие девичьи руки охватывают твою шею, вдыхать аромат ее волос, ловить нежный взгляд ее глаз, и при этом не ощущать нездорового волнения — вот редкое наслаждение, достающееся на долю старших братьев, которые были в дружеских, нежных отношениях с сестрами значительно более молодыми, чем они. Грета, родившаяся в 1890 году, совершенно не знала нашей матери, умершей в 1896 году. Трудно сказать, чтобы она много больше знала отца, который проводил большинство времени вне дома. И вплоть до катастрофы, разорившей нас и лишившей отца, я был единственным воспитателем Греты. Но добро, которое я сделал Грете, она мне вернула сторицей. Присутствие этого чистого существа мешало мне исповедовать по отношению к женщинам грубые, презрительные теории моих современников. Разумеется, живя в Париже молодым, праздным, богатым, свободным, я не вел монашеской жизни. Но, по крайней мере, я не изрекал, что все женщины — негодницы и что любовь — просто телодвижение. Маленький голубой французский цветочек цвел у меня на сердце, когда я отправлялся в Германию.
В то время, когда я углубился в эти воспоминания, в зал вошел железнодорожный чиновник, его раздраженный голос дал знать, что эрфуртский поезд опаздывает на семь минут. Это сообщение оторвало меня от моих грез и заставило вспомнить, что у меня имеется второе письмо, которое тоже надо перечитать.
Это второе письмо, — несравненно более длинное, было тоже написано по-французски, но более широким, выписавшимся почерком. Это письмо, имевшее в уголках бумаги золотую корону, было помечено позавчерашним числом и замком Ротберг. Я получил его накануне в Карлсбаде.
‘К Вам имеется просьба, мой друг,гласило это письмо, вызвать пред Вашими глазами (глазами цвета неба Франции) укромный уголок, где я так люблю слушать Ваш голос, читающий мне моих любимых поэтов… Вы представляете себе это, не правда ли? А теперьчас пополуночи. Вокруг меня все спит в замке. Царит глубокая тишина, немного жуткая…
Думаете ли Вы хоть немного о нашем унылом и. достославном Ротберге? Думаете ли об узнице, изнывающей там, узнице своего ранга и немецкой верности? Не смею верить этому. Выюный француз, а это значитсущество остроумное, очаровательное и… легкомысленное. Поездка в Карлсбад явилась для Вас праздничным отпуском школьника, и я уверена, что. Вы усиленно развлекаетесь в Карлсбаде. Ведь он наполнен хорошенькими и доступными созданиями, а никогда еще не было видано француза, способного остаться спокойным среди хорошеньких и доступных созданий.
Я нападаю на Вас, я несправедлива. Я слишком уважаю Вас, чтобы думать, будто некий образ может уступить в Вашей душе место другим женщинам. У Вас благородное сердце. Ваше отсутствиеуслуга, которую Вы оказываете мне, мне приятно, что именно Вы устраиваете меня, Вы выбираете помещение для меня. Таким, образом, когда в сентябре я буду далеко от Вас, Вы будете в состоянии вызывать в воображении те места, где я буду жить конце концов, я устроюсь с принцем так, чтобы мне хоть на несколько дней оказалась надобность в Вас). Я уверена, что Вы подыщете мне отличное гнездышко. Не забудьте, чтобы в ванной комнате был устроен аппарат для нагревания белья: я так ужасно страдала в прошлом году в Мариенбаде, где Берте приходилось нагревать мое белье на какой-то ужасающей керосиновой печке!
Я слышу тяжелые шаги часовых, совершающих обход замка, твердый солдатский шаг вызывает передо мной видение немецкой мощи и охраны. Увы! Этой мощи, этой охраны еще недостаточно для моего покоя. Эту ночь, как и прошлую, я буду плохо спать… Мне не хватает сознания, что недалеко от меня в этом бесконечном замке спит мой дорогой наследственный враг. (Принцесса намекает на наследственную вражду Франции и Германии). Он не защищает меня от физических опасностей, как крепкая немецкая стража. Но он умеет отгонять от меня минуты страшной меланхолии, которая одолевает меня каждый раз, когда я задумаюсь об условиях своей жизни… О, мой поэт и профессор, Ваша ученица должна признаться, что вдали от Вас чувствует себя одинокой. И ей грустно думать, что, даже и вернувшись обратно, вы целых пять долгих недель не будете спать под одной крышей с ней!
Я одна посетила все наши любимые места… Мария-Елена-Зиц, Гриппштейн, Тиргартенский лес, Фазаний павильон. Но пейзажи, казавшиеся нам такими прелестными, такими улыбающимися, потеряли для меня часть своего обаяния и даже красоты… Но что я говорю! Я просто забываю, кто я такая и кем я должна быть. Вы должны били внушить мне странное доверие, чтобы вызывать меня на подобные признания. Горды ли Вы этим, по крайней мере? Скажите ‘да’, чтобы я была не так смущена и не так возмущена собой.
Завтра с первой почтой я жду от Вас письма. Но Бога ради пусть оно принесет мне Вас таким, каким Вы бываете около меня, а не исполнительным служащим (каким Вы были в последнем письме)! Друг мой! Я устала от почтения! Я жила в почтении при эрленбургском дворе всю свою юность. Я окружена почтением в Ротберге, где меня, как владетельную принцессу, уважают все, даже мой супруг! Вы, мой новый подданный, освобождены мною от обязанности относиться с почтением к Вашей повелительнице и другу! Решено ли? Получу ли я желанное письмо не от подданного, а от друга, письмо, которое друг не осмелился прочесть повелительнице?
Спешу запечатать это письмо: быть может, я порву его, если стану перечитывать!

Эльза, принцесса Ротенбургская

P. S. Больберг просит напомнить Вам, чтобы Вы не забыли подыскать четыре рюмочки к моему ликерному прибору, Она напоминает адрес: Штинде, придворный поставщик, Бергштрассе, 28.
Второй P. S. Поверите ли Вы, что еще сегодня вечером мне пришлось обедать в замке с министром полиции Дронтгеймом, его необъятной женой и сестрой Фрикой? Он переходит с Фрикой все границы. Он наедине с ней удалился в английский парк… Подумайте только, как в эти минуты мое сердце билось для вас!’
Хорошо ли я сделал, что прочел это письмо после освежающего письма Греты? Я перечитывал письмо принцессы с хладнокровием нотариуса, а ведь третьего дня, получив его в Карлсбаде, оно немного опьянило меня. Я принялся танцевать, а потом стал внимательно смотреть на себя в зеркало, почти с нежностью поправил прическу и галстук. В заключение я заявил самому себе, что все это естественно и даже очень понятно, и что у моей повелительницы хороший вкус… И, словно школьник, я принялся целовать сначала каракули, долженствовавшие обозначать имя ‘Эльза’, а потом портрет, стоявший у меня на столе и изображавший мою ‘повелительницу’ в короне, с обнаженными плечами полуприкрытыми парадной мантией. И я старался не замечать, что эта фотография имела давность доброй дюжины лет.
Так я отнесся к письму в Карлсбаде. Но теперь, на станции Штейнах, за пять минут до прибытия сестры Греты, строки этого письма аналитически разлагались моим умом с какой-то странной проницательностью. Я читал в письме весь характер принцессы. Она добра, о, да! Это — сама доброта, неспособная сознательно причинить зло, но ее нежность сдерживается чрезвычайной гордостью своим рангом и чисто немецким шовинизмом (хотя она и не признается в этом, высмеивая шовинизм мужа). Она одержима романтичностью и немецкой сентиментальностью. Только теперь я понял, что она ровно ничего не понимает в природе, которую видит глазами поэтов. Мне показалось также, что ей не хватает такта, об этом я думал еще давно. Поручения подыскать рюмочки и озаботиться грелкой для белья, следующие непосредственно за излияниями и признаниями, ставили меня на место прислуги. А второй постскриптум, касавшийся измен принца и его интрижки с Фредерикой Дронтгейм, помещенной в качестве своего рода извинения за общий тон письма, заставлял меня ощущать какую-то неловкость…
Но довольно анализа: подходит эрфуртский поезд!
Я бросил на стол рядом с полуопорожненной кружкой монету, послал девице Бингер улыбку, которую она мне вернула, если так можно выразиться, сторицей, и бросился на платформу. Там уже гордо красовался начальник станции, похожий в своем красном, расшитом золотыми галунами мундире одинаково и на боливийского генерала и на швейцара из гостиницы.
‘Грета’! — думал я, впиваясь взором в горизонт. — Грета, мое крошечное Провидение, я люблю только одну тебя!’
Но тут внутри меня запротестовал какой-то тайный голос.
‘Неблагодарный! — говорил он. — Почему ты отвергаешь другое женское Провидение, которое приняло здесь в тебе такое участие? Вспомни, как тебе было тяжело сначала, как страдала твоя гордость, и как потом жизнь изменилась к лучшему, когда весь двор, не исключая придворного интенданта Липавского, министра Дронтгейма, чиновника, духовника и прочее, подражая августейшей хозяйке, стал ласково относиться к тебе? Вынес ли бы ты десять месяцев жизни в Ротберге, если бы она не покровительствовала тебе? И потом ведь это Провидение очень хорошенькое!.. Правда, принцесса уже склоняется к закату, она немного искусственна в своей сентиментальности… Ну, так что же?.. Недостаток такта?.. Важно ли это, если она искренне расположена к тебе, а ты ведь знаешь, что она действительно искренна! А главное — она любит тебя, и это важнее всего. Предоставь ей любить тебя и не мудрствуй лукаво над своим счастьем!’
В этот момент из жерла туннеля вынырнул громадный локомотив, устремившийся к станции. Вскоре вся масса поезда с грохотом тормозов остановилась. Дверь одного из купе раскрылась, и Грета бросилась в мои объятия.
Это была восхитительная минута. Будучи на десять сантиметров выше Греты, я приподнял ее на воздух, ее голова зарылась в мое плечо, и я чувствовал у лица свежесть ее щеки. Когда я опустил ее на землю, Грета пробормотала: ‘Ах, как хорошо!..’ — и снова бросилась мне на шею, сбив с головы шляпу. Затем, взяв меня за свободную руку (в другой был не маленький саквояж), она оглядела меня с ног до головы и сказала:
— Ты по-прежнему красив, мой Волк! Ни у одной из моих подруг нет такого красивого брата… Да-с, сударыня, — прибавила она, обращаясь к какой-то мещанке в шляпе с бежевыми петушиными перьями, которая (мещанка, не шляпа) таращила глаза на иностранцев, так беззастенчиво отдающихся ласкам. — Да-с, сударыня, мой брат очень красив, гораздо красивее, чем такая противная очкастая образина, как ваш муж!
— А ты, — сказал я, целуя ее ручку, — ты — самая очаровательная француженка, которую можно было экспедировать в Тюрингию. Удивительно приятно видеть существо в твоем роде, после того как десять месяцев был лишен этого… Как ты доехала?
— Превосходно! Слушай! Люди, которым я была поручена…
Грета принялась рассказывать про своих спутников среди станционного шума и толкотни. Начальник станции в расшитом галунами красном мундире строго смотрел на пассажиров, словно они были арестантами, которых он должен держать на счету. У входа на вокзал служащий, объявлявший о запоздании поезда, вырывал билеты из рук пассажиров: можно было подумать, что он проверяет, целы ли кандалы у арестантов! Раздался звук сухой команды, поезд коротко свистнул, загромыхал и умчался.
В ожидании багажа выстроилась целая вереница пассажиров. Находя, что дело идет вовсе не так быстро, как бы следовало, Грета вышла из цепи, прошла за загородку, где был свален багаж. Там она нашла свой чемодан, потом взяла за рукав какого-то служащего и на языке Вольтера попросту приказала ему снести багаж. Удивительное могущество женского обаяния! Это грубое животное — носильщик, бородатый и грязный, словно русский мужик, сейчас же послушался, взял чемодан и пошел за торжествующей Гретой. И среди длинной цепи, терпеливо ожидавшей своей очереди, никто не протестовал. Только грозный железнодорожный чин в галунах сейчас же заметил, что порядок нарушен, и двинулся к Грете. Желая предотвратить конфликт, я сказал ему одно только слово:
— Hofdienst!
Грозный чин остановился, посмотрел на меня, узнал, посмотрел на Грету, потупился пред ее ясным, повелительным взором и ушел, ворча что-то.
Hofdienst! Магическое слово в пределах ротбергских владений. Я заметил, что его действие начинается еще на прусской территории, около ротбергских границ. Словарь скажет вам, что это слово обозначает всего только ‘служба при дворе’, но этот перевод совершенно не передает декоративной стороны немецкого слова.

Глава 2

— Как, господин доктор, — сказал кто-то сзади меня, — разве за вами не прислали придворного экипажа?
Это был Граус. Я подал руку этому важному гражданину Ротберга, бывшему, по слухам, самым богатым человеком после принца. Я ответил ему по-немецки, что мы доедем до Ротберга в общественной карете рядом с ним, господином Граусом, если он сделает нам честь подсесть к нам. Хотя я с детства говорил вполне изрядно по-немецки, Граус ответил мне по-французски. Он не допускал мысли, чтобы француз мог достаточно хорошо понимать и изъясняться на языке Гете. По-французски Граус говорил очень медленно, отчетливо, тщательно подбирая слова и выражения. И в отборных выражениях он высказал пожелание, чтобы барышне понравилось в Германии и чтобы, вернувшись домой, она могла ‘рассказать на бульварах своим друзьям, что немцы вовсе не варвары’.
Я счел излишним разъяснять Граусу, что моя сестра не проводит всего своего существования на парижских бульварах и что она не ожидала встретить в Тюрингии древних тевтонов, а ограничился вопросом:
— Готовы ли наши комнаты, господин Граус?
— Да, господин доктор. Я приказал приготовить вам отделение в первом этаже виллы ‘Эльза’, У вас две комнаты, сообщающиеся между собой. Та, которая выходит на площадь, предназначена для вашей сестры, — эта комната веселее. У другой имеется крытая терраса, выходящая на Ротскую долину, Тиргартен и замок. Конечно, там вы не найдете той роскоши, к которой привыкли при дворе, но зато вид из вашей комнаты еще лучше, чем из замка.
В это время покончили с погрузкой багажа на крышу кареты. Мы сели. Кроме Грауса и нас обоих, туда сели дама с бежевыми петушиными перьями и ее муж — блондин с золотыми очками. Граус шепотом сообщил мне, что это — саксонские чулочники, собирающиеся отдохнуть в ‘Люфткурорте’.
Юный кучер взмахнул бичом, и пара крепких франконских лошадей бодро понесла нас по залитым солнцем улицам Штейнаха.
По дороге Граус принялся рассказывать мне:
— Вы увидите на вилле много народа, господин доктор.
В ваше отсутствие гости понаехали со всех концов империи, даже из-за границы кое-кто приехал. И как раз на вилле ‘Эльза’, рядом с вами, живет всемирно известный человек, профессор Циммерман из Иены! Это такой же мировой ученый, как ваш Пастер, но, кроме того, он еще и философ… Разумеется, его философия — это философия ученого человека, живущего вне действительности, в мире цифр и химер. Родился он в Ротберге, но впервые после долгого отсутствия возвращается на родину. У него были очень бурная юность и большие неприятности с покойным принцем Конрадом, отцом нынешнего владетельного принца Отто. Доктор Циммерман осмелился выступить против политических взглядов принца Конрада, который был страстным империалистом. Профессор даже восставал против аннексии Эльзаса и Лотарингии, ну, его и объявили врагом империи, врагом принца, врагом общества. Ему запретили преподавать в Штейнахе, постарались сделать жизнь невыносимой. Вот тогда-то он поселился в Гамбурге, где предпринял большие труды по химии и биологии, которые прославили его. Его курс в Йене самый популярный и посещается больше всех. Говорят, что он открыл какое-то страшное взрывчатое вещество, которым можно было бы взорвать на воздух все французские крепости. Но он не хочет сообщить рецепт военному министерству, потому что носится со своими утопиями мира и братства. Не знаю, зачем он приехал в этом году в Ротберг. Разумеется, когда он письменно заказал себе помещение на одной из моих вилл, я сначала предупредил принца Отто. Но принц ответил, что ровно ничего не имеет против приезда Циммермана, потому что годы сделали профессора разумнее, кроме того он хотел выказать снисходительности к профессору. Вот каким образом случилось, что барышне придется иметь своим соседом человека, ежедневно оперирующего с разными химическими и динамическими веществами…
Граус вдруг остановился и с таинственным видом показал нам на одну из скамеек при дороге, которая вела к самим виллам. На скамейке сидел маленький старичок с довольно высокой старухой.
Старуха была одета в просторную юбку темно-зеленого цвета, с передником черной тафты, обшитом черной рюшкой. Ее корсаж тоже был из черной тафты. Небольшой кружевной воротник белел словно детский нагрудничек. На голове у нее был черный тюлевый чепчик, скромно украшенный вишнями. У нее были волосы того неопределенного желтоватого цвета, который принимают светлые блондинки седея. Какое очаровательное личико окаймляли они когда-то, можно было судить по тому, что даже время бессильно развеять его чары. У нее были изящный овал лица, белизна кожи без бледности, морщины почти не были заметны, губы все еще оставались красными. Талия, тонкая и округленная, не сдалась под влиянием времени. В правой руке старушка держала какое-то растение, к которому внимательно склонился муж, другая ее рука была в правой руке старика.
Он же наоборот имел вид маски, переодетой человеком. Из-под широкополой шляпы справа и слева ниспадали тяжелые пряди белоснежных волос. Худое, искривленное (искривленное только годами, быть может) тело тонуло в складках просторного черного редингота. Лицо, цвета старого пергамента, было до невероятности испещрено морщинами и отличалось поразительной подвижностью. Маленькие черные глазки отличались такой живостью, что казалось, будто они непрерывно вращаются в орбитах. Этот удивительный старик говорил что-то с одушевлением, граничащим с гневом, казалось, что свободной рукой он поясняет какие-то особенности растения, но другая рука спокойно и нежно оставалась в руке внимательной подруги.
— Барышня, — прошептал Граус, когда карета медленно проезжала мимо странной пары, — вы видите пред собой величайшего динамолога Германии!
Глаза Греты с вопросом уставились на меня.
‘Динамолог? — подумал я. — Что хочет сказать этот чудак? Ах, да!.. Дюнамис, дюнамеос… Логос, логу… Химия взрывчатых веществ!..’
Я собирался объяснить это Грете, когда вдали показалась туча пыли. Кучер стремительно притиснулся с экипажем к самому краю дороги. Пять или шесть всадников эскортировали двоих, несшихся на нас стремительным аллюром. В одном из этих двоих я узнал колоритную, крепкую фигуру принца Отто с лихо закрученными усами, в другом — длинный тощий силуэт майора Марбаха. Весь отряд в вихре пыли пронесся мимо нашей кареты. Мы поклонились. Граус даже явственно крикнул: ‘Hoch!’, но его крик затерялся среди стука копыт.
Ни старик, ни старуха не двинулись с места. Склонившись к растению, они продолжали изучать его.
— Вы видели? — сказал обоим саксонцам по-немецки Граус, когда наша карета снова двинулась в путь. — Доктор и его жена даже не поклонились принцу!
— Какой позор! — одновременно воскликнули чулочник и его жена.
— Ну, да ничего! — продолжал Граус. — Принц живо усмирит его! — И он сделал кулаком по воздуху движение, как бы вгоняя непослушный гвоздь.
Наконец мы приехали. Я хотел помочь Грете разобрать ее чемодан, но она заявила мне, что я в этом ровно ничего не понимаю, и приказала мне сесть и не двигаться. Я с нежным любопытством смотрел, как она вытаскивала из ящиков поштучно свой гардероб пансионерки, очень простенький, лишенный всяких украшений. Для того, чтобы не компрометировать меня, она присовокупила к прочим вещам кое-какие крохи, оставшиеся от нашего разорения. Оба ‘неких’ платья, объявленных в письме, были показаны мне — два платья из времен ‘былого величия’, как выразилась Грета. Она отдала их переделать, и теперь эти платья казались еще очень элегантными.
— Ты не узнаешь белого? Да ну же, Волк, неужели ты не узнаешь его? Это — то самое, которое было на мне на балу в австрийском посольстве полтора года тому назад! А вот это было на мне на Рождество… в предпоследнее Рождество, разумеется, последнее было довольно-таки печальным и одиноким для твоей Греты, мой Волк!
Не переставая болтать, она размещала платья по шкафам.
— Видишь ли ты, — продолжала она, — что мы стали бедными, это мне еще все равно. Но подумать, что быть бедными для меня равносильно ежегодному десятимесячному заключению в тюрьме, а для тебя — ссылке в дебри Германии, ну, уж это слишком! Я не желаю, чтобы это продолжалось, и постараюсь устроиться!
Это ‘постараюсь устроиться’, сказанное девчонкой четырнадцати лет, казалось достаточно комичным. Но почему же у меня не появилось ни малейшего желания смеяться?
‘Неужели это — правда? — подумал я. — Неужели мне все-таки придется однажды покинуть Ротберг, чтобы… более уже не возвращаться сюда?’
Грета, развесив принадлежности своего туалета, танцевальным шагом прошлась по комнате, затем подошла к зеркальному шкафу и, присев собственному изображению, сказала ему:
— Милая Грета, вы не то, чтобы уж очень-очень некрасивы, но зато ужасно неопрятны! На вашем платье нависли франконская пыль и вестфальский уголь, покрывающий также ваше лицо и волосы. Поспешите со своим туалетом! — А через секунду она уже была у меня на коленях, говоря: — А вы, господин Волк, потрудитесь очистить мою комнату! Через полчасика вы можете поцеловать вашу Грету, которая будет такой же чистенькой, как новенькая монета!
Она сейчас же легко вскочила на ноги, взяла меня за руку и, подведя меня к двери моей комнаты, щелкнула за мной замком. Я воспользовался этим временем, чтобы заняться также и своим туалетом. Но едва только я начал, как в дверь постучали.
Один из придворных служителей, одетый в нарядный, маскарадного характера костюм, с выражениями величайшего почтения подал мне два письма с придворными гербами. Я сейчас же узнал почерк моей госпожи и ученика.
— Ответа не надо! — сказал посланный удаляясь.
В конверте принцессы была карточка с написанным по-немецки словом ‘Добро пожаловать!’ и по-французски: ‘Я рассчитываю на дорогой мне урок завтра в девять часов утра’.
Юный принц писал более подробно:
‘Дорогой господин Дюбер, я счастлив, что могу поздравить Вас с возвращением. Надеюсь, что Вы хорошо съездили. Как мне было скучно без Вас! Мне не позволили сходить сегодня к Вам, иначе Вы видели бы меня у себя, и я имел бы возможность познакомиться с Вашей сестрой, которой прошу передать мой привет. Весь ваш Макс’.
‘Нельзя отрицать, что у меня довольно-таки внимательные ученики! — подумал я. — Да, в сущности, и верзила с закрученными усами далеко не так страшен, каким хочет казаться!’
Окончив свой туалет, я вышел на террасу. Граус был прав: вид отсюда был лучше, чем из замка. Я засмотрелся на чудный пейзаж, думая в то же время о той двойственной роли, в которой мое сердце мечется между привязанностью к Грете и к принцессе… Но разве нельзя совместить то и другое?
— Ку-ку! — послышалось сзади меня, и руки Греты на мгновение закрыли от меня красоты пейзажа. — Однако, — сказала она, освобождая мои глаза, — у твоего принца очень красивые владения! — Ее рука скользнула под мою, и, прижавшись ко мне всем своим грациозным телом, Грета продолжала: — Все-таки, Волк, скажи мне, что я не сплю и что я действительно с тобой в Тюрингии! Тюрингия! Если бы ты знал, как это имя ласкает, волнует меня, мне кажется, что оно какое-то волшебное… Это происходит, вероятно, оттого, что еще совсем маленькой я зачитывалась тюрингскими сказками… Но все-таки, Волк, мы здесь в стране гениев и фей?
— Да, девочка моя, Ротберг и в самом деле является легендарным уголком Германии. Эти бархатные горы, изумрудные долины, красноватые потоки издавна были обителью таинственных духов, хранителей старой Германии. Вот в этом дворце, или по крайней мере в том рыцарском замке, на развалинах которого выстроен этот дворец, когда-то жил немецкий император, отравленный вскоре после своего избрания: этот император имел самый ‘настоященский’ вид, какой полагается средневековому властителю: длинная борода и железные доспехи. Позднее здесь жил менее варварский принц — Эрнс, который превратил замок в резиденцию философии и поэзии. В Ротберге водились принцессы, знаменитые красотой и обаянием. Таковой была Мария-Елена, из-за любви к которой дезертировал и лишился жизни офицер… Но только принц Эрнст и принцесса Мария-Елена — все та же старая Германия, сменившая железные доспехи на шелковую одежду…
— А теперь? — спросила Грета.
— Теперь, дорогая, Ротбергом повелевает очень современный принц, который хоть и гордится своей независимостью, но за всяким распоряжением обращается в Берлин. Хотя у принца Отто всех подданных наберется не более восьми тысяч, однако он имеет право выпускать собственные почтовые марки и содержать гарнизоны, рекрутируемые из ротбержцев. Но идеалом принца Отто является пересоздание своих владений по прусскому образцу. Он заимствовал у императора манеру носить лихо закрученные вверх усы, склонность к сенсационным телеграммам и мундирную манию… Ты увидишь его, познакомишься с его маленьким двором, вымуштрованным по прусскому образцу, увидишь майора Марбаха (пруссака родом), графа Липавского (придворного интенданта), барона Дронтгейма (министра полиции), затем придворного архитектора, духовника и прочее, и прочее. Весь этот крошечный официальный мирок, по примеру принца Отто, объят бесконечным преклонением пред всем прусским, а следовательно, заражен снобизмом… Ну, а гении и феи, как уже вполне доказано, крайне ненавидят снобов. Вот почему ты не встретишь на ротбергской территории сказочных духов Германии!
— Ну, а маленький принц, твой ученик? — спросила Грета помолчав. — Он мил?
— Это — очень хороший по натуре ребенок, но унаследовал от предков чрезмерную вспыльчивость. Кроме того, он выказывает склонность к лицемерию, что выработалось в нем благодаря той дикой манере, с которой майор Марбах воспитывает его на славу прусской армии… Но со мной он чрезвычайно мил.
— Ну, а принцесса?
Я ответил не сразу, довольный, что сгущавшиеся сумерки скрадывают румянец, выступивший на моих щеках.
— Принцесса, — сказал я наконец, — урожденная Эрленбург, это очень древний немецкий род. Она — культурная женщина и отлично владеет французским языком.
В этот момент на террасе, смежной с нашей, послышался шум шагов.
— Посмотри-ка, — вполголоса сказала Грета, — вот и господин Молох!
Я обернулся: это был маленький старичок в черном рединготе, которого мы встретили на дороге.
‘Почему Грета зовет его Молохом? — подумал я, а затем, вспомнив словечко Гранта, внутренне улыбнулся. — Ну, да, динамолог… дина-Молог… Молох!.. Грета таким образом упрощает трудное для нее слово!’ — Его зовут не господин Молох, а профессор Циммерман, — заметил я.
Грета ничего не ответила мне. Но когда на террасе показалась старушка, которую мы видели в обществе профессора при дороге, Грета прибавила:
— А вот и госпожа Молох!

Глава 3

Принцесса читала:
— Любовь не должна мириться с подобными унижениями души, с сладострастием порабощения. Ее усилия должны клониться к возвышению любимой особы до своего уровня, культивировать форму союза, способную скрепить ее, сообщить ей реальность, эта форма — равенство. Раз души любящих так несоразмерны, между ними невозможен какой-либо обмен, какое-либо единение. Никогда не удастся сочетать все с ничем…
Окутанный утренним светом, проникавшим сквозь спущенные желтые занавески, я слушал, как принцесса читала эти строки с добросовестностью прилежной ученицы и с подчеркиванием некоторых мест, свидетельствовавших, что чтица понимает, одобряет и разделяет высказываемые взгляды.
Мы сидели в будуаре-библиотеке, Принцесса сидела перед пультом, я комфортабельно откинулся в кресле. В глубине комнаты, у самых дверей, фрейлина принцессы Больберг, юная особа лет пятидесяти, худая и в то же время массивная, не отрывала взора от ‘дорожки’, неустанной иглой вышивала на ней узор. Желтый свет оживлял очаровательную комнатку в стиле Людовика XV, устроенную принцем Эрнстом, предком принца Отто. Портрет принца Эрнста, висевший между двумя окнами, казался в этом желтом свете настолько полным жизни, что мне даже чудилось, будто царственный друг Вольтера говорил мне: ‘Мой юный друг, мне кажется, что вы заставляете мою внучатую сноху заниматься какой-то странной галиматьей, расцвеченной несколькими истинами Ла-Палиса!’
Жак де Шабанн, сеньор де Ла-Палис был знаменитым, очень популярным французским полководцем шестнадцатого века. Когда в битве при Павии он был убит, солдаты сложили про него песенку, в которой попадались следующие наивные строки: ‘Еще за четверть часа до своей смерти он был жив’. Они хотели сказать этим, что герой отважно бился до самой последней минуты, но мало-помалу смысл этих строк был забыт, и в памяти удержалась только наивная истинность взгляда, что человек перед смертью бывает еще жив. С тех пор ‘истиной Ла-Палиса’ французы называют нечто банальное, заезженное, смешное уже своей очевидностью.
‘Ваше высочество! — мысленно возражал я. — Правда, что все это — ужасная чушь. Но все-таки примите во внимание, что до моего прибытия сюда ваша внучатая сноха питалась своеобразной французской литературой, которой ее снабжал лейпцигский издатель. Нежная Эльза принимала за французскую литературу книги под названием: ‘Пылающая плоть’, ‘Фальшивый пол’, ‘Ад сладострастия’, да и мало ли что там еще! Кроме того она погружалась в ребусы декадентской школы, процветавшей в Париже в девяностых годах, и воображала, будто разбирается совершенно ясно в этом мраке. А теперь она занимается Гюго, Верденом, Бальзаком. Сегодня же, с вашего разрешения, она декламирует Мишле!’
Принцесса продолжала:
— Натура северянок отличается подвижностью. Зачастую бывает достаточно небольшой ловкости и любви, чтобы сразу изменить эту чистую особу и заставить ее перейти к самой очаровательной нежности, к слезам, влюбленной самоотверженности. Мужчина должен как следует поразмыслить над этим…
Великолепный совет! Я принял его к сведению и погрузился в размышления о самоотверженности влюбленных северянок, а чтобы придать фактическую опору своим мыслям, я внимательно посмотрел на свою повелительницу.
Как мне говорили, Эльза еще четыре года тому назад была худой и костлявой. Но затем она пополнела, ее лицо и формы приобрели изящество линий, которого им не хватало, и она сразу помолодела. Что особенно было хорошо у нее, так это глаза, полные юности, ласковости, даже нежности. В первый момент, когда я увидел их, они показались мне очень проницательными. Теперь я знал, что именно проницательности-то в глазах Эльзы не было, зато было много доброты и очаровательного сентиментального любопытства. И я подумал:
‘Милая Эльза, как я признателен тебе за то, что ты подождала меня, Чтобы похорошеть! Ведь портреты из времен твоей ранней юности прельщают меня несравненно менее, чем теперешняя зрелость расцвета!’
— Госпожа Больберг, — сказала в этот момент принцесса, положив произведения Мишле на пульт, — сегодня солнечный день, и мне кажется, что настал час, когда вы должны гулять по предписанию врача!
Девица Больберг быстро свернула свое рукоделие и с уязвленным видом вышла из будуара, не проронив ни слова.
Как только дверь за нею захлопнулась, принцесса взглянула на меня и покатилась со смеха.
— Она вас до смерти ненавидит! Ах, бедняжка Больберг! Она отчаянно ревнует вас и меня! Идите ко мне! Оставим чтение, я уже не могу больше выносить его. Идите!.. Ближе ко мне, ближе…
Все это было сказано с очень милым нетерпением, но под внешней ласковостью все же крылся повелительный тон, тон людей, видавших на своем веку слишком много согнутых спин.
Как и всегда, это поколебало все мои дружеские намерения. Я подошел к принцессе и остановился в позе человека, ожидающего приказаний.
— Что? — сказала Эльза. — И это — все?
На ее лице отразилось такое разочарование, что я не мог удержаться от улыбки. Я взял руку, которую она мне протянула, и прижался к ней губами на более продолжительный срок, чем это полагалось по этикету.
— Подумать только! — сказала она. — Вы не видели меня целых четыре дня и так ведете себя! Садитесь сюда!
Я повиновался. Я уселся на скамеечку по соседству с пультом и взглянул в голубые глаза принцессы. Они были немного влажны. Может быть, потому, что перед этим я созерцал личико четырнадцатилетней Греты, я прочел в нежной синеве этих влажных глаз цифру лет. И это тронуло меня: когда видишь, как время накладывает свою печать на женскую красоту, не можешь не чувствовать волнения. И я уже жалел, что уезжал: быть может, нарушив свои привычки, я потерял способность увлекаться принцессой.
‘Но что же станет со мной? — эгоистически думал я. — Как я вынесу жизнь в Ротберге, если не буду чувствовать себя влюбленным? Как примириться с бесконечными зимними месяцами без интрижки?’
Между тем принцесса заговорила немного взволнованным голосом:
— Мой друг, я чувствовала себя без вас очень одинокой. Принц охотился, муштровал гарнизон. Я гуляла с Больберг, которой подстраивала всякие неприятности за то, что она не могла не удержаться, чтобы не сиять от восторга благодаря вашему отсутствию… И тогда я поняла, насколько вы мне необходимы…
‘В самом деле, — подумал я, — ведь она держится совершенно не как принцесса. Она очень нежна и… как бы это сказать?… очень мила. Рабочая девушка из Йены точно так же должна встретить студента — своего друга, пробывшего три дня за городом!’
Дурное чувство сознания своего морального перевеса, странное удовольствие помучить того, кто нас любит, быть может, также извращенное желание довести до взрыва эту чувствительность заставили меня ответить с аффектированным почтением.
— Ваше высочество, вы можете быть уверены, что и мне тоже казалось очень длинным время, проведенное вдали от вашего высочества!
Она откинулась назад.
— Ваше высочество! Он зовет меня ‘ваше высочество’ теперь! Что изменило вас так за три дня пребывания в Карлсбаде? О, вы — просто истинный француз, легкомысленный и фривольный, и я сделала большую ошибку, привязавшись к французу. Я позволила вам в обращении со мной оставлять в стороне мой ранг. Отклонять это разрешение — просто другая форма недостатка уважения!
Она встала и резко отвернулась к окну, чтобы скрыть выступившие слезы.
‘У нее прелестные волосы и очаровательная фигура, — подумал я. — Нет, она решительно права, и я просто легкомысленный француз. Но почему же ей даже в минуты взрыва страсти не хватает такта? Постоянные напоминания моего подчиненного положения, вечно слова ‘разрешение’, ‘послушание’, ‘уважение’ на устах!
Принцесса вытерла глаза, обернулась и просто сказала мне:
— Это нехорошо с вашей стороны!
Эти слова нашли дорогу к моему сердцу. Мне пришло внезапное желание проделать над нею и собой сложный психологический опыт. И я сам превратился в йенского студента, которому его подруга с исколотыми иглой пальцами делает по его возвращении беспричинную сцену. Я взял длинные, не ведавшие уколов иглы пальцы красивой, породистой руки принцессы, эта рука слабо сопротивлялась, но я крепко держал ее.
— О, мой большой друг! — шепнул я.
Эльза улыбнулась. Она любила это обращение, которое однажды пришло мне в голову, она находила в нем, не знаю какую, французскую изобретательность и остроумие.
— О! — сказала она. — Это мило, что вы снова зовете меня так!
Мы уселись рядышком на диванчике близ окон.
— Я поняла, — заговорила опять принцесса, — насколько ваше присутствие необходимо для меня, как только опять зажила без вас прежней жизнью. С тех пор как вы со мной, я чувствовала себя опьяненной, не отдавала себе отчета в действительности. Моя тюрьма нравилась мне, потому что я разделяла ваше любопытство ознакомиться с нею. А прежде меня ничто не интересовало… Разве не видела я всего этого с детства? Пышный дворец, громадные залы, приемы… Вам, юному парижанину, никогда не бывавшему при дворе, все это казалось новым, и меня забавляло показывать вам все достопримечательности замка, дать вам возможность проникнуть в жизнь принцессы и самой проникнуть в вашу жизнь, которой я не знала… И все вокруг словно ожило для меня после пятнадцатилетнего сна!..
Она остановилась и взглянула на меня, Все, что она говорила мне, было действительно прелестно. Я поблагодарил ее и ободрил продолжать далее, прикоснувшись губами повыше браслета, охватывавшего ее правую руку. Она положила мне на плечо левую руку и продолжала:
— А Макс, мой маленький Макс, который так любит вас и так мило говорит: ‘Господин Луи Дюбер — мой соотечественник!’ Ведь он любит ваш язык и вашу страну, это — живой портрет деда Эрнста, получивший вдобавок от меня в наследство много сердечности. Макс сделал такие успехи с того времени, как вы здесь! И он тоже проснулся! Ну вот, а когда вы уехали, Макс снова заснул, и с ним заснули весь двор, замок, окрестность… Больберг снова взялась за свои старые истории, которые она не осмеливалась мне рассказывать целый год и которые относятся к происхождению ее семьи. Напрасно я ей говорила: ‘Больберг, ну какое мне дело, что ваш род происходит от Оттомара Великого?’ Она все же не уступала мне ни единого Куно, Фридебранта или Теодульфа. За столом принц и майор опять возобновили разговоры на военные темы, которые они боялись затрагивать при вас, чтобы вы не сообщили своему правительству о том, что услышите… Да, все показалось мне заснувшим и отвратительным. И я захотела в одиночестве обойти все наши любимые места в парке, в особенности… грот Марии-Елены…
Она смущенно потупилась. Я подумал:
‘Есть от чего краснеть! Вот невинность тоже! Смущаться при воспоминании, что в гроте владетельная принцесса на мгновение приникла головой к плечу гувернера!’
Я нежно поцеловал белую руку, которая становилась все лихорадочнее, и произнес:
— И я тоже много думал о вас! Когда поезд мчал меня вдаль от Ротберга, я чувствовал себя крайне одиноким. Ваш портрет был у меня всегда перед глазами и под рукой. И даже в тот момент, когда я поджидал в Штейнах приезда сестренки, я перечитывал ваше письмо!
— Правда? — радостно вскрикнула принцесса и сделала движение, как бы собираясь поднести к своим губам мою плебейскую руку.
Но наследственность титула и воспитание сейчас же сдержали инстинктивный порыв, и с очаровательной неловкостью она положила мою руку к себе на колени.
Я же подумал:
‘Я наполовину солгал. Письмо Греты я перечел раньше письма Эльзы, и первое много повредило второму. Но что значит полуложь в делах чувства?’
А принцесса как будто почувствовала угрызения совести, что не дала воли искреннему порыву. Желая вознаградить меня, она пробормотала:
— Подсядьте ближе ко мне! Раз вы действительно думали о своей повелительнице, то я позволяю вам сесть совсем близко, как… в Мария-Елена Зице!
Это было достаточно ясно: ведь только в гроте Марии-Елены один раз мы на мгновение интимно приблизились друг к другу. Я склонился к принцессе и положил свой лоб на ее плечо, на то место, где кружевной воротник платья обнажал шею.
— Мой друг! Мой друг!.. — лепетала между тем Эльза, прислоняясь своей щекой к моему лицу. — Ваше отсутствие безжалостно обнажило передо мной страдания моего сердца… Скажите… любите ли вы меня?
Последние слова были подобны легкому вздоху, и надо было так близко сидеть, чтобы разобрать их.
— О!.. Вы сами хорошо знаете, что я люблю вас! — сказал я голосом, твердая уверенность которого поразила даже меня самого.
Принцесса высвободилась из моих объятий, словно ответ, которого она требовала, оскорбил ее. На ее лице отразилось большое волнение. Она поспешно обвела взглядом тихую библиотеку и пробормотала, словно оправдываясь:
— Я слишком страдала здесь… Это — не жизнь! Это — не жизнь. Мои лучшие годы проходят в этой тюрьме. Уверяю вас, Луи, — прибавила она, оборачиваясь ко мне, — я не желала бы ничего лучшего, как найти в супружестве удовлетворение всем своим сердечным запросам. Не принимайте меня за женщину, похожую на ваших землячек, которые относятся совершенно несерьезно к таинству брака. Когда меня выдали замуж за принца Отто, мне было семнадцать лет, я была чиста до полного неведения… И я искренне старалась усвоить себе вкусы принца Отто, разделяла все его интересы… Но скоро я убедилась, что для него я — только принцесса, а не любимая женщина. И, когда у меня родился сын, он решил, что больше от меня ничего не требуется. А ведь я была молода и красива… И все-таки принц предпочитал мне всех моих фрейлин, всех жен чиновников, даже камеристок. Теперь его возлюбленной состоит Фрика Дронтгейм, сестра министра полиции, девушка крайне дурно воспитанная и худая, как скелет! Мне кажется, он пощадил до сих пор одну только Больберг! — Она взволнованно подошла к окну, распахнула его, вдохнула свежий воздух долин, вернулась ко мне и продолжала: — Я задыхаюсь, задыхаюсь здесь! Жизнь не возможна без любви, а любви-то у меня и не было. Бывали дни, когда я вставала с постели, словно сумасшедшая, полная твердой решимости бежать отсюда, если на моем пути не встретится что-либо… Достаточно было бы любому из моих подданных — если бы только его лицо понравилось мне — пожелать, чтобы стать капризом повелительницы… Я бродила по парку, думая: ‘Я молода… я красива… Неужели среди обитателей этой долины не найдется ни одного, который будет мечтать обо мне, которому захочется видеть меня поближе, который проберется в кусты парка, чтобы приблизиться ко мне, как этот офицер, который полтора века тому назад увлекся принцессой Марией-Еленой?’ Как бы я была снисходительна! Двери парка открыты, и только древняя дощечка, прибитая у входа, гласит, что вход запрещен. Но это — такой рабский народ, что ни разу не было сделано попытки проникнуть в парк. Я не только не встретила, как Мария-Елена, влюбленного в меня подданного. Нет, до сих пор даже ни один жених не проникал в парк, чтобы сорвать цветок для невесты, и не нашлось ни одной невесты, которая попросила бы об этом жениха! — Принцесса остановилась, ее волновал звук собственного голоса. — И вот, — понизив голос, продолжала она, — в тот момент, когда я начинала совершенно отчаиваться, Провидение послало мне вас… — Она засмеялась веселым смехом школьницы, припомнив какой-то образ, мелькнувший в ее мыслях. — Я была уверена, — продолжала она, — что учитель, которого принц Отто нанял при посредстве немецкого посольства в Париже, окажется уродливым стариком. Но, как только вы приехали, я поняла, что вы должны быть молоды и красивы. Я поняла это из того, что на мой вопрос, каковы вы собою, Больберг с оскорбленным видом ответила: ‘Он мне не нравится!’ А ведь Больберг нравится только все уродливое…
И снова звонкий смех Эльзы раздался возле меня. Ее смех был на пятнадцать лет моложе ее самой, и, закрыв глаза, я мог вообразить, что это смеется молоденькая девушка.
— Вы изменили мою жизнь, — продолжала принцесса, которая опять стала серьезной и совсем близко подсела ко мне на диванчик. — Я проснулась, я стала наслаждаться природой, книгами, жизнью. Я не хотела признаваться, что причиной этого превращения были вы. Это унижало меня, оскорбляло стыдливость женщины и гордость принцессы. Но три дня вашего отсутствия унесли всю мою гордость!
Принцесса замолчала… Ее полуобнаженная рука обвила мою шею и нежно привела голову в положение ‘грота Марии-Елены’. Я поднял взор к своей ‘повелительнице’, думая: ‘Ведь я тоже одинок! Мы оба — двое ссыльных… К ее мужу у меня нет никаких обязательств’.
Прелестное лицо Эльзы совсем близко приникло к моему, ее взгляд тонул в моих глазах… Пусть моралисты, прежде чем осуждать меня, подумают, что мне было двадцать шесть лет и что, целых десять месяцев живя в интимной близости женщины, я не знал ни одной женской ласки.
‘Да и смешно было бы сопротивляться!’ — думал я в то время, как губы принцессы коснулись моего плебейского рта.
— Больберг! — вдруг пробормотала принцесса, отталкивая меня.
Ее рука подхватила сочинения Мишле с пульта. Я отодвинулся на противоположный край диванчика.
‘Чистые, нежные и верные женщины, — читала Эльза, — женщины, которым нечего скрывать, имеют более чем другие необходимость в любовных излияниях, необходимость бесконечно погружаться в любящее сердце… Как это может быть, что, в общем, мужчина очень мало пользуется этим элементом счастья?’
Девица Больберг вошла в комнату как раз во время последнего тревожного вопроса. Эльза прочла еще несколько строк, захлопнула книгу и встала. Она вполне овладела собой, только ее глаза горели счастьем.
— Хорошо ли вы прогулялись, Больберг? Что с вашей, подагрой? — спросила она.
— Очень благодарна вашему высочеству. Я почти не могу ходить, ваше высочество это отлично знаете. Только, чтобы повиноваться приказанию вашего высочества, я сделала несколько шагов по парку. Я кое-как дотащилась до скамейки и посидела там полчаса.
— Отлично, это принесет вам большую пользу, Больберг!
— Разрешите мне предложить вопрос господину доктору?
— Разумеется.
— Господин доктор, почему вы для укомплектования богемского сервиза привезли из Карлсбада полухрусталь вместо хрусталя первого сорта?
— Ей-Богу же, сударыня, — ответил я, — я сделал все, что мог. Сожалею о своей неловкости, но у меня нет специальных знаний о хрустале!
— Да оставьте вы в покое господина Дюбера! — с досадой сказала принцесса. — Вы несносны, Больберг!
— Ваше высочество изволите одеваться? — спросила неумолимая старая дева.
— Да, да! Идите и ждите меня в туалетной! Идите!.. До скорого свидания, мсье Дюбер, спасибо за интересный урок. Этот Мишле так увлекателен!
Больберг угрюмо вышла из библиотечной. Я направился к другому выходу, Эльза следовала за мной на расстоянии одного-двух шагов… И в дверном пролете повторилось то самое прародительское движение, которым уже столько веков человеческие уста облекают в плоть и кровь глагол ‘любить’!

Глава 4

Выйдя во дворцовый двор, я увидал придворного интенданта, графа Липавского. Он направился ко мне. Это был человек лет пятидесяти, маленький, полный и очень живой. Он был очень умен и умел сочетать любезность и обходительность с тонкой язвительностью.
— Господин доктор, свидетельствую вам свое почтение! — сказал он мне. — Вы прямо с урока от нашей очаровательной повелительницы? Довольны ли вы вашей ученицей?
— Принцесса отличается поистине восхитительным умом и прилежанием! — торжественно ответил я.
— Очень хорошо! Очень хорошо! В самом деле, весь двор замечает, что со времени вашего прибытия у ее высочества пробудился интерес к французскому… языку… конечно, вы меня понимаете? До свидания, счастливый доктор! — И он поспешно удалился, не давая мне ответить ему что-либо.
На башенке дворца часы пробили три четверти одиннадцатого.
‘Отлично! — подумал я. — У меня имеется в распоряжении около двадцати минут до урока наследному принцу!’
Я был очень доволен этим досугом, так как мог на свободе подумать о случившемся. Насмешка интенданта омрачила мою веселость, и мне было бы очень не по себе, если бы пришлось тут же встретить принца Макса. Я направился вторым двором и оранжереями к парку. Сначала я попал в сад, где принцесса своими трудолюбивыми немецкими руками занималась разведением цветов. Расположенный на вершине холма, этот садик сразу открывался во всю длину. Он примыкал к парку, который разделялся на две весьма различные части. Одна была устроена во французском стиле и относилась к времени принца Эрнста, когда каждый немецкий государь хотел иметь свой Версаль. Вторая представляла собой английский парк, это и было любимым местом наших прогулок с принцессой Эльзой.
Я подумал, что будет недурно помечтать немного в гроте Марии-Елены, и направился туда прямой дорогой, через кусты французской части парка.
В то время как я проходил позади одного из зеленых гротов, мне послышался звук двух голосов, которые я сейчас же узнал. Один — хрипловатый — принадлежал мальчику, для которого кончается переходная ломка возраста, другой — девичий — был чист и звонок. Это были наследный принц Макс, мой ученик, и Грета, которые болтали самым фамильярным образом.
‘Какой черт помог им познакомиться? — подумал я. — И каким образом эта огонь-девчонка Грета пробралась в парк?’
Я потихоньку подошел и заглянул в одно из мест зеленой стены, где ветви кустов были достаточно редки, чтобы можно было видеть происходившее внутри. Я увидел, что Макс и Грета сидят рядом на круглой скамье. Над ними смеялся каменный фавн, обросший мохом и исщербленный временем. У Греты в руках был букет роз, и я вздрогнул, подумав, что она нарвала их в цветниках принцессы. Сидя ко мне спиной, она внимательно слушала Макса, одетого в голубой мундир с серебряными позументами.
— Так вот, — рассказывал Макс, — когда я кончаю урок разговора с господином доктором…
— Каким доктором?
— Вашим братом, доктором Дюбером.
— Да он вовсе не доктор! По-французски ‘доктор’ значит ‘врач’. Не надо, говоря по-французски, употреблять немецкие обороты.
— Так вот, когда ваш брат, господин Дюбер, кончает заниматься со мной, — послушно поправился Макс, — я отправляюсь в замок к графу Марбаху, который обучает меня военному делу.
— А кто этот граф?
— Он служит при дворе. Граф по рождению пруссак, он участвовал в экспедиции против гереро в Африке и вернулся оттуда с болезнью печени. Там его чуть не взорвало на воздух миной, и с тех пор при малейшем звуке взрыва с ним делается припадок. Он и охотиться-то еле-еле может. На службе Марбах не мог оставаться, и мой отец взял его сюда.
— Чему он вас учит?
— Военному строю, тактике, логистике, потом верховой езде. Он отлично ездит верхом. Но все-таки, — понижая голос до шепота, словно боясь быть услышанным, прибавил мальчик, — это вовсе не то, что ваш брат. У графа прусские манеры…
— А что это значит ‘прусские манеры’?
Принц боязливо оглянулся по сторонам. Надо было что-нибудь ответить, но он удовольствовался неопределенным жестом и сказал после короткой паузы:
— Словом, я больше люблю вашего брата.
— Я думаю! — расплываясь от счастья, сказала Грета. — Вы найдете немного учителей вроде моего брата. Прежде всего, это — человек общества.
— А! — наивно отозвался принц Макс. — Он — дворянин?
— Дворянин!.. Во Франции со времен революции дворянство ровно ничего не обозначает. Существуют люди, воспитанные хорошо и воспитанные дурно, люди из хороших семей и из плохих… Мы с братом из хорошей семьи. Прежде, когда отец был жив, мы общались со всем лучшим, что только есть в Париже, и, если бы мой отец не умер в прошлом году, брата не было бы здесь.
— А я, — сказал Макс, поднимая на Грету выразительные серые глаза, — я очень доволен, что господин Дюбер здесь… И доволен, что и вы тоже здесь!
Грета ничего не ответила. Она сунула розовый носик в букет, причем мне показалось, что это движение не было лишено кокетства.
— Сколько вам лет? — спросила она юного принца.
— Тринадцать. А вам?
— Четырнадцать. Всего только месяц, как четырнадцать.
— Вы живете в Париже?
— Нет. После смерти папы я учусь в пансионе близ Парижа.
— Вы никогда не видели двора?
— Двора?
— Я спрашиваю, не бывали ли вы когда-нибудь в таком месте, где имеются принц, принцесса, майор, придворный интендант, фрейлины, этикет — ну, словом, все то, что составляет двор?
— Нет, — с гримаской ответила Грета. — Во Франции нет двора. Я видела праздники в Елисейском дворце. Это не очень забавно, почти то же самое, что праздники в министерствах. Я предпочитаю посольские балы.
— Это должно быть очень нарядно — Елисейский дворец, министерства, посольства?
— Очень.
— Наряднее, чем здесь?
— О, да!
— Наряднее и богаче, чем залы, которые я вам только что показывал через открытые окна?
— Это нельзя сравнивать, — ответила Грета после некоторого размышления. — Здесь для замка не очень красиво… не очень роскошно… устроено с недостаточным вкусом, по-моему. Но, тем не менее, все это имеет известный вид. Да, здесь хорошо! Чувствуется апломб, все так, как и должно быть!
Я видел, что этот комплимент, несмотря на всю свою умеренность, заставил лицо Макса вспыхнуть радостью.
— Дело в том, — сказал он, и его голос слегка дрожал при этом, — дело в том, что наш род очень древний. Ротберг не велик, это самое маленькое государство во всей Германской империи. Но мы очень хорошего рода: один из моих предков был германским императором в те времена, когда Гогенцоллерны были еще простыми авантюристами, искателями приключений на больших дорогах!
— В самом деле? А как звали вашего предка?
— Гюнтер.
— Он долго правил?
— Нет. Он умер скоропостижно через три месяца после своего избрания. Подозревали отравление.
Дети молчали, словно их юные умы поддались чарам прошлого… И мысли Греты, вызванные этим, логически привели ее к следующему вопросу:
— Если между Францией и Германией будет война, вам придется сражаться против моего брата?
— Войны не надо, — важно ответил Макс. — Здесь, при дворе, говорят, что французы хотят войны. Правда ли это?
— Во Франции, — ответила Грета, — говорят, что войны хотят немцы.
— Здесь кое-кто тоже жаждет ее… Майор Марбах твердит, что этим надо кончить. Но я не хочу войны.
— Это почему?
— Говорят, что я похож на своего предка, принца Эрнста. Он отлично сражался в Семилетнюю войну и все-таки ненавидел войны. Он любил искусство и философию. Он мечтал сделать из Штейнаха, в те времена связанного с Ротбергом, второй Веймарский двор… А теперь Штейнах — прусский раб, навсегда оторванный от Ротберга. Ротберг стал просто мужицкой деревушкой, в которой имеется несколько летних вилл и замков. Ведь мы обязаны исключительной милости, что имеем свои почтовые марки, освобождены от прусского гарнизона: мы так же независимы, как саксонский король или принц-регент баварский. Но я отлично понимаю, что нашу независимость нам оставляют просто как курьез. Да и что такое независимость, раз ее даже нельзя защищать?
Грета пробормотала:
— Как вы серьезны!
Макс улыбнулся.
— Уверяю вас, я — большой охотник и до забав тоже… Только у меня здесь нет сверстников. Когда я был маленьким, при мне был по крайней мере молочный брат Ганс, он играл со мной… Ну, а теперь он кучером у господина Грауса, и я вижу его только случайно… Хорошо бы, если бы вы побывали у нас в замке! Я скажу маме, чтобы она пригласила вас. Вы увидите, как мама добра и красива. Она очень любит вашего брата.
Последняя фраза, произнесенная невинным детским ртом, сильно смутила меня, и я собирался войти в грот, чтобы оборвать разговор, но в этот момент Макс резко встал и вытянулся во фронт. В то же время я услыхал скрип тяжелых шагов и увидал несимпатичную фигуру графа Марбаха. Он быстро подскочил к принцу и сухо сказал, багровый от волнения:
— Одиннадцать часов! Вы должны были уже быть в замке! А вам-то что здесь нужно? — обратился он к Грете.
Марбах говорил по-немецки. Грета не понимала этого языка, но тон, которым обратился к ней граф, оскорбил ее. Она окинула его надменным и в то же время школьнически-проказливым взглядом и сказала, обращаясь к Максу:
— Что нужно этому субъекту?
Но Макс имел вид ребенка, ожидающего, что его будут сечь, и не пришел на помощь Грете. Граф продолжал по-французски,
— А, француженка? Ну вы там, маленькая француженка! Здесь не общественное место!.. Вон! Вон! Здесь дворцовый сад! Вон!
— Мсье! — ответила Грета, вставая, — вы очень дурно воспитаны. И вы ужасно уродливы! Вас можно принять за конюха из цирка с этими желтыми ботфортами. Поэтому я ухожу: ведь в обществе такого дурно воспитанного человека, как вы, девушка не может считать себя в безопасности.
Она собиралась взять свой букет роз, но майор заметил их и вскрикнул:
— Цветы! Вы нарвали роз в саду принцессы! Вы рвали цветы без позволения! Потрудитесь сейчас же оставить эти цветы здесь, воровка вы этакая!
Маленький принц робко возразил:
— Это я позволил.
— Вы не можете ничего позволять! Вы будете под арестом сегодня и завтра… Ну, живо, в замок!
Принц колебался. Майор, находя, должно быть, что ему повинуются не так быстро, как следует, схватил Макса за плечи и повернул его к выходу. Макс побледнел, в первый момент мне показалось, что он бросится на гувернера, но вспышка энергии принца тут же погасла. Грета пожала плечами и хладнокровно взяла со скамейки свой букет роз.
Это окончательно вывело майора из себя.
— Оставить цветы! Оставить цветы! — ломаным французским языком закричал он. — Запрещаю! Я запрещаю уносить их с собой!
— Ах, вот как? — крикнула Грета, легко перескакивая на другую сторону скамейки. — Вы мне надоели наконец, конюх! Попробуйте взять у меня цветы! Ну-с!
Она медленно двинулась в путь с букетом в руках. При этом она наклонилась вперед, готовая ринуться бегом, словно девочка, играющая в горелки.
Я решил, что мне пора выйти на сцену, чтобы мирно ликвидировать эту маленькую трагедию. Увидев меня, Грета бросилась ко мне. Но я оставил ее в стороне и направился прямо к графу Марбаху.
— Господин майор, — сказал я, — эта девочка — моя сестра. Она вошла в парк потому, что не знала, что это запрещено. Она приняла цветы, которые предложил ей принц. Мне кажется, я могу уверить вас, что принцесса не будет сердиться на это, а потому прошу вас отменить ваш приказ об аресте принца!
— Господин профессор, — ответил Марбах, — наследный принц поручен моему руководительству. Может быть, вы очень хорошо осведомлены относительно взглядов и намерений принцессы, но зато я-то знаю, что принц желает, чтобы его сын был воспитан в немецкой дисциплине. Отправляйтесь в замок, ваше высочество!
— Нет, ваше высочество, оставайтесь здесь! — сказал я. — Позволю себе заметить вам, господин майор, что теперь одиннадцать часов, а это — время моего урока. Мне нравится сегодня заниматься в парке. Разумеется, окончив урок, наследный принц отправится под арест.
По лицу майора было видно, что он раздумывает, уж не броситься ли ему на меня. Но он сдержался, пожал плечами и ушел, буркнув на ходу что-то неразборчивое, в чем я разобрал слово ‘француз’, связанное с весьма нелестным эпитетом.
Грета казалась сконфуженной донельзя.
— Пожалуйста, не строй таких сердитых гримас, Волк, — сказала она мне. — Конечно, ясно, что мне лучше было бы не входить сюда. Но я увидела вот его, — она подбородком показала на принца, — и у него был такой скучающий вид, что я поздоровалась с ним.
— И я пригласил барышню войти, — договорил принц, который с уходом майора вернул себе всю свою уверенность.
Я учинил сестре порядочный разнос, и Грета одна отправилась обратно на виллу, причем в ее глазах виднелось удивление.
Наш урок начался на каменной скамейке перед язвительно улыбавшимся фавном. Мне показалось, что принцесса была совершенно права, когда говорила, что ум ее сына заснул в эти три дня. Три дня исключительного пребывания в руках майора вновь погрузили его в то пугливое остолбенение, в котором я застал Макса по прибытии в Ротберг. Очевидно, Марбах бил его по прусскому обычаю, а ребенок, отчасти из самолюбия, отчасти со страха не смел жаловаться, Но видно было, что он с затаенным возмущением относился к этому зверскому режиму и что в его детской душе таилась страшная ненависть к графу Марбаху.
Но понемножку он оттаял, опять стал веселым и оживленным и омрачился только в момент нашего расставанья.
— Я иду в свою темницу, — сказал он. — Ах, как вы счастливы, господин Дюбер!.. Вы-то никогда не будете узником!
— Полно! — возразил я, — Сутки ареста скоро пройдут!
— Да, но и не будучи под арестом, я одинаково остаюсь узником! — ответил он, покачивая головой, а затем, после минутного размышления, сказал мне, причем я видел в его взоре огоньки ненависти: — Не могли ли бы вы быть таким любезным и сказать Гансу, моему молочному брату, чтобы завтра около двух часов он пришел ко входу в парк? Мне надо поговорить с ним.
— Нет, ваше высочество, — ответил я, — я предпочел бы не иметь поручений от вас к Гансу.
— Хорошо, простите меня. Я найду возможность дать ему знать! — И принц убежал со слезами на глазах.
‘Странный мальчуган, — думал я. — Какого черта надо ему от Ганса?’
Пробило двенадцать часов, когда я вернулся на виллу ‘Эльза’. Грета встретила меня на пороге.
— Ты все еще сердишься? — немного боязливо спросила она.
— Абсолютно нет. Твой проступок был слишком незначителен.
— Тем лучше, — ответила она, — потому что…
— Потому что?
— Потому что боюсь, что я совершила новую глупость.
— Так! Какую глупость?
— Ты знаешь, что эти господа Молох — наши соседи?
— Ну-ну. Дальше.
— Мы обедаем одновременно с ними. Ты понимаешь, старуха подошла ко мне на балконе и стала очень любезно расспрашивать… Спросила о тебе… Ну, а о тебе я всегда говорю с удовольствием… Я разболталась с ней. Вот она и пригласила нас обедать за их столом.
Я на одно мгновение задумался.
‘Молох не пользуется симпатиями в замке. Принц выкажет мне свое неудовольствие… Ну так что же? Прежде всего, я совершенно свободен. Вне своих обязанностей к наследному принцу я не завишу ни от кого!’ Я поцеловал Грету и сказал:
— Ты отлично сделала, что приняла их предложение, милочка!
Второй удар колокола сзывал обедающих. Мы отправились в столовую.

Глава 5

Граус с гордостью показывал архитектурный чертеж, изображавший будущую столовую будущего отеля. Этот зал будет весь белый, колонный, украшенный орнаментами по стенам и меблированный столами и стульями в англо-бельгийском духе. К счастью, реализация этого роскошного проекта была отложена на неопределенный срок, и мы, то есть супруги Молох, Грета и я, обедали в старинной столовой гостиницы за массивным столом из тюрингской сосны, сидя на плетеных стульях кустарной работы.
Сам Молох деятельно занимался едой, не переставая разговаривать и отчаянно жестикулируя при этом. Он говорил по-немецки очень громко, не боясь быть услышанным, тогда как его жена беседовала с Гретой по-французски, не теряя из виду своего ‘большого ученого ребеночка’. Рассеянный, как Ампер, профессор терял то вилку, то ножик, совал соляную ложку в горчичницу и наливал себе в стакан уксуса. На нем по-прежнему были черный редингот, маленький черный галстук и рубашка безукоризненной чистоты. Белые, волосы прядями реяли вокруг его выпуклого, шишковатого лба. И вся его фигура сверхчеловеческой обезьяны сгибалась под двойным усилием жевать и говорить в одно и тоже время, причем зрачки, бегавшие туда и сюда в глазных орбитах, казались из-под желтоватых ресниц быстро вращающимися колесами.
— А, так вы служите при дворе? — сказал он, между прочим, обращаясь ко мне. — Ну что же, я вам не завидую. И вообще-то нет ничего смешнее на свете, чем придворная жизнь! Ведь когда-то я сам в шелковых чулках, панталонах, жабо и мундире с серебряными пуговицами ходил по всем дворцовым залам и отвешивал почтительные поклоны человеку, представлявшему в сущности — в отношении социальной ценности — несравненно меньшую величину, чем обыкновенный рабочий или лабораторный препаратор. Я гордился своим придворным чином, а ведь я не был тогда ни подл, ни глуп. Но я был молод… И знаете ли, что излечило меня от этой глупости? — Профессор с угрожающим видом поднял в воздух вилку, но его супруга тотчас же ласково пригнула поднятую руку снова к столу. — Меня вылечила война с Францией, — продолжал Молох. — Я тоже принимал участие в кампании семидесятого года. Моим начальником был истинный герой, который, к несчастью, царствовал слишком недолго. Однажды оказалась надобность в химике для анализа подозрительной воды. Меня послали к моему королю, я понравился ему, и он стал по-дружески относиться ко мне. Ему я обязан тем, что постиг непреложную истину: можно быть храбрым солдатом и все же ненавидеть войну! У меня перед глазами был воин-философ, принц-мудрец. Я пью за здоровье величайшего германского императора Фридриха III!
Провозгласив этот тост, ученый осушил стакан с белым вином и широким, быстрым движением поставил его прямо на перечницу, от чего стакан разлетелся вдребезги.
— Карл! — пробормотала госпожа Молох тоном нежного укора.
Когда осколки были убраны и порядок восстановлен, профессор продолжал, обращаясь ко мне:
— Я был ранен под Орлеаном. Пуля, пущенная одним из ваших соотечественников, господин доктор, попала мне под шестое ребро и оставалась там добрую дюжину лет. Когда ее вынули, я приказал повесить пулю на серебряной цепочке в моей йенской лаборатории и надписал: ‘Дар неизвестного француза весьма признательному доктору Циммерману’. Да, да, я и на самом деле был многим обязан этой маленькой пульке. Я вернулся из Франции совершенно другим человеком. Война ужасна, она бесчеловечна. Просто чудовищно, что культурные люди, вроде меня и вас, могут кинуться в драку только потому, что болваны-дипломаты, которые сами-то не сражаются, перепутали карты! Еще недавно люди науки, как вы и я, понимали это, а теперь… Я не знаю, что делается у вас, но в Германии даже лабораторные ученые стали завоевателями. Скоро я стану единственным немецким химиком, который между двумя взвешиваниями не точит своей сабли!
— Месье, — сказала Грета, которой госпожа Молох перевела последние фразы профессора, — вы знаете, насколько я люблю брата и как я буду отчаиваться, если ему придется отправиться в поход. И все-таки, если нас доведут до этой крайности, то во Франции все — и мужчины, и женщины — попытают счастья!
— Слышали? — воскликнул Молох. — Вот, месье, состояние умов, к которому наши шовинисты привели граждан обеих стран! Ведь это же возмутительно! В двадцатом веке! Если бы вы знали, что мне приходится слышать от моих собственных учеников! Тут и империализм, и пангерманизм, да и мало ли что там еще! Надо отобрать Шампань, Франш-Контэ, завоевать Данию, Швецию, Австрию, Марокко, Левант и прочая, и прочая. Ах, как они вздорны, как они плохо знакомы с историей народов! Они уверены, что завоевательная политика способна обеспечить прочность государству! И ведь ни гибель империи Александра или Рима, Австрии, Испании или Наполеона, не может образумить их. Они верят в созидательную способность животной силы! Они не видят, что меч разрушает созданное мечом…
Госпожа Молох встала и положила руку на плечо мужа.
— Ну, что тебе нужно? — крикнул профессор. — Почему ты постоянно мешаешь мне? Ах, господин доктор, женщины ужасное impedimentum! Ах, мы засиделись, пора в лабораторию… ну, да, да, я сам просил тебя напомнить… Ты — милая, верная подруга, Сесилия! Никогда не пропускайте часов обычного труда, господин доктор, это обеспечит вам счастливую жизнь!
— Ты забыл выпить свой кофе, Карл! — тихо сказала старушка.
— Ах, правда!
Молох одним духом опрокинул содержимое чашки в свой рот, за исключением той половины, которая бурыми потоками растеклась по его рубашке и жилету. Затем, послав всем присутствующим прощальный поклон, он взял под руку супругу и ушел с нею к себе.
— А теперь, — сказала Грета, — ты должен показать мне Ротберг.
Я повиновался подобно Молоху. Мы всегда повинуемся нашему женскому ‘импедиментум’, будь у него темные или белые волосы.
Я прогулял с сестрою довольно долго. По возвращении я нашел на своем письменном столе письмо. По конверту и печати я узнал, что оно из замка. Это было письмо от майора Марбаха и гласило следующее:
‘Господин доктор, благоволите явиться сегодня вечером в девять часов в кабинет его высочества, которому благоугодно принять Вас в частной аудиенции. Ваш покорный слуга, граф Люций Марбах’.
‘Отлично! — подумал я. — Мне предстоит головомойка: во-первых, за ссору с майором, во-вторых, за обед с Молохом. Сегодня я не в очень-то примирительном настроении духа. У меня имеются сбережения в три тысячи марок, и, если принц выведет меня из себя, я уеду вместе с Гретой’.
Но в тот момент, когда я мысленно произнес последние слова, мое сердце сжалось от смутной печали, и у меня на губах явилось ощущение поцелуя принцессы.
‘Неужели же я менее свободен, чем думаю сам?’ — спросил я сам себя и… не мог ответить себе на этот вопрос.

Глава 6

Поужинали мы с Гретой в общем зале. Граус, подобно большинству немецких содержателей гостиниц, по вечерам не держал общего стола. От половины седьмого до десяти часов вечера каждый являлся, когда ему угодно есть блюдо по особому заказу. Грета заметила, что каждый член семьи распоряжался своей порцией, не обращая внимания на соседа. Отец ел шницель, мать — яичницу, дочь — холодную ветчину, сын — пирожное, никто не делился друг с другом. Зато я и Грета, со своей стороны, возбуждали любопытство соседей тем, что по-братски делились друг с другом заказанными нами порциями.
Когда я отправлялся на аудиенцию к принцу, Грета сказала мне:
— Я иду спать. Я просто опьянела от воздуха и падаю от сонливости. Когда ты вернешься, обещай пройти через мою комнату и поцеловать меня, даже если я буду спать.
Я обещал.
Когда я выходил за дверь, Грета вдогонку крикнула мне:
— Даже если я буду спать!
От виллы ‘Эльза’ до дворца было около трех четвертей километра, и я прошел их пешком. Ночь была свежей, почти холодной. Подняв взор, я мог созерцать сверкающий экземпляр небесной карты, где звезды были обозначены на темном фоне золотыми пятнами. Прямо передо мной, как раз над замком, сверкали Гиады, воспетые Гомером. Аркур прищуривал свой красноватый глаз из-за вершины леса. И мне пришло в голову: если смотреть с Аркура, то какая разница будет между учителем французского языка и маленьким немецким властителем? И под влиянием этих космических рассуждений я твердым шагом свободного и уверенного в себе человека прошел воротами замка, поднялся в вестибюль и дошел по лестнице до апартаментов принца. Здесь камердинер распахнул передо мною дверь, громко провозгласив:
— Господин доктор Луи Дюбер!
Принц сидел перед письменным столом, заваленным бумагами и книгами. Он писал что-то. Знаком он предложил мне подождать. Я стоял, ожидая, пока принцу заблагорассудится обратить на меня внимание, и вознаграждал себя тем, что с иронией думал о важном значении работы его высочества для европейской политики.
— Пожалуйста, присядьте, господин доктор, — сказал, наконец, мой повелитель в высшей степени милостивым тоном, указывая на кресло рядом со столом.
По-французски он говорил великолепно.
Я уселся. Принц продолжал писать, что давало мне возможность рассматривать его так же отчетливо, как под микроскопом: он сидел совсем близко от меня, и на его лицо падал сильный свет от абажура лампы. Он был жирен, обладал розовой кожей и неопределенным, впадающим в серый тон, цветом белокурых волос. В уголках его глаз около век замечались глубокие морщины, какие обыкновенно бывают у всех близоруких от постоянного прищуривания. Во время писания он тяжело дышал. Губы, очерченные довольно определенно, в достаточной мере породистые, двигались, как будто он произносил те слова, которые писал, и концы лихо закрученных вверх белокурых, сильно нафабренных усов постепенно поднимались и опускались, отбрасывая на щеки движущуюся, немного комичную тень. Я рассматривал его со своеобразной, любопытной симпатией. Я забывал его ранг: это был подобный мне человек, на котором годы оставляли свой отпечаток, как оставляли его и на мне самом, человек с домашним очагом и привязанностями. А я… я собирался украсть у него часть его собственности и покоя!
— Господин доктор, благоволите извинить меня, — сказал принц. — Я кончал телеграмму, которую хочу послать американскому изобретателю Сильверсмису, только что сделавшему существенные улучшения в конструкции автомобиля. Завтра эта телеграмма появится в ‘Ротбергской Газете’.
Я поклонился, но не выказал любопытства ознакомиться раньше всей Европы с этой международной бумагой.
У принца вырвался нетерпеливый жест, затем он резко сказал:
— Сегодня утром, господин доктор, у вас произошло что-то вроде… ссоры, или — вернее — конфликта с графом Марбахом?
— О, ваше высочество, — ответил я, — выражение ‘конфликт’ слишком сильно. Граф приказал его высочеству наследному принцу вернуться в замок в такое время, когда, в силу своих обязанностей, только я один и имел право приказывать что-либо своему ученику.
— Ну да, ну да! Подобные маленькие… разногласия происходят при всех дворах… и я скажу вам с самого начала, что отнюдь не имею против вас никаких претензий за это… Это показывает только, что каждый из вас ревностен в своих обязанностях и ревниво стоит за свои права… Я не могу порицать вас за это и не скрыл этого от графа Люция. — Он продолжал с оттенком смущения: — И я надеюсь также, что ваша сестра не сердится на чересчур резкий выговор, который она получила?.. Граф только исполнил свою обязанность, сделав замечание особе, вошедшей в парк без разрешения, но… я не хотел бы, чтобы эта юная девица обвиняла нас в… недостатке любезности. Пожалуйста, передайте ей вы, который знает нас, что если в Германии и царит железная дисциплина, мы — все-таки еще не варвары!
‘Мы — все-таки еще не варвары!’ Столько уж раз слышал я в эти десять месяцев подобные фразы, произносимые горожанами, дворянами, самой принцессой!
Принц продолжал:
— Разумеется… эта юная особа будет иметь право свободного входа в парк во все время своего пребывания здесь. И я не вижу ни малейших препятствий к тому, чтобы она разговаривала с наследным принцем: ведь они приблизительно одного возраста, не правда ли? Для Макса это будет отличной практикой французского языка. Что же касается Марбаха, то все уже устроено. Он подойдет к вам с протянутой рукой при первой же встрече, и я хочу… я надеюсь, что вы дружески примете его шаги к примирению!
— Но уверяю вас, ваше высочество, что я абсолютно не питаю дурных чувств к графу! — улыбаясь ответил я.
— Хорошо, хорошо! — сказал принц.
Он кашлянул, провел рукой по волосам, отодвинул лампу, поправил фитиль…
Я догадался, что самая важная часть разговора еще впереди. И действительно, откинувшись на спинку кресла, принц уставился мне прямо в глаза и резко, почти строго, кинул в упор:
— Говорил ли вам что-нибудь профессор Циммерман во время сегодняшнего обеда о недовольстве мною?
— Ваше высочество, — сказал я, — прежде всего, я должен сказать вам, что только случай, лишь случайная встреча моей сестры с госпожой Циммерман была причиной того, что мы очутились за одним столом. Отклонить приглашение, раз все это устроилось без всякой задней мысли, казалось мне невежливостью по отношению к почтенной и милой женщине. Могу прибавить еще, что имя вашего высочества ни разу не было произнесено между нами, и что я не позволил бы в своем присутствии критически относиться к вам. Профессор развивал передо мной свои политические взгляды, научные теории, рассказывал о своей юности…
— Его юность! Его теории! — с иронией сказал принц. — Что за сумасшедший дурак этот Циммерман! — Принц встал и принялся ходить взад и вперед по просторной комнате, встал и я. — Что за дурак! — продолжал принц. — Он мог бы стать главой Ротберга! В моем отце и во мне он обрел бы себе мощных покровителей. Но он предпочел будировать против империи, против германского единства, против подвигов достопамятного года… Ну, конечно, враги немецкого могущества имеют в нем искреннего союзника, и мне вполне понятно, что вы сошлись с ним. Но я не потерплю, чтобы он возобновил здесь прежние попытки… Как! Неужели рост нашего благосостояния и могущества в последнюю треть века не убедили его в мудрости наших отцов? Тридцать пять лет тому назад еще можно было сомневаться, говорить: ‘Берегитесь! Не рискуйте браться за слишком большие дела!’, но теперь, господин Дюбер… Ну же, будем искренни! Разве Германия пострадала от навязанной ей прусской дисциплины? Разве милитаризм помешал развитию нашей промышленности, нашей торговле? Разве он повлиял на прирост населения? Мы по-прежнему являемся самой сильной вооруженной нацией на земле, наш коммерческий флот покрывает моря. Весь мир является данником немецкой промышленности, немецкой торговли, немецкой науки… И вот вам человек, которому Бог даровал выдающийся научный гений и который решает нападать на систему, оправдавшуюся на деле. Во имя уж не знаю, каких бредней социал-утопии он протестует против капральства, деспотизма, империализма Пруссии! Он проповедует интернационализм, разоружение, превращается в какого-то апостола новой религии — монизма, и мечтает утвердить ее вместо официальных церквей… Я смотрел на Циммермана, как на согражданина, который делает всем нам честь, и думал, что годы сделали его умнее. У меня нет оснований скрывать от вас, что я отправил к нему майора, чтобы приветствовать его от моего имени и пригласить в замок. А знаете ли вы, что он на это ответил? Знаете? — Принц вплотную подошел ко мне. — Он ответил, что мои приветствия его очень трогают, что он шлет мне в ответ свои приветствия, но что научные работы запрещают ему отвлекаться… Вот, господин Дюбер, что он ответил владетельному принцу Ротберга! Разве это вежливо? Скажите вы, происходящий из страны, где отличаются особенною вежливостью?
— Ваше высочество, — ответил я, — если действительно мое мнение интересует вас…
— Но, разумеется, оно меня интересует!
— Ну, что же! Мне кажется, что Циммерман — попросту доктринер и упрямец. У него нет дурных чувств ни к покойному принцу, ни к вам, но ему кажется, что его визит ко двору будет истолкован, как отречение от прошлого, как своего рода хождение по Каноссу. Поэтому-то он и предпочел уклониться. Положим, это — поза, если будет угодно вашему высочеству, но разве, в сущности, искренняя убежденность не обязывает к позе?
Принц прошелся несколько раз по комнате, а затем, остановившись по-военному в пол оборота, сказал:
— Так что в глубине души вы смотрите на немецкую политику так же, как и Циммерман? — Я не возражал, принц продолжал: — Ну да, потому что вы — политически, разумеется, — питаете наследственную вражду к Германии. И именно потому-то доктрины Циммермана кажутся мне опасными и вредными, что они встречают одобрение со стороны наших врагов.
— Ваше высочество, этот самый аргумент мне приходилось неоднократно слышать — в обратном смысле, разумеется, — из уст моих соотечественников!
— От этого он не становится менее неопровержимым!
— Не разделяю этого взгляда. Лучшие умы за границей считали в тысяча восемьсот двенадцатом году проекты Наполеона гибельными для Франции. Они были правы, но и те редкие французские патриоты, которые думали так же, тоже были правы!
— Значит, ныне вы даете Германии совет стать сговорчивее и мирнее, принизиться?
— Я — не знатная особа, чтобы мне можно было давать Германии советы. Но, может, именно потому, что я — иностранец, я лучше представляю себе положение Германии среди других европейских государств.
— Но что же можно поставить Германии в вину?
— Те пангерманистские идеи, которые так ясно высказываются немецкими публицистами известного лагеря. Вы хотите навязать, если не всей Европе, то большей ее части, немецкий дух, немецкую инициативу. Вы считаете, что только одна немецкая нация имеет право на расширение, что только немецкая мораль — выше всех моралей, что немецкая сила должна подчинить себе всякие другие силы!
— Вот, вот, браво! — с громким, радостным смехом заметил принц.
— Так вот видите, ваше высочество! — воскликнул я. — Вы согласны с этим! А это может вызвать между Германией и другими народами страшные недоразумения. Лично за себя могу уверить вас, что я скорее предпочту отдаться во власть всяким случайностям судьбы, чем подчиниться немецкой культуре, немецкой морали, немецкой силе. И лучше, чем стать гражданином немецкой Европы, я предпочту перестать быть европейцем вообще!
Уж не перешел ли я границы? На мгновение я подумал это, так как принц внезапно побагровел, и я видел, как бойкие закорючки его усов запрыгали над губами. Но усилием воли он заставил себя успокоиться, хотя от этого у него даже вздулись вены на висках. Ему хотелось доказать мне, жалкому латинянину, духовную силу германца.
Он погасил вспышку гнева методической перестановкой предметов на письменном столе, а затем сказал мне очень тихим, как бы принужденным тоном:
— Повторяю вам, господин Дюбер, что в иностранце, особенно во французе, испытавшем на себе тяжесть немецкого меча, меня не удивляют подобные взгляды. Согласитесь однако, что именно то, что вы говорите, оправдывает недоверие Германии к своим соседям… Но то, что естественно в иностранце, не может быть терпимым в немце. Поэтому общайтесь, сколько вам будет угодно с вашим другом Циммерманом… Но посоветуйте ему быть осторожнее в словах и в действиях. Когда исповедуешь подобные взгляды, небезопасно возиться со взрывчатыми веществами. — Он сам улыбнулся последним словам и продолжал, окончательно овладев собой: — Вы, конечно, понимаете, что я просто шучу. Я не принимаю Циммермана за анархиста. По-моему, его идеи несравненно опаснее его взрывчатых веществ. Так пусть же он воздержится от каких-либо манифестаций во время своего пребывания в Ротберге, и я освобождаю его от какой-либо симпатии, даже от какой-либо вежливости по отношению к моей особе. Вы это скажете ему, не правда ли?
Я поклонился.
— Я рассчитываю на это, — продолжал он, — и поэтому не вижу ничего неудобного в ваших дружеских сношениях с ним. До свидания, господин Дюбер, возвращаю вам вашу свободу. Будьте добры передать мои сожаления и извинения вашей сестре за утренний инцидент.
Возвращаясь к себе, я думал о словах принца и о страстных речах Молоха за обедом и говорил себе:
‘Что значит маленький немецкий принц, надувшийся от собственного великолепия, что значит даже какой-нибудь император с лихо закрученными усами и замашками феодалов против союза природы, искусства и любви? Молох прав. Германия капралов — ложная, преходящая Германия. Настоящая Германия, вечная Германия — это Германия Канта и Шопенгауэра, это Германия Шарлотты и Вертера, Германия ‘Интермеццо’. Пусть погибнет Германия капралов — и все народы мира склонятся перед этой привилегированной родиной мысли и гармонии!’

Глава 7

Приходилось ли вам испытывать иногда по утрам в привычный час пробуждения такое чувство, что хотя вы и спали достаточно, чтобы удовлетворить организм, но вам все же хотелось бы не отрываться от объятий сна, а наоборот — зарыться в них, чтобы избежать смутных беспокойств нарождающегося дня, начинающейся жизни?
В эту ночь я отлично проспал целых семь часов в маленькой тюрингской кровати. Уже давно сквозь полусонное оцепенение до меня доносились голоса с террас соседних вилл, шум шагов на лестнице, взвизгивания играющих на улице ребятишек. И вдруг я почувствовал, как свежие губки Греты, ласково касаясь моих волос, укоризненно сказали:
— Лентяй! Восемь часов, а он все еще в кровати! Это из-за праздника? И тебе не стыдно?.. А я сейчас позавтракаю на скорую руку с госпожой Молох и пойду с ней посмотреть на приготовления.
С протестующим ворчаньем я отвернулся к стене. Слова Греты ‘праздник’, ‘приготовления’ только увеличили обаяние сна. Я зарылся в подушки, но тут же вскочил, окончательно разбуженный. Со стороны замка прогремел пушечный выстрел, и ему ответили радостные крики, послышавшиеся со всех сторон. Я осмотрелся по сторонам. Комнату победоносно заливало солнце. Тень от флага, повешенного на террасе и колебавшегося в утреннем ветерке, дрожала на стене. И я сейчас же понял, почему мне так не хотелось просыпаться, несмотря на очаровательную ясность утра, несмотря на радостное оживление улицы, несмотря на зов Греты и обещание встретиться в Фазаньем павильоне с принцессой.
Это было второе сентября, день Седана. Если в замке стреляют из пушек, если мальчишки Ротберга разоделись в праздничные платья, несмотря на обыкновенную среду, если голубой флаг Ротберг-Штейнаха развевается около балкона, если, наконец, сегодня днем в присутствии всего двора и народа при звуках фанфар и приветственных речей в Тиргартене будет снято покрывало со статуи Бисмарка, то все это потому, что тридцать лет тому назад в такой же солнечный день, как сегодня, пало семнадцать тысяч французов, а остальные сто семнадцать тысяч предпочли сдаться, чем бесцельно погибнуть, благодаря чему Вильгельму I достались знамена, орлы, оружие армии вплоть до шпаги французского императора.
В этот день во всей Германской империи большой праздник. Даже школьники знают, что в этот день Германия воскресла из пепла. Старая Германия уступила ей свое место, и перед изумленным миром молодая восстала с поднятым мечом в руках.
Это — день Седана.
Как печально было у меня на сердце! И, занимаясь своим туалетом, я пытался проанализировать причину этой печали.
‘Разве я виноват, что маршал Мак-Магон не досмотрел флангового движения Фридриха-Карла? Что он неосторожно прижался к железной дороге? Что он отодвинулся к Седану, отвратительно выбранному месту? Что 31-го августа, в тот момент, когда враг начал окружать его, он отдал строгий приказ по армии, назначая на ‘следующий день’ отдых всей армии? А на ‘следующий день’ была битва при Седане, далеко оставившая позади себя Павию и Ватерлоо.
Виноват ли я, что в семь часов вечера генерал Вимфен неосторожно лишил командования Дюкро, который по крайней мере спасал остатки армии? Виноват ли я, что в этот день слепой случай поражал все, в чем были судьбы Франции? И виноват ли я, что со средины августа император Наполеон III истекал кровью?
Я родился на свет в тот момент, когда все это было уже в прошлом. Самое сильное ретроспективное горе не может изменить тут что-либо. Неужели моя душа будет носить траур в годовщины Азинкура, Трафальгара? Оденется ли она в праздничные одежды в годовщины Бувина, Пай, Аустерлица? Жизнь превратится в кошмар, если прошлое будет на все набрасывать свою тень. Я ответственен только за самого себя. Так отступите же назад вы, призраки истории! Пусть мертвые хоронят своих мертвых!’
Среди подобных рассуждений я занимался своим туалетом, но вдруг моя рука дрогнула и галстучная булавка уколола мне грудь: со стороны замка послышался второй пушечный выстрел.
Сегодня второе сентября, день Седана! Как бы ни восставал против этого мой ум, а воля победителя заставляет меня отделять эту дату от прочих. Пушки победителя, его знамена, парад ветеранов, даже радостные возгласы ребятишек заставляют меня верить в реальность моего личного поражения, но не в качестве исторического воспоминания, а как жестокий закон настоящего. Забыть? Но как могу я забыть! Ведь победитель ежегодно кричит мне: ‘В этот день я нанес тебе чувствительный удар, я поверг тебя ниц’. И в этом крике я слышу: ‘Я поверг тебя ниц, и ты с тех пор не встал на ноги, да я и не потерплю, чтобы ты встал!’
Однако довольно рассуждений! Раз этот устарелый клич неприятеля напоминает мне, что я — враг, я буду врагом. И я не подумаю оставаться дома, чтобы не стали говорить: ‘Этот француз не решается даже показаться на улице!’
Я открыл окно. Замковые часы отбивали половину девятого. Боже! Какой долгий день предстоит мне!
Я мысленно перебирал программу дня. В четверть одиннадцатого у меня свидание с принцессой в Фазаньем павильоне Тиргартена. Прогулка продлится до полуденного обеда. Открытие статуи Бисмарка состоится в три часа. Принц позаботился с надменной улыбкой сообщить мне, что не рассчитывает на мое присутствие на этом торжестве. Я же с иронией, которая всегда раздражает его, ответил, что, наоборот, непременно буду присутствовать, так как надо же быть в курсе неприятельских намерений! Но мы с принцессой решили, что я буду смотреть на парад из Фазаньего павильона. А вечером после ужина я уйду к себе в комнату, отказавшись от лицезрения иллюминации и фейерверка.
В течение этого долгого дня предстоит только один единственный забавный эпизод, о котором мне напоминает красная рукописная афиша, приклеенная к противоположной стене и извещающая, что после церемонии профессор Циммерман из Йены прочтет в кафе Руммера доклад на тему ‘День Седана и эльзас-лотарингский вопрос’. Бедный Молох! Едва ли у него найдутся слушатели! Может быть, из Лицендорфа прибудет подкрепление тем пятерым социал-демократам, которые имеются в Ротберге? Только дадут ли ему еще говорить! И так уж ротбержцы пожимают плечами при виде афиши.
Вдруг я увидел, что к стене подошел полевой сторож, исполнявший также полицейские функции. В руках у него было ведерко с клеем, с кистью и несколько длинных полосок разноцветной бумаги. Он остановился около красной афиши, на которой вскоре оказалась приклеенной желтая полоска. Когда сторож ушел, я мог прочесть напечатанные крупными буквами слова: ‘Запрещено властями!’
‘Бедный Молох! — думал я, направляясь в Фазаний павильон. — В самом деле, он уж слишком наивен для ученого философа. Неужели же он воображал, что принц допустит в такой день конференцию об упразднении празднования дня Седана и нейтрализации Эльзаса и Лотарингии? Бедный Молох!’
В этих думах я дошел до прелестного местечка, где, на полпути к Фазаньему павильону, в боскете цветущих олеандров, находилась так называемая ‘Скамья философа’. Я был разгорячен ходьбой, и мне захотелось присесть отдохнуть. Так я и сделал и закрыл глаза, вдыхая сладкий, опьяняющий запах цветущих растений. И вдруг я увидел на скамейке рядом с собой самого принца-философа в туфлях с серебряными пряжками, красных чулках, панталонах и камзоле цвета винных дрожжей, в плюшевом жилете огненно-желтого цвета, в высоком воротничке, в маленьком паричке, в пальцах у него были желтая тросточка с рукояткой в виде золотого яблока и саксонская табакерка. Его треуголка лежала на скамье, разделяя нас. Принц отнюдь не казался удивленным моим соседством. Он фамильярно заговорил со мной, как бы отвечая на мои собственные мысли.
— Мой юный друг, — сказал он, — должен согласиться, что вести интрижку с моей внучатой снохой очень приятно и развлекает вас в вашем изгнании. Я не буду читать вам нравоучений. В области отношений полов я отличаюсь крайней терпимостью. К тому же я ничего не имею против того, чтобы этот солдафон Отто оказался… — тут принц отчетливо выговорил самое что ни на есть французское слово. — Но мой опыт заставляет меня предупредить вашу юность против последствий этой интриги. Моя внучатая сноха очень романтична: ввиду того, что в ее характере заложен старый фундамент немецкой честности, и ее отталкивает мысль изменить мужу под его же крышей и на его территории, она начала подумывать о бегстве… Вы улыбаетесь? Вашему самолюбию, юный двадцатишестилетний француз, льстит проект бегства через весь мир с влюбленной в вас принцессой? Но подумали ли вы о положении бедного учителя, похищающего принцессу, а вместе с нею ее драгоценности и капиталы?
— Ваше высочество, — ответил я, — если принцесса действительно хочет быть похищенной, ей остается только оставить в Ротберге свои драгоценности и капиталы. Я отважен и силен. Меня не затруднит прокормить жену!
Принц, собиравшийся сделать изрядную понюшку, так расхохотался, что табак рассыпался по жилету.
— Мой юный друг, — сказал он, — вы не можете серьезно думать, что принцесса Эльза удовольствуется жизнью разоренного буржуа, который может доставить ей пищу и одну прислугу!
— Но разве она не любит меня?
— Хе!
— Во всяком случае она держит себя так, как если бы она любила меня… На каждом шагу нежные записки, свиданья, беглые объятия… О! Пока еще ничего решительного.
— Знаю, знаю, — заметил принц.
— Должен сознаться вам, ваше высочество, что все это, тронувшее вначале лишь мое тщеславие, ныне глубоко тронуло мое сердце. И теперь, в те дни, когда не бывает торжеств по поводу взятия Седана и когда ваш внук Отто ее раздражает меня чересчур рассуждениями о Германии, я, благодаря Эльзе, даже чувствую нечто, похожее на счастье!
Принц потряс париком и воскликнул:
— О, молодой человек, молодой человек! У вас дело обстоит совсем плохо! Вы готовы забыть, что принцесса и учитель не могут долго любить друг друга, в особенности, если эта принцесса — немка, а учитель — француз. Я был утонченнее и могущественнее вас и пытался осуществить нечто несравненно менее трудное: держать здесь француженку-возлюбленную. В продолжение трех лет ваша соотечественница, мадемуазель Комболь, честно старалась любить меня, и я делал для этого все, что мог… Заметьте, что физически мы взаимно нравились друг другу и что я был настолько француз культурой и нравами, насколько может быть французом человек, родившийся среди этих угрюмых гор. Все шло хорошо, пока чувственный бред держал нас в цепях иллюзии. Но после шести месяцев, проведенных здесь вместе, на свет Божий всплыла разность наших натур. Все раздражало нас друг в друге. Из-за самых ничтожных причин у нас происходили ужасающие ссоры. Местожительством для своей возлюбленной я назначил Фазаний павильон вместе со всем этим парком, а ее мучило желание во что бы то ни стало жить в замке. Напрасно я доказывал ей, что с незапамятных времен у моих предков установился обычай чтить это здание, и что обитатели Штейнаха и Ротберга соединятся, чтобы жестоко проучить меня, если я осмелюсь обесчестить замок любовными интригами. Она ничего не хотела слышать и продолжала твердить: ‘Мой милый Роберт! — Так она переделала на французский лад имя Ротберг’, — или я буду спать под пологом императора Гюнтера, или вернусь обратно в Шайлье’. И хотя эта девчонка была вовсе не глупа, я не мог заставить ее понять, что кровать немецкого императора не для развратной француженки, будь она хоть и из Шайлье!.. Со своей стороны, она упрекала меня в грубости, которая заключалась в том, что в кульминационные моменты ссор я начинал бранить ее на своем родном языке. ‘Ругай меня, как хочешь, по-французски, — говорила она в таких случаях, — я могу понять взрывы страсти у мужчин! Но что это за манера бормотать что-то по-собачьему? Этого я не переношу!’ Все это кончилось так, как вы можете себе представить. Комболь добилась наконец того, что вывела меня, несмотря на все мое миролюбие, из себя. Она издевалась надо мной, я стал отвечать ей на это ударами. Когда Комболь надоело это, она нашла возможным сбежать с одним из моих псарей. Они укрылись в Баварии, где чудака скоро повесили, а Комболь поступила на содержание к какому-то финансисту. Что же касается меня, то я написал по поводу этой измены французские стихи, но здравое рассуждение подсказало мне, что так все равно должно было случиться, и что наследственный немецкий принц не может прочно сойтись с потаскушкой из Шайлье, так как между ними неизбежно возникнут трения, которых могло бы и не быть, если бы эта потаскушка родилась в Рудольфштате, или я — в Версале.
— Ваше высочество, — немного обиженно ответил я, — не находите ли вы, что не совсем одно и то же расстояние отделяет учителя от принцессы и принца от потаскушки?
— Вы плохо поняли меня: я имел в виду разницу не рангов, а рас!
— Допустим, ваше высочество… Но еще одно замечание: ведь вы и Комболь чувствовали друг к другу исключительно физическое влечение, ну а принцесса действительно любит меня!
— Гм… — буркнул принц. — А вы?
— Я, ваше высочество?.. Но я тоже люблю ее!
В ответ на это у принца в камзоле цвета винных дрожжей вырвался такой взрыв хохота, что, забыв про всякие социальные перегородки, я размахнулся и хотел ударить его по лицу. Но в это время меня сзади охватили две голые ручки, которые закрыли мне глаза. Я стал вырываться, и это стряхнуло последние остатки сна, охватившего меня на скамье под олеандрами. Когда я вырвался из обхвативших меня ручек и обернулся, я увидел Грету, которая громко хохотала, тогда как принц Макс в нескольких шагах от нее с веселой улыбкой смотрел на меня.
— Вот это мило, — крикнула Грета, — это мило, мой докторальный брат! Не успел соскочить с постели, как засыпает на первой попавшейся скамейке! А мы с наследным уже успели подзаняться часок литературой!
Макс подошел, чтобы пожать мне руку. Неуважительность к венценосному другу перешла все границы: она звала его просто ‘наследным’. Разумеется, так она называла его только с глазу на глаз или при мне. Макс не протестовал: я не видал в нем даже и проблесков грубых вспышек бешенства, этого наследия отцов. Видно было, что Макс был всецело пленен Гретой. Я понимал, что в мечтательности его четырнадцатилетней весны Грета должна была казаться ему первым очаровательным воплощением женщины.
— Знаете ли, господин доктор, — сказал он мне, — а ведь и мне самому не раз случалось засыпать на этой скамье! Мне кажется, что это — результат опьяняющего аромата олеандров. И каждый раз мне снился мой предок, принц Эрнст… Простите, что мы разбудили вас… Но мама уже в Фазаньем павильоне и ждет вас!
Мы отправились вместе по широкой, посыпанной песком дорожке. Макс нежно опирался на мою левую руку. Грета держала меня за правую.
— Принц Макс, — сказала Грета, — расскажите брату, что я начинаю недурно произносить ‘ша’.
— Да… Это так мило, когда вы говорите… мило и нежно, словно детский лепет. Ну, а я, разве я не делаю успехов во французском языке?
— Вы говорите теперь не так плохо, как прежде. Это благодаря мне!
— А не господину доктору?
— Нет, только благодари мне одной. Брат слишком церемонится с вами! А знаешь, Волк, — обратилась ко мне Грета, меняя тему, — там, в Фазаньем павильоне, целая куча знамен и выстроена эстрада, обитая красным бархатом с золотом. Статуя, закрытая коленкоровым покрывалом, похожа на сахарную голову. Все это ужасно уродливо. Не правда ли, наследный?
Макс скорчил гримаску: критическое отношение Греты к изяществу вкуса и роскоши замка огорчало его. Он ограничился уклончивым ответом:
— Местность там очень красива. Прелестные деревья и домик такой славненький… Батюшки, всадник!
Мы насторожились. Действительно, стук копыт и позвякивание амуниции давали знать о приближении верхового. На первом перекрестке мы увидели графа Марбаха. Макс сейчас же выпустил мою руку и зашагал военным шагом. Его лицо приняло выражение недоверчивой скрытности, которое я встретил у него по прибытии в замок. Граф Марбах остановил в десяти шагах от нас лошадь и крикнул:
— Ваше высочество!
Макс походным шагом подошел к графу, не отпуская ладони рук от каскетки.
— Соблаговолите, ваше высочество, принять командование отрядом, который назначен сегодня для воинских почестей памятнику! — сказал граф. — Это — воля его высочества!
Макс не шелохнулся, только мускулы щек у него слегка запрыгали. Майор кивком головы отпустил его. Проезжая мимо меня с Гретой, Марбах с аффектированной сердечностью поклонился нам.
Вернувшись ко мне, Макс сначала помолчал немного, а потом сказал:
— Он знает, что я не хотел командовать на этом параде, и отец позволил мне оставаться обыкновенным зрителем на эстраде… Но Марбах хочет досадить мне и вам, потому что сегодня день Седана. Когда я буду владетельным принцем, в Ротберге не будет дня Седана. Ну, а его, Марбаха… Если только можно будет, я брошу его в тюрьму и уморю там медленной смертью!
Глаза Макса блеснули при этом таким диким огнем, что я невольно подумал:
‘Мой послушный, кроткий ученик все же происходит по прямой линии от Гюнтера!’
Мы дошли до Фазаньего павильона. Со времени самой Комболь, должно быть, ни единый фазан не обитал в фазаннике, и сторож его прозаически воспитывал там домашнюю птицу для нужд стола принца. Но само место было действительно прелестным, и Грета была права: просто жалко было видеть этот очаровательный уголок обезображенным флагами кричащих цветов, красной эстрадой, коленкоровым чехлом памятника и временными ларьками, сооруженными на этот случай Граусом. Сам павильон был декорирован лавровыми деревьями, окаймлявшими окна зеленой стеной.
В одном из этих окон я увидел что-то белое. Мое сердце нежно затрепетало.
‘Принц-философ ровно ничего не понимает в этом, — подумал я. — Я люблю… любим… как это хорошо!’ Оставив обоих детей гоняться друг за другом по аллеям, я ускорил шаги по направлению к дому. Из круглого вестибюля узенькая винтовая лестница вела наверх, где, опираясь на балюстраду, меня ждала принцесса.
Как только я поднялся наверх, Эльза утащила меня в ближайший полутемный коридор и там наши уста лихорадочно приникли друг к другу. Но тут же нечто вроде протеста социального инстинкта побудило нас изменить интимность нашей встречи. Разойдясь в разные стороны, мы стали обмениваться ненужными, искусственными фразами, от которых, однако, все же дрожали наши голоса.
— Если хотите, пойдемте осмотрим театр, — пролепетала Эльза, отодвигаясь от меня. — Наверное, вы не видали его? Ведь этот домик так редко отпирают.
— Очень благодарен вам, — отозвался я. — Говорят, что здесь очень интересно.
Казалось бы, что естественным результатом этого обмена мнениями было направиться к театру, но мы снова укрылись в одном из темных уголков, и только отзвуки голосов Макса и Греты, игравших около домика, привели нас к сознанию действительности.
— Пойдемте, — сказала принцесса, — вот сюда!..
Она направилась по узенькому коридору, шедшему вдоль линии фасада. Я шел следом за нею, любуясь ее парижским светлым платьем и шляпой-бержеркой.
‘Я отлично чувствую, — думал я, — что ради этого светлого платья и бержерки мне предстоит пуститься на окончательно сумасшедший шаг. Но, обожаемая принцесса, как красноречивы ваши губки, когда вы не пользуетесь ими для разговора!’
И я поторопился добраться до сцены, так как надеялся, что там не будет недостатка в темных уголках.
Я не ошибся: на миниатюрной сцене нашлись два отличных темных уголка. Когда каждый из них был добросовестно использован, мы осмотрели уборные артистов, театральный зал и направились по противоположному коридору в апартаменты Комболь. Там было очень светло, да и вообще комнаты Комболь были очаровательны тем духом эпохи, которым они были проникнуты.
Особенно уютным был будуар артистки. Там было много кушеток и канапе, стены были усеяны зеркалами, а на камине серого мрамора высился прелестный портрет Комболь. У артистки были круглое розовое личико, маленькие карие глаза, великолепные темные волосы и пышная фигура, Я с чувством симпатии смотрел на свою соотечественницу, которая, как и я, вкусила в этой ссылке любовь. Вдруг я заметил около камина хлыст с рукояткой в виде золотого, усеянного гирляндами яблока.
— Это — хлыст принца Эрнста, — пояснила мне принцесса. — Что ему было нужно здесь? Просто понять не могу! А вот отсюда, с этой кушетки, — продолжала она, показывая мне на кушетку, стоявшую у окна, — отсюда вы можете наблюдать за церемонией!
Я так был тронут наивностью, сказавшейся в первой половине фразы принцессы, что почувствовал непреодолимое желание сказать ей что-либо приятное.
— Милая принцесса, — произнес я, — благоволите принять нижеследующее признание от вашего верноподданного: еще никогда вы не казались ему такой хорошенькой, как сегодня! И пусть официальная часть предстоящей церемонии тяготит меня — мне достаточно будет только взглянуть на вас, чтобы забыть обо всем!
Она покраснела, словно девочка, которая выслушивает первый комплимент в жизни. Напрасно пытаясь найти слова ответа, она сказала, в конце концов:
— Пойдемте, посмотрим платья артистки!
В большой невысокой комнате, заключавшей в себе гардероб артистки, было душно и темно. Странный аромат выдохшихся духов смешивался с острым запахом, который непременно оставляет после себя обитавший в помещении человек. Я открыл окно, поднял шторы. В это время Эльза принялась раскрывать шкафы, вделанные в стену. И чего-чего только здесь не было! Должно быть, собираясь бежать с псарем, Комболь немало жалела, что не может взять с собой все свои туалеты!
— Вы только посмотрите, — сказала мне Эльза, брезгливо доставая с крючка один из развешанных там корсажей, — посмотрите на грубый этамин, который в те времена употребляли на подкладку… Должно быть, кожа женщин того времени особой чувствительностью не отличалась!
Я ничего не ответил на это: не без волнения я вызывал пред собой образ пикантной француженки, выбиравшей здесь свой наряд, а потом протягивавшей губки своему венценосному возлюбленному.
Эльза повесила корсаж на место и обернулась ко мне. И солнце, забравшееся в этот момент в комнату, было свидетелем такого бурного поцелуя, от которого бержерка принцессы съехала назад, сбивая на сторону всю белокурую прическу.
— Ведь вы же любите меня, не правда ли, вы любите меня? — лихорадочно лепетала Эльза.
— Да, я люблю вас! — ответил я, и это было в первый раз, что я с такой полной искренностью адресовал ей эти слова.
Пламенными, неловкими руками я пытался поправить сбитую мною прическу принцессы. Но Эльзу внезапно объял приступ стыдливости.
— Идите к окну и дайте мне поправить прическу! — сказала она.
Я повиновался и подошел к окну, облокотившись на подоконник. Я залюбовался роскошью развернувшегося предо мной вида, обвеянного этим дивным осенним утром. Вдруг в воздухе показался клубок дыма, почти следом за ним прогремел выстрел. И в голове у меня промелькнул евангельский стих: ‘Прежде чем петух пропоет в третий раз…’
Да, я — не более, как легкомысленный француз! Еще недавно я чувствовал, как во мне шевелится национальное чувство, а теперь, стоило женщине, одетой в нарядный белый костюм, подставить мне свои губы для поцелуя, и я уже все забыл… А вот они не забывают: даже в этой далекой Тюрингии с каждого холма ворчат пушки…
Принцесса прервала мои размышления, коснувшись рукой моего плеча. И, когда я обернулся к ней, она сразу отгадала мои чувства и их причину.
— Вот вы и снова смотрите на меня врагом! — пробормотала она. — И все это из-за того, что сегодня — день Седана! Ни вы, ни я еще не были в живых, когда произошло это сражение, и все-таки вы чувствуете ко мне вражду из-за этого даже в такой момент, когда уверяете меня в своей любви… Неправда, вы не любите меня!
— Но, право же, я люблю вас…
— Нет, вы не любите меня! — воскликнула Эльза с таким жаром, который еще более оживил ее щеки и глаза и сделал ее еще более хорошенькой. — Если бы вы любили меня, то забыли бы о существовании своего отечества. Когда я еще совсем молоденькой девушкой последовала сюда за принцем Отто, я заставила себя забыть Эрленбург, и, если бы между обоими государствами когда-либо возгорелась война, я стояла бы за Ротберг против Эрленбурга!
Я не знал, что ответить ей на это, да и сама она не ждала от меня ответа.
Мы спустились по винтовой лестнице, и вышли на площадь перед павильоном.
— Где же ваша сестра и принц? — спросила Эльза. — Я их нигде не вижу!
Действительно, они исчезли. Я спросил одного из приказчиков Грауса, расставлявшего бутылки в ларьках.
— Его высочество наследный принц и барышня только что направились вот туда, куда вскоре доставят придворные экипажи, — ответил приказчик, показывая рукой на службы. — Они должны быть там вместе с Гансом, молочным братом принца, который привез меня сюда.
Как раз в этот момент мы увидели все трио, выходящим из каретных сараев. Макс фамильярно держал Ганса за плечо и, как казалось, давал ему какие-то приказания, тот выслушивал их не без замешательства. Грета шла немного в стороне от них, и первая увидала нас. Макс отпустил Ганса и проводил Грету к нам. Весь его вид говорил о каком-то злорадном торжестве.
Принцесса нежно расцеловала Грету. Я спросил принца:
— Что вам нужно было в службах вместе с Гансом?
Не поднимая на меня взора, Макс ответил:
— Ганс показывал мне, как приспособили сараи для того, чтобы они в случае дурной погоды могли укрыть все экипажи сегодня… Это очень сложно…
— Принцесса, — сказал я, — подъезжает ваша коляска, чтобы отвезти вас в замок!
— Не хотите ли, я подвезу вас до вашей виллы? — сказала Эльза, бросая на меня полуприказывающий, полуумоляющий взор. — Рассчитывая на это, я приказала запрячь коляску вместо виктории, нам вчетвером будет вполне удобно…
— Благодарю вас, ваше высочество, — ответил я, — но мы с Гретой пройдем пешком кратчайшим путем.
Эльза поспешно взяла Макса за руку и ушла, не сказав мне ни слова.
Когда мы остались одни, Грета сказала мне:
— Что тебе сделала принцесса, Волк? Почему ты не захотел, чтобы мы вернулись домой в ее экипаже?
— Послушай! — сказал я, останавливая сестру за руку. Отовсюду слышались радостные клики и звуки труб, пушки то и дело громыхали с разных сторон. — Прислушайся ко всему этому, — продолжал я. — Ты родилась четырнадцать лет тому назад, а потому слыхала о борьбе Франции с Германией, как о факте исключительно исторического значения, похожем на Семилетнюю войну или наполеоновские походы. Я старше тебя, но и я слышал обо всем этом тоже только на уроках истории. Я никогда не видал, чтобы прусская каска с надменным видом омрачала своей тенью землю нашей родины, поэтому у меня на сердце не было дурного чувства к былым победителям. Наше поколение наклонно к мирному всепрощению… Но прислушайся — и ты увидишь, что они, победители, не хотят дать нам забыть прошлое. Каждый год Германия с шумом и треском справляет годовщину нашего разгрома, и юные немцы, родившиеся так же, как и мы, после Седана, хотят иметь свою долю в былой славе, хотят дать нам почувствовать нашу долю былого унижения. Грета, ты — девочка четырнадцати лет, тебе все это совершенно безразлично… Но ведь когда-нибудь ты выйдешь замуж, у тебя будут дети! Так прислушивайся же к этим торжествующим крикам, к этим пушечным выстрелам, звукам труб… Пусть со дня Седана прошло много лет: даже и вернувшись на родину, мы не можем теперь забыть его, раз знаем, что во всей Германии, не исключая самых глухих уголков ее, этот день является большим праздником! Ну, а теперь пойдем завтракать!

Глава 8

Послышались звуки труб, и грохот барабанов заставил смолкнуть толпу, собравшуюся из Ротберга, Альтендорфа, Лицендорфа, Штейнаха и других соседних городов на открытие памятника Бисмарку. Барабанный бой и звуки рожков возвещали прибытие придворных экипажей.
Было половина третьего. Ветер, дувший с утра, теперь затих, и было жарко, словно летом. Флаги безжизненно свесились вниз.
Из будуара Комболь, куда я заранее укрылся, чтобы не смешиваться с толпой, я видел, как показались придворные экипажи. Я был в одиночестве: Грета предпочла сопровождать господ Молох. Она была еще в том возрасте, когда солнечный жар, пыль, шум и толкотня являются лишь удовольствием. Кроме того, мне кажется, что ей хотелось видеть вблизи, как парадирует ее друг Макс в роли поручика.
В первом экипаже ехал принц Отто с капитаном ландвера. В следующей виктории следовала принцесса Эльза с Больберг. Затем показался ряд ландо. В первом из них восседал граф Марбах, имевший очень обеспокоенный вид: должно быть, пушечная пальба расстроила ему нервы. Затем следовали высшие чины двора экипажа.
Когда весь официальный мир прибыл на место, воцарилось мертвое молчание, среди которого обрезали веревки, сдерживавшие чехол памятника. И вдруг среди неистовых криков и трубных фанфар чехол стал медленно сползать вниз, обнажая высокую фигуру в каске, тяжело опиравшуюся правой рукой на меч. Отряд местного гарнизона, предводительствуемый принцем Максом, отсалютовал памятнику. Принц и принцесса громко аплодировали и кричали: ‘Носh!’ Военный оркестр, заигравший какой-то дикий немецкий марш, покрыл неистовыми звуками весь этот шум. Но вот он снова смолк, снова воцарилась тишина, среди которой поднялась высокая фигура принца Отто.
Принц говорил прямо с места, и его речь отличалась краткостью и сухостью. В ней он отметил значение этого дня Седана и напомнил молодым рекрутам, что их старшие товарищи когда-то служили под знаменами таких великих людей, как Вильгельм I, Мольтке и Бисмарк. Пусть молодые солдаты подражают доблестному, доведению старших товарищей. Наступило тяжелое время, и неизвестно, как оно разрешится. Германия любит мир, но войны она не боится, потому что с нею Бог!
Речь принца встретила живейший отклик в сердцах толпы, и снова поднялись неистовые крики, уносившиеся к небу, которое стало постепенно терять свою ясность. Я посмотрел на принцессу: она аплодировала с таким рвением, что ее перчатки должны были лопнуть. Ею всецело овладела германская лихорадка — она аплодировала нелюбимому мужу только потому, что он произнес истинно германскую речь. Я чувствовал, что у меня к ней поднимается какое-то сложное чувство, в котором злоба смешивалась с желанием. И в этот момент во мне окрепло решение, остававшееся до того времени смутным и полусознательным.
Словно почувствовав, что я думаю о ней, Эльза направила свой взор к тому окну, за которым, как она знала, сидел я. Я видел, что она шепнула что-то принцу, и он после недолгого колебания утвердительно кивнул головой. Она встала и вместе с Больберг сошла с эстрады специальным выходом, предназначенным для высочайших особ.
В это время начался парад. Марбах сошел с эстрады и вблизи следил, как принц Макс командует вверенным ему взводом. Я должен признаться, что движения солдат были очень красивы и отчетливы.
Вдруг дверь сзади меня раскрылась, и аромат ириса коснулся моего обоняния. Я обернулся: это была принцесса. Она мигнула мне, чтобы дать понять, что она не одна. Действительно, вслед за нею показалась угловатая фигура Больберг.
— Ах, мсье Дюбер! — сказала принцесса, делая удивленный вид. — Я совсем забыла, что вы здесь! Простите, что я нарушаю ваше одиночество! Но на эстраде было так жарко, что мне стало не по себе, и я подумала об этом укромном уголке, где гораздо свежее и нет пыли!
Больберг угрюмо рассматривала потолок. Весь ее вид явно говорил:
‘Как больно слышать, что принцесса лжет так неловко и нагло в тоже время!’
С преданностью верноподданного я выказал готовность уйти.
— Нет, пожалуйста, оставайтесь! — поспешно ответила принцесса. — Я буду в отчаянии, если спугну вас отсюда, господин Дюбер… Я ведь только отдохну несколько минут в этом кресле… Вот так!.. А как только оправлюсь, я сейчас же вернусь на официальную эстраду… Но вы, Больберг, — сказала она, обращаясь к этому отпрыску Оттомара Великого, — ступайте обратно на свое место — я не хочу лишать вас удовольствия наблюдать за церемонией вблизи… тем более, что здесь сыровато и это может повредить вашей подагре!
Больберг сделала полуоборот с отчетливостью и грацией старого унтера и вышла за дверь.
Не успела последняя закрыться, как принцесса вскочила с кресла и сказала, подставляя мне свою щеку: ‘Поцелуйте меня, мой верноподданный!’ — А потом сняла с одного из диванчиков подушку, кинула ее к моим ногам и уселась.
— Это сумасшествие, что я делаю, — сказала она. — Наверное, принц будет вечером отчитывать меня, потому что его шпионы донесут ему, что мы были здесь вдвоем. Я компрометирую себя из-за вас. Ну, разве вы не гордитесь тем, что ради вас компрометирует себя владетельная принцесса?
Я поспешил уверить ее, что гордость переполняет мое сердце до краев, но про себя подумал: ‘Зачем ей нужно это?’
— Я очень довольна сегодняшним днем, — продолжала Эльза. — Меня встретили искренними приветствиями, наш праздник очень удался… Жалко только, что собирается гроза, но я надеюсь, что церемония успеет кончиться раньше!
‘Разница рас, — думал я, вспоминая принца Эрнста. — Она уверяет, будто любит меня, и в тоже время радуется, говоря, что ‘наш’ праздник очень удался’.
Крики и радостные возгласы толпы заставили принцессу выглянуть в окно. Зрители приветствовали принца Макса, умело и красиво командовавшего парадом.
— Как красив мой сын! — с гордостью сказала принцесса. — В случае надобности он будет таким же храбрым воином, как и его предки! — Вдруг она поспешно отошла от окна, уселась на золоченый диванчик и сказала мне:
— Идите ко мне! — А когда я повиновался, продолжала:
— Этот дурак Марбах собирается говорить речь. Он, наверное, скажет то, что вам будет неприятно. Дайте мне свою руку, не слушайте его, забудьте всё, что не я!
Я почувствовал глубокую благодарность за эту нежную заботливость и опустился около принцессы на колени. Таким образом, мы переменились положениями. Эльза откинулась на спинку кресла и предоставила моим поцелуям сначала белую руку, потом бюст и лицо. Благодаря этому начало речи Марбаха ускользнуло от моего внимания. Я был и смущен и счастлив одновременно. Еще никогда до сих пор я не чувствовал такого острого желания сознавать в Эльзе свою соучастницу. Мальчишеская жажда реванша обусловливала это желание: хотелось взять хоть что-нибудь у того, кто столько взял у моего отечества, хотелось обокрасть вора… И это еще усиливалось сознанием, что я, француз, и Эльза, немецкая принцесса, тесно и интимно прижались друг к другу в двух шагах от публики.
— О, скажите мне еще раз, что вы любите меня! — пролепетала Эльза.
И я без конца повторял ей это.
— Будем умниками, — задыхаясь сказала она наконец. — Больберг может вернуться каждый момент, если принц пошлет ее за мной. Сядьте на стул рядом со мной и сидите паинькой!
В той прострации чувств, которая неизбежно следует за бурными, но неполными ласками, мы слушали речь Марбаха, прерываемую аплодисментами слушателей. У графа был громкий голос, и он произносил свою речь так, как командовал бы полком. Поэтому ни одно слово не ускользнуло от нас. Он говорил:
— Как ни велика была бы та Германия, которую вам, молодые солдаты, может быть, придется защищать оружием, она все еще слишком мала в сравнении с тем, чем должна быть и чем, благодаря вам когда-нибудь станет! Через самый небольшой промежуток времени мы увидим такую картину: германское знамя объединит восемьдесят шесть миллионов немцев, которые будут править территорией, населенной ста тридцатью миллионами европейцев. И на всей этой громадной территории только одни немцы будут обладать политическими правами, только они одни будут иметь право служить в армии и флоте, только они одни будут иметь право владеть землями. И, как это было в средние века, они станут народом господ, снисходительно предоставивших черную работу другим народам, подвластным их господству!
Толпа бурными одобрениями приветствовала эти фразы, которые мне лично казались лишенными всякого здравого смысла. Но и Эльза разделяла восторги толпы, и, когда гром аплодисментов покрыл последнюю фразу Марбаха, ее руки выпустили мои пальцы и она, аплодируя, бросилась к окну. Это было совершенно инстинктивным движением, и ей сейчас же стало совестно, она избегала теперь встречаться со мной взглядом, и наши руки уже не соединились.
Теперь и я подошел к окну: речь Марбаха искренне заинтересовала меня. Он же продолжал:
— Быть может, до вас донесутся отдельные голоса, осмеливающиеся отрицать, опорочивать эту надежду, зароненную в наши сердца нашим героем, князем Бисмарком. Да, в том позор нашего времени, что немцы восстают против своей родины и осмеливаются говорить: ‘Мы хотим видеть тебя маленькой!’ Таких немного, но они существуют, и в редком городе не найдется представителя подобного взгляда. Во имя смутных идей свободы и братства, тех самых, которые так ненавидел Бисмарк, ненавидя Францию, они требуют крушения силы под предлогом торжества мысли… Это — плохие граждане, враги отечества, императора и нашего возлюбленного принца! Я уверен, что среди вас, солдаты, не найдется таких. Но — увы! — я знаю, что в самом Ротберге есть один такой. Разве мы с глубокой печалью не видели сегодня афиш, возвещавших нам, что сегодня, в этот приснопамятный для нас день, сын Ротберга собирается протестовать, в сущности, против постановки этого памятника? Великодушие нашего повелителя разрешило этому врагу родины пребывание на нашей территории, и наш повелитель был совершенно прав, потому что этот человек — просто сумасшедший. Но вы, солдаты, вы должны с отвращением отворачиваться от такого человека, позора своей родины! Презирайте его! Покройте его позором! Подобные граждане недостойны обучать немцев! Стыд им! Слава князю Бисмарку, образцу Германии!
Гром аплодисментов приветствовал это провозглашение анафемы Молоху. Но в этот момент случилось нечто, до такой степени неожиданное и необычное, что только вызванное этой необычностью остолбенение и могло сделать это ‘нечто’ осуществимым. Маленький седой старичок, одетый в черный редингот и белый жилет, медленно перелез через веревку, которая отделяла зрителей от эспланады, а затем подошел к трибуне и взобрался на нее. Это было сделано так быстро, так неожиданно, что никому и в голову не пришло задержать старика. Макс, командовавший парадом, оставался совершенно равнодушным к происходящему, а Марбах, усевшись на своем месте на официальной эстраде, с удивлением увидал на трибуне профессора Циммермана, который громко и ясно начал говорить, знаком приказав толпе молчать:
— Меня оскорбили, мне приписали такие действия и намерения, которых у меня и не было… И, если мне запретят защищаться, пусть от меня узнает весь мир, что на ротбергской территории свободная мысль находится в плену!
— Долой! Долой! — зарычал майор Марбах с эстрады и хотел броситься к трибуне, но принц схватил его за рукав и заставил сесть.
Молох продолжал:
— Я буду краток. То, что я хотел сообщить в своем докладе, я изложу теперь в нескольких словах. Я позволю себе напомнить моим соотечественникам, что я участвовал в походе семидесятого года, бывшем делом рук Бисмарка. Я получил французскую пулю в правый бок под шестое ребро, ну, а предшествовавший оратор, этот отважный вояка, сам никогда не был ранен, если не считать того, что безобидная петарда негра повредила ему мозги!
Публика захохотала. Марбах, как пруссак и кичливый дворянчик, в Ротберге популярностью не пользовался.
— Поэтому, — продолжал Молох, — я считаю себя вправе говорить о празднестве, за которое поплатился когда-то собственной шкурой… Так вот, эта война, где восторжествовали немецкий ум, немецкая воля и немецкое терпение, могла бы быть прекрасной, но нашелся человек, который помешал ей стать таковой!
— Кто же это? Кто же это? — закричала толпа, в первом ряду которой я видел Грету и госпожу Циммерман.
Грета, видимо, забавлялась на славу и изо всех сил старалась рассмешить гримасами и ужимками принца Макса, а госпожа Молох, опираясь затянутыми в перчатки руками на канат, в экстазе смотрела на мужа.
— Кто же это? Кто же это? — кричала толпа.
Когда шум несколько стих, Молох показал пальцем на титана, опиравшегося на меч, и сказал:
— Вот он!
В толпе, до этого разделившейся почти поровну на друзей и недругов оратора, теперь взяли верх негодующие возгласы. Майор Марбах даже подскочил на месте, и я видел, как побледнела госпожа Циммерман.
Но звонкий пронзительный голос старика опять покрыл шум, и толпа вновь с интересом прислушивалась к его дальнейшим словам. Он продолжал:
— Повторяю вам, что вот этот самый человек омрачил в глазах истории славу объединенной Германии. Вам не поможет, если вы будете кричать: ‘Мы всегда правы, и история не откажется признать нашу правоту!’ История пишется не одними только немцами, ее приговоры диктуются мировой совестью. Ну, а эта мировая совесть, восхищаясь энергией, храбростью, умом этого самого немца, скажет: ‘Он искал успеха путем коварства и лжи и обесчестил этот успех жестокостью. И его преступления еще тем больше, что того же самого, что сделал он, можно было добиться без коварства, лжи и жестокости!’
Толпа волновалась все больше и больше. Тем не менее, слышались голоса, кричащие:
— Слушайте! Слушайте!
— Да, слушайте меня, — продолжал Молох. — Разве я не имею права говорить сегодня, в день ветеранов? Разве сам я — не ветеран?
— Браво! — закричали те же голоса.
— Я говорил вам, что сделанное этим человеком могло быть осуществлено без такого зверства. Я докажу это. В тысяча восемьсот сорок восьмом году депутация франкфуртского сейма предложила прусскому королю, Фридриху Вильгельму Четвертому, императорскую корону. Король отклонил это предложение. Кто же помешал ему принять его? Бисмарк! Он находил, что корона, предложенная руками разночинцев, ровно ничего не стоит. ‘Я не хочу возлагать на плечи моего повелителя царскую мантию, подбитую красной подкладкой’, — сказал он, — и все-таки, когда через двадцать лет он возлагал на плечи Вильгельма Первого эту мантию, она была подбита красным: кровь двух народов окрасила ее!
В толпе пронесся легкий ропот, но оратора не прерывали. Принц Отто безмятежно слушал.
— Бисмарк ненавидел красный цвет либералов, но любил красный цвет крови! — продолжал Молох, — Коварство и ложь доставляли ему такое же наслаждение, как и жестокость! Да, жестокость, и это-то я не могу простить ему! Он особенно отличился во французскую войну. Эта война — позорное пятно на Германии! Вы можете усеять всю страну статуями Бисмарка, но это не помешает истории собрать все его возмутительные фразы! В Базейле, потянув в себя воздух, напоенный дымом пожарищ, он сказал, что поджаренный французский мужик пахнет жареным луком. Он набросился с ругательствами на генерала Фойхт-Реца, когда последний прекратил бомбардировку Тура, увидев вывешенный осажденными белый флаг. Он постоянно высказывал негодование по поводу инертности военачальников в расстреливании партизанов. Он приказывал делать как можно больше зла мирному населению, уверяя, что это делает население более склонным к миру. Под Парижем несколько безоружных бедняков копали из-под снега картофель — Бисмарк приказал стрелять по ним! Он с неудовольствием говорил, что солдаты расстреливают осужденных только по необходимости, но без всякого удовольствия. В Коммерси ему в ноги пала крестьянка, умолявшая о помиловании ее мужа, который ударил солдата вилами. Бисмарк дал ей выплакаться до конца и потом сказал: ‘Не беспокойся, славная женщина, твой муж будет повешен!’
Молох на минуту остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление производят его слова. Видно было, что толпа чувствовала себя скверно, никто не протестовал. Майор совещался с принцем. Молох продолжал:
— Так вот в чем я обвиняю железного человека: он запятнал историю Германии. Вот почему я не могу помириться с увещеваниями дураков, предлагающих молодым немцам взять за образец Бисмарка. Только плохой начальник может сказать это! Благодаря подобным речам, весь мир стал не доверять Германии и рано ли, поздно, но Германии придется поплатиться за это. Поэтому во имя немецкой и общечеловеческой мысли я протестую против речей, в которых только что нападали на меня люди, не имеющие достаточной компетенции, чтобы судить меня! Плохой гражданин — тот, который из малодушия или жажды популярности искажает истину.
В это время Марбах поднялся и стал быстро спускаться по ступенькам эстрады.
Заметив это, Молох крикнул ему в упор:
— Бисмарк умер, умер совсем! Берегитесь лже-Бисмарков, которых так много расплодилось теперь в Германии! Вот вам один из них! — крикнул он, показывая на майора.
Побледнев от бешенства, Марбах остановился и скомандовал:
— Сержант Кюлер! Четырех человек сюда, чтобы убрать этого дурака!
Четыре солдата вместе с сержантом подошли к трибуне и остановились там в нерешительности.
— Дурака? — повторил Молох, с угрожающим видом жестикулируя в воздухе маленькими руками. — Да мой мозг ценнее ста таких, как ваш, несчастное ничтожество! Мне достаточно взглянуть на грушевидную форму вашего черепа, притупленность лицевого угла, диссиметрию ушей и всю вашу фигуру, чтобы видеть, что предо мной стоит дегенерат!
— Стащите его силой с трибуны, — приказал Марбах. — Да лезьте же, Кюлер!
Сержант Кюлер, тяжелый рыжебородый тюрингинец, принялся подниматься по ступенькам трибуны. Но не успел он схватить Молоха за шиворот, как тот положил ему руку на плечо и сказал:
— Остановись, товарищ! Ты обесчестишь себя, если поднимешь руку на ветерана великой войны. Я сойду сам: дай только мне пройти! — Сержант, насколько мог, прижался к сторонке. Молох спустился и сказал уже внизу майору Марбаху: — Сила глупа и бессмысленна. Я могу взять в своей лаборатории достаточно силы, чтобы количество ее, имеющееся на часовом стеклышке, разнесло всю ту силу, которой ты можешь располагать против меня. Но на что это мне? Припомни же мое предсказание: ты хотел убить идею, идея убьет тебя!
Говоря это, Циммерман, размахивая руками, направился в другую сторону, чем ему следовало. Напрасно жена кричала ему: ‘Карл! Карл!’ — он был так возбужден, что ничего не видел и не слышал. Он направился прямо в толпу, которая расступилась перед ним. Он размахивал руками и кричал: ‘Идея убьет тех, кто хотел убить идею!’ Принцесса и я, мы видели из окна, как Молох направился прямо к сараям, куда поставили придворные кареты. Никто не помешал ему, так как это место было без всякой охраны… Кое-кто последовал за ним, но знак руки принца вновь обратил внимание зрителей к эстраде. Воцарилось глубокое молчание, так как все поняли, что принц Отто собирается говорить.
— Сограждане, — сказал он, — вы слышали голос нечестивца: я нарочно дал ему высказаться до конца, чтобы доказать, что на моей территории слово действительно свободно, но что враги отечества не найдут отзвука в Ротберге… От этого праздник, собравший нас всех, стал несколько грандиознее. Для торжества Бисмарка не было недостатка даже в шуте. Сограждане, давайте же соединим наши голоса в священном гимне Германии!
Эти слова вызвали большой подъем в толпе, и аплодисменты вместе с ликующими возгласами смолкли только при первых звуках гимна. Тогда все головы обнажились, все, даже сидевшие на официальной эстраде, поднялись, и под звуки оркестра мужские и женские голоса мощно запели дорогие немецкому сердцу слова. В этом было много величия — любовь к родине не оскорбляет иностранца, если выражается достойным образом. И меня не шокировало, что голос Эльзы подпевал около меня:
Тот призыв прозвучал словно грома раскат,
Словно грохот оружья и шум волн морских…
Когда пение гимна закончилось, принц и его приближенные спустились с эстрады. Взвод пехоты под командой принца Макса, оттеснил толпу. В освободившееся пространство въехали придворные экипажи и выстроились в один ряд. Только экипажа принцессы не было видно.
— Мы вернемся вместе пешком, — шепнула мне Эльза, — я отослала свой экипаж и приказала ему ждать меня около скамейки философа.
В тот момент, когда она говорила это, я увидел, что Марбах уселся в викторию, и сейчас же на задке экипажа вспыхнуло яркое белое пламя. Сейчас же звук сильного взрыва сотряс воздух, и виктория окуталась густыми клубами дыма. Толпа с криками кинулась в разные стороны, лошади прочих экипажей стали брыкаться и вздыматься на дыбы, с трудом удерживаемые кучерами. Что же касается виктории Марбаха, центра дыма, то лошади бешеным аллюром понесли ее прямо к павильону, сбросив предварительно кучера с козел. Сделав у павильона крутой поворот, лошади понесли к линцендорфской дороге, которая шла обрывом вниз…
— Побежим туда, там мы увидим! — сказала Эльза.
‘Оттуда’, то есть из гардеробной Комболь, можно было видеть линцендорфскую дорогу, спускавшуюся в долину. Я последовал за принцессой. Виктория, верх которой был приподнят, бешено мчалась по дороге, рискуя на каждом повороте дороги съехать в обрыв. Задыхавшиеся от быстрого бега солдаты тщетно пытались догнать экипаж.
— Боже мой, он убьется насмерть! — простонала Эльза. — Ах!..
Она отскочила, закрыв глаза руками… Одна из лошадей упала, за ней другая. Экипаж описал полукруг и встал поперек дороги. Лошади, запутавшиеся в постромках, отчаянно бились. Вдруг они сразу успокоились, образуя какую-то груду крупов и ног, наполовину забившихся под передок экипажа.
— Что случилось? — пробормотала Эльза, которая не решалась взглянуть сама.
— Подбежали солдаты, опускают верх, — сказал я, следя за происходящим. — Достают майора… Он недвижим!
— Боже мой, неужели он мертв? — И принцесса вновь подошла к окну и со смесью испуга и любопытства взглянула на дорогу.
Солдаты укладывали на носилки тело Марбаха. Другие разгоняли толпу, бежавшую со всех сторон. Лошадей подняли: одна из них хромала.
Принцесса была очень взволнована.
— Анархистское покушение в Ротберге! Кто бы мог совершить его? — воскликнула она.
Наши взгляды встретились, и одна и та же мысль блеснула в них.
— Он? Вы думаете, это он? — сказала Эльза.
Но я уже отогнал от себя первую мысль.
— Нет, нет, это не он! — сказал я. — Это невозможно! Я знаю доктора Циммермана, это самый благородный и неспособный на подобный поступок человек!
— Это он, это он! — настаивала принцесса. — Только он один и возился со взрывчатыми веществами такой силы… Разве он только что не угрожал майору? Разве он не сказал ему, что убьет его?.. О, Луи! Разве вы не боитесь за свою Эльзу, раз такой человек живет на нашей территории? Он еще захочет взорвать на воздух замок! — Она прижалась ко мне с такой лаской, что я чуть-чуть не ответил ей: ‘Ну, так не вернемся туда совсем!’ Но она тут же высвободилась из моих объятий и сказала:
— Не оставайтесь здесь, друг мой! Принц был еще в Тиргардене в момент взрыва и, наверное, пошлет за мной. Не следует, чтобы вас застали здесь со мной. Идите первым, прошу вас, и постарайтесь, чтобы не видели, как вы выходите!
— Хорошо! — согласился я. — А где мне выйти?
— Через кулисы театра. Идите за мной!
Мы прошли тем же коридором, как и утром, забыв на этот раз использовать темные уголки, и дошли до маленькой двери, ключ которой торчал в замочной скважине. Но открыть удалось не сразу: замок заржавел и дверь расселась.
— Отсюда вы легко найдете дорогу! — сказала Эльза.
— А вы что будете делать, принцесса?
— Я подожду Больберг там, в будуаре. Она должна сию минуту прийти за мной. Я скажу, что впала в полуобморочное состояние от страха и не могла спуститься… Ну, словом, я что-нибудь изобрету!
Наши губы на мгновение слились в рассеянном, беглом поцелуе.
Доказательством того, что Эльза была действительно рассеяна, служат ее слова, сказанные сейчас же, как только мои губы дали свободу ее устам:
— Разве вы не заметили, что, пригрозив смертью Марбаху, Циммерман направился прямо к каретному сараю?
— Но у него не было с собой взрывчатых веществ!
— Он заявил майору, что у него в часах имеется достаточно силы, чтобы взорвать на воздух замок… Но сюда идут… меня ищут… Бегите!
Обойдя по тропинке вокруг театра, я вышел на липовую эспланаду. Толпа густо окружала павильон. Я понял, что майора принесли сюда.
— Он здесь? — спросил я Ганса, который смотрел на павильон так, как если бы мог видеть сквозь стены, что там происходит.
Ганс вздрогнул и сказал:
— Да… его только что принесли…
Это и был тот шум, который расслышала Эльза.
Я пробрался сквозь густую толпу и вошел в павильон. Повсюду — на лестнице, в вестибюле, везде группами стояли чиновники и придворные. Из доносившихся до меня отрывков фраз я понял, что все разделяют предположение Эльзы об участии Молоха в покушении.
В будуаре Комболь я уже не застал принцессы: мне сказали, что она ушла, не будучи в состоянии выносить вид этого безжизненного тела, которое лежало теперь на кровати. Придворный врач выслушал и осмотрел Марбаха. Принцы Отто и Макс и священник стояли около него.
Пахло солями и уксусом. В тот момент, когда я переступал через порог, доктор поднял голову и сказал:
— Абсолютно никаких повреждений! Самый обыкновенный обморок, вызванный волнением. Это — прямое следствие того шока, который получил майор от взрыва у гереро… Да вот смотрите, он приходит в себя!
Глаза майора полуоткрылись. Он забормотал:
— Не стреляйте… не стреляйте… Я буду… я буду…
Он снова замолчал.
В этот момент я посмотрел на принца Макса. Он не отводил взора от лица Марбаха, он был очень бледен, и в его взгляде сверкала беспощадная ненависть.
— Господа, — сказал врач, — больной нуждается в абсолютном покое, так что…
— Повинуемся вам, Клингенталь, — ответил принц Отто. — Господа, выйдем отсюда!
В этот момент вошел министр полиции.
— Ну-с? — сказал принц. — Можете говорить, Дронтгейм!
— Ваше высочество, преступник арестован на дороге домой!
— Он признался?
— Наоборот! Он уверяет, что даже не знал о покушении!
— Какое бесстыдство!
— Он говорит, что слышал звук взрыва, но подумал, что это — фейерверк…
— Среди бела дня?
— Или пушечный выстрел.
— В Фазаньем павильоне нет пушек!
— Вот это я и поставил ему на вид! Кроме того он заявил, что обвинять его в анархистском акте просто безумие, так как против этого обвинения говорит вся его жизнь!
— Может быть, в конце концов, этот несчастный просто помешался? — сказал принц, подумав.
— Не думаю, ваше высочество, — ответил министр полиции. — Его ответы были полны здравого смысла и даже изворотливости. По-моему, он разыгрывает оригинала.
— Он выразил желание видеть меня?
— Нет, ваше высочество, он пожелал только повидать жену, но я счел нужным отказать ему в этом и, с разрешения вашего высочества, думаю держать его в одиночной камере в полной изолированности.
Принц снова задумался, но ничего не сказал и направился к дверям, все последовали за ним.
Толпа, увидев принца Отто, приветствовала его сердечными возгласами: все были уверены, что их повелитель только чудом спасся от смерти. Министр полиции любезно предложил мне подвезти меня в своем экипаже на виллу, но я предпочел идти пешком, чтобы прислушаться к разговорам в толпе. Последняя взволнованно выражала желание линчевать бедного Молоха, даже женщины и молоденькие девушки высказывали желание, чтобы профессора ‘взорвали на воздух его же динамитом’.
Около виллы я встретил взволнованного Грауса, пояснявшего согражданам, что полиция наложила печати на комнаты и лабораторию профессора.
— А, господин Дюбер! — сказал он, увидев меня. — Мне нужно поговорить с вами! Он отвел меня в сторону и сказал конфиденциальным тоном: — Происходят серьезные вещи, господин доктор!.. Когда профессора арестовали, он возвращался домой вместе с профессоршей и вашей сестрой…
— Ну и что же?
— Профессора увели, даже не сказав ему, в чем дело. Профессорша и ваша сестрица ушли к себе, но, когда явилась полиция, чтобы наложить печати, ваша сестрица увела госпожу Циммерман к себе в комнату.
— Она хорошо сделала!
— Я и не говорю, что нет, но только теперь под окнами собралась толпа, настроенная далеко не дружелюбно!
Я оставил Грауса и поспешил к вилле ‘Эльза’. Человек тридцать горлопанов вопило под окнами Греты:
— Долой Циммермана! Смерть убийце!
Я подошел к ним и сказал:
— Господа, предполагаемый виновник преступления арестован. В этом доме находятся только две беззащитные женщины, из которых одна — четырнадцатилетняя француженка, это моя сестра. Я рассчитываю на вашу любезность: разойдитесь, господа!
Эта маленькая речь оказала свое действие, и после короткого совещания горлопаны замолчали. Я поспешно взбежал по лестнице и постучался, назвав себя, в комнату Греты. Она сама открыла мне и была вся красная и очень оживленная. Госпожа Молох неподвижно сидела в углу.
— А, вот и ты, — сказала Грета. — Пора! Я уж думала, что эти молодцы разнесут нас!
— Ты — славная крошка, — сказал я, целуя ее. — Не бойся ничего, опасности нет.
— Да я вовсе и не боялась! — возразила Грета.
— Мсье Дюбер прав, — с горечью отозвалась госпожа Молох. — Эти пьяницы удовольствуются рычанием, но мой муж все-таки в тюрьме!
В это время перед виллой ‘Эльза’ снова началось какое-то оживление. Я выглянул в окно: Граус с листом бумаги в руках говорил, взобравшись на скамейку и обращаясь к толпе:
— Вот телеграмма, которую наш возлюбленный принц посылает сейчас всем имперским начальствующим лицам: ‘Чудесным образом спасенный от опасности, которая ныне угрожает всем коронованным лицам, я возношу хвалу Господу, предупредившему страшное покушение. Отто, принц Ротбергский’.
Толпа разразилась оглушительными криками. Но толпа предпочитает позорить, чем приветствовать, и крики: ‘Смерть Циммерману! Смерть убийце!’ — с новой силой раздались в толпе.
— Ступайте-ка обе в мою комнату, — сказал я госпоже Молох и Грете. — Там вы будете в полной безопасности, и рычание толпы не дойдет до вашего слуха!
Профессорша согласилась с этим и ушла ко мне, но Грета предпочла остаться со мной. И мы стали смотреть с ней на все прибывающую толпу, которая забавлялась криками:
‘Смерть Циммерману!’

Глава 9

‘Дорогая Берта!

К сожалению, у меня нет оснований писать Вам в более радостном тоне, чем прошлый раз. Все обстоит пока по-прежнему. Муж по-прежнему содержится в ротбергской тюрьме, и в десять дней его одиночного заключения мне не удалось повидать его. Как вы, наверное, уже читали в газетах, он отказался избрать себе защитника. На допросах он отвечает, что если ротбергским властям нравится разыгрывать комедию, то он-то не желает принимать участие в последней.
Вы должны знать, дорогой друг мой, что сила духа у моего мужа непоколебима. Я уже не раз испытала, что принятого им решения нельзя изменить даже в пустяках, касающихся домашнего быта. У Карла будет защитник по назначению, но и ему не добиться от моего мужа ни слова. Таким образом, нашим врагам предоставляется полная свобода донять нас. Вы понимаете, как я беспокоюсь. Я не так стойка и более чувствительна, чем он, и меня приводит в отчаяние запутанность этого дела.
Я ходила к судебному следователю и к министру полиции. Они приняли меня с таким таинственным видом, говорили с такими недомолвками об опасности, угрожающей правам общества, что мне оставалось только уйти назад, не разрешив вопроса, который я хотела поставить им на вид. Этот вопрос гласит: как допустить, что мой муж, вся жизнь которого была одним сплошным гимном Разуму, Правосудию, Добру, совершил бессмысленный, несправедливый поступок? А они только качали головой и говорили о социальной опасности. Тем не менее, из уклончивых фраз министра я поняла, что они смотрят на моего мужа, как на экзальтированного фанатика. Моральные выводы, сделанные Карлом из монистической доктрины, они считают химерами! Наши вечерние собрания в Йене, на которых мы прославляли таинства и красоты природы, в их окраске превращаются в какие-то сеансы спиритизма или анархизма — не знаю, право! Это могло бы показаться вам смешным, если бы настоящий момент не был слишком печальным для веселости…
А сама я не только не сомневаюсь, но и с трудом удерживаюсь от слез. Я думаю о том, что мой муж один в громадной каменной клетке, наверное, вдобавок сырой. Хотя он и пишет мне, что чувствует себя очень хорошо и что эта обстановка располагает к работе и размышлениям, но я знаю, что все это пишется только для моего спокойствия. Разве у него такая постель, к какой он привык? Увы, там никого нет, чтобы следить, не сбросил ли он во сне с себя одеяло, как с ним часто случается, потому что и во сне он остается таким же подвижным, как в состоянии бодрствования. А его еда! Ведь он или совсем забудет поесть, или, задумавшись о великих космических проблемах, будет есть до тех пор, пока не опустошит всего блюда. И мысль о его страданиях лишает меня и сна, и аппетита.
Однако теперь не время разливаться в жалобах, надо действовать. Ваша пропаганда в Йене оказала свое действие, потому что она вызвала протест, подписанный всеми профессорами, и письмо ректора к имперскому канцлеру. Другой лист с выражением протеста циркулирует теперь в Мюнхене благодаря стараниям профессора Макса Фишера. С удовольствием отмечаю еще имя Бенедикта Колера. Это, как вы знаете, — очень ожесточенный противник философских идей моего мужа, и они отчаянно полемизировали между собой. Но вся профессорская корпорация почувствовала себя оскорбленной таким обращением с одним из своих самых блестящих сочленов!
Вы спрашиваете, дорогая Берта, каково здесь, на месте, настроение? Для этого я должна разъяснить Вам, в каких политических условиях мы здесь живем. Территория принца Ротберга населена приблизительно семью тысячами жителей, из которых около двух тысяч живёт в Ротберге, а три тысячи в Линцендорфе, местечке по соседству, где имеются гончарные заводы. Остальные рассыпаны по поселкам и горным селениям. Ротберг, где находится дворец принца, и который, в сущности, живет двором и, приезжими, отличается большой приверженностью к принцу. Линцендорф, как рабочий центр, либерален. Уже на другой день после покушения линцендорфские социал-демократы собрали сходку и отрядили делегацию к принцу, чтобы потребовать освобождения профессора, арестованного без всяких улик. Наоборот, в Ротберге жители криками требовали смерти моему Карлу и даже мне, а хозяин курорта даже прогнал меня из виллы, и я не могла найти себе приют, пока не устроилась в доме чеботаря Финка: это очень честный ремесленник и большой демократ. Дом Финка когда-то принадлежал отцу Карла.
Сегодня, благодаря волнению ученого мира, статьям в органах прогрессивной мысли и, как мне кажется, главным образом благодаря тому, что имперское правительство под предлогом необходимости усилить оплот порядка распорядилось заменить туземный гарнизон ротбержцев прусскими войсками, в настроении ротбержцев наблюдается поворот. Я нигде не встречаю ни единого враждебного слова или жеста, и кроме Грауса у меня нет ни одного непреклонного врага. Но я очень признательна Граусу за его вражду: благодаря тому, что он изгнал меня из своего курорта, я имею возможность жить в доме, где мой Карл проводил свои детские годы!
Так вот, милая Берта, каково положение дел. Оно далеко не блестяще, но меня поддерживает тот взрыв протеста, который объединил всю ученую Германию. Что касается меня, то я не устану протестовать ни словом, ни действием. А сегодня я надеюсь добиться от принца прекращения изолированности мужа: один из наших друзей, премилый молодой француз, состоящий здесь в качестве преподавателя юного наследного принца, ходатайствовал об этой милости через принцессу и надеется получить благоприятный ответ. Сегодня он обедает в замке, о, если бы он мог принести мне оттуда весть о даровании обещанной милости!
Дорогая Берта, я хочу, чтобы Вы и наши друзья поскорее приехали сюда. Вы поддержите меня и поможете выполнить мою задачу. Не откладывайте! Впятером мы составим целую маленькую армию, которая увлечет за собой толпу. Жму руку Альберту, Францу и Мишелю. Посылаю горячую благодарность профессорам, студентам и всем тем, кто принимал участие в агитации за моего мужа. А вас, милая Берта, я от души целую, равно как и Вашу отличную хозяйку, госпожу Рипперт.

Сесилия Циммерман’.

Действительно, в тот день, когда было написано это письмо (которое впоследствии было опубликовано в либеральной газете), я и Грета должны были обедать в замке. По установившейся привычке мы отправились с нею днем пешком в горы. Было очень жарко. Когда под вечер мы возвращались в курорт, Грета сказала мне:
— А не находишь ли ты, Волк, что Ротберг стал уже не тем, чем был прежде, после ареста Молоха? Он не делал особого шума, его почти не было видно, и все-таки, начиная со дня Седана, здесь все стало скучнее, все — даже погода!
‘Грета права, — думал я, — маленький старенький ученый схвачен в своей лаборатории и брошен в тюрьму. Ничтожное происшествие! И все-таки общественная совесть не чувствует себя спокойной… Да, Ротберг изменился после того, как Молоха посадили под замок. Пангерманисты сбавили тон, социалисты строят невыносимые рожи мучеников, принц нервничает: нет более ротбергских марок и туземного гарнизона, империя, долго игравшая в кошки-мышки с Ротбергом, теперь хочет проглотить его целиком. Майор оправился от последствий взрыва, но стал еще раздражительнее и отвратительнее, чем прежде. Мой ученик стал мрачен и скрытен, я чувствую, что он что-то утаивает от меня, но не могу догадаться, что именно… Грета уже не держит себя с ним так запросто, товарищески, как прежде, но почему это — она не говорит мне. Я чувствую, что она опасается чего-то по отношению ко мне. Она решается на туманные намеки, что я мог бы отказаться от преподавательской деятельности и получить место в промышленном банке при посредстве ее друзей. ‘А Эльза… О, Эльза не поддается той печали, которая разлилась вокруг после ареста Молоха! Она даже и не думает о Молохе! Она живет в своих грезах. А эти грезы — бегство принцессы через весь мир с учителем…
Вот я и пришел к тому пункту связи, когда женщина подчиняет себе мужчину, и когда мужчина неволей или волей повинуется ей. Весь мой разум протестует против глупости, которую я собираюсь совершить, и все-таки я сделаю эту глупость! Я похищу принцессу… Я буду обладать женщиной, которая не вызывает во мне такого безумного желания, способного примирить всякие противоположности…
В то время, как я думал все это, Грета, смотревшая на меня, сказала (мы как раз дошли до порога нашей виллы):
— Волк, ты думаешь о чем-то неприятном, что ты не можешь сказать мне!
— Ах, оставь меня думать о том, о чем мне угодно! — ответил я, раздосадованный ее проницательностью.
— Хорошо, хорошо, — сказала она, — я не думала, что сделаю неделикатность этим замечанием.
Она дулась на меня все время до обеда, но около половины восьмого вошла ко мне в комнату, одетая в вышитое муслиновое платье, в котором когда-то была на посольском балу. Оскорбленное выражение ее лица плохо мирилось с явным довольством собой.
— Прости, если я мешаю тебе, — сухо сказала она, — но у меня нет горничной, которая сказала бы мне, все ли у меня в порядке.
Я посмотрел на сестру: стыдливое декольте, сформировавшиеся руки, плечи, детские линии которых совсем сглаживались, талия и фигура девочки-женщины — все вместе являло собою невыразимо чарующий, влекущий образ.
‘Ах, как дивно прекрасна юность! — подумал я. — В мире имеется счастливый человек, которого я пока еще не знаю. Он придет за этим цветком, вдохнет в себя его аромат, сорвет и унесет с собой. Вот счастье, за которое не жалко отдать жизнь, счастье, которого мне никогда не изведать. Никогда девушка не расцветет в моих объятиях! Цветок, который мне придется нюхать до самой смерти, уже наполовину увял’.
— Ну-с? — спросила Грета без всякого нетерпения, медленно поворачиваясь передо мной.
Я встал, слегка охватил талию Греты и, нежно поцеловав ее, сказал:
— Тебе четырнадцать лет, милая сестренка, как же ты можешь думать, что сегодня вечером не будешь настоящей маленькой принцессой?
Она порозовела от удовольствия и, поднявшись на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха, шепнула:
— Ты тоже очень красив в этом жабо и придворном костюме… Видишь ли, мы — простые буржуа, но мы умеем носить костюм лучше, чем все эти марионетки, будь они хотя и из придворных.
Тем не менее, через полчаса Грета должна была сознаться, что сцена, где играли марионетки, не была лишена величия. Анфилада громадных парадных апартаментов, старинная ценная мебель и величественный вид придворных лакеев производили свое впечатление.
Приглашенные стоя ожидали в салоне принцессы, пока позовут к обеду. Принцесса сейчас же взяла за руку мою сестренку и представила ее сначала госпоже Дронтгейм, жене министра полиции, тяжелой особе с квадратным подбородком и жирным бюстом, на котором, словно на дряблой подушке, покоилось колье из больших жемчужин, потом Эльза повела Грету к сестре министра, Фредерике (или более фамильярно — Фрике), хорошенькой миниатюрной брюнетке немного мальчишеского вида, и в заключение — к девице Больберг, декольте которой, будучи по существу более чем скромным, казалось просто неприличным — до такой степени все открытые им прелести самой природой были предназначены храниться в тайне от чужих глаз.
В тот момент, когда я приветствовал принца, он разговаривал около окна с министром и майором. Даже если бы я не слышал доносившихся до меня слов из их разговора вроде ‘канцлер’, ‘гарнизон’, ‘социализм’, по одному выражению их лиц я понял бы, что они говорят о ротбергской политике. Чтобы не смущать их, я пошел отыскивать Макса, но тот, пожав мне руку, отправился занимать Грету. Придворный интендант граф Липавский, жирное лицо которого дергалось от сдержанной веселости, сказал мне вполголоса:
— Дорогой доктор, сегодня из-за вас пришлось перевернуть вверх дном весь этикет! Вы сидите по левую руку от принцессы, это — честь, воздаваемая вашему прекрасному отечеству. Здесь, в Ротберге, мы становимся отчаянными франкофилами… — Он увлек меня в сторону под предлогом желания показать мне грандиозное панно, изображающее битву под Лейпцигом, и продолжал: — Заметили ли вы, в каких растрепанных чувствах находятся наши великие дипломаты? Сегодня вечером от канцлера получена большая шифрованная телеграмма. Я догадался, что нашим властям предписывается подыскать подходящие квартиры для расквартирования прусской пехоты, ну, а наш гарнизон отправляют в Эльзас-Лотарингию. Граф Марбах повержен. Министр полиции провел весь день в догадках, что бы сделал Талейран в подобном случае. Что же касается принца, то он полон антипрусским настроением и готов чувствовать себя, по крайней мере, социалистом. Я просто удивляюсь, что доктор Циммерман еще не выпущен из своей темницы и не принимает участия в сегодняшнем обеде… Однако поспешите предложить руку супруге министра полиции, а если вы по французской манере вздумаете поязыкоблудствовать с нею, то говорите погромче, потому что эта милая дама туговата на ухо.
Обе половинки дверей салона распахнулись, и старик-лакей с видом посланника провозгласил, что кушать подано.
Марбах не мог удержаться от гримасы, когда увидал, что я сажусь рядом (слева) с принцессой. По правую руку ее сидел министр. В виде компенсации майору предоставили место слева от Фрики, фаворитки. Слева от меня сидел граф Липавский. Отпрыск Оттомара Великого восседал справа от министра, который в свою очередь сидел по правую руку от принца. Грету поместили между майором и принцем Максом.
В начале обед отличался зеленой скукой. Метрдотели молчаливо сервировали блюда. Стол, сверкавший серебром и хрусталем в лучах электрических огней, казался совсем маленьким в этом громадном украшенном оленьими рогами зале. В то время как министр объяснял принцессе Эльзе процессуальную сторону уголовного суда над Молохом, придворный интендант говорил мне своим бесцветным голосом:
— Нравится вам, как украшен этот зал? Что касается меня, то, не будь я старым холостяком, эти оленьи рога привели бы меня в отчаяние! Но владетельные принцы Ротберг-Штейнахские всегда отличались любовью к рогам, как декоративному украшению. Они все были рьяными охотниками… и тем, что из этого следует. Можно сказать, что баллада вашего поэта об охоте на оленей написана специально для них:
Or, tandis que le sang ruisselle,
Celle,
Qu’epousa le prince Alexis,
Six,
Sur le front ride du Burgrave,
Grave,
Pauvre cerf! des rameaux aussi!
— Господин интендант, ваша эрудиция ставит в тупик мое невежество, — сказал я, чтобы избежать обсуждения супружеских несчастий принцев Ротберг-Штейнахских.
Интендант был и в самом деле очень образованным человеком, но образованность не шла у него рука об руку с деликатностью: он не щадил меня этими намеками на сущность благоволения ко мне принцессы. Как раз в этот момент я почувствовал, как чья-то массивная нога нежно легла на мою туфлю: это принцесса пожелала немного отвлечься от скучных объяснений министра. Я хотел принять самый беззаботный вид, но тут глаза Греты встретились с моими, и я невольно покраснел, как будто чистый взгляд этого ребенка мог видеть, что делается под столом.
— Чтобы полк прусской пехоты стоял в Ротберге, — возмущался в это время принц, — чтобы пруссаков было здесь больше, чем ротбержцев!.. Никогда! Скорее я отправлюсь в Берлин к самому императору…
— Но их можно бы поместить за городом, — заметил майор.
— Не желаю! — воскликнул принц. — Не желаю, чтобы здесь был военный начальник, имеющий больше власти, чем я. Хотел бы я знать, какой враг нашего дома представил канцлеру все дело этого Циммермана в виде важной анархистской манифестации, компрометирующей безопасность моих владений и требующей военного подкрепления!
Граф Липавский воспользовался тем, что метрдотель наливал нам вина, и сказал:
— Наш дорогой принц забывает, что это сделал он сам в своей телеграмме, оповещавшей о случае на празднике Седана!
Я не поддерживал разговора.
Тогда Липавский, переменив тему, спросил:
— Как вы думаете, виновен ли доктор Циммерман?
— Абсолютно нет! — ответил я, стараясь осторожно высвободить свою ногу от пожатий принцессы.
— И я тоже не верю в его виновность… На мой взгляд, все это — женские штучки. Ведь майор — не только невыносимый фат, а еще страшный бабник вдобавок! Вот какой-нибудь муж и подложил петарду в задок его экипажа и…
Принцесса обернулась ко мне и прервала наш разговор:
— Я получила прошение от госпожи Циммерман, — сказала она. — Профессорша хотела бы навестить мужа в тюрьме. Мне кажется, что ее желание вполне законно. Ну, а потом, — шепотом прибавила она, — этого хотели вы, значит, так должно быть. Довольны ли вы, что сидите слева от меня?
Последняя фраза далеко не обозначала: ‘Рады ли вы, что сидите рядом со мной’. Нет, ее смысл был: ‘Гордитесь ли вы тем, что вас посадили на почетное место?’ И я подумал: ‘Через месяц мы станем анонимной парочкой, бороздящей Европу вдоль и поперек, неужели и тогда мне будут давать чувствовать всю честь сидеть рядом с моей сообщницей?’ — и мое плебейское сердце возмутилось…
Я стал наблюдать за Гретой. Она вела очень оживленный разговор с Максом, и можно было подумать даже, что она журила его. Я заметил, что он что-то порывисто ответил ей, после чего она замолчала и, видимо, надулась.
К концу обеда настроение несколько оживилось. Принц и майор стали разливаться в надменных патриотических речах, говоря о призвании Германии править народами. Вольберг рассказывала о своих предках. Интендант между строк язвил над всем и всеми, тогда как нога Эльзы нежно пожимала мою туфлю. Только супруга министра полиции в молчании занималась уничтожением подаваемых блюд.
У принца Отто создалась привычка уводить после таких обедов приглашенных мужчин в курилку. Так было и в данном случае. Но когда все мы собрались там, принц, лично выбрав для меня сигару (что заставило графа Марбаха побледнеть от зависти и ревности), подошел ко мне и сказал:
— Мне нужно поговорить с вами, господин Дюбер. Пожалуйста, пройдемте в мой кабинет!
Мы тотчас вышли из столовой.
В кабинете принц Отто сказал мне:
— Вы знаете, месье Дюбер, как я уважаю вас. Вы думаете, как француз, я — как немец, это вполне естественно… Я думаю, что вы не имеете причин жаловаться на то, как с вами обращаются здесь? Я всегда приказываю, чтобы в этом отношении соблюдались величайшее внимание и уважение…
— О, в таком случае вашему высочеству повинуются как нельзя лучше! — ответил я.
— Вот я и хочу поговорить с вами, как… как с другом, Все это циммермановское дело становится просто смешным. Министр полиции, который орлиной зоркостью не отличается, не может найти точные улики против доктора. Ничего, кроме предположений! Теперь установлено, что в день празднования Седана Циммерман вышел из дома с гербарием, как и всегда. Он оставил этот гербарий в каретном сарае Фазаньего Павильона по предложению маленького Ганса, молочного брата принца Макса, а затем зашел за ним, после того как его согнали с трибуны. Следовательно, надо предположить, что у него в гербарии было небольшое количество сесилита, как он назвал изобретенное им взрывчатое вещество, и что под влиянием раздражения он сунул петарду в ящик на задке коляски майора. Заметьте, что самую оболочку бомбы не удалось найти! Правда, нашли осколок медной трубки и обрывки листового цинка. Но как раз утром в этот день из таких трубок пробовали действие фейерверочных составов, назначенных для дня Седана… Значит, остается предположить, что Циммерма воспользовался взрывчатым веществом, известным лишь ему одному и способным развить при самом незначительном количестве адскую разрушительную силу. Разве он не говорил сам о часовом стеклышке? Вот на чем обосновывается обвинение. Какого вы мнения об этом?
— Я думаю, ваше высочество, что очень много невинных пострадало от несравненно менее веских улик.
— Так вы думаете, что доктор не виноват? Но пусть же он защищается, животное! Судебный следователь не может вытянуть у него ни слова, от адвоката он тоже отказывается. Мы вынуждены ограничиваться предположениями. А в то же время сатирические журналы Мюнхена и Берлина высмеивают то, что они называют ‘ротбергской петардой’. Видели ли вы последний номер ‘Симплициссимуса’? Там изображают меня бегущим с обнаженной шашкой за мальчишками, которые забавляются елочными хлопушками! А ‘Форвертс’ уверяет, что все это покушение было организовано мной и министром! Эта фурия-докторша, которая казалась такой безобидной, пока муж был около нее, просто взбесилась, когда мы посадили его в тюрьму. Она наводняет своими писаниями все немецкие газеты, подняла на ноги всю так называемую интеллигенцию: один протест подписывается в Мюнхене, другой в Дрездене, и нет такого писаки по копейке за строку, который не уверял бы, что я — палач и что в Ротберге хуже, чем в России. Берлин пользуется всем этим для того, чтобы отменить все привилегии, которыми Ротберг издавна пользуется. В конце концов, ожидается депутация из Вены, состоящая из учеников доктора Циммермана, забубённых голов и пьяниц, которые только спугнут жильцов Люфткурорта своими манерами и песенками… Ах, проклят тот день, когда этот старый дурак Циммерман ступил на мою территорию! Я оказывал ему всяческое внимание, а он грубо отмахивался от меня. Он поносил империю, а я удовольствовался тем, что приказал согнать его с трибуны… Возможно, что он хотел просто подстроить майору школьническую шутку… Я послушался голоса общественного мнения и приказал арестовать Циммермана: ему очень удобно в тюрьме, потому что это — вовсе не какая-нибудь ужасающая злая яма, как уверяют господа интеллигенты… И из-за него я попал в смешное положение, меня высмеивают, меня оскорбляют! С меня довольно! Все равно, виновен ли Циммерман или нет, но он заплатит мне за все это!
Принц встал и резким движением бросил сигару в камин. Встал и я, думая, как скоро оправдалось предсказание Молоха: идея, которую хотели убить, сама убивает своих врагов.
— Что же вы скажете на все это? — спросил принц, останавливаясь предо мной.
— Ваше высочество, я жду ваших приказаний!
Он пожал плечами.
— Моих приказаний, моих приказаний! Разве я могу давать вам приказания… этого рода, по крайней мере! Я обращаюсь к вам не как к преподавателю моего сына, а как к джентльмену… Жена Циммермана хочет, чтобы допустили ее свидание с мужем? Ну что же, я согласен. Но я ставлю условием, чтобы первоначально вы одни сходили к этому старому безумцу и представили ему в надлежащем свете то затруднительное положение, в которое он ставит меня, отказываясь защищаться. Раз у него имеются доказательства его невиновности, так почему ему не представить их нам? Неужели он воображает, что я хочу судить невиновного?
— Ваше высочество, — ответил я, подумав, — прежде всего, позвольте поблагодарить вас за разрешение друзьям и родным навещать профессора Циммермана. Завтра же я повидаюсь с узником. Разумеется, я навещу его, как друга: мне не к чему вмешиваться в судебное следствие. Но я скажу ему о ваших милостивых намерениях и… все, что он уполномочит меня передать вам из нашего с ним разговора, я сообщу вам.
— Отлично! Отлично! — сказал принц, лицо которого просветлело. — Спасибо вам! Я уверен, что вы извлечете все, что нужно, из этого посещения.
Он протянул мне руку и крепко пожал мою. Я видел, что он взволнован…
‘В конце концов, — подумал я, — он — порядочный человек и только притворяется тигром!’
В дверь постучались. Вошел старый лакей и доложил с низким поклоном:
— Ее высочество владетельная принцесса приказали сообщить вашему высочеству, что ее высочество на террасе с прекрасными дамами, и что ее высочество просит господ мужчин присоединиться к прекрасным дамам.
— Хорошо, хорошо! — сказал принц. — Будем галантны! Не надо забывать прекрасный пол… Еще сигарку, месье Дюбер? Нет? Отлично, идем!
Он фамильярно обнял меня за плечи и вышел, таким образом, со мной в курилку, что вызвало явное недовольство министра и майора. Мне показалось, что даже Липавский был несколько недоволен этим, потому что он успел шепнуть мне:
— Черт возьми, да вы в милости! Вы избрали отличный путь! Ведь ваши предки когда-то покорили всю Европу только благодаря тому, что начали с покорения женских сердец!
Терраса, где нас ожидали ‘прекрасные дамы’, представляла собою обширную песчаную площадку, обставленную апельсиновыми деревьями и расположенную около замка. Она возвышалась над отвесным обрывом, который вел к Роте. Туда можно было пройти стеклянной галереей, представлявшей собою одновременно и зимний сад, и биллиардную.
Когда мы вышли на террасу, была уже глубокая тьма, редкие звезды мигали среди неподвижно нависших тяжелых туч. Электрические лампочки, подвязанные к апельсиновым деревьям, бросали яркий свет на садовые кресла, на которых сидели дамы, но свет этих ламп рассеивался уже в двух шагах, поглощаемый жадной тьмой. Наше появление было встречено обычными шуточками насчет страсти мужчин уединяться и невозможности женщинам обойтись без них… Принцесса вскоре отвела меня в сторону.
— Пойдемте сюда, — сказала она, — посмотрим на обрыв: ночью это так страшно! — А когда мы отошли на несколько шагов, она прибавила: — Ведь вы должны знать, что здесь это принято… Все разбегаются по сторонам. Принц подхватил эту язву Фрику и удаляется с нею в парк!
Тоненький силуэт Фрики, сопровождаемой массивным силуэтом принца Отто, уже скрывался в темной мгле, окутывавшей террасу. За столом, где были поставлены напитки и стаканы, остались теперь супруга министра полиции, в полусне занимавшаяся пищеварением, майор с министром, горячо разговаривавшие о чем-то, и успевшие помириться Макс и Грета.
Не заботясь о том, что за нами будут следить, Эльза повела меня в сторону, противоположную той, куда скрылся принц с Фрикой. Здесь было так темно, что мы не видели даже лица друг друга, и я с трудом различал белое платье принцессы и шарф, наброшенный на ее плечи.
Она лихорадочно пожала мою руку и сказала:
— Эта ночь опьяняет меня! В воздухе чувствуется гроза: наверное, она скоро разразится. О, мой друг, я не могу более обходиться без вас! Во время обеда я была так счастлива вашей близостью, но, как только вы удалились вместе с принцем, я больше не могла жить… Вот почему я послала за вами…
— Благодарю! — сказал я, нежно пожимая эту горячую руку.
Говоря по правде, это уединение на глазах всего общества заставляло меня испытывать некоторую досаду. Я видел, что наша интимность не составляет тайны ни для кого, наверное, считают даже, что мы зашли гораздо дальше, чем было на самом деле… Я чувствовал это не только из дерзких намеков Липавского, не только из косых, иронических взглядов слуг и их перешептывания при моем появлении, это подтверждали также крайняя почтительность Грауса и чиновников, все увеличивавшаяся злоба майора, к которой теперь примешивалось презрение и какое-то недоброжелательство, сверкавшее даже во взглядах простых обывателей. Все это приводило меня в нервное, кислое настроение. Да и отношениях Эльзой уже не представляли для меня той прелести, как вначале. Они привели меня теперь к решительному поворотному шагу, и если бы я был очень доволен положением наивного, невинного флирта, подобного встрече в комнатах Комболь в день Седана, то избыток счастья в этой любовной интриге просто угнетал меня.
— Как молчаливы вы, друг мой! — пробормотала Эльза. — Не правда ли, эта темная ширь, разверзнувшаяся перед вами, подавляет вас? Разве вам не кажется, что хорошо было бы промечтать здесь всю ночь, нежно пожимая руку друг другу, но, не говоря ни слова?
— О, да! — ответил я, надеясь, что Эльза отдастся этому желанию помолчать и таким образом избавит и меня от необходимости говорить.
Но женщины — увы! — мало заботятся о последовательности и, признав прелесть молчания, принцесса быстро заговорила:
— Я была так счастлива во время обеда. Вы были около меня, совсем близко, как я и хотела этого, потому что это я приказала Липавскому посадить вас по левую руку от меня. Он очень хитер и нашел оправдание моему желанию в старом линцендорфском обычае, который называют ‘правом путника’. Путник, будь то простой землепашец, имеет право раз в году обедать рядом с принцем. И вот, в то время как слуги торжественно служили нам в этом парадном зале, я думала, что это историческое задание принадлежит мне, что я тоже имею свою часть в славной истории Ротберга… И я была счастлива, что хочу покинуть все это ради вас, пожертвовать все это любви… — Она помолчала, ожидая моего ответа, и потом тихо сказала: — можно подумать, что моя радость чужда вам?
— Простите меня, — ответил я, — не могу же и я в свою очередь не оценить всей величины той жертвы, которую вы предполагаете принести. Я просто колеблюсь принять эту жертву… только и всего!
— Вот как? Значит, вы не любите меня! — сказала Эльза, отталкивая мою руку, но затем тотчас же опять схватила ее, поднесла к своим губам и продолжала: — простите меня и вы, ваши сомнения проистекают из деликатности вашего сердца… Но все эти колебания Вы должны отбросить из любви ко мне. Я собираюсь отказаться ради вас от всего: от семьи, положения, чести, состояния и уважения людей, меня надо вознаградить за это, всецело признав мою власть. Вспомните истории Марии-Елены, матери принца Эрнста. Она полюбила простого безродного офицера, которого ежедневно встречала в парке… Этот офицер отправился на войну. Однажды, соскучившись по нему, Мария-Елена написала ему, что хочет видеть его. Он не стал колебаться, дезертировал, был пойман и расстрелян… Вот это — любовь… Но ведь Гретс фон Биллейн не был легкомысленным французом!
В этот момент из ночной тьмы до нас донесся чистый, довольно приятный голос Фрики, запевшей романс Гейне:
Не знаю, что все это значит,
Что стало так грустно вдруг мне,
И часто старинная сказка
Встает предо мной, как во сне.
Пение внезапно прервалось и сменилось взрывом смеха.
— Отто целует ее, — сказала принцесса. — Прежде мое сердце больно сжималось, когда около меня происходили такие вещи, а теперь это доставляет мне почти удовольствие: это рассеивает все мои сомнения. Я не могу жить без любви, а любовь принца — не для меня. И вот я уезжаю…
Наступила глубокая тишина. Бесконечная грусть овладела мной. У меня было такое чувство, будто я увязаю все более и более…
‘Кончено! — думал я. — Сколько бы я ни отбивался, она сделает то, что хочет. Но почему же это погружает меня в такую меланхолию?’
— Обнимите меня! — шепнула Эльза.
Я повиновался. Разве она — не повелительница мне? А потом у мужчин имеется особая доброта, своего рода сентиментальное сострадание, на которое женщины не способны, раз они перестали любить. Я стал целовать глаза и волосы Эльзы и почувствовал, что моя нежность к ней еще не совсем умерла. Только ее парализовал кошмар принятых решений…
Когда я выпустил Эльзу из объятий, она заговорила задыхающимся, прерывистым тоном:
— Я не перестаю считать дни, остающиеся до моего освобождения. Теперь у нас двенадцатое сентября: через шесть дней, как вы говорили, ваша прелестная сестра уезжает? Это будет, значит, восемнадцатого. На следующий день я поеду в Карлсбад, отправлю под каким-либо предлогом Больберг в другой город, а сама уеду в Никлау, в Галицию, где у меня имеется собственный домик, завещанный мне госпожой Никлау, фрейлиной, воспитывавшей меня в Эрленбурге. Вы возьмете отпуск у принца и отправитесь ко мне. Двадцать третьего мы будем вместе у меня, в моем собственном доме, среди моих собственных людей, австрийских поляков, повинующихся мне, как собаки, и менее, чем через две недели, мы будем всецело принадлежать друг другу!
Ее голос окреп. Теперь она говорила так, как бы отдавая мне приказания.
— А принц? — пробормотал я.
— Письмо, которое я оставлю ему, объяснит ему мое поведение. В виду того, что в Карлсбаде я буду проживать инкогнито, под фамилией графини Гриппштейн, у принца будет достаточно времени, чтобы дать удовлетворительные объяснения по поводу моего отсутствия. Само собой разумеется, я постараюсь всячески облегчить ему развод.
— А Макс? — снова напомнил я.
Эльза вздохнула, но особого волнения не выказала.
— И Максу я тоже оставлю письмо. Я уверена, что он не осудит меня. Да и пострадает ли он от моего отсутствия? Уж и теперь он не принадлежит мне: он в руках принца и майора. К тому же я — далеко не первая женщина, не первая принцесса даже, которая бежит из-под супружеского крова… Чем более я думаю об этом, тем более убеждаюсь, что действую согласно указаниям Божьим. Мной руководят такая энергия, такая сознательность, ясность, которых я никогда не предполагала в себе.
Небо вспыхнуло далекой молнией. Я внутренне полюбовался, как удобно устраиваются женщины, чтобы навязать Господу Богу роль вдохновителя и соучастника в их сентиментальных делишках!
— Итак, — продолжала принцесса, — теперь вы мой! Никлау расположен вдали от населенных пунктов, ближайшим является Ольбиц, имеющий населения всего две тысячи душ. Мы будем всецело и на всю жизнь принадлежать друг другу!
— Совсем близко от нас раздался детский голос, помешавший мне выразить, как восхищает меня такая перспектива. Этот голос тихо спросил:
— Мама, вы здесь?
— Иди, Макс, мы здесь, у конца террасы, — ответила Эльза.
Мальчик бросился к матери и нежно поцеловал ее.
— Я не сделал ни одной ошибки во французском языке за вечер, разговаривая с мадемуазель Дюбер, — сказал он. — Она не могла поймать меня ни на одной ошибке и теперь проиграла пари!
— А где Грета? — спросил я мальчика, нежно ласкавшегося к матери.
— Граф Липавский дает ей урок игры на бильярде.
Мы медленно вернулись втроем в освещенную часть террасы.
— Мама, — сказал Макс, не выпуская руки принцессы, — знаете, мне пришла мысль. Мадемуазель Дюбер следовало бы остаться здесь, чтобы учиться вместе со мной. Тогда она не разлучалась бы более с братом, и я уверен, что ее учение не пострадало бы!
— Так попроси ее! — сказала Эльза.
— О, ради меня она не согласится!.. Но если бы господин доктор согласился… Ну, а вы же знаете, мама, что господин доктор сделает все, что вы захотите!
У стола мы застали Фрику, прическа которой была сильно смята и растрепана, она тянула из соломинки цитронад. Госпожа Дронтгейм спала глубоким сном. Принц, майор и министр сидели несколько в стороне и горячо беседовали о чем-то. В окна зимнего сада можно было видеть Грету, стоявшую около бильярда в позе летящего гения. Она держала в руках кий и пыталась положить по указанию Липавского трудный шар. От напряжения она даже слегка высунула свой розовый язычок.
— До завтра, — сказала мне принцесса, чуть-чуть касаясь моей руки.
Принц, заметив меня, подошел и сказал:
— Так я рассчитываю на вас, господин Дюбер, в том, что было между нами условлено!
Я поклонился, вместе с тем с трудом удерживаясь от смеха при виде того, как министр полиции пользовался тем, что общее внимание было отвлечено, и будил свою жену отчаянными щипками в ее жирную спину. Толстуха проснулась, привскочила и была, видимо, в отчаянии, что сидела в то время, как их высочества стояли.
Я сказал Граусу, чтобы он прислал мне экипаж только в том случае, если погода окончательно испортится. Предупредительный немец прислал нам лучшее ландо, и это оказалось далеко не лишним, так как крупные капли дождя уже начинали падать из тяжелых туч.
Уходя Макс подошел проститься к Грете, кутавшейся как раз в свое манто. Мне показалось, что ее ‘до свидания’ было крайне холодно.
Когда мы уселись в карету, Грета прижалась ко мне, я крепко обхватил ее, и в этой позе мы молча доехали до дома: мы оба чувствовали, что у каждого есть свой секрет. Только подъезжая к вилле, Грета высвободилась из моих объятий и сказала:
— Не правда ли, Волк, ведь ты никогда не бросишь меня?
Из ее глаз брызнули слезы. Я сердечно прижал ее к себе снова.
— Да нет же, милая, обещаю тебе!
— Ведь у меня кроме тебя нет никого на свете!
Надо было выходить из экипажа. Грета высоко подняла ворот манто, чтобы скрыть следы слез от кучера.

Глава 10

Восемнадцатого сентября, накануне отъезда Греты в Париж и принцессы в Карлсбад, я чувствовал себя скверно во всех отношениях. Решительный шаг, предстоявший мне, пугал меня. К тому же участь Молоха, которого я успел оценить и полюбить еще более в последние дни, немало тревожила меня: судебный следователь объявил следствие законченным, и профессору предстояло появиться перед судом присяжных в Линцендорфе. Ну, а как говорил Молох, было ‘мало надежды, что двенадцать присяжных тюрингцев окажутся более проницательными, чем один тюрингский следователь’! Поэтому опасность обвинительного приговора казалась неизбежной, и предстояло совершиться бессмысленнейшему, несправедливейшему делу: осуждению знаменитого ученого, человека с детски ясной, доброй душой, за преступление, которого он не только не совершил, но и не мог совершить!
Именно об этом и говорили мы, когда сидели в камере профессора Циммермана за кружками пива в обществе госпожи Циммерман, той самой Берты Эфенгоф, которой было адресовано письмо, поставленное в начале предыдущей главы, и упомянутых в этом письме Альберта Гриппеншталя, Франца Капича и Мишеля Урниц, поспешивших прибыть на зов госпожи Молох в Ротберг.
Вдруг дверь камеры раскрылась и вошедший сторож почтительно сказал:
— Господин доктор, господам студентам в барышне придется уйти. Госпожа профессорша и господин французский доктор могут остаться.
Мы с удивлением переглянулись.
Старый инвалид был, видимо, смущен сам.
— Дело в том, — пояснил он, — что сюда пришел кое-кто… особа из замка, которая запретила мне назвать ее имя и которая желает переговорить с господином доктором Циммерманом без иных свидетелей, кроме госпожи Циммерман и французского доктора.
Молох громко расхохотался.
— Не будем пытаться разгадать капризы грубой силы! — сказал он. — Уходите, друзья мои, и приходите завтра, если вам это разрешат. Быть может, нам осталось немного свободного времени для разговоров!
Гости из Йены расцеловались с профессором и ушли.
— Карл, — сказала госпожа Молох, — я все-таки не могу примириться с происходящим! Разве возможно, чтобы человека, которым восхищается вся мыслящая Германия, судили, как обыкновенного злодея, как безмозглого террориста, который рассчитывает переустроить мир динамитными бомбами?.. Я уверена, что эта ‘особа из замка’ послана уведомить тебя, что следствие о тебе прекращено, а не закончено, что судить тебя вовсе не будут, так как твоя невиновность признана.
Молох покачал головой, и, проведя рукой по своим седым волосам, произнес:
— Женщина! Не утешай себя тщетными надеждами! Повторяю тебе, что мы живем под началом грубой силы. К чему же пытаться логически предрешать поступки грубой силы, исключающей всякую логику?
Тут дверь камеры распахнулась и на пороге показалась изящная фигурка принца Макса. Он остановился у дверей с каскеткой в руках, отирая пот, крупными каплями выступивший на лбу: видно было, что он бежал изо всех сил.
— Уйдите, Будер! — сказал он сторожу.
Принц вошел, дверь за ним закрылась. Тогда он по очереди посмотрел на профессора, профессоршу и на меня. Его губы, верхние части щек и ресницы судорожно дергались той трогательной и в то же время комичной гримасой, которая предвещает у детей слезы. И действительно, не успел он выговорить и слово, как у него вырвалось громкое рыдание. Он бросился к столу и отчаянно заплакал.
Сердце госпожи Молох сейчас же встрепенулось: она жадно стремилась к материнству, последнее было ее страстью, но природа лишила ее этого законного счастья. Поэтому, увидав плачущего Макса, она сейчас же бросилась к нему и крикнула, обхватив его обеими руками:
— Ах, Боже!.. Ваше высочество, да что с вами? Вы плачете? Может быть, вы больны, дорогой принц?
Макс, не отвечая, поднял на профессора расстроенный, смущенный взгляд. Одно мгновение он еще колебался, но потом порыв всецело овладел им, он подбежал к Циммерману и, прежде чем Молох успел помешать ему, бросился перед ним на колени:
— Простите! Простите! — рыдал он, в то время как супруги Молох тщетно пытались вместе поднять его. — Простите, господин доктор! — повторял он, прижимаясь белокурой головкой к ногам старика. — Простите!
— Да в чем же вы просите прощения? — с некоторым нетерпением спросил Молох.
Я сразу понял все и внутренне распекал себя, как это могло случиться, что я с самого начала не догадался обо всем этом?
— Да ну же, ваше высочество, — сказал я, положив руку на плечо принца. — Встаньте! Мне кажется, что я догадываюсь, в чем вы хотите признаться доктору. Так сделайте свои признания лицом к лицу, как надлежит мужчине, переставшему быть ребенком!
Воззвания к самолюбию принца никогда не оставались бесплодными. Он сейчас же встал, быстрым движением вытер глаза и, приняв решительный вид, заговорил:
— Господин доктор, я страшно виноват перед вами. Я допустил, чтобы вас обвинили, арестовали, посадили в тюрьму… а ведь петарду в задок экипажа графа Марбаха положил я… Я не раскаиваюсь в этом, а жалею только об одном, что петарда не взорвала на воздух графа, или что от взрыва он не сошел с ума, или не разбил себе черепа, когда лошади мчали его по обрыву… Я ненавижу его!
— О, ваше высочество! — тоном упрека крикнула госпожа Молох.
А Макс продолжал:
— Я ненавижу майора за то, что он зол, за то, что он ненавидит меня и дурно обходится со мной. Он ввел в Ротберг прусские способы укрепления дисциплины, которые заключаются в том, что несчастных бьют, калечат, морят под арестом… Ну, меня-то он не посмел бы калечить или сажать под арест на гауптвахту, но с первого же дня, как ему поручили мое военное воспитание, он стал бить меня… Да, мсье Дюбер, да, господин профессор, он бил меня, и я молчал отчасти из самолюбия, а отчасти из страха… Да, из страха, господин Циммерман, потому что этот негодяй сделал меня подлым трусом, и за это-то я больше всего ненавижу его… И если я с самого начала не признался в своей проделке, то потому, что майор научил меня бояться…
Мы слушали со смешанным чувством печали и нежности.
Лицо Макса становилось все мрачнее, его взгляд все более дышал злобой и ненавистью.
— Мадемуазель Дюбер может подтвердить мои слова, так как ей-то я с самого начала признался во всем: я ни на минуту не допускал мысли, чтобы профессора арестовали. Ведь это было так нелепо! Доктор Циммерман подкладывает бомбу в карету майора! И каждый день я думал: ‘Сегодня подпишут приказ об освобождении из-под ареста, и все будет кончено’. Я сам знаю, что это было подло, я чувствовал себя очень плохо, но решиться заговорить я не мог… А дни шли, и с каждым днем все труднее было признаться, потому что из этой истории возник целый политический вопрос, начался обмен телеграммами между Берлином и Ротбергом, газеты подняли крик… Я был в отчаянии от того, что наделал… Господин профессор, умоляю вас, простите меня! Я сам знаю, что недостоин носить имя Ротберга, потому что… едва ли бы я признался вам в этом, если бы не мадемуазель Грета. Она взяла с меня обещание признаться в том случае, если профессора привлекут к суду. Только что, вернувшись с прогулки, я узнал, что приказ подписан, и вот… Пусть теперь будет, что будет!
Он с трудом подавил набегавшие слезы.
— Это — прелестный молодой принц! — вскричала госпожа Циммерман. — Не правда ли, Карл, ты не сердишься на него?
Молох отрицательно покачал головой.
Макс обернулся ко мне и сказал:
— Что вы будете теперь думать обо мне, господин Дюбер?
— Я буду думать, — серьезно ответил я, — что заставить другого человека расплачиваться за чужие грехи — плохое дело. Вы решили исправить свою ошибку, и это делает вам честь. Но вы бессильны возместить профессору его безвинные страдания, и в непоправимости этого — вся тяжесть вашего проступка!
— Когда я буду владетельным принцем, — крикнул Макс, густо покраснев, — я сделаю профессора министром Ротберга и дам ему графский титул и много денег…
Это заявление заставило разгладиться угрюмые складки лба Молоха. Он искренне расхохотался и сказал, положив руку на плечо Макса:
— Когда вы станете владетельным принцем, надо предполагать, что все мои титулы будут нечертаны на надгробном памятнике, а мое состояние будет заключаться в толстом дубовом ящике с цинковой подкладкой. И вы увидите тогда, что имя доктора Циммермана будет звучать в Германии, да и во всем свете гораздо громче, чем имя какого-нибудь ротбергского министра и графа ‘Уж-не-знаю-кого’. И не заботьтесь, пожалуйста, о том, чтобы сквитаться со мной. Я нисколько не пострадал: в тюрьме вашего батюшки обращаются очень гуманно… Но в виду того, что когда-нибудь вам придется пользоваться властью над людьми, постарайтесь запомнить то, что вам советовал господин Дюбер: каждый человек, достойный этого имени, должен уметь отвечать за свои поступки. Кроме того, откажитесь от привычки мстить насилием: грубая сила не может быть решающим элементом… Кстати, — ласково продолжал он, увидев, что глаза принца опять наполняются слезами, — как вы раздобыли бомбу? Мне это крайне интересно узнать, потому что взрыв был очень энергичен… Ну-ка, присаживайтесь ко мне и рассказывайте!
Он указал Максу на одну из сломанных табуреток. Мы с госпожой Молох уселись на скамейку у стены. Сам Молох присел на свою койку.
— А вот, — начал юный принц, просветлев с обычной для детей быстротой. — Уже давно я носился с мыслью отомстить майору за то, что он бил меня. Я поделился этим намерением с Гансом, своим молочным братом, который служит кучером у Грауса. Мы вместе стали придумывать способ отмщения. Самым приятным для меня было бы вызвать Марбаха на дуэль и убить его, но об этом нечего было и думать. Тогда Ганс посоветовал мне подвязать под хвост верховой лошади майора мешочек с перцем. ‘Доротея’, как зовут лошадь майора, очень чувствительна, перец вызвал бы у нее страшный зуд, и она сбросила бы майора на землю. Но, к сожалению, майор — отличный наездник, и было мало шансов, что он убьется при падении…. Так вот, может быть, вы помните, недавно в Париже было совершено анархистское покушение на испанского короля. По этому случаю газеты много говорили об анархистах, а в ‘Крестовой Газете’ появился большой фельетон, где очень ученый профессор описывал все системы бомб…
— О, немецкая наука! — с восхищением воскликнула госпожа Молох.
— Этот фельетон, — продолжал принц, — дал мне мысль сфабриковать бомбу. Я тщательно изучил статью о бомбах и занялся трактатами по химии, которые нашел в библиотеке замка.
— Что? — вскрикнул Молох, — вы даже занялись трактатами по химии? Но это просто замечательно, это делает честь такому юному принцу!.. Так вы приступили к сооружению бомбы. Ну, а как вы взялись за это дело?
— Сначала я хотел достать артиллерийский картуз, но здесь у нас этого не нашлось. Тогда Ганс купил в Штейнахе толстую бомбовую трубку. Чтобы сообщить оболочке большую способность к сопротивлению, я обернул ее листом цинка и обмотал железной проволокой…
— Очень хорошо, очень хорошо! — одобрил Молох.
— Тогда я составил взрывчатую смесь по формуле, приведенной в фельетоне о бомбах, я украл из артиллерийского магазина пушечный порох, смешал его с углем и нитратом поташа, который сам приготовил, и прибавил туда древесных опилок, так как читал в одном трактате, что это связывает смесь…
— Древесных опилок? — перебил его Молох, вскакивая с места. — Ему пришло в голову прибавить туда древесных опилок! Но знаете ли, милый принц, что у вас положительные способности к химии? Нет, за это я должен расцеловать вас!
Он схватил морщинистыми руками белокурую головку Макса и запечатлел на его щеках два крепких поцелуя… Мы с госпожой Молох с трудом сохраняли серьезный вид. Я попытался дать разговору более серьезный характер.
— Скажите, ваше высочество, — спросил я, — кто подал вам мысль избрать второе сентября днем покушения?
Макс опустил голову и сказал:
— Перед этим майор… — Макс договорил еле слышно: — ударил меня палкой. — Макс помолчал и затем продолжал: — а потом я… не люблю ни Бисмарка, ни пруссаков вообще. Пруссаки — это алчные волки. Если бы не было пруссаков, Бисмарка и Седана, то теперь Ротберг не был бы разделен со Штейнахом, и мне пришлось бы подобно предкам править действительным государством.
— Но позвольте, — спросил Молох, как вы пристроили фитиль и подложили бомбу?
— Для фитиля я воспользовался шнурком от шпор. Я пропитал этот шнурок хлоратом поташа. Ганс сунул бомбу с фитилем в задок экипажа. Ну и фитиль был, как следует рассчитан, — не без гордости прибавил Макс, — ведь взрыв последовал сейчас же, как только майор уселся в экипаж.
— Это правда, — согласился Молох. — И все-таки в вашей бомбе был существенный недостаток: цинковая оболочка давала исключительно боковое сопротивление, а в обоих концах газы нашли свободный выход. Поэтому-то тоненькая коробка от консервов оказалась бы более пригодной, чем трубка, блиндированная цинком… Вы понимаете, не правда ли? Коробку после наполнения взрывчатым составом надо спаять, и так как пайка отличается большей сопротивляемостью…
— Карл! — нежно остановила его госпожа Молох.
Профессор с комическим бешенством взглянул на нее — он не выносил, чтобы его прерывали, но взгляд жены сейчас же смирил его раздражение.
— Ну да, ну да! — сказал он. — Все это теперь уже не имеет значения. Ну, да все равно, милый принц, вы доказали истинное призвание к химии, у вас поразительная инициатива… Очень хорошо, очень хорошо! Любите химию, это — мать всех наук и ключ к современной философии. В память об этом я поднесу вам свою книгу ‘Четыре проблемы природы’ с хорошенькой надписью!
— Как вы добры, доктор! — сказал Макс, который одновременно и плакал, и смеялся. — Увы, боюсь, что мой отец обойдется со мной не так…
— А вы признайтесь сначала во всем вашей матушке, — посоветовала госпожа Молох, — она очень добра. Ведь благодаря ей я могла навещать мужа… Она сумеет смягчить удар!
Глаза маленького принца загорелись восторгом.
— Ведь правда, что мама очень добра? — сказал он. — И так красива… Красивее ее нет владетельной принцессы в Германии!.. Ах, если бы она могла заниматься моим воспитанием… Ну, да что об этом говорить!.. Но вы правы, госпожа Циммерман, ей я первой признаюсь, хотя… это не помешает отцу очень скоро наказать меня!
— А я ручаюсь за обратное, — сказал Молох. — Вас накажут очень легко, потому что принц Отто не захочет официально признать вас виновником покушения…
— А, кроме того, — прибавил я, — надо быть готовым к расплате за собственные поступки!
— Я знаю это, господин Дюбер, — ответил мне принц, смотря мне прямо в глаза, — я сейчас же отправлюсь к маме и признаюсь ей во всем!
— Позвольте мне поцеловать вас! — сказала госпожа Молох со слезами на глазах, после чего нежно обняла мальчика, приговаривая: — Милая белокурая головка, милый ребенок!
Принц Макс пожал нам руки и молча постучал в дверь. Сторож сейчас же отпер ее. С порога Макс послал нам полупечальный, полурадостный привет.
— Не пренебрегайте химией! — крикнул ему на прощание профессор. — Не отказывайтесь от этого рода опытов!
Макс поклонился и исчез за дверью.
Я тоже хотел проститься, но тут госпожа Молох сказала:
— Карл, ведь ты хотел поговорить с господином Дюбер!
— Ну да, — ответил профессор, запуская руки в волосы, — я хотел, но не знаю, как примет господин Дюбер мое увещание! Как ты думаешь, Сесилия?
— Я думаю, — ответила старушка, — что с ним надо говорить совершенно откровенно, так как он — действительно наш искренний друг!
Молох резко схватил меня за руку и сказал, глядя мне прямо в глаза:
— Слушайте-ка, я вас очень люблю. Хоть вы и из числа придворных, но вы не побоялись выказать расположение к старому Циммерману. Когда меня посадили в тюрьму, вы заступились за меня перед принцем, посещали меня в тюрьме. Все, что я могу дать вам за это, я дам вам… Это — только совет. Не толкуйте его в дурную сторону… Так вот: решительно все в Ротберге считают вас любовником принцессы Эльзы… Отлично, это — неправда? Это меня радует! Говорят, что вы собираетесь похитить ее. Мне это кажется очень досадным, и Сесилия думает так же, как и я. Вы стяжали бы себе унизительное положение, да и по отношению к сестренке это было бы нехорошо. Мало того: вы отняли бы мать у маленького принца Макса… Не скажу, чтобы это была хорошая мать, но это — все же мать, не так ли? Это — очень чувствительная женщина, мне она сделала добро, и я уверен, что ее вмешательство смягчит исход выходки принца Макса… Но во что обратится жизнь этого маленького принца, если у него не будет иных воспитателей, кроме отца и майора? В нем борются две натуры, а ведь ему предстоит править людьми. Так не принимайте же участия в попытках сделать из него дурного правителя!.. Ну, а теперь, если вы находите, что я был нескромен, затрагивая этот вопрос, назовите меня старым дураком и забудьте все, что я сказал!
Я ничего не ответил на это, я просто крепко пожал руки супругов и ушел. Я уже не мог думать о деле Молоха, а весь был полон эгоистической заботой о будущем дне и с тоской спрашивал себя: ‘Как же я поступлю?’
Я не мог решить это… Так много мотивов говорило за и против решения принцессы бежать со мной. Найду ли я когда-нибудь другую женщину, которая будет готова отказаться ради меня от всех своих преимуществ, будет рада принести мне такие жертвы? Грета? Ну да, в первый момент Грета будет страдать… Но не пройдет и пяти лет, как она изберет себе другого руководителя, к которому привяжется на всю жизнь. Грета выйдет замуж и забудет обо мне… Ради чего же я сейчас откажусь от своего счастья?
А — с другой стороны — сколько унижения в похищении богатой принцессы учителем! Подумать только, что будут говорить и писать об этом!..
Но и это вовсе не важно, важно то, что я внутренне колеблюсь, счастье прожить вдвоем с принцессой до конца моих дней не так уж привлекает меня… Что же делать и на что я решусь?
Все эти мысли занимали меня и по возвращении на виллу ‘Эльза’. Вдруг мои размышления были нарушены звуком чьих-то тяжелых шагов на лестнице. Каково же было мое удивление, когда я вскоре после этого улицезрел… девицу Больберг!
— Ее высочество принцесса ожидают внизу в карете, чтобы узнать, может ли принять ее господин доктор! — отрапортовала мне старая дева.
— Ее высочество здесь? — с удивлением переспросил я.
Девица Больберг подняла глаза вверх, как бы свидетельствуя, что она-то ни при чём в этом деле.
Я поспешил договорить:
— Я к услугам ее высочества!
— Ее высочество приказывает вам не встречать ее, а обождать здесь, в этой комнате, — сказала фрейлина.
Подчиняясь этому приказанию, я стал ожидать принцессу в комнате. Она сейчас же появилась в сопровождении Больберг.
— Я не мешаю вам? — весело спросила она. — Мне нужно сказать вам два слова от имени принца… Соседняя комната занята вашей сестрой, не правда ли? Ах, ее нет дома? Ну что же, Больберг может подождать там!
Фрейлина повиновалась, мы остались с принцессой одни.
Она сейчас же протянула мне свои губки из-под серой вуалетки. Вообще сегодня она была одета во все серое, и этот цвет удивительно шел к ней, оттеняя нежность ее кожи.
— О, да, — сказала принцесса, как только наши уста разъединились, — я понимаю, что сделала опрометчивый шаг, приехав к вам… Ну, да что за беда, раз это — последняя опрометчивость! Но мне так хотелось посмотреть на комнаты, в которых вы живете в лучший из всех месяцев, которые мы проводили с вами… Официально я приехала для того, чтобы передать вам просьбу принца держать в секрете все, что вы знаете о деле этого сумасшедшего Макса. Я добилась того, что ему в наказание определили только неделю ареста. Ганс, который очень предан Максу, скажет, что это он нечаянно положил бурак из фейерверка в коляску… ну, уж не знаю, право, что он там еще наговорит! Ему дадут тысячу марок и посадят на две недели в тюрьму. В конце концов, он был соучастником проделки Макса и вполне заслуживает наказания! Судебный следователь порвал свое определение о предании суду профессора Циммермана и сегодня же подпишет постановление о его освобождении. Завтра утром профессора выпустят, и история будет кончена. В сущности, принц был вовсе не так рассержен, как я думала: он слишком доволен, что вся эта нелепая история кончилась, наконец… Ну, а мне все это совершенно безразлично… Я твоя, — шепотом добавила она, — я твоя и позволяю тебе сказать мне: ‘я люблю тебя’.
Она подчеркивала разрешение говорить ей ‘ты’ словно какую-то особую милость. Но почему в этот момент, который, как думала Эльза, должен был окончательно опьянить меня, я чувствовал в душе досадную ясность? И внезапно во мне блеснула мысль, как выйти из создавшегося тяжелого положения.
— Да, дорогая Эльза, — сказал я, — я люблю тебя, но то, что ты предлагаешь мне, я могу принять отнюдь не в том виде, в каком ты предполагаешь…
— Что ты хочешь сказать этим? — перебила меня Эльза, бледнея и вырываясь из моих объятий.
— Я чувствую всю глубину приносимой тобой жертвы и очень благодарен тебе. Но я, бедный учитель, не могу быть любовником богатой принцессы, бегущей с трона…
— Однако, — крикнула она, — каким тоном ты говоришь со мной!
— К чему бояться выражений, раз надо объясниться начистоту? Я не могу быть, дорогая моя повелительница, чем-либо иным, кроме как твоим мужем, и притом бедным мужем. Хочешь отказаться от всего своего состояния? Я не могу позволить тебе удержать хоть одну ассигнацию, хоть одну драгоценность. Угодно тебе называться госпожой Дюбер и жить во Франции, существуя тем, что я заработаю своим трудом? Да? В таком случае, я твой! Послезавтра мы встретимся в Карлсбаде, и как только закон позволит, мы женимся и вернемся на мою родину!
Эльза отступила на шаг и удивленно посмотрела на меня. Видимо, она сомневалась, в здравом ли я рассудке.
— Надеюсь, что вы говорите все это несерьезно? — надменно спросила она.
Прежняя дистанция возобновилась между нами, и мы уже не говорили на ‘ты’.
— Совершенно серьезно, — холодно сказал я, — Я отказываюсь быть на содержании у женщины, хотя бы и любил ее. Я — простой французский буржуа и хочу жить во Франции с законной женой!
— Я сделала большую ошибку, что доверилась вам, — дрожащим голосом ответила Эльза. — Вы изобрели средство, чтобы отделаться от меня. Это непорядочно! Вы отлично знаете, что я не могу располагать своим именем и рангом так же, как модистка из Штейнаха, которую вам заблагорассудится похитить. Вы бы лучше сразу сказали, что переменили свое решение, что не любите меня. Вы слишком умны, чтобы действительно верить, будто я могу жить на те шесть тысяч марок, которые вы зарабатываете своим трудом, да еще жить под скипетром выскочки-адвоката в стране, объятой анархией… И все это для того, чтобы зваться ‘госпожой Дюбер’!
Когда она произнесла презрительным тоном последние слова, я понял, что все кончено, что что-то лопнуло в связующих нас звеньях, и ничто уже не сможет исправить свершившееся.
Должно быть, я переменился в лице, потому что она поспешила сказать:
— Не принимайте сказанного мною в худую сторону. Вы должны понять меня. Никто на свете не может быть вполне свободным от всякого рода уз. Я рву те, которые могу порвать. Подумайте о том, что я приношу вам в жертву, и не требуйте невозможного. Я могу перестать быть владетельной принцессой Ротберга, но не немецкой принцессой… Вот все, что я хотела сказать, и в этом, разумеется, нет ничего обидного для вас.
Я ничего не ответил ей на это. Я чувствовал себя довольным тем решением, которое неожиданно и внезапно утвердилось во мне.
— Согласитесь, что я права! — сказала Эльза. И я отважно, искренне подтвердил:
— Да, вы совершенно правы! А внутренне я говорил себе: ‘Она может перестать быть матерью, перестать быть порядочной женщиной, но перестать быть немкой и принцессой она не может… Это — правда!..’
Из соседней комнаты до нас донеслись голоса. Принцесса взглядом спросила меня, в чем там дело.
— Это, вероятно, Грета вернулась с прогулки и разговаривает с мадемуазель Больберг, — пояснил я.
— В таком случае, я ухожу, — сказала Эльза. — Думайте обо мне! Думайте, что завтра я буду в Карлсбаде, а послезавтра в Никлау… где я буду ждать вас. И выбросьте все эти глупые мысли из головы! А теперь, поцелуйте меня!
Я с искренним, теплым чувством прижался к ее губам, которые она протянула мне, и в этот поцелуй вложил всю свою благодарность за милое прошлое и сожаление о будущем, которого не будет!
— Больберг! — крикнула принцесса после минуты молчания, понадобившейся ей для приведения в порядок прически.
Старая дева появилась на пороге. Позади нее я увидел Грету, неподвижно стоявшую около кровати.
— Здесь мы можем выйти, не правда ли? — спросила Эльза и после моего утвердительного ответа вышла из комнаты, послав мне на прощание приветственный знак рукой, в котором было что-то угрожающее.
Наступали сумерки. Неподвижность позы Греты поразила меня. Когда я подошел ближе, я увидел, что ее тоненькая фигурка содрогается от рыданий. И я понял в этот момент, что бы ни случилось, я никогда не почувствую в себе силы стать причиной серьезного горя сестренки.
— Грета, милочка, не бойся ничего! — сказал я, подходя к ней. — Это кончено…
Нервным движением головы она ответила мне:
— Нет!
— Да нет же, дорогая, поверь мне, — продолжал я. — Это кончено. Я не покину тебя. Завтра я возвращаюсь в Париж вместе с тобой.
Ее глаза загорелись радостью. Быстрым грациозным движением она стряхнула слезы, отбросила назад съехавшие на лоб волосы и спросила:
— Возможно ли это?
— Это так!
Тогда она нежно приникла ко мне и сказала:
— Спасибо, дорогой мой Волк, спасибо!.. — Ее руки гладили меня по лицу, она шептала мне: — У тебя будет большое горе, но я буду так любить тебя, Волк, так буду любить! А потом, видишь ли, так будет лучше и для тебя тоже…

Глава 11

Вилла ‘Эльза’, 19-го сентября
‘Дорогая принцесса, я пишу Вам на той самой террасе, где еще вчера Вы почтили меня нежным прощанием, от которого я все еще чувствую сладкое волнение. Чтобы написать Вам, я встал еще до света, но мне хочется, чтобы это письмо было получено Вами ранее того часа, когда Вы ждете меня самого…
Дорогой великий друг мой! В ту минуту, которая предшествовала этому незабвенному прощальному поцелую, Вы сказали мне, между прочим: ‘Поймите, что я не могу перестать быть немкой и принцессой!’ Я подтвердил, что понимаю это. И я не лгал. Даже больше: Ваши слова показались мне верхом истины и мудрости. И этой истине я обязан своей решимостью… Я совершенно не спал эту ночь, принцесса. Сестренку лихорадило, и я сидел у ее изголовья, сидел и думал… Вот с результатами этих дум я и хочу ознакомить Вас…
Вы не можете перестать быть принцессой! Только теперь я вполне понял это. Ведь у нас, во Франции, титулов не существует, у нас титул — это псевдоним, не более, каждый, кто хочет, может зваться и бароном, и графом, и князем. И если бы мой отец и я не были так равнодушны к этому, то мы могли бы носить громкий, звонкий титул. Но, как этот титул не мог бы сделать меня действительным дворянином и аристократом, так и Вы, несмотря ни на что, не могли бы стать обыкновенной буржуазной дамой. Тут дело не в том, что Вы не хотите стать госпожой Дюбер, а в том, что Вы не можете перестать быть принцессой…
И немкой Вы тоже не можете перестать быть. Ну, а за год пребывания в Германии я убедился, что немцы ненавидят Францию. Не все немцы — это правда: старая Германия, Германия философов, поэтов и ученых не питает к нам враждебных чувств. Но старая Германия в меньшинстве, на первом плане молодая…
Вы протестуете? Вы скажете, что принадлежите к этой старой Германии, что Вам самим уже пришлось пострадать от этой молодой Германии в виде близко окружавших Вас лиц?.. Вы скажете затем, что до всего этого нет никакого дела двум любящим друг друга людям, и что влюбленным не приходится решать политические или социологические задачи? Да, это было так до тех пор, пока мы читали с Вами Мишле, пока мы выискивали темные уголки в ап-партаментах Комболь. Но, дорогая Эльза, как только эти минуты проходили, мы сейчас же начинали чувствовать всю разницу нашего рождения.
Правда, дорогая принцесса, в те минуты, когда я бывал возле Вас, я терял голову и не мог ни о чем думать. Но хорошо ли это, и не обязан ли я все-таки думать и за себя, и за Вас? А когда я думаю о нашем общем будущем, много горьких мыслей мелькает у меня в голове. Разве Вы сможете когда-нибудь забыть, что были владетельной принцессой, что у Вас был муж, сын и что теперь у Вас нет больше ничего? Можете ли Вы забыть то мнение, которое составилось в Европе о странствующих принцессах, а их ведь так много теперь, особенно из числа немок! Все это — отзвуки реальности, которая должна будет ворваться в нашу грезу. И реальностью будет мое положение при Вас, положение… будем говорить прямо: положение содержанца при богатой принцессе. Я понимаю, Вы далеки от мысли придавать какое-либо значение самолюбию какого-то Дюбера, который осчастливлен любовью принцессы. Очень может быть, что у Вас, в Германии, такая честь считалась бы очень лестной. Ну, а у нас во Франции, будущее моей дорогой сестренки было бы серьезно скомпрометировано, если бы оказалось, что ее брат, разорившись в прошлом году, избрал теперь специальностью пользование нежными чувствами богатой немецкой принцессы.
Все это, мой великий друг, мне очень трудно писать Вам, поверьте. Мое сердце больно сжимается от решения, диктуемого разумом. О, как отрадно было бы отправиться завтра в Карлсбад, где Ваша стыдливость уже не находила бы достаточных причин для сдержанности и где совершилось бы то, чего еще не было в нашей любви. От одной этой мысли я весь дрожу и загораюсь желанием броситься к Вам. Какой очаровательный медовый месяц провели бы мы в галицийском замке!..
Но все это невозможно… Это быстро привело бы нас к разногласиям, ссорам, недовольству, разрыву. Мы слишком разны по существу, чтобы отдать друг другу всю свою жизнь, и я предпочитаю разлуку разрыву…
Да, да, это — разлука, дорогая моя! Сейчас я отправлюсь к принцу Отто, откажусь от места и вечером уеду в Париж… Я покидаю Ротберг, куда не вернусь больше никогда в жизни, потому что я не уверен, что вторично найду в себе достаточно силы решиться на то, на что я решился сегодня. Мне так трудно закончить это письмо! Я — бедный одинокий юноша, у которого глаза полны слез при мысли, что он теряет такого дорогого друга. О, нежная Эльза, Эльза с роскошными волосами, нежными глазами и пламенными устами! Неужели я никогда больше не буду чувствовать Вашей близости? Вспомните скамью в гроте Марии-Елены, вспомните Мишле… увертюру к ‘Парсифалю’, которую я слушал у Ваших ног, и которая казалась мне эманацией Вашей души… Вспомните Фазаний павильон, комнаты Комболь, кулисы театра и террасу моей комнаты!.. Все эти воспоминания окутывают меня. Милая, милая Эльза! Вы были первым движением моего сердца, и я не думаю, чтобы в нем могло пустить теперь росток что-либо другое. Это позорно: я плачу, как ребенок! Только что я рыдал, положив голову на руки… Прощайте, прощайте, моя повелительница, моя дорогая Эльза! Испрашиваю Вашего прощения в крепком поцелуе, в таком поцелуе, во время которого забываешь, что существует Франция и Германия, богатые принцессы и бедные учителя… Один поцелуй в Ваши губки, глубокий, проникновенный поцелуй…’
Я запечатал это письмо, не перечитывая его, в конверт, на котором написал адрес: ‘Ее сиятельству графине Гриппштейн, Карлсбад, Грабенштрассе’. Затем, накинув пальто, я отправился бросить его в почтовый ящик.
Все обитатели Люфткурорта еще спали. Но, возвращаясь обратно, я встретил на пороге Грауса, выбритого и одетого в нарядный костюм. Он окликнул меня:
— Так рано… и уже встали? Если вы сделали это из-за прибытия гарнизона, то должен сказать вам, что оно отложено на после обеда!
— Какого гарнизона?
— Да прусского, который будет стоять в Ротберге и Линцендорфе… О, теперь у нас не будет недостатка в мундирах, и истинные патриоты могут только радоваться.
Я продолжал идти, не отвечая Граусу. Какое дело было мне до этого гарнизона, когда мое сердце разрывалось от горя?
После завтрака, во время которого мы сидели с Гретой, тесно прижавшись друг к другу, я отправился на урок, поручив Грете, по ее просьбе, укладку моих вещей. Этот урок дался мне с большим трудом. Я ни слова не сказал Максу о том, что навсегда покидаю его. Макс знал, что я уезжаю на две недели в отпуск, но что этот отпуск будет вечным, этого он не предполагал. Покончив кое-как с уроком, я отправился к принцу Отто. Лакей, через которого я передал просьбу о чрезвычайной аудиенции, сообщил мне, что принц занят в данный момент с графом Марбахом и просит меня обождать в курилке.
В то время как я сидел на одном из кожаных кресел в курилке, туда зашел граф Липавский. Увидав меня, он подал мне руку и сказал:
— А, дорогой доктор! Вы пришли проститься с принцем?
— Вам сказали что-нибудь по этому поводу, или вы сами догадались? — спросил я.
— Но я же знаю… Ведь вы отправляетесь сегодня в Карлсбад, чтобы продолжать там давать ее высочеству ваши превосходные уроки!
— Я уезжаю сегодня в Париж с сестрой и не собираюсь возвращаться обратно! — довольно резко ответил я.
Липавский удивленно взглянул на меня и произнес:
— Да ну? Да ну? Вот это странно!.. В Париж? И не думаете возвращаться? Никогда бы не подумал!.. Какая потеря для нас, которым, и без того приходится испытывать так много бедствий!.. Прусский гарнизон, прусские почтовые марки, а тут еще и отъезд доктора Дюбер! Это уже слишком для одного дня!
Звонок колокольчика прервал его разглагольствования. Лакей вошел на этот звонок в кабинет и сейчас же вышел, чтобы позвать меня к принцу.
Принц Отто стоял около письменного стола и делал вид, будто читает какие-то бумаги. Не поднимая на меня взора, он спросил:
— Вы хотели видеть меня, господин доктор? Что, собственно, вам нужно? Желаете воспользоваться отпуском?
Он старался придать голосу полное безразличие и спокойствие.
— Ваше высочество, — ответил я, — я пришел, чтобы просить вас освободить меня от моих обязанностей.
Он поднял голову и воскликнул:
— Как? Но почему?
— Важные неожиданные дела зовут меня в Париж… И если вашему высочеству будет угодно, то вместо обусловленных двух недель отпуска я уеду сегодня совсем во Францию!
— Во Францию? — переспросил принц, уже не стараясь скрыть свое удивление, как это было только что с Липавским. — В самом деле, вы уезжаете во Францию? Окончательно?
— Окончательно, ваше высочество!
Принц на мгновение задумался: закорючки его усов поднимались и опускались, в то время как он кусал губы.
— Господин доктор, — сказал он, наконец, — я, конечно, не могу удержать вас силой. Вы кажетесь мне слишком твердо решившимся на этот шаг, чтобы я мог повлиять на вас. Но я очень сожалею об этом неожиданном решении… Надеюсь, по крайней мере, что на родину вас не призывает какое-нибудь неприятное дело?
— О нет, ваше высочество. Просто вопрос об устройстве своих личных дел… ну и воспитание сестры.
— Так, так! — отозвался принц, а затем, помолчав, заговорил более естественным и дружелюбным тоном: — Надеюсь, что никто не обидел вас здесь, и что вы не уезжаете недовольным?
— Я уезжаю с чувством глубокой признательности вашим высочествам за милостивый прием.
— Правда? И ни малейших трений с кем бы то ни было?
— Ни малейших.
— Я доволен этим, очень доволен!.. При дворе у вас были враги, господин Дюбер… из числа завистников, которые находили, должно быть, что вас… что с вами слишком милостиво обращаются. Поверите ли, я даже получил анонимный донос на вас? Разумеется, это была такая гнусность, что я с негодованием бросил его… Ну, да что там! Раз вы хотите вернуться на родину, я доволен, что мы расстаемся добрыми друзьями. Я буду очень жалеть о вас, господин Дюбер. Вы — порядочный человек и… очень любите свою родину!
— Ваше высочество, — не удержался я, чтобы не сказать, — я привык любить ее особенно в то время, которое прожил на чужбине!
Принц улыбнулся.
— Мы — тоже порядочные люди, господин Дюбер, — сказал он. — Франция и Германия — две великие нации, которые должны бы идти рука об руку. К сожалению, мы что-то не ладим. О, я не хочу сказать, что это — всецело ваша вина. Наш император — великий государь, но… не всегда у него хорошие советники. Самые преданные друзья императора должны выносить на себе иной раз отвратительное обхождение. Знаете ли вы, господин Дюбер, что к нам ставят прусский гарнизон? Сегодня прусские каски займут территорию императора Гюнтера, а с первого января упраздняются ротбергские почтовые марки. Предлогом для всего этого послужило это нелепое дело доктора Циммермана, чтобы его черт побрал! Кстати, — вполголоса прибавил он, — я рассчитываю на вашу скромность в том, что касается роли… наследного принца…
— О, разумеется, ваше высочество!
— Да, у нас плохой день, — продолжал принц. — В добавление ко всему ожидается еще манифестация по поводу выхода из тюрьмы доктора Циммермана. Против меня ли будет направлена эта манифестация, или против Пруссии — не знаю, но, во всяком случае у меня будут неприятности из-за нее. К счастью, этот невыносимый химик освобождает Йену со всей своей кликой. В этом еще маленькая компенсация… Ах, далеко не все восхитительно в жизни государей! До свидания, господин Дюбер! Сохраните о нас дружеские чувства и когда-нибудь приезжайте навестить нас. Желаю вам счастливого пути и блестящей карьеры. Не говорите о нас слишком дурно своим соотечественникам. Скажите им, что мы — не варвары.
Я поклонился и пожал протянутую мне принцем руку. В наших взглядах блеснул проблеск симпатии, и — странное дело! — я почувствовал себя вознагражденным этой симпатией за отречение от счастья довести до конца интригу с Эльзой.
В вестибюле я встретился с Марбахом, который шел к Максу на урок. Я не мог удержаться от желания поиздеваться над ним.
— Господин майор, — сказал я, почтительно кланяясь, — имею честь проститься с вашим превосходительством. Я уезжаю в Париж.
— Господин доктор, — ответил он, — желаю вам счастливого пути!
— Пользуюсь нашей последней встречей, господин майор, — продолжал я, — чтобы поздравить вас с обнаружением истинного виновника покушения. Это свело все происшествие на уровень простого водевиля. Наверное, мы прочтем на этот счет весьма забавные статейки в юмористических журналах!
В первый момент я думал, что Марбах бросится на меня с кулаками, но он овладел собой, пожал плечами и ушел, бормоча какие-то немецкие проклятья.
Я быстро сошел по лестнице и вышел из дворца — в последний раз!

Глава 12

Было три часа дня, когда коляска Грауса уносила нас с Гретой к станции Штейнах. Опять развернулся перед нами дивный пейзаж… Грета оправила на себе плащ и нежно прижалась ко мне.
— Сестреночка!
— Что, мой Волк?
— Есть что-то, чего ты не сказала мне!
Не отвечая мне, она спрятала головку у меня на плече. Я чувствовал, как сильно билось ее сердце, и продолжал:
— Ты покидаешь Ротберг без всякого сожаления?
— Я счастлива, что уезжаю вместе с тобой!
— Ах ты, маленькая женщина! Как ты уже умеешь увильнуть от ответа, который тебя смущает? Я спрашиваю тебя, неужели ровно никого не жалеешь здесь, даже уезжая со мной?
— Мне жалко милую госпожу Молох, а также эту ученую обезьяну — ее мужа. Я рада, что мы встретимся с ними на станции и проедем вместе кусочек пути до Эрфурта.
— И кроме супругов Молох ты ровно никого не жалеешь в Ротберге? — настаивал я.
Она подняла на меня ясные, чистые глазенки.
— Макса? — спросила она.
— Да, Макса.
— Я не очень жалею его, — ответила она после недолгого размышления.
Я чувствовал, что сна говорила совершенно искренне.
— Но в таком случае, — продолжал я, — между вами что-то произошло, о чем ты мне не сказала. Что-то отдалило вас друг от друга, потому что сначала вы были добрыми друзьями!
— Господи, как ты любопытен, Волк! — Несколько минут она молчала, потом заговорила снова, но уже не глядя на меня: — Ты хочешь знать? Ну, так вот… Макс был сначала очень почтителен и вежлив, как… как мальчик из нашего круга… Время от времени он испрашивал у меня разрешения поцеловать мою руку, да… руку… Ну, чего ты таращишь на меня свои огромные волчьи глаза? — продолжала она, поднимая голову и глядя мне прямо в лицо. — Ты отлично знаешь, что мальчики целуются с девочками. Родные обыкновенно делают вид, что не знают этого, но, в сущности, отлично знают, что это всегда так! Ну, так вот, несколько раз я разрешила Максу поцеловать мою руку, и даже кисть…
— О, Грета!..
— Постой! Вскоре ему этого стало мало. Он попросил у меня разрешения поцеловать меня в шею. Я отказала, он стал настаивать… Однажды, когда я читала в гроте Марии-Елены, он подкрался сзади меня и… крепко поцеловал в шею. Я обозлилась и, недолго, думая, закатила ему здоровую оплеуху. Макс побагровел, бросился на меня с хлыстом… Уверяю тебя, что он хотел ударить меня! Но я только посмотрела ему в глаза и сказала: ‘Дикарь!’ — ну, он и опустил руку… Потом он просил у меня прощенья, но только все было уже кончено — я не могла держать себя с ним по-прежнему: мне он всегда представлялся с поднятым хлыстом и бешеными глазами… И вот… Но ты делаешь мне больно, Волк!
Я схватил сестру в объятия и стал крепко-крепко целовать, словно лично мне принадлежащую вещь, которую у меня хотели отнять и которую я все-таки ухитрился увезти с собой…
На станции Штейнах мы застали целую кучу пассажиров, поджидавших поезд на Эрфурт, но супругов Молох среди них не было. Сдав багаж, я зашел с Гретой в буфет. Девица Бингер расцвела при виде меня, словно она только и ждала встречи со мной, чтобы ее жизнь стала светлой и радостной.
— О, господин доктор! — воскликнула она. — Как вас редко видно! Положим, вы так заняты при дворе… А сейчас вы уезжаете со своей сестрицей в Карлсбад, чтобы повидать ее высочество принцессу? — И при последних словах она бросила мне многозначительный, таинственный взгляд.
— Вот именно, — насмешливо ответил я, — от вас положительно ничего не скроешь! Но, в ожидании поезда, не будете ли вы так любезны и не дадите ли мне открытки с видом Штейнаха? Да вот эту… вот-вот, с видом станции!
В то время как Грета рассматривала пестрые плакаты Гамбурго-Американского пароходства, я карандашом набросал адрес: ‘Ее сиятельству, графине Гриппштейн. Карлсбад, Грабенштрассе, 4’, а на оборотной стороне две строки из интермеццо Гейне:
‘Глубокая тьма окутала меня с тех пор,
как свет твоих очей померк для меня, о, моя возлюбленная!’
Затем я отправился бросить эту открытку в почтовый ящик, довольный, что исполнил акт сентиментальной вежливости. Но в душе я чувствовал, что было бы гораздо искреннее написать совершенно обратное, так как, наоборот, я видел теперь вещи гораздо яснее и в их надлежащем освещении…
Вернувшись в буфет, я застал принца Макса беседующим с Гретой.
— Как это нехорошо с вашей стороны, — тоном нежного укора сказал он мне, — как это нехорошо, что вы захотели уехать, не простившись со мной!
— Дорогой принц, — ответил я, — мне не так-то легко расстаться с вами, и вот поэтому-то я хотел избавить себя и вас от горечи расставанья. Но, раз уж вы здесь, то позвольте мне сказать вам, что я счастлив видеть вас. Так вас, значит, простили?
— Нет, — ответил он, — я попросту сбежал из-под ареста. Ведь сегодня день прибытия прусского гарнизона, у нас во дворце все поставлено вверх дном… Мне удвоят срок ареста, ну да не все ли равно? Теперь, когда я остаюсь совершенно один, свобода так же скучна для меня, как и арест!
В этот момент послышался пронзительный голос, заставивший всех обернуться. Мы увидели Молоха, который что-то кричал, отчаянно жестикулируя.
— Где моя коробка с насекомыми? — вопил он. — Там находится лепидоптер, стоящий шестьсот марок! И вся флора нижней Роты, которую я так тщательно собирал. У меня украли коробку, пока я сдавал багаж! Я предъявлю иск управлению дороги. Я — профессор Циммерман из Йены!
Госпожа Молох поспешила подойти к мужу, чтобы успокоить его: зеленая коробка была у нее в руках.
Грета, Макс и я отправились к ним. Принц поздоровался с профессором, и последний выказал живейшее удивление:
— А! Ваше высочество! Выпущены из-под ареста? Или, чего доброго, вас отправляют в Йену, чтобы закончить Ваше образование под моим руководством?
— Я сейчас возвращусь обратно во дворец, — несколько смущенно ответил Макс. — Я только хотел попрощаться с моим учителем и с… вами!
Мы вместе вышли на платформу.
— Вы не сердитесь на меня, господин доктор? — вполголоса спросил юный принц профессора.
— Отнюдь нет! — ответил Молох, протягивая Максу руку. — Мое единственное желание, чтобы этот инцидент дал вам познать чувство справедливости и ответственности, потому что вам предназначено править людьми когда-нибудь!
Макс бросился на шею профессору и поцеловал его. Затем он поцеловал госпожу Молох и меня. Только Грета осталась без поцелуя: он повернулся к ней в полной нерешительности. Уже начальник станции в красном мундире опереточного генерала приказывал публике отойти от края платформы, так как поезд приближался… Грета вся порозовела.
— Разве вы не поцелуете своей подружки? — спросил я.
Они оба улыбнулись и с некоторым смущением обменялись церемонным поцелуем. Потом Макс не выдержал, обнял Грету за талию, нежно прижал к себе и еще раз поцеловал в шею около первых завитков волос. И я видел, что рука Греты несколько лихорадочно пожала руку своего друга.
— Как мило! — воскликнула госпожа Молох, и ее нежные глаза наполнились слезами.
Подошел поезд, громыхая, стуча и визжа. Молох первым бросился в вагон, споткнулся, чуть не упал, уцепился за дверцу, но так и не мог открыть ее без нашей помощи. Госпожа Молох, Грета и я — последний, влезли за ним.
Принц закрыл за нами дверь и сам остался на подножке. Его глаза смотрели на Грету с выражением нежного упрека. Затем они уставились на меня, и мое сердце сжалось: в этих глазах, таких похожих на глаза его матери, я увидал душу Эльзы, которая говорила мне то же, что говорил Грете взгляд Макса:
— Что я тебе сделала? За что ты покидаешь меня?
Начальник станции свистнул. Я пожал руку принца. Грета протянула ему свою, и он на лету поцеловал ее.
— До свидания, до свидания! — говорили супруги Молох из-за наших спин.
Мускулы поезда напряглись. Локомотив тяжело задышал. Макс все еще стоял на подножке.
— До свидания в Париже! — взволнованно сказала ему Грета.
Принц соскочил на платформу, и мы слышали, как он пробормотал:
— В Париже? Увы! Никогда я туда не попаду…

———————————————————————

Текст издания: Собрание сочинений Марселя Прево. Кн. 1-14. Санкт-Петербург: ‘Родина’ А. А. Каспари, 1912. Кн. 2. Супруги Молох, Лечебный курс, Перчатки, Убийство госпожи д’Обри., 20 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека