Возвращаемся к г. Дьякову и его делу, разбиравшемуся 5 марта в Харьковском окружном суде. До сих пор для суждений об этом судебном разбирательстве имелись налицо лишь тенденциозные сообщения из враждебного подсудимому лагеря. Интересно узнать от него самого, в чем и как он обвинен. Г. Дьяков обратился с письмом по этому предмету в редакцию газеты ‘Берег’, где оно и помещено (No 12 от 27 марта).
Г. Дьяков ославлен некоторыми газетами как ‘человек, уличенный в подлоге документов, в проживательстве под чужою фамилией по паспорту, выправленному обманом, в подстрекательстве к ограблению почты и присужденный за эти деяния к заключению в рабочем доме’. О ‘политической окраске этих преступлений’ не должно быть и речи. В его деле среда, в которой он вращался, люди, с которыми он находился в тесных сношениях, устраняются так же тщательно, как и в деле убийцы Байрашевского, Прасковьи Качки. Но разница в том, что такое умолчание изменяло характер обвинения против Качки в ее пользу, а в деле Дьякова обращалось против него.
В своем письме г. Дьяков не говорит ни слова о возрасте, когда совершены преступления, за которые он осужден, не распространяется и о той среде, к которой он тогда принадлежал. Да и не было ему особенной надобности касаться этих пунктов как общеизвестных. Известно, что он и теперь еще молодой человек, не достигший, кажется, и тридцатилетнего возраста. Преступления, за которые он судился, совершены им около семи дет тому назад, стало быть, когда ему было каких-нибудь двадцать лет. Его тогдашняя ‘зрелость’ ограничивалась тем воспитанием, какое он получил в Технологическом институте под влиянием того направления, какое господствовало в среде его товарищей. А какое это было направление, какие это были товарищи, достаточно раскрыто известным Жихаревским следствием. Процент отданных под суд из числа привлеченных к этому следствию невелик, но тем не менее одиннадцать товарищей Дьякова по Технологическому институту и времени воспитания в нем (Головин, Квятковский, Лукашевич, Литошенко, Милоглазкин, Попов, Пыпин, Синегуб, Чарушин, Чернявский и Чарыков) сидели на скамье подсудимых по известному ‘делу 193’ о преступной пропаганде, двое таковых же товарищей Дьякова (Лемени-Македон и Стронский) не судились по тому же делу только потому, что умерли до суда, и четверо (Лисовский, Фрост, Чернышев и Эндауров) — потому, что успели скрыться и не были разысканы. В среде этих товарищей Дьякова подделка документов и проживательство по чужим паспортам было делом самым ‘ординарным’. Но ни один из уличенных в подобных преступлениях товарищей Дьякова не судился за них, и если бы Дьяков попал на скамью подсудимых вместе со своими прежними товарищами по обвинению в преступной пропаганде, то о подделке метрического свидетельства и о проживании с паспортом Булгакова не было бы и речи, ему, как и его товарищам, не грозило бы никакое наказание за эти преступления и не предстояло бы никакой надобности в них оправдываться. Иное было бы тогда отношение к нему суда. Иное было бы отношение и печати. Ему послужили бы в пользу связи со средой, к которой он тогда принадлежал. Но Дьяков за преступную пропаганду не судился. Он порвал всякую связь с теми нигилистическими кружками, в которых некогда был своим человеком. Во время своего пребывания за границей он отрезвился и стал решительным противником этих кружков. Он раскаялся в прошлых заблуждениях и засвидетельствовал это делом. Каждая его статья, изобличавшая темный мip, с которым он некогда жил одною жизнью, была не литературным только произведением, но и поступком. Этот мip тотчас же наложил на него свою опалу и напоминает ему теперь, что человек, раз в него вошедший, есть, по выражению Нечаева, ‘человек обреченный’, что для такого человека не должно быть возврата. Прежний Дьяков находил в этой среде и сочувствие, и поддержку. Ему понадобился однажды бланк с печатью для подделки метрического свидетельства, и один из его ‘кружковых друзей’, ныне уже осужденный, тотчас достает ему требуемое. Ему нужна помощь для побега за границу, и помощь эта оказана ему с такою же предупредительною готовностью, с какою оказывалась Мирскому, Вере Засулич и легиону других беглецов того же лагеря. Стоило ему обратиться к ‘другу’ Федору Ильичу Булгакову за помощью для побега, и вот этот петербургский друг телеграфирует в Курск своему дяде г. Чурилову, ‘чтобы взял для него (Булгакова) заграничный паспорт, так как он получил-де урок в русском семействе, уезжающем за границу’. Этим помощь не ограничивается. ‘В Петербурге, — пишет г. Дьяков, — ожидать паспорта я опасался: меня искали, и потому мы оба, я и г. Булгаков, выехали в Курск, где он получил от своего дяди паспорт, передал его мне и проводил до станции железной дороги’. На подобные любезности не может уже рассчитывать Дьяков нынешний, навлекший на себя полную опалу со стороны того мipa, который прежде считал его своим. Этот мip величает его ныне ‘ренегатом’, ‘хамелеоном’, ‘агентом сыщиков’, издевается над его несчастьем, видит в нем свое торжество, старается донять его всевозможными средствами…
Но обратимся к письму г. Дьякова, в котором он восстановляет истинный характер преступления своей молодости. Известно, что самое тяжкое из павших на него обвинений относится к составлению подложного метрического свидетельства на имя Никиты Ковалевского. Но, кроме факта подделки, с особою настойчивостью инкриминируются побуждения, руководившие им при совершении этого преступления: принимается за доказанное, что при этом имелось в виду ограбление почты, которое должен был совершить Соколовский. Дело при этом выставляется лишенным всякой политической окраски. Дьяков, по газетным сообщениям, не раз-де внушал Соколовскому, ‘что приобретенные преступлением деньги нужно всеми мерами охранять от кружка, потому-де слопают‘… Такой характер придан преступлению Дьякова безымянными писателями в газетах, такой же характер, как видно из письма Дьякова, придавался ему и при следствии, и на суде.
Г. Дьяков энергически отрицает приписываемые ему мотивы учиненного им преступления. Дело, пишет он, было так. Начитавшись Фейербаха и Бюхнера, он приехал в село Ольшаны учителем, его помощником по школе был Соколовский, который, на взгляд Дьякова, был ‘парень почти безграмотный и учивший в школе только петь божественное’. ‘Признаюсь, — говорит Дьяков, — в школе я его преследовал и не раз предлагал ему оставить школу. Не знаю, как Соколовский узнал о моих сношениях с нигилистами, но он приспособился к господствовавшему тону и изъявил готовность идти на пропаганду. Я же обрадовался случаю избавиться от него и составил для него подложное метрическое свидетельство, то есть взял бланк с печатью у кружкового друга, уже осужденного, и написал на нем текст. Соколовский сам подписался на свидетельстве за причетника, чтоб обоим в ответе быть, как он говорил’.
Не верить правдивости этого объяснения г. Дьякова, кажется, нет оснований. Именно в ту пору, когда он был учителем в Олыпанах, ‘хождение в народ’ было в самом разгаре, именно ради этой цели подделывались людьми ‘кружков’ фальшивые паспорты. Для Дьякова, находившегося тогда в тесных связях с этими кружками, направить Соколовского на дело пропаганды, снабдив его подложным документом, должно было казаться делом самым простым и естественным. Дело, таким образом, имело ‘политический’ характер.
Но вместо его объяснения принято объяснение Соколовского. ‘В какой мере показания Соколовского заслуживают доверия, — замечает г. Дьяков, — судить не мне, но на нем, и только на нем, было построение все обвинение товарища прокурора’.
Почему было отдано такое предпочтение показанию Соколовского пред показанием Дьякова, не видно. Обстоятельства, при которых Соколовский давал свои показания, не таковы, чтобы могли поставить их достоверность вне сомнения. Соколовский не сторонний, беспристрастный свидетель в деле, он участвовал в подделке метрического свидетельства, делал на нем фальшивые подписи. Являясь ко властям с повинною, он находился в положении, при котором очень естественно не только смягчить все, касающееся его собственного участия в преступлении, но и совершенно выгородить себя, изложив дело так, чтобы вся вина пала на другого. Подав донос на Дьякова, Соколовский берет его обратно и взамен подает другой, ‘то пишет он опровержение своего доноса и говорит, что подложный документ нашел в Харькове, то сочиняет опровержение своему же опровержению и объясняет, что писал его страха ради’, так как-де Дьяков угрожал взведенным курком. Далее Соколовский говорит, что об этих угрозах он заявлял двум священникам, но ‘оба священника говорят, что ни о каких угрозах ничего им Соколовский не говорил’.
Во множестве судебных дел отметались свидетельские показания, против которых нельзя привести и десятой доли того, что приведено Дьяковым против показания Соколовского. Самые веские улики не были признаваемы достаточными, например, для обвинения укрывателей Мирского. В деле Дьякова возбуждающие массу сомнений голословные показания Соколовского были признаны за бесспорную улику.
Теперь послушаем рассказ г. Дьякова о судьбе, какая постигла его вслед за возвращением на родину с целию явиться в Петербург и засвидетельствовать там раскаяние в былых заблуждениях.
Перейти границу с такою целию оказалось не так легко, как перейти ее, убегая от правительства. Добраться до Петербурга, чтобы принести повинную, оказалось еще труднее. ‘1 июля 1879 года, — пишет г. Дьяков, — я был арестован на границе. Сперва я не давал никаких показаний, прося, чтобы меня отправили в Петербург, но в Курске мне прямо объявили, что отсюда меня не выпустят’…
Какие соображения могли быть мотивом к тому, чтобы не допустить Дьякова немедленно явиться в канцелярию шефа жандармов, непонятно. Но не в этой задержке главное дело. Интересны подробности, касающиеся трехмесячного содержания Дьякова в Курском тюремном замке, на которое с таким злорадством указывалось в известных органах нашей печати. Вот что пишет он о своем тюремном заключении: ‘Я был болен серьезно и опасно — не позволяли лечиться, я был голоден — не позволяли есть за свои деньги, держали все время (3 месяца) в одиночном заключении и прямо говорили, что я нахожусь не только в тюрьме, но и в опале‘…
В опале… Это не описка, г. Дьяков подчеркнул эти слова в своем письме.
‘Такими преследованиями, — продолжает г. Дьяков, — я был вынужден изменить свое показание о паспорте г. Булгакова и сказать, что не помню, как и от кого достал паспорт, но не от самого Булгакова’.
Час от часу не легче! Кому и для чего могло быть нужно добиваться такого изменения показания, выгораживать пособника того преступления, в котором обвинялся Дьяков и за которое он был посажен в тюремный замок?
Выгороженный при следствии, г. Булгаков остался совсем в стороне и на суде. Обстоятельства, касающиеся того, как попал паспорт Булгакова в руки Дьякова, признаны были не имеющими значения. Просьба подсудимого произвести подробное следствие по этому предмету осталась не уваженною судом. ‘Мне предложен был, — пишет Дьяков, — только один вопрос: признаю ли я себя виновным в том, что жил под именем Булгакова? Да, признаю, хотя за границей я жил под именем Александра Александровича Булгакова, а не Федора Ильина, и паспорт его в течение пяти лет предъявил только один раз, в Землине, на сербской границе’.
Характеристичны при этом устранении г. Булгакова от всякого отношения к делу как при следствии, так и на суде одинаковые описки или опечатки, какие оказались в корреспонденциях о процессе Дьякова, появившихся в разных газетах. Благодаря этим опискам самое имя Булгакова не упоминалось в этих корреспонденциях, а было подменено именем Богданова. Дьяков ‘взял заграничный паспорт у курского губернатора на имя Богданова’, — читаем в ‘Голосе’ (No 77). Доступ за границу открыл Дьякову ‘заграничный паспорт, выданный ему в канцелярии курского губернатора на имя Богданова’, — гласит корреспонденция ‘Русских Ведомостей’ (No71). И притом заметьте: паспорт взят Дьяковым, выдан Дьякову прямо, без чьего-либо посредничества, паспорт им самим ‘выправлен обманом’ (‘Голос’ No 85).
Что это, умышленное или неумышленное незнание того деятельного участия, какое принимал некто Булгаков в отправке Дьякова за границу? Выше мы видели, что паспорт выправлял не Дьяков, а Булгаков, не только пославший с этою целью телеграмму своему дяде, но и предпринимавший поездку в Курск, где сам передал Дьякову свой паспорт и проводил его до станции.
Интересно бы знать, что за особа этот Федор Ильин Булгаков и под какою счастливою звездою он родился.
Приведем из письма Дьякова еще одну характеристическую подробность, касающуюся судебного разбирательства 5 марта. ‘Прокурор, — читаем в этом письме, — обратился к присяжным так: ‘Обратите внимание, гг. присяжные заседатели, что г. Дьяков, кроме этого преступления (подложного свидетельства), обвиняется в растрате’. А между тем, — продолжает г. Дьяков, — в деле находится отношение Екатеринославского окружного суда, в котором сказано совсем противоположное, то есть что я за растрату не преследуюсь, а возбуждено против меня преследование только за самовольное оставление должности нотариуса в городе Александровске. Отношение это на суде не было прочитано’.
Присовокуплять ко всему вышеизложенному какие-либо комментарии со своей стороны, полагаем, было бы совершенно излишне. Но есть одно обстоятельство, по поводу которого нам приходится оговориться. Несколько слов, сказанных нами в передовой статье No 80 ‘Московских Ведомостей’ по делу Дьякова, были приняты за намек, что брань на него, напечатанная в ‘Голосе’ 26 сентября прошлого года в виде корреспонденции из Курска, писана лицом, близким к судебному Mipy, и мы получили по этому случаю из Петербурга разъяснительное письмо. Верны ли сообщаемые в этом письме данные, не знаем. Но в нем утвердительно говорится, что означенная ‘корреспонденция из Курска’ писана не в Курске, а в Петербурге постоянным сотрудником ‘Голоса’ неким Федором Булгаковым.
Впервые опубликовано: Московские Ведомости. 1880. 3 апреля. No 93.