Особняк Талызиных на Воздвиженке (С 1945 года в нем находится Музей архитектуры имени А. В. Щусева — прим.) строил прославленный мастер пропорций и чудесной линейности М. Ф. Казаков. История самого поместья уходит в середину XVII века, к именьям бояр Милославских и Долгоруких, через аптекарский двор (от него сохранился один корпус) к дому грузинского царевича Георгия Вахтанговича.
На его развалинах ‘московский Палладий’ с учениками и развернул поместительные дворянские хоромы в два этажа, с мезонином, антресолями, широкими лестницами, светлым простором зал и гостиных.
После суетливой сутолоки архитекторской команды и разного рода рабочих в дом пришли живописцы, среди которых, кажется, был прославленный Скотти, чтобы покрыть потолки и стены нежнейшей россыпью розовых гирлянд и перламутровых греческих орнаментов, чтобы в немом и вечном порыве остановить грациозные танцы пухлых амуров. И дальше — в непросохших комнатах завозились доморощенные крепостные декораторы, населившие дом чудесными мейсенскими вазами и статуэтками, огромными трюмо в вычурных рамах.
Легкие золоченые кресла, банкетки, резные грациозные столики приютились у стен и по углам. В белом, обложенном искусственным мрамором зале, на дверных и каминных барельефах, в развевающихся туниках закружились девушки и войны из холодного царства античной мифологии. В кабинете рядом с пузатым, наборной работы бюро затикали огромные затейливые часы, показывающие время, дни, недели, восход солнца и луны, простые и високосные года.
Парадные комнаты заняли весь второй этаж, жилые — разбежались по первому. Их, впрочем, забыли даже покрасить, хотя наглухо забили все окна. Они ожили тяжестью дедовских кроватей, в которых смирно сидели голодные клопы, некрашеными табуретками и сундуками, собачьим визгом и шепотом приживальщиков.
В людских — темных подвалах — разместились повара, конюхи, маляры, обойщики, музыканты и прочая челядь, должная обслуживать важного московского барина, хозяйство которого не выходило за пределы усадьбы.
Наконец, появились господа. Толстая и сварливая старуха Талызина, живущая счастливой памятью прежних побед и романов, гордящаяся милостями ‘ее величества’ и многочисленной знатной родней, в белом зале собственноручно надавала оплеух мебельщику Антипке за не выдержавший ее тяжести стул. Злющая собачонка Туту — предмет ненависти и страдания всей девичьей, — оголтело залаяла, очутившись среди незнакомых запахов и переходов, за что дежурная при ней девка Лушка была драна за косу.
Сам барин сонно обошел комнаты, лениво выдавил нечто вроде благодарности архитектору за отменное строение, пожевал губами и отправился в кабинет курить. У белых дверей испуганно вытянулся казачок, награжденный для острастки подзатыльником.
Новоселье отпраздновали пышным балом. Как водится, понаехала вся Москва. Танцевали дольше полуночи. В люстрах чадили свечи-апплике. Казачки щипцами снимали нагар в кружки с водой. Специально приставленные к огню, они жались под взглядом дворецкого, предвещавшим завтрашнюю порку.
У дам размокли и распустились затейливые пудреные прически. Складки парчовых и бархатных роб потеряли торжественную неподвижность. Атласные корсажи вонзались в тело железными костями корсетов и укусами жирных блох. От блох не спасали даже серебряные с бирюзой блошницы на тонких золотых цепочках. Дамы изнемогали. Они обмахивались расписными веерами и пили прохладительное.
Галантные кавалеры, пощелкивая красными каблуками, говорили французские непристойности, нюхали табак и потихоньку показывали потайные табакерочные миниатюры о ‘золотом веке’.
Крепостные музыканты надрывались, извлекая нежнейшие менуэты, плавные и бурные польские гавоты.
Сама хозяйка, несмотря на непомерную толщину, тряслась всеми прелестями в паре с томным, в голубом камзоле юношей. Счастливый супруг сопел над картами. Ревность его была бесполезна: долгую ‘дружбу’ несравненной половины с графом Паниным знали даже за границей. Пять ‘воспитанников’, приютившихся на антресолях, были лучшими показателями его миролюбивого спокойствия и независимости.
А в сладкие призывы менуэта вплетался звон тарелок и серебра, предвещавший шумный ужин.
На другой день Москва сплетничала о талызинском бале. Сотни раз аппетитно пережевывались подробности о нежных супругах. Восхитительное неглиже едва прикрывало пухлые формы дам. Крепостные парикмахеры возились над новыми аршинными прическами для новых балов.
Визитеры разливались о росписи комнат и о томном юноше в голубом камзоле.
В новом доме повар Мирон, лакей Пашка и девка Варька были для новоселья драны плетьми. Первый — зачем фрикасе пересолил, второй — зачем княжне Голицыной платье облил, третья — просто так, по барыниному приказу.
В мезонинном закутке грамотный Ванька — нечто вроде домашнего секретаря — писал от имени любящих родителей в Штутгарт, где в пансионе француза Карло воспитывались наследники и сыновья дружной четы. Приживалка Машенька в угольной доедала объедки и выдумывала божественный сон для барина.
Барыня встала злая, девки бегали щипаные и битые. Созерцая расплывшиеся прелести в окруженном льстивыми амурами зеркале, она равнодушно слушала домашнего шута Антипку и мечтала о скорейшей поездке в Петербург, где в своем доме, на Малой Морской, можно по-холостому жить и веселиться. Барин, как всегда, лежал на кушетке и, насвистывая непонятный самому мотив, курил.
А за окном раскатисто проплывали колокольные звоны соседнего Крестовоздвиженского монастыря.
Дни потянулись скучно и монотонно. Господа в доме почти не жили, хотя и без них за холопами был зоркий глаз управляющего. Иногда на лето приезжали в подмосковную.
После отписок приехали из заграничного ученья молодые господа, чтобы, отдохнув, снова улететь в Петербург на легкую гвардейскую службу.
В 1787 году ‘самого’ хватил удар, и нежная супруга горько оплакивали своего благодетеля. В людской отеческую доброту покойного вспоминали с ненавистью. Сорок мужиков, засеченных за бунт Емельки Пугачева, превратились в мучеников или легендарных героев.
В дом вошел новый хозяин — Степан Александрович Талызин, соединивший ленивую глупость русского самодура с любовью к гастрономическим тонкостям и французским актрисам. Не в пример родителям он постоянно и крепко осел в Москве. Церемониальная волокита Петербурга, где на самых интимных эрмитажных собраниях царствовал расписной немецкий этикет, была не по плечу русской шири и удали. Освещенный солнцем Византии ‘Третий Рим’ обогатился еще одним славным обитателем.
Бесконечная галерея идиотов и сумасшедших населяла обворожительные дома и усадьбы. Талызин внес сюда мало нового. Это был обыкновенный московский барин, психологию которого столь безуспешно разгадывало почтенное издание ‘Москва в ее прошлом и настоящем’. В грязном, засаленном халате, с длинной трубкой, он бродил по дому, пощипывая жирных, рубенсовских дев.
Иногда на прилежного воспитанника просвещенного Карло нападали минуты сентиментальности. Тяжело плюхнувшись на скрипящую табуретку, за голубой облезлый клавесин, он томно, одним пальцем, наигрывал:
Незабудку голубую
Ангел с неба уронил.
А потом, стукнув по крышке волосатой десницей, оглушительно орал:
— Агашка! Квасу!
Во дворе, рядом с желтым флигелем, раскинулась просторная баня. Там среди робких любовниц российский Эпикур наслаждался легкими победами — и очищенной с огурцом. А когда надо было куда-нибудь ехать, то, не снимая пропахшей потом рубашки, натягивали на барина желтый камзол и подозрительно пышное жабо, а на голову водружали вонючий от сала и гнилой пудры парик.
Мирный характер московского хлебосола выжил из дома бывалую мамашу и свел в могилу трех жен. О каждой из них супруг плакал во всех кутежах, не слушая добрых утешений.
Семь тысяч крепостных быстро растаяли в жару холостых попоек и в тонких ручках эмигрантки д’Омон, приглашенной в воздвиженский дом в качестве воспитательницы трех сыновей. Надо было ‘заниматься делами’. Предпринятое в виде первого шага строительство сахарного завода еще более запутало бухгалтерскую неразбериху. Содержание городского дома стало лишней обузой, и в 1802 году он перешел в руки волжского откупщика Устинова.
Миллионер-мужик, женатый на воспитаннице Апраксиной — маленькой Аннет, потянулся за аристократами. Заложенный дом вычистили и вымыли. Начались приятные веселости верных сынов Москвы и отечества.
Неожиданный 1812-й год распростер над Москвой смрадные крылья пожара. В покинутых барских домах поселились наполеоновские маршалы и генералы. В пустых церквах солдаты кормили лошадей. В Воскресенском и Страстном монастыре гостеприимные молодые монахини любезно принимали победителей у себя в крыльях. Древние, сморщенные схимницы, выгнанные на паперть, обкладывали проклятых мародеров церковнославянским матом. Барские слуги, памятуя о своем прежнем сладком житье, выдавали солдатам места, где были замурованы господские сокровища. Оборванные фабричные поджигали фабрики, ломали машины. На улицах гнили трупы людей, скотины.
Наконец измученная армия покинула город, двинувший на Кремль баррикады дымных развалин. Мало-помалу оставленная неприятелем столица стала оживать. Из деревень и деревенек в рыдванах и каретах притащились дворянские семьи. Из ближних посадов и городов съехались почтенные, именитые купцы. Москва заблудилась в лесах новых построек: строили доходные дома, магазины, фабрики, особняки.
Пусть на развалинах столицы
Взыграют громкие цевницы.
Сбирайтесь, юноши, сбирайтесь, девы юны,
И песню радости воодушевите струны!
Устиновский дом ремонтировался. С боков подстраивали небольшие крылья. Заново красили и обивали комнаты.
Обгоревшие амуры уступили место победной торжественности мифологических героев, оживленных мужественным Давидом. На фресках пристроенных лестниц закачались египетские пальмы, охраняющие громады пирамид. Откупщик-миллионер не жалел денег. Бронза, серебро, ковра, фарфор снова вошли в анфиладу парадных комнат.
В нижнем, еще пахнувшем французами, этаже поселились волжские молодцы в аккуратных поддевках, вида которых не переносила мечтательная Аннет. Допожарные клопы и тараканы мирно жирели в кроватях и за образами. По вечерам здесь умирающе теплились лампадки, сухо щелкали счеты, а в мурлыканье сытых кошек вплетался шелест доходных книг. А наверху, куда строго-настрого было запрещено показываться приказчикам, похохатывая, сплетничая, скользил и вертелся московский ‘свет’ во главе с толстой старухой Римской-Корсаковой.
В 1830 году умерла сентиментальная Аннет. ‘Сам’, лишенный муштрующего начала, запьянствовал, задурил и умирать уехал на родную Волгу. Дом снова запакостел, а после смерти хлебосольного миллионера был продан за долги сыновьями его и наследниками в казну, разместившую тут ‘казенную палату’ — министерство финансов николаевской России.
Вычищенный второй этаж перешел под квартиру председателя почтенного учреждения. В нижнем, уродски перестроенном, разместилась канцелярия. За столами корпели целые поколения акакиев акакиевичей, премудрых карасей и карасей-либералов.
Миллиона перьев были исписаны, и сотни пудов бумаги ушло в архив. В 1870 году дом расширили и окончательно перестроили. Появились внутренние, боковые лестницы и надстроенный третий этаж. От прежнего великолепия осталось 12-15 комнат председательской квартиры, убранной куцыми креслами и кустами колючих, несуразных пальм.
В 1900 году стали обваливаться и тускнеть драгоценные расписные плафоны. Московское археологическое общество взялось за реставрацию. Реставрировали по заветам любимого николаевского художника — академика Солнцева, которому в свое время доверили восстановление кремлевских теремов. Маститый академик расписал древние покои травами, похожими на мочало, и ликами святых, кошачьим благолепием напоминавших сытых коломенских мещан. В талызинском доме вместо трав пустили неестественную сирень ‘незабудкина цвета’.
Сей восхитительный цветок бульварных романов был неведом классической орнаментике XVIII и XIX веков. ‘Игры Венеры’ (в маленьком кабинете) покрыли почему-то коричневой краской, а на лице распутной богини подрисовали невинную улыбку барышни хорошего тона. Вообще, после революции дом вполне удовлетворял вкусам российских исторических помпадуров и помпадурш эпохи последнего дегенерата Романова.
В 1912 — 1914 годах в талызинский особняк ходили плакаться почтенные историки старой Москвы. Вздыхали и сладко сюсюкали о великолепии ‘орлов’, живших здесь, а потом мирно пили чай в председательской квартире. Вообще — старина была модной темой.
Семнадцатый год… В брошенных особняках поселились семьи рабочих. Талызинский дом занял ЦК РКП (б).
Комнаты зажили невиданной жизнью… В председательской квартире разместились кабинеты секретарей ЦК. Белый зал превратился в зал заседаний. Тут несколько раз выступал коренастый, с сократовским лбом Ленин. Тут было принято решение о VIII съезде партии.
Старые большевики знают и любовно помнят Воздвиженку, овеянную торжественным пафосом славной борьбы. Этот особняк, подобно петроградскому особняку Кшесинской, вошел в историю революции.