Суд над первым советом рабочих депутатов, Бальц Владимир Александрович, Год: 1917

Время на прочтение: 108 минут(ы)
‘Былое’: неизданные номера журнала
Кн. 1.— Л.: Лениздат, 1991.— (Голоса революции).

В. А. БАЛЬЦ1

СУД НАД ПЕРВЫМ СОВЕТОМ РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ *

(Воспоминания прокурора)

* В связи с наступающим 20-летием процесса редакция считает полезным опубликование воспоминаний, написанных в 1917 г. Освещение событий у автора, конечно, разнится от освещения других участников процесса, что вполне естественно, если вспомнить, что автор стоял на трибуне обвинителя. Переживания автора тем более интересны, что, как известно, его выступление вызвало неудовольствие в правительстве и правой прессе и даже в первый момент едва не повлекло за собой увольнение со службы.

I
ПЕРЕД ПРОЦЕССОМ

В марте-месяце 1906 года я занимал должность прокурора нижегородского окружного суда.
Душевное состояние мое было до последней степени подавленным.
Надежды на чудодейственную силу Манифеста 17 октября и на воцарение в России нового правового строя разлетелись, как дым.
Со дня опубликования манифеста и до первых чисел декабря в Нижнем Новгороде не было пролито ни капли крови.
Уравновешенные люди, сдерживая одних, убеждая других, стремились безболезненно перейти к новым условиям русской общественной жизни.
Все это рушилось.
3 декабря в Петербурге был арестован Совет рабочих депутатов, и с этого же времени государственная власть вступила на твердый и определенный путь реакции.
В ночь на 3 декабря в Нижнем Новгороде, совершенно неожиданно для меня, были арестованы очень многие политические и общественные деятели. Все аресты были произведены Охранным отделением под руководством его начальника, пресловутого ротмистра Трещенкова, прославившегося впоследствии знаменитым расстрелом рабочих на Ленских приисках2.
Губернатор барон К. П. Фредерике не мог не знать о предстоящих арестах, и когда я его спросил, что все это означает, то он в виде особой откровенности показал мне телеграмму нового министра внутренних дел Дурново3, из которой видно было, что всем губернаторам предлагается немедленно арестовать лиц, политически неблагонадежных, причем телеграмма подчеркивала, что все аресты должны быть произведены ‘в порядке охраны’, без предварительного соглашения с прокурорским надзором4.
С этих дней по всей России покатилась волна совершенно безудержной реакции, и бороться дальше за мирное проведение в жизнь нового правового строя оказалось задачей совершенно донкихотовского стиля.
К марту-месяцу реакция уже шла полным ходом. Попытки социалистических партий толкнуть события дальше обещаний Манифеста 17 октября были разбиты, и очевидным результатом этих попыток явилось крайнее обострение правительственной борьбы за подавление всякой свободной мысли, которое характеризовало затем управление ‘либерального’ кабинета гр. С. Ю. Витте5 вплоть до созыва первой Государственной думы6.
Такова была обстановка, в которой я жил и работал в Нижнем первые месяцы 1906 года, пока не разыгрался мелкий, но характерный эпизод, заставивший меня задуматься над необходимостью покинуть так мною любимую службу в прокурорском надзоре.
Эпизод этот сводился к следующему.
Как-то в первых числах марта ко мне в служебный кабинет в здании окружного суда явился пресловутый ротмистр Трещенков, ненавидевший меня всеми силами своей души, и заявил мне, что он счел своим долгом сделать мне сообщение, касающееся моей личной безопасности.
В ответ на мой изумленный вопрос, откуда же мне может грозить какая-нибудь опасность, ротмистр мне сообщил, что Охранным отделением будто бы получены сведения, что именно в этот день на меня готовится какое-то покушение около входа в мою квартиру, и что поэтому он рекомендует мне известную осторожность.
Я выслушал это сообщение, и для меня совершенно несомненно было одно — ротмистр Трещенков врет.
Он не то что возглавлял, а скорее, создавал активность известных групп населения, которые потом объединились в ‘Союзе русского народа’, и его сведения могли исходить только от этих групп. Эти люди могли мне желать зла, хотя бы за сочувствие Манифесту 17 октября и за то, что я после черносотенного погрома в Нижнем 9 и 10 июля 1905 года (полугодовщина 9 января) арестовал организаторов этого погрома — содержателя ломового извоза Клочьева и содержателя трактира Никиту Журавлева, по вине которых погибло много ни в чем не повинных людей. Но ротмистр Трещенков уверял меня, что насилие против меня подготовляется, так сказать, слева, а для этого не было, как мне казалось, решительно никаких оснований.
Поблагодарив Трещенкова за предупреждение, я сказал ему, что раз начальнику Охранного отделения заранее известно о намерении совершить покушение на прокурора суда, то это покушение, очевидно, уже не может состояться, и на этом мы распростились.
Немедленно после его ухода я позвонил губернатору и, рассказав ему о моем разговоре, добавил:
— Имейте в виду, Константин Платонович, что если со мной что-нибудь произойдет, то вина в этом будет лежать на Трещенкове.
Затем я позвонил к приставу 2-й Кремлевской части, в районе которой я жил, и приказал приставу немедленно отправить к моей квартире чинов полиции и установить, есть ли там что-нибудь подозрительное около входа, в смысле возможности каких-либо насилий против меня. К этому я добавил, что я поручаю приставу арестовать подозрительных лиц, которые могут оказаться у входа в мою квартиру, и о результатах мне доложить по телефону.
Приблизительно через час пристав позвонил в мой служебный кабинет и весьма смущенным тоном поведал мне о следующем. Посланные им люди заметили, что у входа в мою квартиру все совершенно спокойно, но около подъезда бродят два человека и, несомненно, следят как за квартирой, так и за лицами, идущими по Малой Печорке, т. е. по улице, где я должен был пройти, возвращаясь из суда в свою квартиру. Оба подозрительных субъекта были задержаны и доставлены в участок: пристав их лично опросил и смущенно доложил мне, что задержанные по моему распоряжению лица оказались… агентами Охранного отделения.
Откровенно говоря, я ожидал чего-нибудь подобного, хотя наглость происшедшего и превосходила все, что я мог ожидать от такого милостивого государя, как ротмистр Трещенков.
Я приказал приставу немедленно освободить задержанных лиц и объявить им, что арестованы они были по моему распоряжению и освобождаются также по моему же распоряжению.
Затем я лично проехал к барону Фредериксу, рассказал ему весь эпизод и категорически заявил, что прошу его содействия к немедленному удалению Трещенкова из Нижнего Новгорода.
Вернувшись домой, я в тот же день написал конфиденциальное письмо прокурору Московской судебной палаты В. Ф. Клугену7 и просил его настоять на удалении Трещенкова или о переводе меня немедленно из Нижнего, предупреждая, что я Трещенкову больше руки не подам.
Скандал получился настолько очевидный, что подлежащие власти признали необходимым убрать Трещенкова из Нижнего, и он получил новое назначение, кажется, именно в Сибирь, где и прославился своим расстрелом рабочих на Лене. Зная его, я готов допустить, что в этом расстреле была и провокация, и вообще какая угодно мерзость.
Уход Трещенкова, конечно, не мог сам по себе дать мне нужного спокойствия для дальнейшей работы, так как это был просто мерзкий эпизод, а причины моего разочарования и мучительной тоски лежали гораздо глубже. Я решил, что при создавшихся условиях должность прокурора суда станет невыносимой, и, несмотря на всю мою любовь к этой именно форме служения правосудию, написал частное письмо старшему председателю Московской судебной палаты Ф. Ф. Арнольду, которого уважало положительно все ведомство. В этом письме я просил Арнольда предоставить мне первую же должность товарища председателя окружного суда в пределах Московской палаты, кроме Архангельска и Вологды, причем я откровенно объяснил Арнольду причины, побуждающие меня пойти на такое понижение по службе.
Арнольд ответил мне чрезвычайно ласковым письмом, в котором уговаривал меня отказаться от моей мысли и писал, что именно теперь я не имею нравственного права уходить с должности прокурора суда.
Таково было мое настроение, когда в один прекрасный вечер я получил телеграмму от только что назначенного прокурора Петербургской судебной палаты П. К. Камышанского8 следующего содержания: ‘Телеграфируй, согласен ли принять должность товарища прокурора Петербургской палаты. Единственное условие — немедленный после приказа приезд’.
Я не колебался ни минуты. С Камышанским меня связывали старые отношения по витебскому надзору, где он был прокурором, а я товарищем.
Я ответил согласием на сделанное мне предложение, выводившее меня из всех моих моральных мучений, и накануне Благовещенья9 уже покинул Нижний, чтобы начать новые для меня обязанности в новых условиях, но в старой и хорошо мне знакомой обстановке петербургского прокурорского надзора.

II
СОСТАВЛЕНИЕ ОБВИНИТЕЛЬНОГО АКТА

В первый же день по приезде в Петербург я представился своему новому начальнику П. К. Камышанскому, который принял меня чрезвычайно сердечно, но после первых же слов привета огорошил меня следующим заявлением:
— Ты знаешь, что, приняв должность товарища прокурора палаты, ты тем самым выдал на себя вексель?
— Какой вексель? — изумленно спросил я.
— Ты должен принять на себя составление обвинительного акта и обвинять на суде по делу Совета рабочих депутатов.
Это сообщение Камышанского было для меня, что называется, ‘как снег на голову’. Я, конечно, понимал, что, принимая должность товарища прокурора палаты, я буду обязан выступать обвинителем и по политическим делам, но я никак не мог ожидать, что с первого же дня на меня свалится такое сложное, сенсационное и неприятное поручение.
Однако формальных оснований для отказа от поручения у меня не было, и я только и мог подчиниться этому распоряжению, но выговорил себе три условия:
1. Если, ознакомившись с делом, я найду, что в нем нет формального состава преступления (признаков уголовно наказуемого деяния), то я оставляю за собой право заявить об этом, и тогда составление акта и обвинение поручается кому-нибудь другому.
2. Если я найду, что некоторые из обвиняемых не уличены в участии в преступлении, то я пишу о них заключение о прекращении преследования и не поддерживаю против них обвинения на суде, если бы палата, не согласившись с моим заключением, и предала их суду.
3. Если уже во время суда я приду к убеждению, что кто-либо из лиц, о которых мною написан обвинительный акт, опроверг предъявленное ему обвинение, то я равным образом откажусь от обвинения.
К этому я добавил, что принимаю на себя только судебные функции по делу, т. е. составление акта и обвинение на суде, но никакого участия в производстве дознания, которое еще заканчивалось, я принимать не буду.
Камышанский на все эти условия согласился, сказав, что все это право прокурора, предоставленное ему законом, на что я ему ответил, что говорю об этом во избежание каких-нибудь личных с ним недоразумений.
На следующий день после этого разговора я в первый раз в жизни вошел в помещение Петербургского жандармского управления на Тверской улице. Там уже знали о возложенном на меня поручении, и меня встретил помощник начальника управления знаменитый генерал Иванов. Маленький, толстый человечек, с постоянной ласковой и фальшивой улыбочкой на устах, говоривший вкрадчиво любезные речи и известный всем, кто имел с ним дело, как совершенно беспринципный и скверный, хотя и очень умный человек.
Иванов провел меня в свой кабинет, во время разговора титуловал меня ‘ваше превосходительство’, хотя я этого титула не имел ни по чину, ни по должности, и все время держал себя как будто бы и очень почтительно, но сквозь эту почтительность проглядывало самое настоящее пренебрежение и ироническое отношение не только ко мне лично, но и к судебной власти вообще.
— Вы что же предполагаете делать с дознанием, ваше превосходительство?— начал свой разговор генерал Иванов.
— Как что?! Предполагаю написать обвинительный акт, если преступление доказано, а в противном случае составить заключение о прекращении преследования.
— Значит, в случае, если вы изволите составить обвинительный акт, этих милостивых государей судить будут?
— Конечно.
— И кто же их судить будет? Военный суд?
— Ваше превосходительство,— заявил я, начиная раздражаться этим глумлением,— вы отлично понимаете, что я представитель гражданского судебного ведомства и, значит, если обвинительный акт составляю я, то судить их будет не военный суд, а палата с сословными представителями.
— Не мое, конечно, дело рассуждать,— заметил генерал Иванов,— но я бы никогда не посоветовал судить их. Да еще, пожалуй, при открытых дверях! Из этого, кроме скандала, ничего не выйдет, и вы этого дела до конца не доведете. Не знаете вы, ваше превосходительство, этой публики, им ведь все трын-трава, и они суду только обрадуются. Помилуйте, ведь это для них лишний митинг, и больше ничего.
— А что же, по вашему мнению, следует сделать с обвиняемыми? — спросил я.
— Как что? — словно в крайнем изумлении воскликнул Иванов. — Надо хорошенько разобраться в списках. Разобравшись, надо составить доклад в Особое совещание при министре внутренних дел и всех их рассортировать. Кой-кого ‘в места не столь отдаленные’, некоторых просто из столицы выслать, а остальных отпустить на все четыре стороны. Поверьте мне, тихо это все пройдет и без затей, а так, как вы хотите,— получите скандал и шум на весь свет, и больше ничего, а им только удовольствие доставите.
Я ответил генералу, что вопрос о судебном направлении дела решен, и попросил его рассказать мне, кто собственно производит дознание, в каком оно положении и как удобнее всего ознакомиться с материалом дознания.
— Видите ли, ваше превосходительство,— заявил мне на это Иванов,— дознание произвожу я, но мне помогают мои помощники, полковники Горленко и Николаев, а в сущности, все управление это дознание производит. Ведь арестованных больше двухсот, да и в дознании томов тоже больше двухсот, где же одному человеку с такой махиной справиться. Дай Бог всем-то вместе разобраться. Да не угодно ли, я вам сейчас покажу, как дознание производится.
И, не давая мне времени для возражений, генерал Иванов вскочил с места, широко открыл дверь в соседнюю комнату и жестом пригласил меня войти, со словами ‘милости просим’.
Ничего не оставалось, как подчиниться, и я прошел в очень большую залу, где увидал нечто совершенно необыкновенное. Вдоль стен стояло больше десятка столов. За каждым столом сидел жандармский офицер и около некоторых из них находились лица прокурорского надзора. За одними столами допрашивали свидетелей, за другими, по-видимому, опрашивали обвиняемых, за третьими производился осмотр вещественных доказательств… И все это делалось одновременно, без всякой связи одно с другим, при общем шуме и говоре присутствующих. Я познакомился со всеми находившимися в зале должностными лицами и торопливо вернулся в кабинет генерала Иванова, обратившись к нему с просьбой показать мне самое дознание.
Генерал открыл большой шкаф, в котором стояло несколько сот отдельных томиков дела. Большинство томов были совсем тонкие, в несколько листов. Я вынул наудачу один из томов и увидел надпись: ‘Дело о дворянине Верховском’.
В деле было только постановление о привлечении Верховского, как задержанного 3 декабря 1905 г. на заседании Совета рабочих депутатов, к дознанию в качестве обвиняемого, постановление о содержании его под стражей и протокол допроса, в котором значилось, что Верховский виновным себя не признает и от показаний, а также от подписания протокола отказывается.
— Позвольте,— спросил я генерала Иванова,— а где же доказательство того, что Верховский был членом Совета?
— А это в деле Хрусталева 10,— ответил мне Иванов и вытащил из шкафа толстый том No 1, названный ‘дело Хрусталева’.
Оказывается, что жандармы избрали такую систему: все, что относилось к деятельности Совета вообще, они сосредоточили в одном томе, назвав его почему-то томом ‘Хрусталева’, а в остальных томах помещали только то, что относилось к данному обвиняемому.
Я сразу понял, какая колоссальная предстоит работа, чтобы разобраться и просто классифицировать весь материал, и решил, что здесь, в помещении управления, это сделать невозможно.
В тот же день я сказал Камышан-скому, что буду заниматься дома, и, получив его согласие, попросил по телефону генерала Иванова прислать мне ‘дело Хрусталева’. К моему удивлению, Иванов запротестовал. Уверял,
что дело это, да и вообще все тома им нужны каждую минуту и что работать я могу только в жандармском управлении. Пришлось прибегнуть к вмешательству Камышанского, и только после этого я стал получать по утрам через унтер-офицеров нужные мне материалы, которые сдавались под расписку и под расписку же возвращались обратно.
Началась каторжная работа. Материал был громаден, разбросан, в нем была масса таких данных, которые ничего касающегося преступных деяний в себе не заключали, и, кроме того, материалы о том или другом лице были так причудливо размещены по разным томам, что приходилось делать длиннейшие выписки, чтобы распределить всю эту литературу.
Я понял, что мне в месячный срок, который был мне дан, никогда с такой задачей не справиться, и попросил Камышанского дать мне в помощь кого-нибудь из товарищей прокурора окружного суда. Просьба моя была удовлетворена. В мое распоряжение был командирован товарищ прокурора Г. В. Меллер, и с этого дня мы начали работать вдвоем. Меллер даже переселился на мою квартиру. Мы начинали ранним утром и с маленькими перерывами работали до позднего вечера. Так продолжалось изо дня в день на протяжении целого месяца.
Я не знаю, кому пришла в голову злополучная мысль поручить производство дознания жандармскому управлению, а не обратить его к производству нормального следствия. Решил ли так Совет Министров, была ли здесь инициатива Дурново или Акимова11, или эта неудачная комбинация была принята Камышанским, но большей ошибки нельзя было сделать. Дело было очень трудное, оно требовало от следователя не только объективной, но и очень кропотливой, так сказать, мозаичной работы. В распоряжении Петербургского суда и палаты имелись такие следователи, как А. В. Бурцев, М. В. Белевцов и Н. В. Зайцов, и каждый из них справился бы с этой работой. Между тем дело бросили в неумелые и, я скажу, необъективные руки. Дали его людям, не имевшим никакого авторитета в глазах не только общества, но и в рядах судебного ведомства, и тем создали невероятно трудное и тяжелое положение обвинителя на суде, о чем я скажу в дальнейшем изложении.
После месяца работы проект обвинительного акта был готов. Вместе с Меллером мы проехали к Камышанскому, и целый вечер я читал ему текст составленной мной работы. В конце концов акт был сдан в печать в сенатскую типографию, и я мог немного отдохнуть, хотя и продолжал систематизировать материалы и вообще готовиться к обвинению.
Ко времени, когда обвинительный акт вышел из типографии, Камышанского в Петербурге не было, он был в какой-то командировке, отсутствовал и новый министр юстиции И. Г. Щегловитов 12.
Акт был предложен палате вместе с подлинным делом, и палата ‘дала ему ход’.
Палата во всем согласилась с моими выводами. Мною было составлено заключение о прекращении о 200 с лишком обвиняемых, а предать суду было предположено, кажется, 52 лица. Часть из них скрылась до суда, и на скамье подсудимых было около 30 человек, если мне не изменяет память. Во всяком случае, в результате судебного процесса 15 человек было осуждено по 102-й статье и сослано, на поселение, двое были приговорены в крепость, кажется, на год, и 12 человек было оправдано.
Я совершенно убежден, что если бы производилось предварительное следствие, а не дознание, то на скамье подсудимых и находились бы только те 15 человек, которые были осуждены палатой.
Передача мною в палату дела сопровождалась одним комическим эпизодом, характеризующим бюрократические петербургские нравы. Уезжая в командировку, Камышанский поручил мне, направляя дело в палату, один экземпляр обвинительного акта представить при рапорте министру юстиции, а один лично отвезти дворцовому коменданту В. А. Дедюлину13 для представления государю. Камышанский сказал мне, что это высочайшее повеление.
Я так и сделал. Позвонил Дедюлину по телефону, выехал по его приглашению в Петергоф, передал ему акт и вернулся домой.
Через несколько дней меня экстренно вызвал заменявший временно Щегловитова милейший и добрейший товарищ министра юстиции М. Ф. Люце. Он принял меня чрезвычайно сухо и холодно и встретил вопросом:
— Скажите, пожалуйста, по какому праву вы признали возможным передать составленный вами обвинительный акт дворцовому коменданту?
Я смутился, но ответил, что акт передан мною для представления государю. Я понял, что это было в отношении министра некорректно, но не считал себя вправе называть Камышанского и выслушал от Люце форменный выговор.
— Вы поставили меня перед его величеством в невозможное положение. Я поехал в Петергоф с очередным докладом и хотел передать государю обвинительный акт. Смотрю, а акт лежит уже на столе у его величества. Государь выслушал меня и сказал: ‘Благодарю вас, я уже имею этот акт от генерала Дедюлина’. Понимаете ли вы, как вы меня подвели? Я это доложу Ивану Григорьевичу (Щегловитову), когда он вернется, и вам будет указана неуместность ваших действий. Можете идти.
Я ушел от Люце, искренне сожалея, что причинил хорошему человеку несколько неприятных минут. Мысленно обругал Камышанского, но скоро забыл о всей этой истории и только впоследствии узнал, что Люце, говоря обо мне, не выражается иначе как называя меня ‘крайне невыдержанный молодой человек’.

III
ПЕРВОЕ СЛУШАНИЕ ДЕЛА

Дело Совета рабочих депутатов было в первый раз назначено к слушанию 20 июня 1906 года.
Отчетливо помню, как в это утро я вышел из своей квартиры на Фурштадтской и пошел пешком к зданию окружного суда.
Уже около Сергиевского собора, на Литейном, заметно было начинавшееся скопление народа. Поперек улицы стояла цепь чинов полиции. Виднелись не только черные шинели городовых, но и довольно много серых шинелей начальствующих чинов полиции. Последняя не препятствовала движению по улице и, по-видимому, получила задание лишь помешать скоплению публики группами. Я прошел мимо цепи и, подходя к зданию суда, увидел, что вторая такая же полицейская цепь протянулась поперек Литейного и на углу Шпалерной, так что здание суда в сущности было кругом оцеплено. Тут, на Шпалерной, тоже стояли небольшие группы народа, преимущественно рабочих и просто любопытных прохожих.
Испытывая довольно сильное волнение, я решил не идти в совещательную комнату 1-го отделения суда мимо публики, собравшейся в кулуарах, а пошел хорошо мне знакомыми нижними коридорами, войдя в маленький подъезд со Шпалерной. Как только я вошел в коридор, мне бросилась в глаза следующая картина. В самом коридоре и во всех комнатах, обычно занимаемых сторожами, стояли, сидели и даже лежали на столах и лавках солдаты лейб-гвардии Павловского полка. В одной из комнат пили чай несколько офицеров. Проходя мимо фельдфебеля, я спросил его:
— Вас сколько здесь?
— Рота,— отвечал он.
— А давно вы здесь?
— С ночи привели.
Я не стал дальше расспрашивать и поднялся по внутренней лестнице в совещательную комнату.
Состав палаты был уже налицо. Были и судьи, и сословные представители, и несколько министерских чиновников, присланных послушать процесс, которых Камышанский не без остроумия называл ‘наведенными людьми’.
Шел общий разговор, и все казались спокойными, кроме старшего председателя палаты И. К. Максимовича 14, который, видимо, нервничал и заставлял себя сосредоточиться на докладе секретаря о явившихся и не явившихся свидетелях.
Ко мне немедленно же подошел судебный пристав и сказал, что несколько лиц ждут меня в коридоре и желают переговорить по делу. Оказалось, что все это исключительно лица, желающие попасть в зал суда и не имеющие билетов. Все они уверяли, что им по должности необходимо прослушать процесс, и ссылались на самые разнообразные мотивы. Особенно наседал на меня адъютант морского министра капитан Зилоти. Я знал, что билеты розданы, и в зале и на хорах, что называется, ‘до отказа’, и потому нашел в себе характер отклонить все эти требования и вновь вернулся в совещательную комнату. Мне не хотелось ни с кем разговаривать, и я через маленькую дверь вышел в залу заседания, где я был скрыт от взоров высокими спинками кресел присяжных заседателей. Зала шумела, как растревоженный улей. Сзади было черно от публики. В местах для представителей прессы люди сидели плечо к плечу. Против меня на скамье подсудимых длинной лентой сидели обвиняемые. Все они весело между собой разговаривали, почти у всех в петлицах были вдеты красные цветы.
Между подсудимыми и мною стояла большая группа защитников и о чем-то оживленно беседовала. Один из защитников, присяжный поверенный Маргулиес15, заметил меня и направился в мою сторону, но я отмахнулся от него рукой и торопливо вернулся в совещательную комнату.
Там я прослушал сообщение секретаря о не явившихся свидетелях. Их было много, но я решил, что дело слушать можно, так как не видел га-рантии, что в следующий раз свидетелей явится больше, а между тем значительное число обвиняемых содержалось под стражей уже с декабря месяца.
Я стал делать некоторые заметки карандашом, но вдруг Максимович взволнованно подозвал меня к окну.
— Посмотрите, посмотрите, что там делается,— говорил он.
Под окнами суда на Шпалерной довольно большая толпа народа пыталась, очевидно, проникнуть в здание суда, а полицейский пристав, что называется, ‘честью просил разойтись’.
В этот же момент раздались совершенно непривычные для старых стен окружного суда звуки пения.
В здании Дома предварительного заключения, который выходит на тот же двор, арестованные пели ‘Марсельезу’:
Вставай, подымайся, рабочий народ…
В ответ на это пение раздалось то же пение ‘Марсельезы’ из комнат, в которых ожидали допроса свидетели по делу.
В совещательную комнату вбежал уже измученный и усталый знаменитый церемониймейстер всех больших процессов, судебный пристав H. H. Ермолаев.
Он, волнуясь, докладывал Максимовичу, что никак не может успокоить свидетелей, что он разбил их на группы и развел по разным комнатам, но они не слушают его уговоров и поют.
— Мне с ними не справиться,— говорил Ермолаев,— их несколько сот, а я один, ваше превосходительство.
— Доложите прокурору палаты,— раздраженно ответил Максимович,— это его дело наблюдать за порядком в здании суда… — А затем, обратившись ко мне, Максимович, стараясь, видимо, меня подготовить, стал говорить, что при таких условиях суд невозможен, что это не суд, а демонстрация и что вести процесс в таких условиях немыслимо.
Вскоре пение стихло. Успокоил ли певших Камышанский, или защита приняла в этом участие, не знаю, но, во всяком случае, водворилась тишина.
— Все готово, ваше превосходительство,— доложил, вновь появляясь в совещательной комнате, пристав Ермолаев.
Максимович нервно прошелся по комнате, потом махнул как бы в отчаянии рукой и впереди всех вошел в залу, торжественно объявляя своим мощным голосом:
— Прошу встать — суд идет!
Зашумела вся масса публики, защитников и подсудимых, вставая со своих мест, и в то же время откуда-то вновь донеслись вызывающие звуки революционной песни…
Вставай, подымайся, рабочий народ!
Еще минута — и в зале все стихло.
— Объявляю заседание открытым,— произнес, явно волнуясь, Максимович.
— Подсудимый Носарь-Хрусталев, вас зовут Георгий Степанович?
И двинулась в ход сложная машина судебного процесса, внося своей привычной размеренностью успокоение в возбужденные нервы участников процесса.
Долго докладывал судебный пристав Ермолаев о нескольких десятках не явившихся свидетелей, еще дольше, методично и отчетливо, докладывал секретарь палаты Барановский о причинах их неявки, и, наконец, наступил момент, когда я должен был произнести свои первые слова после обращения ко мне председателя: ‘Господин прокурор, ваше заключение о последствиях неявки свидетелей и возможности слушать дело’.
Сердце мое колотилось, предстояло, в сущности, чисто деловое объективное заключение, но сознание, что я сейчас сам услышу свой голос, что на меня повернутся сотни любопытных и в большинстве враждебных взглядов, уже меня волновало.
Однако мне не пришлось тогда же дать заключение.
Максимович, выслушав доклад пристава и секретаря, помедлил несколько секунд и неожиданно произнес: ‘Объявляю перерыв на четверть часа…’
В совещательной комнате Максимович отвел меня в сторону и, уже не скрывая своего волнения и нервности, спросил меня:
— Какое вы дадите заключение?
Я ответил, что думаю продолжать заседание, потому что почти все подсудимые содержатся под стражей, а между тем у суда нет никаких гарантий более полной явки свидетелей к следующему заседанию.
— Послушайте, Владимир Александрович,— взволнованно возражал мне Максимович,— дело не в свидетелях, а во внешних условиях процесса. Нельзя требовать от судей и сторон спокойствия, когда их все время будет взвинчивать обстановка. Это пение, эти толпы на улицах!.. Все это может ворваться в зал. Подумайте о достоинстве суда…
Я стоял на своем, и в это время в разговор вмешался подошедший к нам прокурор палаты.
— Иннокентий Клавдиевич,— горячо заговорил Камышанский,— если Бальц даст заключение об отложении дела, я его отстраню и сяду на его место. Надо слушать, иначе — простите,— это просто малодушие.
— Ну, как знаете,— разочарованно ответил Максимович и отошел от нас.
Заседание возобновилось моим заключением, в котором я подробно мотивировал необходимость теперь же слушать дело.
У меня сохранилась в памяти маленькая деталь этого момента процесса.
‘Неявку генерала Иванова и Алексея Суворина16,— говорил я,— я полагал бы признать незаконной, немедленно назначить им новый срок вызова и в случае вторичной неявки подвергнуть их приводу’.
Говоря это, я заметил какое-то движение на скамье подсудимых’ Второй по счету подсудимый — Троцкий 17, оживленно жестикулируя, что-то говорил полушепотом своим соседям Хрусталеву и Сверчкову18. Я понял, что подсудимые не ожидали, чтобы прокуратура дерзнула требовать привода жандармского генерала и всесильного тогда журналиста Суворина, и это доставило мне первое нравственное удовлетворение.
От имени всей защиты мне возражал О. О. Грузенберг19. К великому моему удивлению, защита требовала отложения дела. Формальных поводов для этого было, конечно, достаточно, и возражение Грузенберга было всесторонне мотивировано.
Палата удаляется для совещания.
Это совещание длилось больше часа. Было совершенно ясно, что в совещательной комнате шла борьба двух мнений: слушать дело или отложить.
Наконец раздался звонок. Палата вышла, и Максимович огласил длинное мотивированное определение о том, что палата постановляет: дело слушанием отложить.
В эту минуту я сделал, может быть, несвоевременное заявление. Я e дал Максимовичу объявить заседание закрытым и поспешил сказать, что я имею к палате ходатайство.
Максимович повернулся в мою сторону, заметно проявляя изумление.и неудовольствие.
— Я прошу палату занести в протокол,— говорил я,— что в обвинительный акт вкрались две фактические ошибки.
Едва, однако, я успел объяснить, в чем именно эти ошибки заключаются, как Хрусталев вскочил с места и резко, торопливо стал говорить, что его объяснения тоже ‘извращены’ в обвинительном акте.
Поднялся общий шум. Максимович уже явно выпустил из рук дирижерскую палочку и, торопясь, встал с кресла со словами: ‘Объявляю заседание закрытым’.
И тем не менее защитник Н. Д. Соколов20 просил отметить ходатайство об освобождении всех подсудимых из-под стражи, некоторые защитники, подойдя к судейскому столу, делали еще какие-то заявления. За общим шумом нельзя было ничего понять, и наконец Максимович со словами: ‘Палата все обсудит в распорядительном заседании’ — беспомощно снял цепь и закрыл заседание.
Так кончилась первая попытка судебного рассмотрения дела Совета рабочих депутатов.
Я до сих пор не понимаю, что, собственно, побудило защиту и подсудимых требовать отложения дела. Обстановка момента была благоприятна именно для защиты, и защита, конечно, не могла не учесть всех подробностей этой обстановки. Состав суда был благоприятен, хотя бы потому, что покойный Максимович был мягкий человек, не обладавший силой сопротивления. Затем, ожидание амнистии не могло ничего изменить в ходе процесса, и было бы только политически эффективно для подсудимых требовать суда, несмотря на амнистию, которая все равно освободила бы их от ответственности. Наконец, защита не могла ожидать, что, откладывая дело, она добьется освобождения из-под стражи всех подсудимых. И действительно, главные участники процесса остались под стражей, а именно в них сосредоточивался широкий политический интерес дела.
Кроме того, для защиты было чрезвычайно благоприятно вести процесс во время деятельности первой Государственной думы. Всякое нарушение прав подсудимых, конечно, нашло бы себе отклик в Думе, самое существование которой было серьезной гарантией от полицейско-административного давления на суд или, вернее, на ход процесса. Повторяю — стремление отсрочить слушание дела мне непонятно, и удовлетворение этого требования создало лишь несколько месяцев лишнего содержания под стражей для многих подсудимых.
Не могу не отметить, что эти лишние месяцы неволи подсудимых были впоследствии поставлены прессой на счет судебной власти.

IV
ВТОРИЧНОЕ СЛУШАНИЕ ДЕЛА

Прошло три месяца.
Наступило 19 сентября 1906 года — день вторичного слушания дела Совета рабочих депутатов. Казалось бы, что времени прошло не много, но все, вся обстановка до мелочей, до деталей изменилась до неузнаваемости.
Прошла и безвозвратно исчезла первая политическая ‘весна’ русской государственной жизни. Сверкнула в общественном сознании и исчезла первая Государственная дума. Беззвучно прокатилось по России Выборгское воззвание21, бессмысленно и бесцельно изъяв из строя на целый ряд лет многих крупных политических деятелей. Благожелательный Столыпин22 времен первой Думы, а за ним и вся административная машина получили твердый уклон вправо. Выражения общественного мнения как-то замерли, и во все сферы политической жизни все тверже и непоколебимее проникала черная реакция, опиравшаяся на все ободрявшиеся миллионы ‘Союза русского народа’23.
Словом: ‘Облетели цветы, догорели огни!..’
В этот именно ‘глухой момент’ столичной жизни суждено было возобновиться процессу Совета рабочих депутатов. Изменилась и внешняя обстановка процесса. Так же, как и тогда, весной, у здания суда виднелись серые полицейские шинели, но тщетно было бы искать в настроении чинов полиции следов тревоги и волнения. Чувствовалась их твердая уверенность в своих силах, в том, что они снова — хозяева положения. И в самом здании суда не было уже ни роты Павловского полка, ни увеличенных жандармских нарядов. Не слышно было пения ‘Марсельезы’, и И. К. Максимович мог бы вести процесс, не опасаясь демонстраций и эксцессов.
Но, увы! Не было уже и самого И. К. Максимовича. Волею судеб и министра юстиции И. Г. Щегловитова Максимович за лето успел перекочевать с Литейного проспекта на площадь у памятника Петру Великому и обречен был рассматривать дела коммерческих судов в роли сенатора Судебного департамента Сената.
Вместо Максимовича руководителем процесса явился новый старший председатель палаты Н. С Крашенинников24.
Его выдающаяся роль в деле, его далеко не заурядная личность привлекала к нему внимание всех соприкасавшихся с процессом…
И прессы, и защиты, и подсудимых.
Властный и твердый характер Н. С. Крашенинникова делал его везде и всегда не способным на вторые роли: именно это сделало его центром внимания и на процессе Совета рабочих депутатов.
С первых слов, с провозглашением им обычного: ‘Объявляю заседание открытым’ — всякий почувствовал, что это уже не тремолирующие синкопы Максимовича, а уверенное и твердое andante maestoso25.
Один из публицистов, А. Вергежский26 в газете ‘Речь’, так описывал свои впечатления о председателе:
‘Председатель очень корректно представляет всем полную свободу слова и только иногда останавливает, и то не по цензурным соображениям, а скорее из желания сэкономить время. Но в этой свободе чувствуется что-то ужасно давящее, похожее скорей всего на высокомерное торжество победителя. Искусством перекрестной игрой вопросов загнать свидетеля в тупик председатель владеет в совершенстве. В самой фигуре председателя, в его желтом лице, в острых глазах и такой же острой улыбочке, играющей около тонких, бледных губ, есть что-то законченное, стильное. И большая цепь, падающая на впалую грудь, довершает эту законченность. Точно видишь перед собой испанского судью времен Филиппа II27. Так и кажется, что раздадутся слова: ‘Именем Бога спрашиваю вас, сын мой’…’
Первая часть процесса, так сказать, судебная увертюра, разворачивалась без особых инцидентов и велась в том приподнято-торжественном тоне, который умел давать судебным заседаниям Н. С. Крашенинников.
Начался процесс с опроса подсудимых, и в эти минуты я впервые внимательно знакомился с индивидуальным обликом каждого из преданных суду бывших деятелей Совета рабочих депутатов.
Мне кажется, что, сколько бы еще лет я ни прожил на свете, я никогда не забуду скамьи подсудимых. И сейчас передо мной отчетливо представляется вся картина залы суда и подсудимые, с которыми я провел, можно сказать, почти неразлучно целый месяц. У меня создались определенные симпатии и антипатии к отдельным обвиняемым, мне минутами казалось, что это просто знакомые мне люди, из которых одни кажутся мне привлекательными, интересными, умными, искренними, а другие вызывают к себе или безразличное отношение, или даже явную антипатию.
Опрос подсудимых начался, конечно, тем же вопросом, которым три месяца перед тем начал заседание И. К. Максимович:
— Подсудимый Хрусталев-Носарь, вас зовут Георгий Степанович?
Со скамьи подсудимых поднялся молодой еще блондин среднего роста, с мягким, почти добрым выражением серых глаз.
Так вот он, знаменитый Хрусталев, имя которого гремело на всю Россию в октябре и ноябре 1905 года. Я представлял себе Хрусталева человеком высокого роста, брюнетом, словом, именно так, как нам обыкновенно рисуют театральный тип ‘вождя масс’. В действительности ничего подобного в Хрусталеве не было: только несомненное умение владеть собой, способность формулировать мысли и иногда неожиданная жесткость и резкость возражений показывали, что этот энтузиаст может обладать большой волей, что он в момент подъема способен подчинить себе на время коллективную волю и заставить толпу себя слушаться. Но в то же время Хрусталев производил на меня впечатление человека чрезвычайно неровного и к тому же недостаточно вдумчивого. Едва ли это был выдающийся ум, едва ли даже это был человек определенных верований и выработанных убеждений. Мне казалось, что это человек, который способен ‘вспыхивать’, но не может ‘гореть’.
— Подсудимый Бронштейн,— продолжал свой опрос председатель,— ваш литературный псевдоним Троцкий? Ваше вероисповедание?
В ответ на этот вопрос поднялся сосед Хрусталева по скамье подсудимых. Среднего роста человек, нервный и резкий, он с первого же взгляда производил впечатление чрезвычайно сильного волей человека. Он весь был словно соткан из энергии, ума и ненависти. Самообладание не покидало его ни на минуту, и раздражение свое он облекал в форму ответов, полных страстного яда, бесподобно формулируя свои мысли и прибегая иногда к почти театральному пафосу, который сильно взвинчивал и без того напряженную обстановку суда.
На вопрос о религии Троцкий ответил:
— Я не принадлежу ни к какой религиозной общине.
Опрос подсудимых продолжался. По очереди поднимались со своих мест и отвечали на рутинные вопросы председателя главные деятели Совета. Вот член президиума Совета, похожий по облику на помещика, Сверчков-Введенский. Вот Кнуньянц28, он же Радин,— вспыльчивый и резкий армянин, делегат в Совете от партии большевиков, автор очень интересной книги ‘Первый Совет рабочих депутатов’. Рядом с ним представитель партии социалистов-революционеров Авксентьев29, который своими личными свойствами и манерой держать себя на суде вызывал неизменные симпатии публики и прессы.
Троцкий и Авксентьев представляли собой, как тип, полную противоположность. Оба они, словно сочетание ‘blanc et noir’30, отличались друг от друга всем, начиная с наружности.
Постепенно перед судом проходили остальные участники процесса. Крашенинников опрашивал каждого подробно, выдержанно, детально. Эти подробности судебного ритуала уже с первого заседания дали ему тот деловой характер, который до известной степени гарантировал сам по себе спокойный ход дальнейшего расследования.
Защита в этой стадии не вмешивалась в течение дела, она находилась в состоянии ‘перед боем’, и я имел возможность внимательно всмотреться в ее ряды, в эту длинную ленту профессиональных моих противников, которые при нормальной постановке дела должны были в конечном итоге вместе со мной помочь суду в одной общей задаче — в установлении объективной судебной правды.
Можно сказать, что по делу Совета рабочих депутатов все, что могла дать талантливого, знающего, опытного в уголовном праве и процессе адвокатура обеих столиц, все собралось на скамьях защиты, приготовилось оборонять подсудимых, которые, кстати сказать, едва ли хотели обыкновенной судебной защиты, а искали процессуальных руководителей в недостаточно им самим знакомой судебной борьбе.
Я не буду восстановлять в своей памяти всех представителей защиты, скажу только, что между защитниками были: О. О. Грузенберг, Н. Д. Соколов, П. Н. Малянтович31, Н. К. Муравьев32, Л. Н. Андроников33, братья М. В. и В. В. Беренштамы34 и А. С. Зарудный35. Это были люди, уже тогда имевшие определенную репутацию и известность в судебных кругах Петербурга и Москвы, а кроме них среди молодых адвокатских сил пришли защищать подсудимых П. Н. Перевер-зев36 и пылкий, очень театральный, но всей душой преданный делу защиты А. Ф. Керенский37.
Повторяю, я не могу здесь перечислять всех, но, конечно, кроме названных мною был и еще ряд адвокатов, нужных для интересов подсудимых, а был кроме них и ряд совсем еще юных ‘помощников’, добросовестно просидевших весь процесс, все время молчавших и не внесших в дело ничего своего и нужного.
Я заметил, что на всех больших процессах всегда участвуют молодые люди на бессловесных ролях. Я всегда удивлялся их терпению, ибо единственным реальным результатом процесса для них было разве только право сказать: ‘Я защищал по делу Совета рабочих депутатов’. Быть может, и почетно, но во всяком случае глубоко бесполезно.
Первые минуты, следовавшие за официальными формальностями начала процесса, связаны в моей памяти с совершенно новым для меня ощущением, с новой непривычной психологией. Первый обмен мнений между прокурором и защитой почти никогда не вызывает горячих, резких столкновений, несмотря на самую категорическую разницу точек зрения. Это совершенно понятно, потому что в этой стадии дела весь спор сводится к выяснению вопроса о том, можно или нельзя слушать дело. Субъективность взгляда на существо дела не играет при этом почти никакой роли, и в сущности обе стороны в процессе являются скорее союзниками, решающими вопрос о лучших способах для установления объективной истины по делу. Так было всегда по всем делам об уголовных преступлениях за длинный ряд лет, когда мне приходилось стоять на трибуне государственного обвинителя.
На этот раз я неожиданно почувствовал пропасть между психологией обвинителя по уголовному делу и по делу политическому.
По делам уголовным прокурор стоит вне той борьбы, которая составляет жизненное содержание дела, обвинитель является стороной лишь в смысле процессуальном, но по существу дела он может по совести чувствовать себя посторонним судьей, не захваченным лично обстоятельствами дела. Это ощущение свободы в оценке дела и отсутствие заинтересованности в последствиях действий подсудимых могли создать действительно тот тип прокурора, который А. Ф. Кони38 определил крылатым словом — ‘говорящий судья’.
По процессу Совета рабочих депутатов я с необыкновенной ясностью почувствовал, что такая объективная позиция по политическому делу если не совсем невозможна, то очень труднодостижима. Нельзя перестать быть гражданином, нельзя убедить себя в том, что на время искания судебной правды надо забыть свои политические убеждения, надо объявить самому себе нейтралитет. Недаром же талантливый и пылкий Камышанский с раздражением доказывал мне, что попытка быть нейтральным не может ни к чему привести.
— Какой вздор! — говорил Камышанский. — Какой там ‘говорящий судья’. Это неестественно. Это делает обвинителя не ‘говорящим судьей’, а ‘кастрированным прокурором’!
Впервые я почувствовал, что в резких словах Камышанского была значительная доля правды. Неужели я не мог бы, если бы хотел, искренно опровергать политические построения, положенные в основу процесса? Неужели у меня совсем не нашлось бы слов, чтобы возражать против тех или иных соображений и защиты? Конечно, нет. Конечно, можно было не сводить своей задачи к доказательству формулы: состав наказуемого деяния доказан — значит, должен быть обвинительный приговор. Можно было, не противореча своей совести, приводить соображения не только формальные, но и соображения по существу дела.
И тем не менее я наложил на себя в этой области veto и остался нейтральным. Не знаю, насколько мне это удалось, но знаю одно — это единственно верная позиция, которую Может занять перед судом обвинитель по политическому делу.
Верная позиция потому, что никто, и тем более государственный обвинитель, не имеет права требовать для другого наказания за субъективную разницу в политическом мировоззрении. Требовать наказания можно, но только за нарушение закона, а не за вредоносность политического деяния, потому что эта ‘вредоносность’ всегда останется спорной, и то, что один искренно считает гибельным для родины и человечества, другой может столь же искренно считать для них спасительным.
При таких условиях обвинитель и подсудимый могут легко и свободно поменяться местами, и решать спор будет призван уже не суд, а история.
Сдерживая себя, не позволяя высказываться или основываться при ведении процесса на своих субъективных политических воззрениях, я в то же время ясно видел, что эта раздвоенность психологии таится не только во мне, но и во всех участниках процесса.
Судьи, прокурор и защита не перестают быть гражданами во всяком политическом процессе, и в этом заключается кардинальный, основной дефект всех самых объективных намерений подойти ко всякому политическому процессу с узкосудебным масштабом. Я был близок тогда, близок и теперь к парадоксальному для прокурора выводу, что политические деяния вообще не могут быть предметом судебной оценки.
Один из публицистов во времена процесса обмолвился довольно ярким определением, сказав, что всякое государственное преступление есть в сущности ‘политический конфликт’ между государственной властью и убеждениями отдельного лица или целой части общества. В этом есть много правды. Это ‘конфликт’, а следовательно, это деяние, не аналогичное с преступлением в узком смысле этого слова, всегда предполагающим нарушение среднего уровня нравственности.
Раз это так, раз действия, направленные против государственной власти, вызываются не злой волей, а наоборот, субъективно понятным желанием добра, то это именно ‘конфликт’.
Всякий конфликт требует его разрешения лицами, в нем не заинтересованными, а ни один сознательный гражданин не может не быть заинтересован в том или ином разрешении политического деяния, которое неизбежно или соответствует, или противоречит его собственному политическому credo.
Стало быть, не только суд коронный с искусственно созданной примесью сословных представителей, но и суд присяжных заседателей — это высшее и лучшее, что создано человеческой мыслью в уголовном процессе,— не может быть правомочен для решения политических дел, ибо в этих делах надо решить спор, в котором и сам присяжный заседатель является стороной.
Когда из побуждений политических совершается деяние само по себе наказуемое — убийство, экспроприация и проч.,— тогда роль суда естественна и понятна. Факт преступления бесспорен для всякого, и вопрос сводится к вменению и мере ответственности. Но, там, где из политических убеждений и во вред государственной власти совершены деяния, сами по себе уголовно безразличные, там, быть может, судебный критерий и вовсе не применим, и нужно что-то другое, до чего еще не додумалась человеческая мысль. Я говорю — не додумалась, потому что, охраняя свое государственное status quo39, признанная в стране власть может, конечно, и не прибегая к суду обезвреживать борющихся с ней людей путем высылок, экспортаций и проч. Но этот метод борьбы, применяемый властью сильного, будет еще хуже судебного метода, ибо он легко может превратиться в произвол, в акт административного мщения, и уничтожить даже те слабые гарантии, которые создает для ответчика перед государством судебная власть.
Сколько мучительных минут, сколько внутреннего разлада с самим собой пережил я в этих тяжелых размышлениях, в этом желании служить России, ке впадая во внутренние противоречия с самим собой. Ответ на эти сомнения, конечно, есть, и он очень прост.
Уйти от участия в судебном рассмотрении политических дел — вот и все.
Но это, конечно, не ответ. Это просто ‘моя хата с краю, ничего не знаю’. Нет, участвовать в этой форме государственной жизни и сохранить спокойную совесть, найти линию поведения, устраняющую субъективизм, охранять не борющуюся сторону, а нарушенный закон — вот выход, который мне подсказывала моя мысль, моя совесть, и к этому выходу я стремился, этим путем шел. Сумел ли я претворить свое мировоззрение в своей обвинительной деятельности, судить не мне…
Необыкновенная громоздкость дела Совета рабочих депутатов создала, конечно, чрезвычайно длинное формальное вступление в процесс. Разные предварительные вопросы заняли несколько дней. Наконец все это кончилось. Палата постановила дело слушанием продолжать, и старший председатель, объявив об этом, обратился к секретарю Я. В. Барановскому со словами: ‘Г. секретарь, огласите обвинительный акт…’ Судебная увертюра окончилась, начинался первый акт судебной драмы.
Я не собираюсь излагать в своих воспоминаниях подробно ход процесса или, вернее, ход судебного следствия. В мои намерения вовсе не входит составить задним числом судебный отчет по делу. Всякий желающий ознакомиться с этим громадным материалом легко найдет его в литературе, создавшейся по поводу истории Совета. Деятельность Совета изложена, между прочим, в печати и самими подсудимыми, и изложение это разнится от изложения обвинительного акта только в мелочах. Можно с уверенностью сказать, что фактическая сторона дела была установлена вне всякого спора. Обе стороны в процессе оперировали над материалом настолько твердым, что, в сущности, его установление вовсе не требовало почти месячной работы судебного следствия.
И подсудимые, и я совершенно не оспаривали внешней истории деятельности Совета, начиная со дня его возникновения и кончая 3 декабря, т. е. днем ареста. Напротив, на суде кроме данных обвинительного акта фигурировало, подтверждая его, письменное заявление, составленное теми из обвиняемых, которые принадлежали к с.-д. партии, и направленное ими в Центральный Комитет этой партии.
Заявление это, уже после вручения подсудимым обвинительного акта, было найдено по обыску у Ю. Цедербаума (Мартова)40. На суде подсудимые — и притом главнейшие из них — не отрицали своего авторства, а между тем содержание этого документа представляло собой сжатую форму отчета о деятельности в Совете членов партии, объясняло их намерения и подтверждало полностью выводы обвинения, так как авторы письма указывали, что они стремятся создать в России демократическую республику и подготовляют идейно для этой цели вооруженное восстание.
Повторяю: не в фактических обстоятельствах дела, изложенных в обвинительном акте, сосредоточился общественный и политический интерес процесса, а в том, что судебный процесс отразил в себе самые разнообразные общественные течения той эпохи и административной государственной власти, буржуазных и интеллигентных кругов и пролетариата, которые так причудливо переплелись между собой в это необыкновенное время, оборвавшееся резким, крутым поворотом к черной, твердой реакции.
Источником для суждения обо всех этих течениях явились на суде сами подсудимые, свидетели и защита.
Сообразно этим категориям я постараюсь восстановить в своей памяти наиболее яркие, наиболее типичные черты, характеризующие подсудимых, свидетелей и защиту.

V
ПОДСУДИМЫЕ

Подсудимые с первого же дня процесса заняли совершенно определенную политическую позицию. Для них гласный суд явился аудиторией, которой они, вовсе этого не скрывая, пользовались для широкого распространения в обществе сведений о существе и целях деятельности Совета. Активное участие подсудимых в судебном следствии было в их глазах агитационным средством, и только с этой точки зрения они и считались с судебной властью.
Надо признать, что с другой задачей суда, т. е. с приговором, подсудимые не считались вовсе. Они подчёркивали свое безразличие к судебному исходу процесса, к наказанию, и, конечно, не упускали случая, чтобы подчеркнуть, что они не ждут оправдательного приговора, но не потому, что признают нарушение ими закона, а потому, что ‘коронный’ суд иного приговора и вынести им не может.
Недаром же О. О. Грузенберг говорил в печати, что для защиты на первом плане должны быть интересы подсудимых, но лишь пока подсудимые сами не отвергнут этих забот. По словам О. О. Грузенберга, подсудимые по делу Совета говорили защите: ‘Не заботьтесь о нашей участи более, чем мы сами…’
Сами они, надо это признать, о своей участи не заботились вовсе, а временами даже усиливали против себя улики, давали, по выражению Грузенберга, ‘совершенно даром’ обвинению такие признания, которые прокурору было бы очень трудно доказать.
Тактика подсудимых была чрезвычайно последовательна, планомерна и была, несомненно, проведена по заранее продуманной системе. Система эта выразилась в том, что подсудимые разделили между собой разные стороны деятельности Совета и произносили речи, освещая каждый определенную сторону этой деятельности и давая таким образом всесторонний отчет общественному мнению.
Еще до прочтения обвинительного акта подсудимый — член исполнительного комитета Злыднев заявил палате: ‘Мы решили принять участие в настоящем исключительном суде только потому, что находили это необходимым в целях политических — для широкого публичного выяснения истины о деятельности Совета рабочих депутатов’.
Затем, после прочтения обвинительного акта, на предложенный каждому из подсудимых вопрос о виновности все они ответили отрицательно, но при этом пояснили, что это отрицание вовсе не относится к фактической стороне дела, а сводится к тому, что понятие виновности к ним неприложимо.
Ответы некоторых наиболее крупных подсудимых были настолько характерны, что заслуживают быть здесь отмеченными в общих чертах.
Хрусталев объяснил суду, что деятельность Совета не была проявлением индивидуальной ‘злой’ воли, а явилась исторически и политически необходимой.
Троцкий, ответив отрицательно на вопрос о виновности, заявил, что он в своей деятельности руководствовался принципами с.-д. партии, которая выражает интересы пролетариата.
Сверчков заявил, что деятельность Совета он не считает преступной и что его личное участие определялось директивами партии с.-д.
Авксентьев, в свою очередь, пояснил, что он руководствовался директивами партии с.-р. и свое участие в борьбе за свободу России считал своим гражданским долгом.
Подсудимый Кнунианц-Радин (большевик) чрезвычайно своеобразно пояснил палате, что он совсем не может ответить на вопрос о виновности, так как его представление о виновности и представление уголовного кодекса полицейского государства резко расходятся. Деяния, предусмотренные 101-й и 102-й статьями уголовного уложения, он не признает преступными.
Наконец, подсудимый Вайнштейн-Звездин41 заявил, что он признает себя виновным, но вину свою усматривает в том, что деятельность его в Совете не была так значительна, как могла бы быть.
При дальнейшем развитии процесса подсудимые принимали самое живое участие в ходе судебного следствия, предлагали свидетелям вопросы, разъясняли смысл оглашавшихся во время процесса документов и, как я уже говорил, произносили речи.
Таких речей было произнесено восемь, распределены они были по следующему плану: Хрусталев в качестве председателя Совета изложил его историю от дня возникновения Совета до ареста Хрусталева. Сверчков, вошедший после этого ареста в состав президиума, продолжил рассказ Хрусталева до последнего дня существования Совета. Большевик Кнунианц и Авксентьев, входившие в Совет в качестве представителей политических партий, разъяснили суду взаимоотношения Совета и партий: социалистов-революционеров и социал-демократов.
Симановский говорил на тему ‘Совет и печать’, Злыднев — на тему ‘Совет и граф С. Ю. Витте’, а Троцкий взял на себя тему ‘Совет и вооруженное восстание’.
Наконец, кроме перечисленных вождей Совета говорил также и один из подсудимых — Эразм Комар. Эта речь не была, так сказать, программной, но самый факт ее произнесения был чрезвычайно характерен.
Комар входил в состав исполнительного комитета Совета, но не был в числе руководителей его деятельности. Простой рабочий литейного завода, он очень скромно сам выражал недоумение, почему именно на него выпала доля быть в Совете представителем завода. На суде Комар счел необходимым выступить с особой речью, чтобы усиленно подчеркнуть свою солидарность с намерениями и деятельностью Совета.
Технически Комар уличался показаниями нескольких свидетелей, которые на суде от ссылок на него отказались. Сам он на дознании почти никаких объяснений не дал, и таким образом в смысле обвинения против него почти ничего не оставалось. Я считал, что Комар обвинен быть не может, и вдруг он по собственному почину произнес свою речь. Он говорил о своем участии в борьбе с существующим строем и закончил словами, что Совет можно обвинять только в том, что он не достиг своей цели, не сумел свергнуть государственную власть и не добился возможности ‘водрузить красное знамя на здании русского Учредительного собрания’.
Первая по очереди речь подсудимых, речь Хрусталева-Носаря, была очень хороша — и по содержанию, и по форме.
Это был действительно отчет председателя Совета своим избирателям.
Хрусталев обрисовал всю деятельность Совета, доказывал, что Совет не мог не бороться с правительством, так как оно даже ‘не оплатило векселя ’17 октября». Хрусталев называл Совет рабочих депутатов ‘рабочим парламентом’, а исполнительный комитет — его ответственным министерством, причем иронически замечал, что их министры не получали ни субсидий, ни казенного жалованья.
Вместе с тем Хрусталев подчеркивал, что Совет был лишь выразителем желаний, исполнителем воли петербургского пролетариата и в силу этого не мог не быть чрезвычайно демократичным, так как в нем играл широкую роль референдум, обеспечивавший постоянное обновление его состава. Закончил Хрусталев пророческим заявлением, что Совет рабочих депутатов представляет собой такую политическую форму, которая далеко не изжила себя и должна скоро опять воскреснуть {Речь Хрусталева составила впоследствии содержание его большой литературной статьи, которая под заглавием ‘История Совета рабочих депутатов’ вошла в сборник под этим названием, книгоизд. Глаголева.}.
В общем, в своих основных чертах изложение Хрусталева мало разнилось от изложения фактической стороны обвинительного акта, и я не знаю, зачем Хрусталеву понадобилось прибегнуть к полемическому приему в форме заявления, что после его речи ‘от обвинительного акта должна остаться одна сплошная опечатка в 57 печатных страниц’.
Речь Сверчкова-Введенского явилась продолжением речи Хрусталева и излагала деятельность Совета от 26 ноября до 3 декабря 1905 года, т. е. за тот период времени, когда правительство, по выражению Сверчкова, объявило Совету открытую борьбу. Описав избрание президиума Совета в составе Троцкого, Злыднева и самого оратора, Сверчков подчеркнул, что к концу существования Совета его авторитет возрос и расширился настолько, что к его защите и влиянию прибегали уже отдельные лица с разных концов России.
Речи Кнунианца и Авксентьева были чрезвычайно характерны.
Оба они, в сущности, говорили на одну тему — ‘Совет и партия’, но отношение каждого из них к этому вопросу было глубоко различно.
Кнунианц, как и Авксентьев, признавал, что Совет был беспартийным, но в то время, как Авксентьев считал это одним из крупнейших организационных достоинств Совета, Кнунианц как бы только мирился с таким положением, хотя и утверждал, что обвинительный акт говорит неправду, ссылаясь на то, что социал-демократы требовали принятия Советом их программы. В то же время Кнунианц указывал на то, что Совет вел с.-д. политику, потому что, как классовая пролетарская организация, он мог следовать только этой политике.
Авксентьев решительно утверждал: ‘Мы (т. е. эсеры. — В. Б.) стояли за беспартийность Совета, мы понимали, что настаивание на партийной программе уничтожит солидарность и разрушит единство Совета’.
Кнунианц утверждал, как будто то же самое, но в действительности чувствовалось, что это ‘то, да не то’. На суде все время чувствовалось, что между эсдеками и эсерами шла в Совете борьба за влияние, причем влияние эсеров было неизмеримо слабее влияния эсдеков. Борьба эта сдерживалась как объединяющим настроением исторического момента, так и большим количеством в составе Совета беспартийных рабочих.
Теперь, когда знаешь все соображения бывших партийных членов Совета не только по судоговорению, но и по их печатным статьям, истина не подлежит никакому сомнению.
‘Социал-демократические элементы в Советах были настолько сильны,— говорит в своем сочинении Кнунианц-Радин,— что все шаги Совета определялись партийной тактикой и направлялись партийными деятелями’.
‘Большевики особенно настаивали,— продолжает Радин,— на необходимости употребить все усилия для принятия Советом партийной программы. Меньшевики стояли за более медлительную тактику’.
Такой же более медлительной тактики держался и Хрусталев, примыкавший к меньшевикам. В своем печатном изложении деятельности Совета он только подтверждает выводы обвинительного акта. ‘Фракция большевиков,— говорит он,— определенно ставила дилемму: или Совет должен принять социал-демократическую программу, или Совет должен быть распущен’. Хрусталев был решительно против этого: ‘Разве 200 000 рабочих могли мгновенно превратиться в социал-демократов от одного голосования программы на заседаниях Совета! — восклицает Хрусталев. — Это грозило бы разбить мощную классовую революционную организацию пролетариата’.
Еще решительнее была позиция социалистов-революционеров, которые, оказывается (на суде это известно не было), вынесли даже весьма резкую резолюцию протеста, в которой говорилось: ‘1) Совет не имеет права присоединиться к какой-нибудь партии, так как избирался он для представления всех рабочих, и 2) утверждение федеративного комитета соц.-дем. о том, что их партия является единственной представительницей интересов рабочих, не соответствует истине’.
Теперь, когда знаешь все перипетии этой внутренней полемики, становится бесспорным, что в качестве автора обвинительного акта я не погрешил против истины, поместив в его тексте осторожную ссылку на статью легальной газеты ‘Новая жизнь’, автор которой признавал, что ‘Совет в политике своей идет за социал-демократией, что партии он заменить не может и что вопрос о его способности руководить активными действиями масс может быть решен лишь в смысле принятия Советом социал-демократической программы и лозунгов’.
Совет остался беспартийным, попытки противников этой беспартийности разбились, и Кнунианцу, конечно, тактически важно было демонстрировать перед судом единство Совета, не обнаруживать шедшей в Совете партийной борьбы.
Понятно поэтому, что, Говоря об обвинительном акте, Кнунианц с горячностью восклицал в своей судебной речи: ‘Ничего подобного! Совет не занимался спорами о партийности и программе. Это были споры партий, а не Совета!’
Речи Симановского и Злыднева дополняли общую картину. Обе эти речи давали лишние штрихи, лишний фактический материал к объяснениям Хрусталева. Из этих речей я помню признание Симановского, что рабочие печатного дела действительно взяли на себя ‘цензурные функции’, но применяли их только к ‘черносотенной прессе’, а также что рабочие угрожали насилием за неисполнение их требований, но что авторитет Совета был так силен, что прибегать к насилию фактически не приходилось.
Злыднев произнес речь на тему ‘Совет и власть’. Он говорил о двух случаях объяснений членов Совета с графом С. Ю. Витте, которые были изложены в обвинительном акте. Рассказ Злыднева не внес каких-либо существенных новых деталей в эти эпизоды, а более широкой картины взаимоотношений Совета и государственной власти Злыднев в своей речи не дал. Кончил свою речь Злыднев словами: ‘Так кончились сношения тайного сообщества с председателем Совета Министров!’
Восклицание это, очевидно, должно было подчеркнуть, что Совет отнюдь не был тайной организацией. Однако этого никогда не утверждало и обвинение, о чем я затем подробно говорил в своей речи.
Совершенно особняком от других стояла речь Троцкого-Бронштейна.
Эта речь была наиболее обширна по своему объему из всех речей, произнесенных подсудимыми, и имела своей главной темой ‘Совет и вооруженное восстание’.
Говорил Троцкий с большим подъемом, иллюстрировал свои мысли чрезвычайно сильными примерами и доводами, и надо сказать откровенно, что эта речь была одним из самых ярких моментов процесса.
Восстанавливая теперь, через И лет после процесса, содержание этой речи, я пользуюсь вырезками из разных петербургских газет, которые я тщательно собирал во время слушания дела. Но, разумеется, этот материал, как, впрочем, и всякая передача устной речи, кроме стенограммы, не дает ясного представления о формах, а потому и о впечатлениях речи.
Тем не менее я попытаюсь сжато восстановить ее содержание, потому что выводы, сделанные мною из данных судебного следствия, отразили, между прочим, и мою субъективную расценку доводов Троцкого.
Троцкий начал с характеристики деятельности Совета. Он разъяснял суду, что представлял собой Совет с точки зрения его участников. Совет, по словам Троцкого, являлся ‘органом власти революционных масс’ и, как всякая власть, считал себя вправе применять репрессии к тем элементам масс, которые не желали подчиняться воле большинства. Подчеркивая разницу между социалистами и анархистами, Троцкий говорил о том, что социалисты, как ‘государственники’, не могут не признавать неизбежности ‘государственного насилия’.
Но, противопоставляя Совет существовавшей в то время государственной власти, Троцкий называл эту власть ‘организованным насилием меньшинства над большинством’, а в деятельности Совета он видел волю большинства, подчиняющую себе меньшинство.
От этого определения Совета ‘как органа новой власти’ Троцкий перешел к изложению точки зрения Совета на Манифест 17 октября. Назвав этот манифест ‘бумажной гарантией’, Троцкий говорил о том, что Совет так же, как и манифест, стремился к осуществлению свободы собраний, слова и проч. Но в то время, как манифест представлял собой лишь обещание, оставшееся невыполненным, деятельность Совета направлялась к фактическому осуществлению реальных свобод, причем Совет понимал, что достижение этой цели возможно лишь путем открытой борьбы.
Осуществить это Совет считал возможным только через Учредительное собрание, причем такое решение было лозунгом революции еще до возникновения Совета, так что Совету даже не приходилось останавливаться над этим вопросом.
Осветив таким образом сущность Совета и его цели, Троцкий перешел к главной своей задаче — к вооруженному восстанию.
Противопоставляя революционные массы организованной государственной власти того времени как двух врагов, Троцкий указывал, что эти массы путем всеобщей забастовки, а главным образом забастовки железнодорожной и телеграфной, парализовали аппарат власти и уже в силу этого находились в положении восставших против власти.
Из этих предпосылок Троцкий делал такой вывод: ‘Всеобщая политическая стачка есть в существе своем восстание’.
В результате этого восстания и создались одновременно две власти, вступившие между собой в борьбу.
В этой борьбе нарастал после всеобщей стачки второй этап, а именно стремление революции привлечь на свою сторону вооруженные силы старой власти, т. е. армию и флот. Такой переход не мог осуществиться мирным путем, а мог явиться только в результате открытой борьбы, так как старая власть не стала бы сдавать добровольно своих позиций, а следовательно, создавшееся положение диктовало неизбежность вооруженного восстания.
Троцкий указывал на то, что идея вооруженного восстания проходила красной нитью через всю деятельность Совета рабочих депутатов, но в то же время Троцкий подчеркивал, что технической подготовкой восстания Совет не занимался.
Совет, по словам Троцкого, не заготовлял ^для восстания оружия, не составлял боевых диспозиций и проч., а ‘готовился’ к этому восстанию как к неизбежности, но не ‘готовил’ его. Эта подготовка не должна была в своем результате развить ‘способность убивать’, а должна была укрепить ‘готовность умирать’.
Подчеркнув эту идейную сторону подготовки, Троцкий упомянул о том, что прокуратура в недоумении стоит перед несколькими десятками револьверов, которые оказались у рабочих, и из этого делает вывод о технической подготовке восстания.
Между тем этот факт не дает права подводить деятельность Совета под понятие 100-й и 101-й статей Угол. улож.
Объясняя вооружение рабочих необходимостью обороны против черносотенных погромов, опасность которых в то время нарастала в Петербурге, Троцкий закончил свою речь указанием на то, что если черносотенные погромщики и официальный аппарат власти — это одно и то же, то тогда действительно надо признать, что рабочие вооружались против власти.
Эту мысль Троцкий выразил такими приблизительно словами: ‘Если нам скажут, что погромы и насилия, что события, происшедшие в Твери или Курске, в Кишиневе или Белостоке, есть образ правления Российской империи — тогда я вместе с прокурором признаю, что рабочие массы действительно вооружались против образа правления Российской империи…’ Когда Троцкий закончил свою речь, кто-то из защитников (кажется, А. С. Зарудный) попросил объявить перерыв, и эта просьба была удовлетворена.
Останавливаясь сравнительно подробно в своих воспоминаниях на речи Троцкого, я делаю это потому, что часть доводов Троцкого и его освещение фактов, в связи с другими данными судебного следствия, толкнули меня на совершенно реальный шаг, на отказ от обвинения по 101-й статье Уг. улож., т. е. от обвинения в приготовлении вооруженного восстания.
К этому меня привело следующее. Данные жандармского дознания фиксировали такие моменты, как найденная в делах Совета записка какого-то неразысканного Богданова42 о доставлении ему ‘транспортов оружия’ и как заметки в черновиках советских бумаг о вооружении ‘тысяч рабочих’. Между тем на суде никаких реальных подтверждений таких приготовлений к вооруженному восстанию не было установлено. Действительно, осталось только несколько десятков револьверов, найденных у рабочих. Едва ли при таких условиях можно было говорить о ‘техническом приготовлении’, которое по закону должно дать ‘возможность осуществить задуманное преступление’. Задумать вооруженное свержение монархии и для этого запастись 10 или 20 револьверами— это явная несообразность. Это значит признать, что гора родила мышь, и доказывать такую позицию значило идти вразрез с фактическими обстоятельствами дела.
С другой стороны, в моих глазах сильно изменилось на суде представление о реальном нарастании в Петербурге реакционного течения в некоторых группах населения, готового перейти к насилию.
Как я уже говорил, в октябре и ноябре 1905 года я был в Нижнем Новгороде, а не в Петербурге, а потому о событиях того времени я судил не как очевидец, а по газетам, по рассказам, по данным дознания.
Когда на суде картина того времени стала для меня, так сказать, облекаться в плоть и кровь, то мои выводы сильно изменились. Я понял, что субъективное сознание опасности погромов в рабочих массах было, а следовательно, логически было естественно и вооружение этих масс, и притом именно в пределах и формах, достаточных для обороны от погромщиков, но абсолютно негодных для реального осуществления вооруженного восстания против монархии.
Другими словами, обстоятельства дела убедили меня в правильности утверждения Троцкого, что деятельность Совета не укладывается в рамки 101-й статьи Уг. улож., и от этого обвинения я решил отказаться.
Конечно, я понимал, что этот отказ почти наверное вызовет против меня ‘громы и молнии’, а потому до конца судебного следствия и до своей речи никому об этом не говорил.
Речи подсудимых не исчерпывали их участия в ведении судебного следствия. Почти все подсудимые принимали в происходившем на суде активное участие на всем протяжении следствия, и я не могу не подчеркнуть, что все они были безупречно корректны к суду и что на этом процессе не было ни одного выпада в тех явно оскорбительных формах, к которым иногда прибегали на суде некоторые наши революционеры.

VI
СВИДЕТЕЛИ

Свидетели на этом колоссальном процессе были так многочисленны, что пришлось бы написать целую книгу, чтобы хоть в сжатом виде изложить сущность их показаний. Вместе с тем было очень мало свидетелей в том смысле, в котором мы привыкли понимать это слово в обыденной жизни.
Мне кажется, что я правильно определю значение свидетельских показаний по делу Совета, если скажу, что каждый из свидетелей принадлежал к одной из трех категорий: враги, союзники и лица, посторонние делу.
К первой категории принадлежали чины полиции и корпуса жандармов, ко второй — рабочие и представители либеральной и радикальной интеллигенции и, наконец, к третьей — те люди, которые стояли вне непосредственной деятельности Совета, которые не принимали участия в событиях Октябрьской революции и которых привели в залу суда случайные обстоятельства.
Эта последняя группа свидетелей почти никакого общественного интереса не представляла. Показания этих свидетелей носили чисто эпизодический характер и удостоверяли факты, не имевшие прямого политического значения. Это были или служащие тех типографий, в которых ‘явочным порядком’ печатались ‘Известия’ Совета, или почтово-телеграфные чиновники, не желавшие примкнуть к забастовке, или, наконец, нижние чины, участвовавшие в арестах и обысках.
Невольно припоминается комический диалог между одним из таких свидетелей и защитой. Старый жандармский унтер-офицер дает показания с непоколебимым спокойствием и чувством собственного достоинства. Вдруг один из защитников спрашивает его:
— Скажите, свидетель, что такое черносотенец?
— Вы сами знаете,— неожиданно огрызается свидетель и затем еще более неожиданно добавляет: — Вот некоторые и меня называют черносотенцем, а я человек правительственный.
На дальнейшие попытки защиты выяснить тот же вопрос свидетель круто поворачивается к председателю и говорит:
— Ваше превосходительство, разрешите прекратить голословный разговор.
В зале смеются, судьи с трудом сдерживают улыбки, и свидетель удаляется, окинув защиту победоносно-презрительным взглядом.
Допрос свидетелей-врагов чрезвычайно взвинчивал и без того нервное настроение залы. Чувствовалось, что в ход процесса ворвалась струя безграничной ненависти и взаимного непонимания и что нельзя дать ни объективных свидетельских показаний, ни объективной их оценки.
Мне бесчисленное количество раз приходилось видеть полицейских свидетелей перед уголовным судом, я знал психологию большинства этих людей, я приучился учитывать значение таких показаний, но никогда я не видел такого посрамления, как то, которое обнаружилось в этом деле. Недаром же свидетели этой категории употребляли все усилия, чтобы избежать явки в суд, очевидно, если не все, то некоторые предвидели, что гласное освещение их работы обратится в нечто весьма тяжелое для них.
В общем, из всех этих показаний можно было сделать один вывод. Полицейско-жандармское дознание велось безобразно, при этом дознании был допущен целый ряд грубых нарушений, и многое не было разработано с той спокойной объективностью, которая придавала бы работе характер бесспорной доказанности. Я уже говорил в начале моих воспоминаний, какое гнетущее впечатление произвело на меня открытие, которое не могло не возмутить до глубины души.
В актах дознания значилось, что подсудимые были предъявлены свидетелям и свидетели опознали в том или другом подсудимом то именно лицо, которому свидетели в своих показаниях приписывали определенные действия.
На суде подсудимые в один голос заявили, что никогда такого следственного действия над ними произведено не было и никаким свидетелям они не предъявлялись. Было совершенно ясно, что жандармская власть (и, к сожалению, отдельные представители прокуратуры) допустила явные нарушения закона.
Противоречие между утверждением подсудимых и заявлениями жандармов в конце концов выяснило следующее.
Жандармы, очевидно, понимали, что если свидетелю-рабочему предъявить обвиняемых, то свидетели откажутся их опознавать и откажутся от своих показаний. Между тем только путем личного предъявления можно было твердо связать показания свидетеля с личностью того или другого подсудимого. Для этого жандармы прибегли к следующему незаконному способу. В жандармское управление вызывались группами подсудимые, которых ни о чем не предупреждали, а свидетелям показывали подсудимых, просто проводя свидетелей через залу или даже показывая им арестованных через стеклянные двери. Затем составлялся протокол предъявления, произведенного якобы с соблюдением требований устава уголовного судопроизводства, и создавался точный и определенный для обличения отдельных подсудимых материал.
Ничего не подозревая, я, конечно, внес этот материал в обвинительный акт, и разоблачение действительной обстановки на суде произвело на меня впечатление взорвавшейся бомбы. Конечно, такой сюрприз был полностью использован защитой, и генерал Иванов, признавая, хотя и с оговорками, приведенные факты, чувствовал себя у пюпитра свидетеля едва ли очень приятно.
Да вообще свидетели этой категории во время допросов поджаривались, как на огне. По уголовным делам мне иногда приходилось заступаться за чинов полиции, когда на них велась несправедливая, по моему мнению, атака со стороны защиты, но по этому делу я твердо решил не ввязываться в допросы. Свидетели пожинали плоды собственных трудов, и я чувствовал невольное раздражение, понимая, что все эти дефекты и нарушения закона бросают тень и на прокуратуру, и на родное мне судебное ведомство.
Если бы я ненавидел это ведомство, если бы я был ярым революционером и старался дискредитировать судебную и правительственную власть, я бы поручил дознание по этому делу именно тем, которые его производили, о чем я уже говорил в начале своих заметок.
У всякого слушавшего процесс невольно являлся справедливый вопрос: если уж по такому всероссийскому делу так велось расследование, то что же делается по более мелким делам, и притом не в Петербурге, а где-нибудь в глухой провинции? Если так велось дознание, то как может суд строить на таких доказательствах приговор?
Люди, которые бы так рассуждали, были бы, конечно, правы.
Вот почему по процессу Совета рабочих депутатов можно было основываться только на письменных доказательствах и на тех фактах, которые признавали подсудимые.
Так я и поступил в своей речи, но я должен сказать, что если бы подсудимые, пользуясь своим правом, отказались давать объяснения, то в распоряжении суда не было бы никакого материала, кроме письменных доказательств, и если бы эти доказательства и привели суд к выводу о наличности по делу 102-й статьи, то субъективная судьба отдельных осужденных, в зависимости от уличающего материала, была бы, надо думать, иная.
Дознание по делу Совета кричащим образом подняло вопрос о пригодности жандармской власти к следственному производству. Хотелось сказать творцам этого жандармского производства, что впредь ни одно дело не должно идти каким бы то ни было путем, кроме нормального предварительного следствия.
Для меня это, разумеется, истина, но я не могу не сказать, что дознание по делу Совета было одним из худших известных мне примеров подобного рода расследований.
Отрицая дознание как способ предварительной разработки судебного материала, я исходил из принципиальных, отчасти теоретических соображений. Моя резко отрицательная оценка дознания по делу Совета не дает мне права, вне принципиальной точки зрения, огульно утверждать, что за длинный ряд лет моей службы в прокурорском надзоре я видел только такие более чем неудовлетворительные дознания. И я все-таки с уверенностью скажу, что закон 7 июня 1904 года о замене следствий дознаниями, закон, созданный В. К. Плеве, был одним из вреднейших законов старого режима43. Расследование политического преступления — это дело чрезвычайной трудности, требующее большой чуткости, осторожности и совестливости. К сожалению, даже некоторые судебные следователи, специализировавшиеся на этой отрасли следствий, приобретали своеобразное, не судебное отношение к делу, а между тем только полное и искреннее соблюдение судебных уставов именно по этим делам могло укрепить в тяжелое последнее десятилетие падавшее доверие к судебному ведомству.
Если причины постепенной утраты этого доверия очень сложны и многообразны, если иногда недоверие создавалось и без достаточных причин, то надо сказать, что одним из наиболее действительных и наиболее печальных оснований для падения общего уровня судебных нравов была именно постановка расследований по делам о государственных преступлениях.
Свидетели-союзники были представлены на суде, конечно, прежде всего рабочими.
Рабочие являлись наиболее многочисленной группой свидетелей. За все время процесса перед судом давали показания несколько сот рабочих. Некоторая часть из них была вызвана мною, а значительное большинство допрашивалось по ходатайству подсудимых.
Однако в этом деле в среде рабочих не было той разницы, которая создала в судебной практике даже два технических названия: свидетели обвинения и свидетели защиты. Не было того, ненормального конечно, явления, которое выражается в том, что об одном и том же объективном факте два очевидца рассказывают диаметрально противоположное.
Все вызванные в суд рабочие удостоверяли одно и то же, и весь фактический материал, который они сообщали, был направлен против обвинения. Из этого можно было бы сделать вывод, что, значит, и факты говорили против обвинения. Я, однако, глубоко убежден, что объективно это было не так. Рабочие чувствовали себя в этом деле не свидетелями, а заинтересованной стороной, они видели в подсудимых своих представителей, своих ‘депутатов’, и потому совершенно понятно, что их показания были ярко окрашены в защитный цвет. Я далек от мысли утверждать, что субъективность и односторонность показаний являлись результатом лжи и извращения фактов. Нет и, конечно, нет!
Рабочие считали правильной революционную политику Совета, они и в зале суда продолжали видеть в большинстве подсудимых своих идейных руководителей, верить их авторитету, признавать себя солдатами одной с подсудимыми революционной армии. Общий смысл, общее содержание показаний рабочих сводились к утверждению, что Совет являлся лишь ‘выразителем воли масс’, а потому < все рабочие ответственны за действия Совета совершенно так же, как и лица, сидящие на скамье подсудимых. Многие рабочие прямо заявляли палате просьбу о том, чтоб и их посадили
на скамью подсудимых. Еще больше это выражение солидарности проявлялось в резолюциях разных фабрик и заводов, резолюциях, которые в большом количестве были представлены палате свидетелями. Эти резолюции, вынесенные от имени тысяч рабочих, протестовали против суда, указывали на Совет как на выразителя воли масс, и некоторые из них кончались требованием предать всех рабочих суду вместе с их депутатами.
Кстати, некоторые представители магистратуры и прокуратуры упрекали меня за согласие приобщить к делу и огласить эти резолюции. Я признавал и признаю, что это было формальным нарушением, ибо, разумеется, эти резолюции заменяли свидетельские показания и, следовательно, оглашению не подлежали, но я утверждаю, что отказать в оглашении этих резолюций было бы мелочно и недостойно, так как подсудимые твердо считали, что содержание резолюций доказывает невозможность или неправильность применения судебных норм к одним только рабочим ‘депутатам’. Следовательно, резолюции (с точки зрения защиты) имели и могли иметь не только политическое, но и судебное значение.
Общность показаний объяснялась общностью психологии. Ведь не подлежит сомнению, что судебный процесс был предметом постоянных обсуждений и разговоров на всех фабриках и заводах, везде и всюду у рабочих складывалось убеждение, что ‘депутаты страдают за них’, что они охраняли именно интересы рабочих, а при таких условиях не подлежит сомнению, что чувство солидарности создавалось у рабочей массы самостоятельно, без постороннего давления.
Однако я не менее твердо убежден, что внешние формы этой солидарности явились результатом определенной тактики. Это было вполне естественно и неизбежно. Судебный процесс Совета представлял собой чрезвычайно сильное и действительное агитационное средство для представителей социалистических партий, особенно для социал-демократов, и было бы наивно думать, что активная партия оставит такой козырь без употребления и не воспользуется им для внедрения и упрочения в рабочих массах революционного настроения.
Надо думать, что резолюции протеста принимались на собраниях и митингах после обмена мнениями по этому поводу и, разумеется, партийные агитаторы если и не диктовали резолюций, то давали общие директивы для их содержания. Этим объясняется, я думаю, даже внешнее сходство выражений, помещенных в резолюциях. Можно ли, однако, из этого сделать вывод об искусственности содержания самих резолюций? Конечно, нет!
Только перед сочувствующей аудиторией можно было требовать резолюций протеста. Только при солидарности образа мыслей можно было толкнуть на претворение этого сочувствия в определенные внешние формы. Позиция свидетелей рабочих на процессе Совета лишний раз убедила меня в самостоятельном значении роли руководителей рабочих масс. Руководители выводили настроения масс из пассивного состояния, облекали это настроение в реальные формы, и я был прав, говоря в речи, что именно это и делает руководителей ответственными ‘ при безответственности масс, так как ‘революция не есть образ мышления — революция есть образ действия’.
Наблюдение над показаниями этой категории свидетелей дало бы специальному исследователю богатый и интересный материал для суждения о степени политической сознательности в столичной рабочей среде того времени. Конечно, на процесс были вызваны наиболее сознательные элементы. Бесцветные и бледные слои рабочих, а тем более реакционные группы их не давали сами по себе такого материала, который в глазах защиты делал бы их нужными в роли свидетелей.
Но и в той длинной ленте свидетелей, которая прошла перед судом, степень сознательности не была одинакова у всех допрошенных судом рабочих. Некоторые из них поражали своим критическим отношением к переживаемому моменту. Из их ответов чувствовалось, что их показания являются результатом не только навеянного, но продуманного и сознательно воспринятого миросозерцания. Конечно, точка зрения их была однообразна в том отношении, что все они почти сплошь считали себя по своему политическому credo социалистами, преимущественно социал-демократами, и что почти во всех их взглядах чувствовалась не только антипатия, но и прямая ненависть к существующему строю.
Рабочие из менее сознательных говорили по существу то же самое, что и остальные их товарищи, но у них чувствовалась более книжная, более навеянная оценка внешних событий. Трудно было говорить, конечно, о широких горизонтах, о том, что критическое отношение к воспринимаемому сделало уже каждого рабочего готовым политическим деятелем, но считать рабочих действующими в качестве бессознательной толпы — значило бы не знать и не понимать их психологии, их настроения.
Бесконечно наивно звучало на суде чтение известного воззвания графа С. Ю. Витте к рабочим, начинавшегося словами: ‘Братцы рабочие…’44. Уже один этот тон обращения, заимствованный из патриархального солдатско-крестьянского быта, свидетельствовал о безграничном непонимании действительности, которое делало язык рабочих чуждым, даже враждебным для носителей высокой государственной власти. Можно сказать, что это обращение премьера к рабочим опоздало по своей форме лет на 50.
Суд над Советом обращался минутами не то в экзамен, не то в турнир между председателем и рабочими.
Н. С. Крашенинников со свойственным ему умением ставил рабочим вопросы по существу их показаний, допытываясь от них самостоятельного определения таких понятий, как Учредительное собрание, демократическая республика, вооруженное восстание… Некоторых свидетелей председателю удавалось, конечно, что называется, загнать в тупик… Они сбивались, и их ответы делались путаными и неясными, другие свидетели приходили в состояние раздражения и начинали отвечать председателю резкостями, но эти дефекты ответов далеко не всегда объяснялись, мне кажется, непониманием вопроса. Свидетели отвечали с опаской, они чувствовали, что их прижимают к стене, что от них хотят ответов, которые могут повредить подсудимым. Этого они боялись, и это заставляло их уклоняться от прямых ответов, а иногда придавать своим ответам чрезмерно смягченный характер, вроде утверждений, что Совет заботился о материальных нуждах рабочих и политической борьбы не вел или что задачей Совета было проведение в жизнь Манифеста 17 октября.
Однако значительное количество рабочих надо было признать выдержавшими председательский экзамен и проявившими большую продуманность в ответах. Особенно мне памятен представитель союза конторщиков Лучинин, чрезвычайно ярко и красочно разъяснявший суду разницу между идейной и технической подготовкой вооруженного восстания.
В общем, я бы решился сделать такой вывод.
Рабочие массы Петербурга в конце 1905 года представляли собой элемент, готовый к участию в управлении политической жизнью страны. Классовое самосознание, я бы даже сказал — инстинкт, делал рабочих пламенными социалистами, резко противопоставляя их идеалы существующему буржуазно-капиталистическому строю, но при этом рабочие, усвоив себе твердо социалистические лозунги, мало входили в оценку тех путей, той тактики, которыми можно было прийти к проведению их идеалов в жизнь. В этом отношении они шли за своими руководителями, вверяли им избрание той или иной формы борьбы и по их зову были готовы на жертвы.
Переходя к воспоминаниям о следующей группе свидетелей-союзников, а именно к представителям либеральной и радикальной буржуазии, я должен сказать следующее.
Совет рабочих депутатов, при всей своей беспартийности, был самим существом своим отмежеван и справа и слева. Справа он упирался в наиболее радикально настроенные слои интеллигенции и буржуазии, слева — он отграничил себя от анархистов, которым не было дано места в Совете.
Таким образом, интеллигенция, объединявшаяся главным образом в ‘Союзе союзов’, стояла от Совета особняком и занимала в ходе революции особое место.
Отношение Совета к либеральным слоям буржуазии было совершенно определенно и ясно — это было отношение полуироническое-полупрезрительное. ‘Революционеры на час!’ — иронизировал по адресу либералов Хрусталев.
‘Либерализм держится того мнения,— говорил Троцкий в одной из своих статей, изданной, кажется, после процесса,— что недостаток силы следует при всяких условиях возмещать быстротой ног. Истинно мужественной, зрелой, обдуманной и целесообразной тактикой он считает дезертирство в самую решительную минуту. Его громадное преимущество состоит в том, что он легок на ногу, благодаря тому, что на нем не тяготеет тяжелое бремя доверия массы и ответственности перед ней’.
Подобного рода мнение своих лидеров разделял и Совет. В своем печатном органе, ‘Известиях’, Совет иронизировал, что разные ‘Союзы союзов’ только пишут резолюции да выносят бумажные протесты в то время, когда пролетариат проводит фактически революционные начала в жизнь. Словом, Совет изображал наших либералов и радикалов в роли крыловской мухи, которая ехала на рогах революции и при достижении успехов с гордостью заявляла: ‘Мы пахали’.
На суде появились подлинные представители этого класса общества, очень разнообразные по наименованиям, но близкие друг к другу по своему политическому облику и по своему отношению к Совету.
Профессора, инженеры, адвокаты, литераторы, педагоги — они все стояли именно на платформе ‘Союза союзов’ и, конечно, отличались своими воззрениями и тактикой от чисто пролетарского Совета.
Тем интереснее представлялись на суде их показания. Можно было ожидать от них освещения деятельности Совета, так сказать, ‘со стороны’. Однако этого не случилось.
Свидетели эти разбились по существу своих показаний на две группы.
Одна — весьма малочисленная (всего несколько человек), преимущественно, кажется, из гласных Петербургской городской думы, явно эволюционировала вправо за период с октября 1905 года по день суда. Ясно чувствовалось, что их объяснения на суде сильно разнятся от их действий и речей в октябрьские дни. Если память мне не изменяет, то наибольшие неясности на суде возникли при освещении вопроса об образовании в Петербурге городской милиции. Я лично так и не понял, какую же позицию в этом вопросе занимала в октябре городская дума.
Другая группа свидетелей этой категории, гораздо более многочисленная, в своих показаниях ни в чем не обнаружила принципиальных разногласий своих с деятельностью Совета.
Я лично вынес, может быть, и неверное, но определенное впечатление. Свидетели этой категории считали, что зал суда не место для того, чтобы сводить счеты или спорить с представителями пролетариата, — особенно когда над этими представителями нависла угроза каторжных работ.
Вот почему я отношу этих свидетелей тоже к ‘союзникам’. На фоне их показаний объяснения, которые давали рабочие, стали еще ярче и красочнее, так что весь этот материал судебного следствия еще больше усилил, если можно так выразиться, ту позицию, которую последовательно и планомерно занимали на суде подсудимые.

VII
ЗАЩИТА

Мои воспоминания о том материале, которым мог оперировать суд при рассмотрении и разрешении дела, исчерпаны.
На этих же позициях строила и могла строить свои оборонительные позиции и защита, и, ввиду несомненного общественного интереса, который представляло собой занятое защитой положение, я считаю себя обязанным высказать по этому поводу мой взгляд в моих воспоминаниях.
Я никогда не понимал профессионального антагонизма между обвинением и защитой. Я допускал и допускаю, что в пылу борьбы, в желании убедить суд в правильности того или иного положения, в котором убежден сам, возможна и даже неизбежна страстность и вызываемая ею иногда резкая противоположность в позициях обвинения и защиты. Но в то же время я считаю, что обвинение и защита—это вовсе не враги, это фланги одной и той же армии, служащей правосудию, и перед этими флангами должна стоять одна общая задача — посильное обнаружение истины.
По делу Совета рабочих депутатов,
как я уже говорил, перед каждым участником процесса лежало два пути. Один путь — политического освещения дела и другой — гораздо более короткий и прямой путь, направленный к чисто судебной разработке материала и к судебным из него выводам.
Я избрал второй путь. Подсудимые вполне естественно пошли по первому пути. Та же дилемма стояла перед защитой, которая, надо думать, была не совсем свободна в своей тактике, ибо защита не могла игнорировать желаний подсудимых, в интересах которых она прежде всего действовала.
Я не ошибусь, если скажу, что защита разрешила стоявшую перед ней дилемму, избрав для своего участия в процессе средний путь.
Все ведение дела защитой как бы говорило, что она поставила своей задачей политическое освещение дела, что в этом защита усматривает общественную сторону своей работы, но вместе с тем защита попутно разрабатывала судебное следствие, стремясь привести палату к выводу о невозможности обвинительного приговора за отсутствием состава преступления по 102-й статье (сообщество) и за фактической недоказанностью 101-й статьи (приготовление вооруженного восстания).
Так, по крайней мере, я понимал последовательное развитие дела со стороны защиты, так понял я и ее сенсационный уход с процесса в конце судебного следствия, уход, который был логически в полном соответствии стой позицией, которую с настойчивостью и последовательностью все время занимала защита.
Политически общественное задание защиты сводилось к стремлению широко осветить деятельность Совета как организации общественно-политической, дать картину взаимных отношений государственной власти и общественных течений, с одной стороны, и Совета — с другой. Не знаю, конечно, какой из этого вывод хотела сделать защита.
Думаю, что вне связи с судебными задачами процессу это политическое освещение дела и не должно было иметь определенного вывода. В задачи защиты входило лишь фиксирование известной исторической картины, а выводы сделало бы уже общественное мнение. Это мнение, впрочем, было уже предопределено, и для его выводов не надо было судебного процесса.
В этом отношении было, очень характерно замечание В. В. Х-ва в газете ‘Товарищ’. ‘Обществу должно быть трудно помириться с происходящим теперь судом,— говорил этот автор.— Оно не может не чувствовать, что вместе с Советом рабочих депутатов судят его собственное молодое время, полное увлечений, верований и надежд, от которых теперь не осталось ничего реального, но о котором, как всегда о молодости, вспоминается хорошо’.
Защита, принимавшая активное участие в событиях октября 1905 года, входила, в лице большинства своих представителей, именно в эти слои общества, и не подлежит сомнению, что даже и вне судоговорения сочувствие и симпатии защиты были на стороне Совета.
Понятно поэтому, что, если меня спросят, была ли защита объективна, выясняя общественно-политическую сторону процесса, я искренно отвечу — нет.
В судебной разработке дела, в содействии его судебному освещению защита и не могла быть объективной. Сторона в процессе — она и освещала дело именно с одной стороны. Это было не только право защиты — это была ее обязанность.
Однако, если бы мне пришлось кратко ответить на вопрос и по этому поводу, если бы меня спросили не как обвинителя, а как человека, соответствовали ли юридические выводы защиты фактическим обстоятельствам дела, я столь же искренно тоже отвечу — нет.
Прежде всего защита вместе с подсудимыми стремилась установить, что Совет был выполнителем воли масс, что ответственность Совета и этих масс неделима. В этом отношении защита исчерпала все. И показания свидетелей-рабочих, и резолюции заводов и фабрик, и описание заседаний и порядка голосований в Совете — все это подчеркивалось защитой в явном стремлении доказать, что воля подсудимых не была свободна, что они лишь проводили в жизнь веления пролетариата.
Вторым доводом, выдвигавшимся защитой для опровержения выводов обвинения, было указание на отношение к Совету исполнительной власти. На этой почве, в сущности, и возник первый коренной конфликт между Судебной палатой и защитой.
Деятельность Совета протекала открыто: власть входила в сношения с Советом, власти были известны все распоряжения Совета — так, в полном согласии с обстоятельствами дела, утверждала защита.
Это верно, но это не делало наказуемого ненаказуемым, о чем я довольно подробно говорил в своей речи. Мне хочется думать, что юридического спора по этому поводу не стала бы поднимать во время нормальных прений и защита, если бы она не сочла нужным говорить о мере ответственности.
Я вполне понимаю, что политически этот вопрос представлялся чрезвычайно важным. Я понимаю, что политическая защита домогалась вызова в качестве свидетелей: гр. Витте, Трепова45, Бирилева46, Редигера47, градоначальника Дедюлина и проч., но я думаю, что судебная защита должна была признать объективно правильным отказ в этом вызове со стороны палаты. Вызов этих свидетелей имел бы значение, если бы был какой-нибудь спор об осведомленности власти по поводу деятельности Совета, но ведь этого не было и быть не могло. Весь обвинительный акт говорил об открытой деятельности Совета, и свидетельские показания по этому поводу доказывали бы только желание ломиться в открытые двери.
Н. Д. Соколов говорил по этому поводу: ‘Отказав нам в этих вызовах, палата, по нашему мнению, нарушила процессуальные гарантии защиты’. О. О. Грузенберг добавлял к этому: ‘Юрист не может примириться с тем, что из числа вызываемых на одинаковом основании свидетелей Иванова, Петрова и т. д. можно вызвать, а Витте, Бирилева, Редигера и проч. — нельзя’.
Я не могу, однако, согласиться с тем, что вызов разных ‘Иванова’, ‘Петрова’ и пр. и вызов Витте и др. был построен ‘на одинаковом основании’. В этом и заключается сущность спора.
По моему мнению, вызов судом, по ходатайству защиты, ‘Ивановых’ был сделан для целей судебных, а вызов Витте и др. был бы сделан для целей политических.
Этого палата не имела права делать, это значило бы именно обращать суд в политический резонатор, забывая о прямых и единственных задачах суда. Это мое положение косвенно признавал в той же цитированной газетной заметке и О. О. Грузенберг. ‘Защита,— говорил Грузенберг,— обязана подчиниться заявлению подсудимого, если он пригласил адвоката только как юридического руководителя, чтобы получить возможность вывести на свет те факты, которые он считает общественно важными’.
С этим выводом я всецело согласен. Вызов представителей государственной власти был общественно важен, и подсудимые должны были этого желать.
Они достигли бы своей цели блестяще, ибо их цель была допросом гр. Витте и др. дискредитировать их в общественном мнении. Эта задача была чрезвычайно легка.
Трудно себе представить более яркую правительственную неразбериху, чем одновременная дряблость премьера Витте и умопомрачительная, прямолинейная решимость Трепова и Дедюлина.
‘Братцы рабочие, пожалейте ваших жен и детей’,— сентиментально взывает премьер Витте… ‘Патронов не жалеть’,— отвечает ему на это диктатор Трепов.
Рабочие собираются торжественно хоронить убитых, и граф Витте поучает рабочих: ‘Нужно, чтобы все обошлось по-хорошему, чтобы на похоронах все прошло по-человечески’, а Трепов разъясняет: ‘Генерал-губернатор приглашает устроителей манифестации отказаться от своего замысла… ввиду решительных мер, к которым может быть вынуждена прибегнуть полицейская власть’.
Это управление столицей по евангельскому способу, когда правая рука не знала, что делала левая, служило, конечно, весьма благодарной темой для полного дискредитирования власти.
Недаром же один опальный и очень умный сановник, прослушавший из любопытства почти весь процесс, сказал мне как-то:
— Вы пропустили одного обвиняемого в списке. Его тень все время витает в зале суда.
На мой вопрос, кто же этот обвиняемый, сановник ответил мне:
— Как это? Конечно, граф Сергей Юльевич Витте — это же типичный попуститель!
Если уж сановнику граф Витте мерещился не у свидетельского барьера, а на скамье подсудимых, то нельзя не признать, что свидетелем он мог бы быть только по 722-й статье устава, т. е. он мог бы не отвечать на вопросы, так как они уличали бы его самого в совершении должностных преступлений, и именно в форме попустительства, караемого по должности как бездействие власти.
Я замечаю, что, вспоминая процесс, я невольно сам увлекся политической ролью носителей государственной власти. Это допустимо в воспоминаниях, но не в зале суда, и потому я не могу не повторить: там, в этой зале, эти показания были бы для суда лишним, хотя и интересным балластом.
Конечно, можно было бы утверждать, что, вызывая представителей власти и именно их дискредитируя, защита тем самым доказала бы, что этим устанавливается преступность власти, хотя бы в форме попустительства, но — с точки зрения защиты — не к деятельности Совета, а к организации погромов, против которых вооружалась рабочая масса.
Тем очевиднее, что вызов этих свидетелей и в этом случае имел в виду допрос их в роли обвиняемых в самостоятельных должностных преступлениях, на что суд не имел формального права, так как это не составляло судебной цели процесса.
Подсудимые хотели дискредитировать власть, и в этом отношении они совершенно последовательно шли и дальше. Они хотели подорвать всякое доверие и к расследованию, и к суду над ними.
По этому пути за подсудимыми пошла и защита.
Когда совместными усилиями подсудимых и защиты вскрывалось все несуразное и неправильное в области дознания, то судебная правда была, конечно, на стороне защиты. Это было ее обязанностью. Она тем самым говорила суду: ‘Не верьте ничему, кроме признаний подсудимых и документов, которые вы сами видели. Все остальное отбросьте как недоказанное’. Защита явно достигла своей цели, и выводы палаты, несомненно, не были основаны на данных жандармского дознания.
Однако защита пошла и дальше за подсудимыми.
Она хотела подчеркнуть, что суд, его данный состав, действует незакономерно. Поэтому отказ в вызове свидетелей гр. Витте и др. был возведен Н. Д. Соколовым в ‘нарушение процессуальных гарантий защиты’. Поэтому М. С. Маргулиес говорил в печати о ‘заранее отмежеванных Судебной палатой пределах расследования’.
Это было уже заподозривание искренности мотивов палаты, своего рода чтение в сердцах, и делалось это из опасения, что без этих подчеркиваний судебная власть останется или может остаться вне подозрений.
П. Н. Малянтович говорил в печати: ‘Для публики в течение всего процесса не было заметно особых правонарушений со стороны суда’. ‘В обществе,— повторял М. С. Маргулиес,— создалось убеждение в неслыханной до сих пор в русском политическом процессе свободе исследования’.
Судебная свобода подчеркивалась и всеми газетными хроникерами либеральных газет, и защитниками в их опубликованных беседах.
Защитники, очевидно, опасались, что этот всем видимый простор судебного следствия произведет нежелательное впечатление на общество. По крайней мере, кроме М. С. Маргулиеса о том же говорил и О. О. Грузенберг газетному интервьюеру. ‘У общества,— говорил он,— могло при первом взгляде создаться впечатление даже известной корректности процесса. Позволяли говорить подсудимым, оглашались их резолюции и т. д. Но эта корректность только внешняя и поверхностная’.
Разрушение ‘иллюзий’ корректности и свободы процесса, действительная наличность которых была бесспорна, защита считала одной из своих задач.
По этому поводу я не могу не сказать, что М. С. Маргулиес ошибается, говоря, что свобода расследований имела пределы, ‘заранее отмежеванные палатой’. Я утверждаю, что никаких пределов палата заранее не отмежевывала, я не мог бы этого не знать. Конечно, известные пределы расследования были, но определялись они не каким-нибудь предварительным, недостойным палаты сговором, а естественной задачей каждого суда выполнить судебную, а не политическую функцию. Суд освещал дело в пределах наличности или отсутствия состава преступления, но суд не должен был допустить расширения перспективы для иных целей, кроме судебных, и в том числе для фиксирования общественно-политического значения Совета рабочих депутатов в тех его проявлениях, которые, по мнению суда, не заключали в себе признаков наказуемого деяния.
Я невольно останавливаюсь так подробно на рамках судебного следствия, на нормальности пределов расследования по этому процессу потому, что процесс Совета не был грустным проявлением судебного ‘застенка’, наподобие процесса А. А. Лопухина48.
Недаром же так неистово шипела по адресу суда черная пресса, и не только пресса типа ‘Русского знамени’, ‘Черного сокола’ и т. п., обещавшая даже мне лично (по выражению газеты ‘Сегодня’) показать за этот процесс ‘кузькину мать’, но даже и внешне приличное ‘Новое время’ не выдержало стиля и стало попросту ругаться. Устами С. Смирновой49 в длинном фельетоне, неприлично озаглавленном ‘Пикник в Судебной палате’, ‘Новое время’ уверяло: ‘Допуская всевозможные издевательства над собой как со стороны подсудимых, так и защиты, суд в этом процессе унизил себя до какой-то публичной сходки, до митинга с товарищами. Председатель бесстрастно выслушивал все, что говорили подсудимые, и только изредка делал какое-нибудь замечание, чтобы напомнить, что это все-таки суд, а не ресторан’.
Сопоставление этих впечатлений, когда одним процесс представлялся ‘унизительным для суда митингом с товарищами’, а другим в то же время мерещились призраки инквизиции времен испанского короля Филиппа II, сопоставление это убеждает, что в действительности суд стоял в середине этой борьбы, занимал позицию судебную и не дал увлечь себя ни в сторону удушения политических противников, ни в сторону предоставления залы cуда под арену для восстановления не судебных, а объективно-исторических перспектив деятельности Совета.
Положение защиты становилось тактически трудным. Подсудимые участвовали в суде из побуждений политических. Защита думала, что и суд будет орудием политической борьбы, обращенным против подсудимых, а потому ей будет легко, использовав залу суда как политическую арену и аудиторию, прервать свое участие в процессе и сказать, что власть, преследовавшая подсудимых, обратила и суд в орудие той же политической борьбы. Это не удавалось защите. Следствие подходило к концу, а серьезных поводов для разрыва не было. Эти поводы приходилось создать, и единственным casus belli50 между судом и подсудимыми можно было избрать только отказ суда в вызове свидетелей — представителей власти. Этим отказом защита должна была логически воспользоваться и придать ему форму угнетения ее интересов.
Рот почему уже в конце дела наступил совершенно неожиданный момент в процессе.
12 октября, уже после допроса всех свидетелей и во время скучного чтения документов, когда механизм суда дал подсудимым все, что им политически было нужно, присяжный поверенный О. О. Грузенберг сделал от имени защиты новое заявление.
Он заявил, что в его руках находится письмо бывшего директора Департамента полиции Лопухина на имя П. А. Столыпина51, в котором Лопухин указывает, что черносотенные погромы создавались Департаментом полиции и что там же фабриковались заведомо ложные прокламации о растратах, будто бы учиненных рабочими депутатами. Защитник просил огласить это письмо, а затем дополнил свое ходатайство просьбой о вызове Лопухина в качестве свидетеля. Я помню до сих пор мое ощущение при заявлении этого ходатайства. Я всем существом своим почувствовал, что это новое и, вероятно, последнее выступление с целью заставить суд расширить рамки процесса и вывести судебное следствие из сферы судебной в область политическую.
Н. С. Крашенинников объявил краткий перерыв и потом объяснил мне, что он это сделал, полагая, что мне нужно время, чтобы вдуматься в ходатайство защиты и дать заключение. Я в этом перерыве не нуждался.
Для меня было ясно, что это политический ход, и я бы сразу и без всякого перерыва высказался за отказ в ходатайстве защиты. Так я и поступил. Кратко мотивируя свое мнение отсутствием значения письма Лопухина для участи подсудимых, я полагал письма этого к делу не приобщать, а следовательно, отказать и в вызове Лопухина в качестве свидетеля.
Ответ палаты последовал лишь на следующий день.
В своем подробно мотивированном определении палата говорила, что самые широкие права защиты и подсудимых имеют один предел. Этот предел требует, чтобы представляемые доказательства разъясняли или опровергали виновность подсудимых. Разоблачения Лопухина, как признавала палата, несомненно имеют большое общественное значение, но для суда они значения иметь не могут, ибо не могут повести к выяснению виновности или невинности подсудимых.
Приобщение письма и вызов Лопухина, поясняла далее палата, были бы со стороны суда актом, которым суд вышел бы из границ, сводящихся к определению доказанности или недоказанности вины подсудимых.
Итак, защита не достигла желанных результатов: суд упорно замкнулся в формальных рамках процесса.
Я уверен, что если бы палата не поставила точки на этом требовании защиты, то логическим последствием вызова Лопухина был бы вызов Столыпина, а затем Комиссарова52, гр. Витте, Трепова и всех тех, вызова которых требовали подсудимые. Палата ушла бы от судебного масштаба и обратилась бы в арену судебно-безразличной политической борьбы.
Отказ палаты открывал перед подсудимыми формальную возможность разрыва сношений с ненужным уже к этому моменту для них судом, чего они, в сущности, и домогались. Это до известной степени пояснил даже присяжный поверенный Н. Д. Соколов, который после оглашения определения палаты заявил, что отказ палаты разрушает существенную часть плана защиты, выработанного ею на совместном совещании с подсудимыми. Поэтому защита просит палату объявить перерыв для обсуждения возможности дальнейшего ведения дела.
Перерыв был объявлен и длился более суток.
14 октября заседание возобновилось. Настроение залы было чрезвычайно повышенное. Газеты огласили в городе о происшедшем между палатой и защитой столкновении, и жажда узнать, как это столкновение разрешится, привела в судебное заседание массу публики. Места за судьями были полны представителями судебного ведомства и Сената.
Заседание возобновилось около полудня.
Защита явно волновалась предстоящими минутами. Не мог скрыть своего волнения и О. О. Грузенберг, который должен был говорить от имени защиты. Я никогда не видел его таким бледным. Волновались и подсудимые, и это приподнятое настроение передавалось в публику и создавало в зале мучительно напряженное и тяжелое настроение.
‘Возобновляю заседание,— произнес своим властным тоном Н. С. Крашенинников,— слово принадлежит защите’.
В зале царила мертвая тишина.
Поднялся О. О. Грузенберг и от имени всей защиты сделал мотивированное заявление, которому от себя предпослал несколько слов.
‘Господа судьи,— говорил Грузенберг,— подсудимые пришли сюда только для того, чтобы выяснить правду дела о Совете рабочих депутатов. Всю правду, ничего, кроме нее… Широко как будто и как будто свободно развертывается вот уже в течение месяца судебное следствие. Но не с первого ли дня мы встречаем отказ в том, что является содержанием дела? Мы просили о вызове графа Витте, Дурново, военного и морского министров53, всех тех, при которых протекала деятельность Совета, всех тех, кто разрешал его заседания и легализировал его деятельность…
Обвинение не хочет понять, что на смену отжившей власти явился Совет так же естественно, как на смену опавшим листьям является весной молодая зеленая листва… Раскрытие деятельности Департамента полиции, охватившего, как доказывает в своем письме Лопухин, всю Россию железным кольцом преступлений, вы отвергли, сказав, что это общественно важно, но для суда неинтересно. Но ведь это значит убить душу процесса, свести его к ряду мелких фактов, по признакам статей Уголовного уложения…
Для вас невозможно расширить пределы судебного исследования до того размера, который подсказывается запросами правды. Для нас, защитников, невозможно работать без нее. С согласия подсудимых мы уходим’.
После этой речи О. О. Грузенберг огласил письменное заявление защиты, которое в своих мотивах вновь ссылалось на стеснение пределов исследования, выразившееся в отказе вызвать свидетелей и приобщить письмо Лопухина.
Защита утверждала, что Судебная палата обнаружила стремление лишить дело того глубокого общественного значения, которое ему принадлежит, вследствие чего деятельность Совета как одного из крупнейших этапов народного освободительного движения в рамках нынешнего судебного разбирательства не получит освещения, требуемого общественными интересами.
Эти мотивы побудили защиту прекратить свое участие в процессе…
Итак, уход защиты был вызван именно спором о пределах исследования. Для меня этот спор решался без колебаний, и я понимал, что уход защиты есть лишь логический вывод из всего предыдущего.
Политическая роль защиты кончена. Все данные дела освещены перед гласным судом. В судебной защите подсудимые не нуждались, они ее отвергли. При таких условиях защита считала себя исполнившей свою задачу.
Оценка ухода защиты вызвала в судебном ведомстве горячие споры и противоречивые мнения.
Я нахожу, что с профессиональной точки зрения защита имела право с согласия подсудимых поступить, как она поступила, но по существу ее поступок не имел достаточных оснований, ибо, конечно, задачей суда именно и было ‘свести процесс к ряду фактов по признакам статей Уголовного уложения’.
Намеченные защитой пути были пройдены ею до конца.
Путь общественно-политический не привел защиту к желанным результатам, ибо суд не пошел в этом отношении за защитой, и больше в этом отношении защите было нечего делать. Путь судебный прерывался для защиты отказом подсудимых от ее услуг, да к тому же узкосудебный материал оставлял мало сомнений в исходе процесса. Доказать отсутствие состава 102-й статьи, я полагаю, защита не могла бы, так как формальный состав преступления одними признаниями подсудимых был, мне кажется, доказан бесповоротно. Опровергать наличность 101-й статьи едва ли была надобность. Это обвинение было разрушено судебным следствием, и если даже защита не ждала от меня отказа от обвинения, который потом последовал, то в оправдании подсудимых в этой части обвинения защита, я думаю, могла быть уверена.
При таких условиях защита своим уходом не нарушила своих обязанностей в смысле охраны судебных интересов подсудимых, и тем не менее тяжелое чувство по поводу ухода защиты я все-таки ощущаю до сих пор. Не за самый факт ухода, не за формы ведения процесса, а за то, что поводом для этого ухода защита избрала незакономерные будто бы действия суда. Если бы защита довела судебное следствие до конца, а затем заявила: ‘Подсудимые отказываются от нашей дальнейшей помощи, и мы уходим, так как подсудимые не желают, чтобы участие защиты влияло на субъективный для них исход процесса, а его общественно-политическое освещение в пределах, доступных суду, закончено’, то я понял бы защиту до конца, и у меня не было бы осадка при мысли, что для достижения политической цели защита избрала повод, не являвшийся в действительности нарушением закона и прав защиты со стороны суда.
Защита ушла. В зале водворилось тягостное молчание. Я лично испытывал тяжелое ощущение как бы от нанесенного мне лично незаслуженного оскорбления…
Оказалось, что самые тяжелые минуты еще впереди.
После ухода защиты поднялся Хрусталев и в очень сдержанных выражениях просил палату разрешить подсудимым ‘удалиться в Дом предварительного заключения’. За Хрусталевым ту же просьбу позволить уйти из суда повторил кто-то из подсудимых от имени подсудимых, не содержавшихся под стражей.
Затем поднялся Троцкий и в несвойственных ему мягких тонах повторил то же самое, закончив словами: ‘Я прошу суд не учинять над нами насилия и не заставлять нас против нашей воли присутствовать на суде’.
При напряженном вниманиипублики Н. С. Крашенинников обратился ко мне со словами: ‘Господин прокурор, ваше заключение’.
Какая бесконечная вереница мыслей пронеслась в эти минуты в моем мозгу! Я понимал, что уход подсудимых — это в сущности нарушение процессуального закона, но в то же время все существо мое протестовало против их насильственного удержания в зале. Ведь присутствие их по закону установлено в их же интересах. Если их не отпустить, то к чему это поведет? Поведет к физическому протесту, к скандалу, к безобразию. Неужели же суд приобретет право удалить подсудимых только тогда, когда они начнут бить пюпитры и ломать скамьи?!
Это казалось мне почти безумным.
Я развил в заключении своем волновавшие меня мысли и решительно высказался за удаление подсудимых.
Вздох облегчения пронесся по зале. Ужас перед отвратительными сценами насилия и возможной физической борьбой с конвоем рассеялся. Все находившиеся в зале почувствовали, что страшный момент миновал, не мог не почувствовать этого и я.

КОММЕНТАРИИ

1 Бальц Владимир Александрович (1871—?), тайный советник, сенатор. Окончил Училище правоведения, служил в Екатеринодарском окружном суде, затем в Нижнем Новгороде, Петербурге, Казани. С августа 1915 г. — директор II департамента Министерства юстиции, с августа 1916 г.— товарищ министра внутренних дел, в январе 1917 г. ушел в отставку из-за невозможности работать с министром внутренних дел А. Д. Протопоповым. При Временном правительстве — председатель следственной комиссии по расследованию злоупотреблений генерала Н. С. Батюшина, бывшего председателя комиссии по расследованию злоупотреблений тыла.
После того как журнал ‘Былое’ прекратил свое существование, воспоминания Бальца вышли отдельной книгой (Бальц В. А. Суд над первым Советом рабочих депутатов. М., 1929).
2 Трещенков Николай Викторович (1875—1915) в Нижнем Новгороде оставался до 1908 г., затем, сменив несколько мест службы, в мае 1911 г. был назначен помощником начальника Иркутского губернского жандармского управления. Во время вспыхнувшей в марте 1912 г. забастовки на Ленских золотых приисках командирован по распоряжению Департамента полиции на прииски с подчинением ему всей местной полиции и жандармерии. По его распоряжению 5 апреля произведен расстрел рабочих. Трещенкова освободили от должности и возбудили против него уголовное преследование. Погиб на фронте.
3 Дурново Петр Николаевич (1845—1915), министр внутренних дел с 23 октября 1905 г. по 22 апреля 1906 г.
4 Вплоть до Февральской революции в России действовало высочайше утвержденное 14 августа 1881 г. Положение о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия (Положение об усиленной охране). Оно допускало без ведома прокуроров производить арест и высылку лиц, которых полицейские власти объявляли способными к противоправительственным выступлениям. Положение об усиленной охране фактически перечеркивало все законодательные акты, касавшиеся государственных (политических) преступлений, и устанавливало полный произвол полицейских властей.
5 Витте Сергей Юльевич (1849—1915), председатель Совета Министров.
6 I Государственная дума заседала с 27 апреля по 9 июля 1906 г., после чего была распущена, так как оказалась по своему составу и действиям слишком. прогрессивной.
7 Клуген Валериан Федорович, фон (1851—1919), тайный советник, сенатор, в 1902—1906 гг. — прокурор Московской судебной палаты.
8 Камышанский Петр Константинович (1862—1910), действительный статский советник. Окончив Петербургский университет в 1888 г., служил в судебных учреждениях империи, с 17 января 1904 г.— товарищ председателя Петербургской судебной палаты, с декабря 1905 г. ее прокурор.
9 25 марта по старому стилю.
10 Хрусталев-Носарь Георгий Степанович (1877—1918), председатель Совета рабочих депутатов, помощник присяжного поверенного, политический авантюрист. Родился в зажиточной крестьянской семье, в Приятенском уезде Полтавской губернии, окончил гимназию в Киеве и поступил на юридический факультет Петербургского университета. За участие в студенческих беспорядках 1899 г. выслан на три года из столицы. В 1905 г., желая войти в комиссию Шидловского, расследовавшую события 9 января, уговорил депутата П. А. Хрусталева уступить ему свои документы. Так Носарь превратился в Хрусталева-Носаря.
В Совет рабочих депутатов прошел от Союза печатников. На втором заседании Совета 14 октября избран председателем. Политических руководителей Совета его кандидатура вполне устраивала, так как председателем могло быть лишь нейтральное лицо. 26 ноября
1905 г. Носаря арестовали, и он дал откровенные показания. Суд приговорил его к ссылке в Сибирь. В марте 1907 г. он бежал во Францию и там занялся мелкими межпартийными интригами. После длительных хлопот в сентябре 1915 г. он получил русский паспорт, в котором имелась запись: ‘Направляется в Петроград на предмет представления судебным властям’. 27 февраля 1917 г. его освободили из Дома предварительного заключения. Он уехал на Украину и летом 1917 г. организовал в Переяславле независимую республику. После прихода Красной Армии расстрелян в Переяславской ЧК.
11 Акимов Михаил Григорьевич (1847—1914), действительный статский советник, сенатор, с 16 декабря 1905 г. по апрель 1906 г. министр юстиции. Именно он энергично поддержал предложение охранки об аресте Совета рабочих депутатов.
12 Щегловитов Иван Григорьевич (1861—1918), действительный тайный советник, член Государственного совета, сенатор, с апреля 1906 г. по июль 1915 г. министр юстиции.
13 Дедюлин Владимир Александрович (1858—1913), генерал-адъютант, с октября 1903 г. начальник штаба Отдельного корпуса жандармов, с января 1905 г. петербургский градоначальник, с сентября 1906 г. дворцовый комендант.
14 Максимович Иннокентий Клавдиевич (1850—1913), тайный советник, сенатор, в 1902—1906 гг. старший председатель Петербургской судебной палаты.
15 Маргулиес Манунл Сергеевич, присяжный поверенный, один из основателей партии демократических реформ, редактор газеты ‘Радикал’.
16 Суворин Алексей Сергеевич (1834—1912), писатель, журналист, издатель реакционной газеты ‘Новое время’.
17 Троцкий (Бронштейн) Лев Давыдович (1879—1940), один из лидеров Петербургского Совета рабочих депутатов, выдающийся деятель коммунистического движения, окончил реальное училище, вступил в Южно-русский рабочий союз, в 1898 г. был арестован и отправлен в Сибирь, в 1902 г. бежал в Вену, затем переехал в Лондон, в 1902—1905 гг. сотрудничал в газете ‘Искра’, по процессу Совета рабочих депутатов был сослан в Сибирь, откуда в феврале 1907 г. бежал и до 1917 г. жил в странах Западной Европы и Америки, после Октябрьской революции — один из руководителей республики.
18 Сверчков Дмитрий Федорович (1882—1938), один из руководителей Совета рабочих депутатов, казначей, член РСДРП с 1899 г., меньшевик, впоследствии член Коммунистической партии, псевдоним — С. Введенский.
19 Грузенберг Оскар Осипович (1866—1940), присяжный поверенный, участник крупных политических процессов, во время суда над Советом рабочих депутатов стоял во главе защиты, по политическим убеждениям конституционный демократ.
20 Соколов Николай Дмитриевич, присяжный поверенный, неоднократно выступал защитником по политическим делам, в 1917 г. член Исполнительного комитета рабочих и солдатских депутатов, представитель Совета в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства.
21 ‘Выборгское воззвание’ — документ, подписанный и опубликованный частью бывших депутатов I Государственной думы, собравшихся в Выборге после ее роспуска. Воззвание призывало население в знак протеста против разгона Думы отказаться от уплаты налогов и поставки рекрутов.
22 Столыпин Петр Аркадьевич (1862—1911), выдающийся государственный деятель, министр внутренних дел и председатель Совета Министров.
23 ‘Союз русского народа’ — одна из крайне правых политических организаций, существовавших в России в 1905—1907 гг. Образовался для борьбы с революционным движением.
24 Крашенинников Николай Сергеевич (1857—1918), тайный советник, член Государственного совета, сенатор, с 15 июля 1906 г.— старший председатель Петербургской судебной палаты. Под его председательством слушались дела о государственных преступлениях.
25 Andante maestoso (нт.)—величественно, торжественно.
26 Вергежский А., псевдоним Ариадны Владимировны Борман, урожденной Тырковой (1869—после 1917), писательницы, журналистки.
27 Филипп II (1524—1598), испанский король.
28 Кнуньянц Богдан Мирзодович (1878—1911), социал-демократ, искровец, псевдоним — Б. Радин.
29 Авксентьев Николай Дмитриевич (1878—1943), один из руководителей партии социалистов-революционеров, во Временном правительстве министр внутренних дел.
30 Blanc et noir (фр.) белое и черное.
31 Малянтович П. Н. (1870—1939) — присяжный поверенный, министр юстиции во Временном правительстве.
32 Муравьев Николай Константинович, присяжный поверенный, неоднократно выступал защитником по политическим делам, после Февральской революции председатель Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства.
33 Андроников Луарсаб Николаевич, присяжный поверенный и столичный присяжный стряпчий.
34 Беренштам Владимир Вильямович (1870—?), присяжный поверенный, публицист. Беренштам Михаил Вильямович, присяжный поверенный.
35 Зарудный Александр Сергеевич (1864—1934), присяжный поверенный, выступал защитником по многим политическим делам, при Временном правительстве — министр юстиции.
36 Переверзев Павел Николаевич, присяжный поверенный, выступал защитником по политическим делам, один из защитников на процессе журнала ‘Былое’, защищал П. Е. Щеголева, автор журнала ‘Былое’.
37 Керенский Александр Федорович (1881—1970), присяжный поверенный, выступал защитником во многих политических процессах, один из руководителей Временного правительства.
38 Кони Анатолий Федорович (1844—1927), выдающийся юрист, мемуарист, критик.
39 Status quo (лат.) существующий порядок вещей.
40 Цедербаум Юлий Осипович (1873—1923), крупный деятель социал-демократической партии, меньшевик, публицист, псевдоним — Мартов.
41 Вайнштейн Семен Лазаревич (1879—1923), член Исполнительного комитета Совета рабочих депутатов, социал-демократ, журналист, псевдоним — В. Звездин.
42 Возможно, А. Богданов. Настоящая фамилия — Малиновский Александр Александрович (1873—1928), социал-демократ, врач, философ, экономист, входил в состав Совета как представитель ЦК РСДРП.
43 7 июня 1904 г. Николай II утвердил указ ‘О некоторых изменениях в порядке производства по делам о преступных деяниях государственных и о применении к оным постановлений нового Уголовного уложения’. Этот указ позволил упростить процедуру подготовки дел о политических преступлениях к слушанию в судах.
44 Имеется в виду телеграмма: ‘Братцы рабочие! Станьте на работу, бросьте смуту, пожалейте ваших жен и детей. Не слушайте дурных советов. Государь приказал нам обратить особое внимание на рабочий вопрос <...> Послушайте совета человека к вам расположенного и желающего вам добра. Граф Витте’.
45 Трепов Дмитрий Федорович (1855—1906), генерал-майор, в 1896—1905 гг. московский обер-полицмейстер, 11 января 1905 г. назначен петербургским генерал-губернатором, 24 мая 1905 г. — товарищем министра внутренних дел, 26 октября 1905 г. — дворцовым комендантом.
46 Бирилев Алексей Алексеевич (1844—1915), вице-адмирал, член Государственного совета, в 1905—1907 гг. морской министр.
47 Редигер Александр Федорович (1853—1918), генерал от инфантерии, в 1905—1909 гг. военный министр и член Государственного совета.
48 Лопухин Алексей Александрович (1864—1928), действительный статский советник, в 1902—1905 гг. директор Департамента полиции. За разоблачение провокатора Е. Ф. Азефа против Лопухина было возбуждено уголовное преследование. Его судили 28—30 апреля 1909 г. в Особом присутствии правительствующего Сената и, несмотря на формальное отсутствие состава преступления, осудили на три года ссылки в Восточную Сибирь.
49 Смирнова С, девичья фамилия Сазоновой Софьи Ивановны (1851—1921), писательницы, публициста.
50 Casus belli (лат.) повод к войне.
51 Имеется в виду открытое письмо А. А. Лопухина министру внутренних дел П. А. Столыпину от 14 июня 1906 г., в котором он писал о тайной полицейской типографии, фабриковавшей листовки погромного содержания, и сведения об александровском погроме, организованном Департаментом полиции. Поскольку оно неопровержимо доказывало причастность полиции к организации еврейских погромов, защита требовала рассмотрения в суде этого документа, доказывая, что рабочие вооружались не с целью свержения самодержавия, а для защиты от погромщиков.
52 Комиссаров Михаил Степанович (1870 — после 1926), жандармский генерал-майор, в конце 1905 г. печатал листовки в тайной типографии Департамента полиции, позже начальник охраны Г. Е. Распутина, после революции работал в ВЧК.
53 Имеются в виду военный министр А. Ф. Редигер и А. А. Бирилев — морской министр.
‘Былое’: Неизвестные номера журнала.— Кн. 2.
Л.: Лениздат, 1991. — (Голоса революции).

В. А. БАЛЬЦ
СУД НАД ПЕРВЫМ СОВЕТОМ РАБОЧИХ ДЕПУТАТОВ
(Воспоминания прокурора) *

* Окончание, начало см, т. 1, с, 139.

VIII
БЕЗ ПОДСУДИМЫХ И ЗАЩИТЫ

Зал опустел. Старший председатель объявил: ‘Заседание продолжается, г. секретарь, огласите дальнейшее содержание письменных вещественных доказательств’.
Как будто ничего не произошло. В пустом зале гулко раздавалось монотонное чтение секретаря. Члены палаты, явно утратив интерес к происходящему, несомненно скучали, понимая бесцельность этого чтения. Судебный пристав Ермолаев безмятежно дремал на своем кресле, и даже курьеры постепенно на цыпочках выходили из зала.
Все это производило впечатление погребального чтения над покойником.
Я чувствовал себя чрезвычайно угнетенно. Сознание, что невозможно бороться с противником, который не хочет защищаться, было настолько сильно, что я с нетерпением ждал конца заседания, чтобы решить, как мне поступить дальше.
Неумолимый Н. С. Крашенинников упрямо довел заседание до положенного часа и лишь тогда, прервав чтение секретаря, объявил, что прерывает заседание до следующего дня.
Я немедленно поехал из суда к одному из своих лучших друзей и рассказал ему, в чем дело.
Моим первым побуждением было поехать к Камышанскому, сказать ему, что при создавшихся условиях я не могу обвинять, и просить освободить меня от участия в процессе. Однако совесть и сознание долга подсказывали мне, что это решение неправильно, что ненормальное положение процесса создалось согласно воле подсудимых и защиты, что существо моих обязанностей от этого не изменилось, а должна измениться лишь форма их выполнения.
Мой друг разделил мою точку зрения, и это было для меня первым нравственным удовлетворением после бесконечно тяжелых впечатлений заседания.
Я решил выбросить из обвинительной речи все сомнительное и спорное, превратить речь скорее в форму резюме, чем в форму обвинения, и остаться, как я решил уже давно, в строго судебных рамках дела. Разумеется, я остался и при своем намерении отказаться от обвинения в приготовлении вооруженного восстания.
На следующий день с утра продолжалось чтение вещественных доказательств, затем был объявлен перерыв, и возобновление заседания для вы-слушания моей речи было назначено в шесть часов вечера.
О, как я помню этот ярко освещенный зал и мельчайшие детали обстановки!
Пустые скамьи подсудимых… пустые скамьи защиты… в местах для публики тоже пусто, и только присяжный поверенный С. П. Елисеев, не победив своего любопытства, приютился в уголке, да недалеко от него одинокая, печальная жена подсудимого Авксентьева.
В то же время места для печати заняты все до одного. Перед судейским столом появился столик, за которым сидят пригладленные защитой четыре стенографистки. В креслах за судьями тоже нет ни одного свободного места. Сенаторы (и среди них знаменитый криминалист престарелый Н. С. Таганцев) чины судебного ведомства, некоторые высшие чины администрации, чиновники министерства юстиции, бывший личный секретарь графа Витте и мои товарищи по надзору — все это собралось слушать ‘судебные мнения’, а многочисленная судейская молодежь заполнила проходы между боковыми барьерами.
Я слышу биение своего сердца, чувствую, что холодеют от волнения руки, мысль словно совсем не работает, и мозг как-то механически воспринимает внешние впечатления. Наконец я не выдерживаю и прошу Н. С. Крашенинникова скорее начинать заседание.
Палата выходит в зал.
Все стихает.
Я слышу мерный, спокойный голос Крашенинникова:
‘Заседание возобновляется. Объявляю судебное следствие оконченным. Слово принадлежит прокурору’.
Я поднимаюсь и, стараясь усилием воли успокоить волнение, начинаю свою первую ‘политическую’ обвинительную речь.
Гг. судьи и гг. сословные представители, в один из первых дней судебного следствия по настоящему делу подсудимый Хрусталев-Носарь поднялся здесь перед вами, изложил в этой зале историю Совета рабочих депутатов и описал его деятельность, заявив вам, что он пользуется гласностью вашего суда, чтобы таким образом дать отчет своим избирателям.
Теперь наступило время, когда обвинительная власть перед лицом суда также получила возможность дать отчет о тех основаниях и доводах, которые дали ей право составить по делу обвинительный акт и которые представляются в настоящее время достаточно проверенными, чтобы поддерживать это обвинение.
Обращаясь к исполнению лежащей на мне задачи, я теперь же заявляю вам, что я совершенно выбрасываю из дела какую бы то ни было критическую оценку политической деятельности Совета рабочих депутатов. Становиться на подобную точку зрения было бы, мне кажется, неправильно, потому что это значило бы переносить доказательства из области судебной в область политическую. Это значило бы противопоставлять программам и директивам, которых держался Совет, иные программы и директивы, безотносительно к тому, директивы каких именно политических партий — правых или левых, это значило бы вступать в партийный спор.
Я думаю, что суд и прокурор, как чин судебного ведомства, вступать в партийный спор не может, потому что для оценки судебной должен служить другой критерий — не сочувствие какой-либо программе партии, а действующий в данное время закон. Я полагаю, что только на этой почве суд будет беспартийным и, следовательно, безотносительно к сочувствию или несочувствию деятельности какой-нибудь политической партии вынесет оправдательный приговор по делу о государственном преступлении, как и по каждому другому, когда придет к убеждению, что в деле нет состава преступления, караемого уголовным законом.
Пусть будут соображения мои, вследствие сказанного, бледно формальны, пусть в них не будет политической проповеди и тем менее призыва к политической борьбе, я повторяю, что только эту точку зрения я считаю судебной и с этим масштабом подхожу к настоящему делу.
Я в то же время считаю себя обязанным выбросить из числа моих доводов целый ряд соображений, сложившихся у меня за долгие месяцы изучения дела, раз только доводы эти представляются мне сколько-нибудь спорными. Известное мне отсутствие возражений {Уход защиты и удаление подсудимых.} заставляет меня исключить все доказательства, к которым применимо французское изречение: ‘Du choc des opinions jaillit la vrit’ 2.
Там, где истина могла бы быть установлена лишь как результат спора, там, думается мне, соответствующее доказательство обвинения надлежит из дела совершенно исключить.
Судебный материал, гг. судьи, по объему своему громаден, сложен и разнообразен, но тем не менее он поддается учету в смысле распределения его на отдельные категории. В этом отношении материал распадается на то, что имелось в распоряжении прокурорской и следственной власти до предания суду обвиняемых, и все то, что сделалось известным впервые на судебном следствии и является теперь предметом вашего суждения.
К первой категории материалов принадлежат: письменные доказательства, данные на дознании свидетельские показания в чистом их виде и, наконец, оговоры обвиняемых. Что касается письменных материалов, то я придаю им наибольшее значение, потому что они представляют собой незыблемых свидетелей, на которых ничто влияния не оказывает и которые остались теперь в том же виде, в каком они были в момент приобщения их к настоящему делу. Эти письменные доказательства, в свою очередь, распадаются на две группы. К первой из них относятся документы, которые предназначались в момент их составления для публичного обращения и распространения (я говорю об ‘Известиях Совета рабочих депутатов’ и об отдельных воззваниях Совета), причем эти доказательства имеют значение потому, что по ним мы видим, какие именно идеи и указания Совет считал нужным сделать достоянием широких рабочих масс. Вторая группа доказательств — это те письменные материалы, которые для распространения не предназначались, но которые взяты в архиве Совета (по Торговой улице, 25) и которые рисуют внутреннюю жизнь Совета.
Под свидетельскими показаниями в чистом их виде я понимаю показания лиц, которые к делу в качестве обвиняемых не привлекались и с самого начала выступали в деле как свидетели,— таких показаний было дано на дознании сравнительно немного. Это все свидетели, устанавливающие отдельные эпизоды, как, например, проведение почтово-телеграфной забастовки или печатание ‘Известий Совета рабочих депутатов’, показания этих свидетелей для решения вопроса о составе преступления имеют чрезвычайно малое значение.
Гораздо большее значение могли бы иметь показания бывших обвиняемых, которые относятся к категории оговоров, так как, хотя показания эти и даны теперь лицами, о которых уголовное преследование прекращено и которые, таким образом, явились в качестве свидетелей, суд не должен забыть, что первоначально эти показания давались людьми, привлеченными к дознанию. Если практика уголовного права считает вообще оговоры обвиняемых более слабым доказательством, чем свидетельские показания, то это вполне применимо и к настоящему делу. Здесь, на суде эти оговоры рушились.
Вы помните, конечно, что все те свидетели этой категории, которые были вызваны со стороны обвинения, начинали с заявления, что они отказываются от показаний, данных в жандармском управлении, и что данные ими там показания, по существу, являются ложными.
Слушая судебное следствие, я обратил внимание на некоторые отдельные эпизоды, которые с несомненностью свидетельствовали о том, что это не так, или, по крайней мере, не совсем и не всегда так. Я позволю себе, например, напомнить гг. судьям, что когда допрашивался свидетель Гуров, то он заявил, что на заседаниях Совета рабочих депутатов он никогда не был, что показаний, которые здесь оглашены, ой никогда не давал и что показаний этих ему никто никогда не читал, а между тем оказалось, что Гуров грамотный и показания свои на дознании он писал собственноручно.
Затем вы припомните, конечно, что свидетель Яков Вернстрем заявил на суде, что показания его измышлены подполковником Горленко, это было бы, однако, возможно, разумеется, только в той части показаний, где подполковник Горленко заносил содержание заседаний Совета, пользуясь или имея возможность пользоваться ‘Известиями’ и черновыми протоколами. Однако когда перед вами допрашивались свидетели защиты,
то один из них, именно свидетель Козловский, рассказал вам, что на заседании Совета 14 октября председательствовал подсудимый Зборовский. Я обратил тогда ваше внимание на это обстоятельство вовсе не потому, что это являлось уликой Против Зборовского, нет, а именно потому, что в оглашенном показании Вернстрема значится, что 14 октября на заседании Совета председательствовал Зборовский, известный ему под прозвищем Никитин. Как известно, Зборовский привлечен к делу в апреле месяце, а Вернстрем допрашивался раньше, и следовательно, подполковник Горленко не мог еще иметь сведений о том, что Зборовский принимал участие в деятельности Совета, а потому не имел возможности составить показания Вернстрема иначе, как со слов последнего.
Подобного рода подтверждение правдивости показаний обвиняемых или части их показаний на дознании я усматриваю, наконец, и в том, что подсудимый Шанявский, рассказывая на дознании о заседании 3 декабря, говорил, что именно он, Шанявский, ссылаясь на французскую революцию и на примеры беспорядков в Риге, утверждал, что не нужно никакой подготовки для выступления и что в момент подъема рабочие сами достанут оружие. Когда суд обратился к рассмотрению чернового протокола указанного заседания, то оказалось, что один из участников этого заседания говорил о французской революции и о примере беспорядков в Риге и настаивал на немедленном выступлении. Лицо это обозначено в протоколе Исполнительного комитета инициалами ‘П. Т.’ — очевидно, ‘почтово-телеграфный’, а как известно, Шанявский был представителем почтово-телеграфного союза в Совете рабочих депутатов.
Несмотря на все это, гг. судьи, хотя приведенные примеры дают известное основание доверять показаниям свидетелей на дознании, я полагаю, что суд все-таки должен стать на другую точку зрения.
Я полагаю, что если перед судом являются свидетели, которые в одном случае говорят одно, а в другом — другое, то суд из осторожности не должен верить ни в том, ни в другом случае, потому что судья не может знать, когда же именно эти свидетели говорят правду и когда лгут, вследствие чего я полагаю, что показания их надлежит исключить из числа доказательного материала.
Я также исключаю из этого материала показания обвиняемого Алексея Шишкина, который не явился сюда и показания которого были здесь прочитаны, к этим показаниям нельзя не приложить такого же предположения, что если бы он явился сюда, то дал бы не те показания, которые дал при жандармском дознании.
Конечно, гг. судьи, вы отнесетесь к свидетельским показаниям так, как вам покажется правильным, но по поводу части этих показаний у меня есть к вам прямая просьба.
Обвиняемые рассказывали вам, каким образом их предъявляли тем свидетелям, которые должны были их опознать. Когда были вызваны в этот зал офицеры корпуса жандармов, производившие дознание, то они объясняли мотивы такого способа предъявления, но фактической картины не изменили, и перед вами осталось не опровергнутым, что обвиняемые предъявлялись свидетелям в то время, когда не могли предполагать, что производится опознание. Доказанное грубое нарушение заставляет меня думать, что в целях большей серьезности оценки доказательств предъявление это надлежит из дела исключить.
Та же категория свидетелей из бывших обвиняемых не только разрушила на суде фундамент, на котором в этой части строилось обвинение, но создала целый ряд новых объяснений в пользу другой стороны — в пользу защиты.
Все эти свидетели начинали свои показания с того, что ‘Совет рабочих депутатов не был кучкой заговорщиков, а был лишь выразителем воли масс’ и что поэтому он ответственным быть не может. Если припомнить эти показания в подробностях и деталях, то нельзя не сказать, что это были не столько объективные свидетельские показания, сколько горячие защитительные речи, произнесенные перед лицом суда, в них было столько субъективности, столько сочувствия к одной стороне в процессе, что они не могут считаться тем объективным материалом, который мы привыкли называть свидетельскими показаниями.
Затем на суде явилась новая категория свидетелей, раньше не допрошенных. Пестрой лентой прошли перед вами: общественные деятели, литераторы, гласные думы, почтово-телеграфные штрейкбрехеры и лица других профессий, и их показания с исторической и бытовой точек зрения, с точки зрения описания условий, при которых действовал Совет, мне представляются ценными. Я думаю, что суд, несомненно, должен их учесть и серьезно отнестись к ним, сам я буду также основываться на этих показаниях.
Наконец, уже после вручения подсудимым обвинительного акта, как вам известно, Судебной палате был предложен прокуратурой документ, представляющий из себя письмо части обвиняемых, принадлежавших к социал-демократической партии,— письмо, написанное из тюрьмы на имя Центрального комитета социал-демократической партии и задержанное при обыске у постороннего лица. Этому документу я придаю большое значение по двум основаниям: во-первых, потому, что он исходит от самих обвиняемых, и они этого не отрицают, во-вторых, потому, что обвинение утверждает с фактической стороны именно то, что изложено в этом документе, и, следовательно, весь спор сводится к вопросу, есть или нет состав преступления в тех действиях и намерениях, которые в этом документе описаны.
Ко всему перечисленному мною материалу, из которого, таким образом, я продолжаю считать твердым и незыблемым только письменные доказательства, добытые при дознании, и только что названный документ, здесь на суде прибавился еще материал громадной важности — это объяснения, данные самими обвиняемыми.
Объяснения эти представляются мне вполне правдивыми и искренними, и я предполагаю, со стороны фактической, утверждать то же, что утверждают сами обвиняемые.
Это делает мою задачу гораздо легче, потому что с моральной стороны легче доказывать, что известные деяния человека, которые он сам признает, законом воспрещены, чем настаивать на том, что человек учинил такие деяния, самое совершение которых он отрицает. Я не буду спорить против того, что эту часть доказательств обвиняемые дали сами и что эта часть доказательств обвинением добыта легко, но раз объяснения эти сделались предметом судебного следствия, то я не считаю себя вправе обойти их молчанием или не основываться на них.
Базируясь, таким образом, на указанных двух категориях доказательств, я перехожу к оценке выводов обвинительного акта и представлению вам тех соображений, которые убеждают меня в том, что выводы эти правильны по существу:
I. Обвинение утверждает, прежде всего, что Совет рабочих депутатов представлял собой воспрещенное законом сообщество. Наличность этого сообщества я должен доказать перед вами, но раньше, чем обратиться к этому, я считаю себя обязанным опровергнуть эпитет, кем-то этому сообществу приписанный. Этот эпитет, как какая-то легенда, неизвестно где сложившаяся, ворвался в вашу залу и докатился до вас в виде объяснений подсудимого Злыднева, давшего Совету эпитет ‘тайного’ сообщества. Вы помните, как Злыднев, рассказывая о депутации к графу Витте, закончил словами: ‘Так кончилось свиданье председателя Совета Министров с представителями ‘тайного’ сообщества, именуемого Советом рабочих депутатов’. Обвинение нигде не утверждало, что Совет рабочих депутатов был сообществом ‘тайным’. Обвинительный акт начинается с описания порядка выборов на фабриках, излагает последовательно свидания представителей Совета с графом Витте, и общая часть обвинительного акта кончается указанием на то, что известный рабочий манифест был напечатан 2 декабря в легальных газетах. Я думаю, что после этого не может быть и речи о том, что обвинительная власть предполагает, что Совет рабочих депутатов был организацией подпольной.
Обращаясь к юридической оценке признака ‘тайное’ сообщество, я должен сказать, что в объяснительной записке к проекту Уголовного Уложения составители ее указывали, что признаки преступности сообществ годятся к двум категориям: признакам формальным и материальным. К формальным — составители Уголовного Уложения относят воспрещение сообществ безотносительно к их цели, признавая, таким образом, преступными те общества, которые обращались с ходатайством о разрешении в установленном порядке и, получив отказ, тем не менее организовались. Это будут сообщества, воспрещенные властью и, следовательно, преступные, совершенно безразлично к тому, какую цель они преследуют. Когда затем составители записки остановились на втором формальном признаке преступности, а именно на тайном характере сообществ, то они пришли к выводу,. что этот признак является для уголовного преследования безразличным, потому что, с одной стороны, могут существовать такие ‘тайные’ сообщества, которые ничего ни вредного, ни опасного для государства не представляют, а с другой стороны, сообщества не тайные, а разрешенные, могут постепенно начать преследовать такие цели, которые сами по себе сделают их преступными. Преступная цель сообщества и есть материальный признак его наказуемости, и в этом отношении закон, безотносительно к формальным признакам преступности, разделяет политические сообщества на два вида: сообщества, которые стремятся к ниспровержению установленного основными законами образа правления, т. е. целью которых является мятеж, и сообщества, которые стремятся к социальному перевороту, дабы в будущем подготовить переворот государственный, и целью которых является смута.
Но, гг. судьи, здесь перед вами на суде, помимо отсутствия тайного характера Совета рабочих депутатов, были выдвинуты еще и другие основания для того, чтобы указать, что Совет нельзя считать сообществом.
Эти основания сводятся к тому, что Совет, по мнению многих лиц, является исполнителем воли масс, и следовательно, у Совета не было личной инициативы и члены его были лишены возможности проявлять личную волю, а так как свободная воля есть одно из непременных условий умысла, то члены Совета не могли, как таковые, совершить уголовно караемых деяний.
Другими словами, здесь ссылались на то, что Совет рабочих депутатов есть такое социально-историческое явление, которое не укладывается в рамки судебного процесса, что оно должно быть изучаемо в кабинете социолога или историка, а не в зале суда, и что, признавая его вредным, власть должна воспретить его собрания и воспрепятствовать его бытию, не возбуждая вопроса о судебной ответственности его членов.
Если бы вы, гг. судьи, разделили эту точку зрения, если бы вы признали, что действительно ни один из сидевших перед вами людей не мог своими действиями ничего изменить в рабочем движении города Петербурга, тогда, конечно, все дальнейшие мои соображения должны для вас отпасть, и единственным вашим выводом из дела будет оправдательный приговор.
Я, со своей стороны, утверждаю, что по вопросу о взаимоотношении Совета и рабочих масс перед вами в отношении этих масс были установлены только два несомненно выяснившихся положения: установлено было, что в октябре и ноябре минувшего года рабочее население города Петербурга в широких слоях своих было настроено революционно и что революционное настроение рабочих сказывалось не только в октябре и ноябре, но и раньше, выражаясь в сочувствии учению социалистических партий. Это настроение рабочих было установлено на суде главным образом двумя свидетелями — Святловским3 и Прокоповичем, которые говорили, что рабочие массы имеют вообще склонность к социализму, они поддаются этому учению и разделяют программу этого учения, хотя бы и оставаясь вне партии.
Но, гг. судьи, настроение не может считаться наказуемым.
Революция не есть образ мышления — революция есть образ действия.
Именно в том и заключается революция, чтобы революционное настроение провести в жизнь, чтобы создать такую организацию, которая дала бы возможность этому настроению вылиться в определенную и, конечно, революционную форму.
Когда мы обратимся затем к первому номеру ‘Известий’ Совета, то мы увидим, что Совет создавался именно в целях придать рабочему движению ‘организованность, единство и силу и явиться выразителем нужд петербургских рабочих перед остальным обществом’. Вслед за возникновением Совета, несомненно, создалось двойное движение: с одной стороны, революционное настроение рабочих, которое шло навстречу Совету, и с другой стороны, деятельность Совета, которая шла навстречу настроению рабочих. О подобного рода взаимодействии этих двух сил образно выразился здесь свидетель Георгий Егоров, который сказал, что отношения между Советом и рабочими создавались ‘и снизу вверх, и сверху вниз’, т. е. сказал, что и та, и другая сторона друг на друга влияли, а это находит себе подтверждение и в обстоятельствах дела.
Если вы припомните, например, вопрос о введении восьмичасового рабочего дня встретил такое сочувствие со стороны рабочих масс, что Совету трудно было удержать рабочих от проведения этого дня революционным путем. Вы припомните, что, когда вам давал объяснения подсудимый Немцов, то он называл постановление Совета об отказе в проведении восьмичасового дня ‘отбоем’ и говорил, что рабочие остались этим очень недовольны, кроме того, свидетели, вызванные сюда по ходатайству подсудимого Злыднева, указывали, что Злыднев вынужден был удерживать рабочих от проведения восьмичасового рабочего дня, доказывая, что по тактическим соображениям эта борьба невозможна и что настаивать на сокращении рабочего дня сейчас нельзя. Таким образом, вот вопрос, где на Совет оказала влияние рабочая масса, и я думаю, что причина этому в том, что выгода проведения восьмичасового рабочего дня представлялась рабочим очевидной и что по этому вопросу к борьбе примкнули рабочие, к политическим вопросам безразличные.
С другой стороны, влияние Совета отразилось немедленно на рабочих массах. Свидетельница Гершанович удостоверила вам, например, что она знакома с настроением рабочих Петербургского района, что этот район сравнительно индифферентно относился к политической борьбе, но что, когда создался Совет, то ‘словно волна пробежала между рабочими’.
Я думаю, что именно направлять течение этих рабочих волн и был призван Совет, который явился, таким образом, боевым органом пролетариата.
Он получил возможность действовать на массы как благодаря участию в нем внепартийных рабочих, так и вследствие включения в Совет официальных представителей социалистических партий.
Подсудимый Кнунианц, выясняя цели и задачи в Совете социал-демократической партии, пославшей туда 50 своих представителей, говорил, между прочим, что таким образом члены партии, работавшие на заводах, знали, что делалось в Совете рабочих депутатов, а на заводах проводились резолюции и постановления, вносившиеся в Совет, и из числа таких резолюций, напечатанных в ‘Известиях’, я заметил около двадцати, в которых значится, что резолюции приняты рабочими после речей ораторов социал-демократов или социалистов-революционеров, причем среди этих резолюций есть несколько таких, где прямо говорится, что резолюция принята после речи ‘агитатора’ — социал-демократа или ‘представителя партии’ социалистов-революционеров.
Таким образом, создался круг, где все друг другу сочувствовали и помогали и совместная работа выливалась в жизненных формах. На заводы являлись из Совета члены партий, на заводских совещаниях участвовала масса рабочих, разделявших мнение партий, постановлялись резолюции, резолюции вносились в заседание Совета, Совет постановлял окончательную резолюцию, которая представлялась уже обязательной для всего пролетариата, а в этой обязательности решений для меньшинства и заключается, по-моему, один из самых необходимых признаков сообщества.
Если вы припомните, здесь Бронштейн {Троцкий.} говорил вам, что Совет управлял пролетариатом и мог применять свою власть к элементам меньшинства, а понятие сообщества в том и заключается, что оно представляет собой собрание людей, объединенных общей целью, периодически собирающихся и признающих, что меньшинство подчиняется воле большинства, что мы видели и в данном случае.
Таким образом, я думаю, что стремление обезличить Совет, сказать, что в рабочем движении он не был самостоятельной силой, а нес лишь обязанности бухгалтера, учитывавшего рабочее движение, это значит придать Совету такой характер, который не будет соответствовать действительной картине установленного перед вами влияния Совета на революционное движение пролетариата.
Подтверждение высказанного мною взгляда я вижу и в письме на имя Центрального комитета партии с.-д., на которое я уже ссылался. Подсудимые говорят в этом письме: ‘Совет, руководя борьбой масс, приводил их на почве этой борьбы к сознанию неизбежности восстания. Совет, организуя массы на почве борьбы за восьмичасовой рабочий день и пропитывая их идеей неизбежности вооруженного восстания, тем самым подготовлял организационную базу для этого будущего восстания’. Я именно так понимаю деятельность Совета. Я, основываясь на прочитанном письме, утверждаю, что Совет был носителем идей, а рабочие массы были тем объектом, который эти идеи воспринимал, и, следовательно, деятельность Совета рабочих депутатов сводилась к проведению в жизнь идеи политической борьбы пролетариата.
Итак, гг. судьи, вот мой вывод: настроение масс не может считаться наказуемым, выборы в Совет являются деянием уголовно-безразличным, и поэтому выборщики никакой ответственности подлежать не могут, участие в Совете само по себе тоже не может быть основанием для ответственности уголовной. Этикетка ‘член Совета рабочих депутатов’ не есть еще доказательство, равнозначащее признанию преступления, потому что деятельность Совета была настолько разнообразна, отрасли рабочей жизни, Советом охватываемые, были столь многочисленны, что с точки зрения уголовной кары действия Совета во многих случаях представлялись безразличными, для чего достаточно вспомнить помощь безработным и образованную в этих целях Советом комиссию.
По изложенным соображениям, отвечая на вопрос, обращенный ко мне во время судебного следствия,— почему из числа трехсот членов Совета предано суду только 52 человека, я отвечаю — потому, что остальные привлеченные к дознанию не были (говоря техническим языком) ‘уличены’ в сознательном участии в наказуемой деятельности Совета, потому что они уличались только в том, что были членами Совета, а обвинение говорит, что только часть его деятельности была наказуема и, следовательно, только те, которые изобличены в этой противогосударственной деятельности, могут так или иначе отвечать перед судом.
Вопрос о причинах непредания суду части членов Совета возбуждался здесь, конечно, не для того, чтобы сказать, что они были в чем-либо уличены, с моим мнением о прекращении преследования в отношении 200 с лишком лиц защита, разумеется, была солидарна, но вам хотели указать на непоследовательность прокурорского надзора, который предает суду одних и отказывается в то же время преследовать судом других. Объяснения, которые должен дать по этому поводу прокурорский надзор, совершенно ясны: обвинять в преступлении можно только тех, которые в нем изобличены, а если в отношении части обвиняемых улики опровергнуты, то, несомненно, от преследования этих лиц судом обвинение должно своевременно отказаться.
II. Утверждая по всем приведенным соображениям, что Совет рабочих депутатов представлял собой сообщество, обвинение должно затем доказать, что сообщество это было преступно, что оно преследовало такие цели, которые воспрещены законом, т. е. в данном случае, что целью деятельности Совета было ниспровержение существующего в государстве образа правления.
Раньше, однако, чем доказывать преступность целей Совета, я опять должен опровергнуть навязанное обвинению утверждение, которое прошло здесь перед вами и которое не имеет под собой никаких оснований.
Обвинение никогда не утверждало, что Совет рабочих депутатов — это ‘кучка заговорщиков’, т. е. единение людей, намеревавшихся совершить определенное конкретное преступное деяние без ясных планов о том, что должно быть совершено после его выполнения. Обвинение никогда не придавало Совету характер, например, известного заговора сербских офицеров, которые произвели дворцовый переворот. Обвинение смотрело на цели Совета гораздо шире, и для того, чтобы пояснить эту точку зрения, нужно опять обратиться к тому документу, на который я уже один раз ссылался, т. е. к письму обвиняемых Центральному комитету партии с.-д. Это письмо, говоря о деятельности Совета, утверждает, что Совет ‘отнюдь не ограничивается подготовкой восстания, наоборот, такой подготовки, как чего-то самостоятельного, оторванного от остальной борьбы пролетариата, не было, и идейно-организационная подготовка восстания была неизбежным выводом из борьбы рабочих масс во всем ее объеме’.
Это утверждают в своем письме обвиняемые, это же говорю и я, полагая, что Совет рабочих депутатов создался для того, чтобы провести борьбу рабочего класса с существующим строем и экономическими условиями повседневного быта рабочих.
Обвинительный акт и обвинительная моя речь не могут, однако, касаться борьбы рабочего класса во всем ее объеме, так как обвинение не есть история Совета, и поэтому естественно, что целый ряд отдельных уголовно-безразличных отраслей деятельности Совета обвинение или обходит молчанием, или упоминает лишь вскользь. Обвинение касается только того, что составляет преступное деяние с точки зрения действующего закона, а для того, чтобы разрешить этот ропрос, нужно прежде всего выяснить, из кого состоял Совет, или — повторяя выражение подсудимого Авксентьева — каков был социальный состав этого Совета, состав, сумевший совершенно точно отмежеваться и вправо, и влево.
Совет состоял из фабричных и заводских рабочих, причем основанием для выборов не была принадлежность рабочих к определенной политической партии, и в Совет входили как рабочие внепартийные, так и сочувствующие теоретическим идеалам какой-либо политической партии, так, наконец, и рабочие, входившие в состав политических партий как члены.
Вы, конечно, помните, например, что из числа подсудимых признали себя членами социал-демократической партии такие участники Совета, как: Хрусталев, Сверчков, Злыднев, Немцов и Комар. Таким образом, Совет пополнялся рядами рабочих, которые имели право решающего голоса и которые частью принадлежали, а частью не принадлежали к политическим партиям, и затем в Совет входили официальные представители двух социалистических партий: партий социал-демократов и социалистов-революционеров.
Тем не менее Совет в полном своем объеме оставался беспартийным, что представлялось, по моему мнению, логически неизбежным, так как тактика Совета соответствовала одновременно программам двух или, вернее, обеих революционных партий, и Совет совершенно закрыл к себе доступ только тем элементам, которые по намерениям и целям своим не могли в нем существовать.
С одной стороны, Совет отмежевался от буржуазии, вы помните отношение Совета, я скажу, пренебрежительное к разным либерально-буржуазным организациям, о которых, например, в ‘Известиях’ говорится, что в то время, как ‘Союз союзов’ писал резолюции,— пролетариат демонстрировал, а когда разные Думы и земства посылали петиции,— пролетариат боролся, являясь, таким образом, ‘единственным активным деятелем революции’. При подобной точке зрения буржуазный элемент был не нужен Совету, а потому в его состав и не включался.
С другой стороны, Совет отмежевался и влево: когда в его двери постучались анархисты и попросили принять их в Совет, им ответили отказом, сказав, что для того, чтобы войти в Совет, нужно обладать одним из двух свойств: или быть представителем рабочих, или принадлежать к социалистической партии. Среди рабочих нет анархистов, сказал Совет, а с другой стороны,— анархисты не партия, и потому анархисты, как и буржуазия, не были допущены в Совет, и он остался в рамках, определяемых целями борьбы рабочего класса.
Гг. судьи, признавая, что Совет был внепартийным, я тем не менее утверждаю, что программы партий социал-демократов и социалистов-революционеров имеют громадное по настоящему делу значение, потому что к ним именно имел тяготение в массах пролетариат, идейно с ними сливавшийся.
Подсудимый Кнунианц, объясняя роль Совета рабочих депутатов в борьбе за социализм, говорил вам, что политика пролетариата есть по существу политика социал-демократической партии и что Совет рабочих депутатов, будучи внепартийным, вел политику социал-демократов. Затем, когда оглашались черновые протоколы заседаний Совета, то перед вами был оглашен один протокол, в котором была отмечена речь одного из ораторов, говорившего: ‘Мы идем по социал-демократической программе, и большинство из нас социал-демократы’.
Вот почему программы партий социал-демократов и социалистов-революционеров имеют для дела большое значение, определяя собой директивы и планы Совета. Обращаясь к их оценке, я считаю себя обязанным быть кратким, исключая целый ряд субъективных выводов и предполагая говорить только о том, что представляется мне несомненным.
Как та, так и другая программа ставят своей ближайшей политической задачей низвержение монархии и создание демократической республики, которая сосредоточивала бы верховную власть в руках законодательного собрания из представителей народа, избранных на основании четырехчленной избирательной формулы.
Демократическая республика не представляла, однако, собой такой цели, вслед за которой программы партий ставили точку, напротив, учреждение республики являлось только способом для осуществления настоящих задач и планов, для проведения в жизнь идеалов социализма и уничтожения буржуазно-капиталистического строя.
В этой части осуществления идеалов партий они между собой расходились, я вскользь напомню прочитанную здесь брошюру Троцкого ‘Чему учат социалисты-революционеры’, чтобы доказать вам, что разногласия партий происходили исключительно в области выполнения задуманного, а в партийных средствах и тактике для достижения власти партии были совершенно солидарны. Та и другая партия ставили целью своей демократическую республику, а как средство для ее достижения признавали диктатуру пролетариата, т. е., говоря словами социал-демократической программы, ‘завоевание пролетариатом такой политической власти, которая позволит ему подавить всякое сопротивление эксплуататоров’.
Раз это так, то несомненно, что ниспровержение государственного
строя и достижение политической власти являлось целью партий. К этому стремилась как их политическая деятельность в ближайшем будущем, так и деятельность солидарного в этом с ними Совета рабочих депутатов, который в целом ряде резолюций подчеркивал свое стремление к ниспровержению строя, установленного основными законами, и, следовательно, представлял собой сообщество преступное в силу 102-й ст. Угол. Уложения, если только при этом доказано, что сообщество это имело в виду ниспровергнуть существующий государственный строй путем насильственным, о чем я и буду говорить дальше.
Здесь перед вами проводился другой взгляд, сущность которого сводилась к тому, что переворот государственный рисовался Совету лишь как отдаленный идеал, как лозунг, ближайшей же задачей Совета было внесение дезорганизации в существующий общественный строй, чтобы путем изменения социального строя подготовить в будущем государственный переворот.
Если это так, то деятельность Совета приобретает характер не мятежа, а смуты, и к лицам изобличенным надлежит применить не 102-ю, а 126-ю ст. Угол. Уложения. При этом я считаю себя обязанным сказать, что в объяснительной записке к Угол. Уложению указано, что сообщества, преследующие цели смуты, логически могут перейти потом в сообщество, преследующее цели мятежа, вследствие чего возможно, что одни участники сообщества стремятся к смуте, тогда как главари преследуют уже другие цели. В таком случае, говорит объяснительная записка, участники сообщества будут отвечать по правилам о совокупности реальной, т. е. за то, что действительно совершали и теоретически, следовательно, по таким делам возможен смешанный приговор.
Обвинение утверждает, однако, что в настоящем деле, где в резолюциях, совещаниях и речах уничтожение монархии указывается как цель, а вооруженное восстание как средство, где в согласии с программами революционных политических партий выставляется в виде требования демократическая республика, а уже затем реорганизация политического строя, нельзя не признать наличности преступления, указанного в 102-й, а не в 126-й ст. Угол. Уложения.
III. ОбвиЦение утверждает, наконец, что Совет рабочих депутатов не только представлял собой преступное организованное сообщество, но что он проявил свою революционную деятельность в ряде отдельных преступных действий.
Я позволю себе напомнить суду, что по выводам обвинительного акта Совет рабочих депутатов: 1) собирал и расходовал денежные средства на нужды Совета, 2) вел среди рабочих устную и письменную пропаганду, 3) вел также пропаганду, имевшую специальную цель, а именно пропаганду в войсках, 4) обсуждал время и способы активного выступления для борьбы с правительством, обсуждая в то же время способы для ослабления своего политического противника, и 5) изготовлял и раздавал рабочим холодное и огнестрельное оружие.
Обращаясь к отдельным действиям Совета рабочих депутатов, представляется прежде всего несомненным, что Совет имел значительные денежные средства, но большая их часть расходовалась на дело, с точки зрения уголовного права безразличное, а именно, на ликвидацию забастовок, вызвавшую необходимость помощи безработным и образования для того специальных комиссий. Конечно, можно было бы утверждать, что, раз рабочие стачки были политическими, то и ликвидация их, в форме помощи рассчитанным рабочим, есть тоже форма политической борьбы.
Я думаю, однако, гг. судьи, что подобного рода соображениями не должно пользоваться обвинение, там, где идет речь о том, чтобы накормить голодного или помочь больному, там не место розыску, не из революционных ли побуждений это делается.
По поводу денежных оборотов Совета в суд, помимо воли обвинения, внесен такой материал, которого обвинение касаться не желало, по требованию защиты вам было прочитано несколько прокламаций, подписанных ‘группой русских рабочих’, где членов Совета обвиняли в растратах. Я этого не касался в обвинительном акте и не хотел касаться на суде, но, раз меня к тому вынудили, то я скажу, что прежде всего сам не верю в эти растраты, видя в обвиняемых людей идеи, и думаю, что, раз факты растрат ничем не доказаны, то подобного рода анонимные слухи надо считать ложью и клеветой, а разбираться в источниках этой клеветы я лично никакого желания не имею.
Переходя затем к пропаганде Совета, я разделяю ее на два рода: устную и письменную. Устная пропаганда была передана главным образом в виде свидетельских показаний, о недостаточной достоверности которых я уже говорил, а из числа устных речей в ‘Известиях’ занесено только три речи, произнесенные одним и тем же лицом — Бронштейном.
Первая речь имеет своим предметом вопрос о создании дружин на заводах, вторая представляет собой доклад Бронштейна по поводу посещения им одного митинга и, наконец, третья — это ответ Бронштейна польской депутации, который, по словам номера пятого ‘Известий’, был закончен напоминанием, что пролетариат ‘должен напрячь все усилия, чтобы раздавить ненавистную монархию, всех царей и их приспешников’.
Раз я коснулся речей Бронштейна, то позвольте мне на минуту отвлечься к одному эпизоду, который не имеет значения для ответственности обвиняемых, но упоминание о котором вызвало такие резкие протесты Бронштейна. В обвинительном акте был описан приезд в заседание Совета гласного Петербургской Думы, которым был, как здесь установлено, присяжный поверенный Оппель. Он убеждал рабочих не устраивать траурной демонстрации на похоронах, и после его речи раздались аплодисменты, что, по словам свидетеля Шишкина, вызвало замечание Бронштейна: ‘Удивляюсь, как можно аплодировать подобным буржуа’. Когда об этом говорили здесь, то Бронштейн заявил, что, так как подобное выражение значения для ответственности иметь не может, то, очевидно, прокурор включил это в обвинительный акт, чтобы подчеркнуть ‘вандализм’ членов Совета.
С первой строки обвинительного акта и до сегодняшней речи, гг. судьи, я считал недопустимым касаться личностей обвиняемых, но я упомянул о выражении Бронштейна потому, что считал себя обязанным подчеркнуть и в этом случае классовую непримиримость Совета. Я находил характерным, что, когда человек приехал в Совет из соображений сочувствия и расположения к рабочим, то его встретили там так неприязненно, и я счел нужным это отметить. Теперь, после объяснений присяжного поверенного Оппеля и разъяснения, которое дал Бронштейн, я прихожу к выводу, что свидетель Шишкин неверно понял сказанное, и полагаю, что больше нет надобности возвращаться к этому мелкому инциденту.
Перехожу затем к вопросу о письменной пропаганде Совета, которая нашла себе главным- образом выражение в ‘Известиях’, и так как ‘Известия’ эти уже читались, то я позволю себе подчеркнуть лишь самое рельефное из числа отдельных статей и резолюций Совета.
В передовой статье, помещенной в номере втором ‘Известий’, говорится: ‘Революционная борьба пролетариата против царского правительства идет своим чередом. Мы знаем, что народная свобода может быть воздвигнута не на указах царской шайки, а на ее костях’. ‘Когда петербургский народ возьмет в руки ружье, он на кроваво-красных стенах Зимнего дворца напишет концом штыка свой великий указ. Это будет указ смерти царскому правительству и указ свободной республиканской жизни для народа’. Далее в статье говорится, что ‘впереди жестокая борьба, для борьбы нужно оружие, для народного вооружения нужны средства’.
Это — газетная статья, а не резолюция Совета, перед вами это было подчеркнуто, но я не вижу в этом разницы. ‘Известия’ издавались Советом, он скреплял их своей подписью, они проникали в массы, и совершенно безразлично в смысле пропаганды, в какой форме распространялись подобного рода статьи среди рабочих.
В том же номере ‘Известий’ помещен отчет о посещении депутацией Совета Городской Думы, и в отчете об этом говорится, будто бы один рабочий сказал председателю Думы, что ‘рабочий класс нуждается в полном политическом равенстве, в демократической республике… и что каждый человек должен определить свою позицию… С царем против народа, или с народом против царя’. Оценивать точность этого отчета приходится по двум источникам, которые друг другу противоречат, и не знаешь, которому верить. С одной стороны, допрошенные свидетели: граф Тизенгаузен, профессор Острогожский и присяжный поверенный де Плансон удостоверили, что подобной революционной речи произнесено не было, а с другой стороны, нет никаких оснований думать, что факты в ‘Известиях’ излагались неверно, когда они касались речей самих членов Совета. Однако и то, и другое толкование говорит в пользу обвинения. Если было так, как записано в ‘Известиях’, а свидетели просто запамятовали, то, значит, член Совета произнес в Думе явно революционную речь, если же свидетели правы, то, значит, составители ‘Известий’ извратили факты и до рабочих масс речь рабочего дошла именно в революционной форме.
Затем, в третьем номере ‘Известий’ помещена резолюция Совета от 19 октября о прекращении стачки, которая заканчивается сообщением, что пролетариат прекращает стачку, чтобы ‘готовить боевые кадры в целях еще более внушительной и величественной атаки на шатающуюся монархию, которая окончательно может быть сметена лишь победоносным вооруженным восстанием’.
В том же номере помещена передовая статья, где говорится: ‘Рабочий класс сам хочет быть хозяином в стране и потому требует демократической республики. Царь так же мало нужен народу, как и царские холопы. Ни злодейский приказ ‘не жалеть патронов’, ни предательский манифест 17 октября не могут изменить тактики пролетариата. Чего не даст стачка, то будет достигнуто победоносным вооруженным восстанием’.
Тут же помещена статья ‘Царский манифест и наши требования’, в которой говорится: ‘Могучее оружие всеобщей забастовки в наших руках, и если мы временно прекратим ее, то лишь затем, чтобы с большей силой, с еще большей стремительностью ударить на врагах и мощным взрывом всенародного вооруженного восстания смести ‘ последние следы деспотизма’.
Наконец, в том же номере помещена статья, имеющая тактический характер и озаглавленная: ‘В рядах и колоннах вперед’. В статье этой сообщается следующее: ‘Витте знает, что народ не успел организоваться и вооружиться… но мы удесятерим свои силы… заводы и фабрики разобьются на десятки, сотни и тысячи, которые выберут своих командиров… каждый отряд приложит все усилия, чтобы вооружиться револьверами, ружьями и проч. …Организация сделает нас сильнее, и мы с голыми руками сумеем достать оружие… и победить темных защитников озверелого правительства’. Затем из остальных статей я позволю себе указать лишь на две.
В шестом номере ‘Известий’ помещен ‘Ответ графу Витте’ на его известную вам телеграмму, начинавшуюся словами: ‘Братцы-рабочие’, в ответе этом говорится, что Совет объявляет прекращение забастовки, чтобы организовать и вооружить рабочие массы: ‘Для решительной атаки на правительство Витте, прикрывающее преступную монархию’.
Наконец, в передовой статье 7-го номера, объясняя причины прекращения ноябрьской стачки, ‘Известия’ говорят: ‘Стачка-протест, стачка-манифестация окончена, чтобы в надлежащее время объявить стачку-битву. Готовьтесь же к окончательной битве с царизмом, товарищи. Сердца солдат теперь для нас открыты. Идите к ним, зовите их к нам, организуйтесь, вооружайтесь, товарищи, и мы освободим нашу родину от проклятого самодержавия’.
Я думаю, гг. судьи, что содержание прочитанных статей представляется столь несомненно революционным, что доказывать это мне не приходится. Невозможно найти хоть какое-нибудь объяснение, которое делало бы все эти воззвания и статьи безразличными в смысле состава в них преступления. Разве только могло бы прийти в голову то соображение, что статьи эти написаны людьми, которые сами думали не так, как писали, и что содержание ‘Известий’ это, так сказать, революционная фразеология, тогда как мысли, лежавшие в основании статей, были сдержаннее и желания скромнее.
Несостоятельность такого предположения, однако, очевидна, так как несомненно, что Совет рабочих депутатов состоял из серьезных и определенно мысливших людей, отдававших себе полный отчет в том, что они делали.
Но даже если бы указанное предположение было допустимо, то тем не менее мы не должны забывать, что в рабочие массы пропаганда Совета проникала в форме, приданной ей ‘Известиями’, а подобного рода яркие фразы, конечно, должны были оказывать в массах неизмеримо большее влияние, чем распространение партийных теоретических доктрин, изложенных сухим научным языком.
Пропаганда в войсках специально составляла заботу Совета и имела свою отдаленную цель, о которой нам говорили сами обвиняемые. Ноябрьская забастовка была вызвана стремлением выразить сочувствие кронштадтским матросам, которым грозила смертная казнь, и я не сомневаюсь, что подсказана была мысль о забастовке не только действительным сочувствием к матросам, но и утилитарной, так сказать, целью, а именно намерением подготовить почву для перехода войск на сторону революции. Этой цели не отрицали и сами подсудимые, объясняя вам, что стачка должна была показать флоту и армии расположение к ним рабочих масс, а располагая войска в свою сторону, стачка ослабляла вражду или возможность вражды в случае столкновения, обеспечивая переход войск на сторону народа. В целях этой специальной пропаганды Совет создал целый ряд воззваний и резолюций.
В номере третьем ‘Известий’ помещено в форме прямого обращения к армии воззвание под названием ‘Братья-солдаты’. В нем говорится, между прочим: ‘Час расправы со всеми кровопийцами, с царем во главе, приближается, он почти настал. Солдаты, именем борющегося за освобождение народа мы призываем вас не жалеть патронов для уничтожения народных угнетателей с царем во главе! Мы призываем вас не стрелять в народ, а переходить к нему и передать оружие, арсеналы, пушки и пулеметы. Вы знаете, кто негодяй и кто друг народа из ваших офицеров — стреляйте и колите тех, кто командует убивать народ’.
Затем тут же помещена резолюция, будто бы принятая на митинге военных, где сообщается, что ‘ораторы нижние чины и офицеры, принадлежащие к военной организации партий социалистов-революционеров и социал-демократов, давали целый ряд практических указаний, как действовать при народном восстании военным, примыкающим к революция’.
В номере пятом помещено воззвание, обращенное к солдатам Петербургского гарнизона, следующего содержания: ‘Мы, делегаты Совета рабочих депутатов, объявляем 2-го ноября политическую забастовку. Наши требования: освободить немедленно кронштадтских матросов и солдат от военно-полевого суда и смертной казни. Солдаты и матросы, рабочие поднимаются за ваших братьев, которых хочет замучить царское правительство. Подадим же друг другу руки и спасем наших братьев матросов, которым грозит смерть’.
Кроме этих резолюций и отдельных статей, помещенных в ‘Известиях’, в типографии ‘Новой жизни’ найдено при обыске 217 экземпляров прокламации издания Исполнительного комитета Совета рабочих депутатов, под заглавием: ‘К солдатам и матросам’, приблизительно такого же содержания, как все, только что мною прочитанное.
Наконец, при обыске у Хрусталева, в доме No 25 по Торговой улице, была найдена записка о том, что желательно доставлять соответствующую литературу унтер-офицеру Новочеркасского полка Рыжикову. Из сопоставления всего сказанного видно, что Совет для своих целей считал пропаганду среди войска необходимой и для осуществления ее последовательно принял целый ряд мер.
Совет обсуждал затем, как это утверждает обвинение, способы и время выступления для открытой борьбы с правительством и средства ослабления противника. Это видно из сопоставления нескольких отдельных моментов жизни Совета. 25 ноября состоялась резолюция Совета рабочих депутатов о том, что Совет не дает еще сигнала к всеобщему выступлению. Прошел день, председатель Совета был арестован, и 27 ноября Совет составляет новую резолюцию, в которой говорит, что ‘Совет продолжает готовиться к вооруженному восстанию’… И в том же заседании, как сегодня вы слышали из отчета ‘Петербургского листка’, Исполнительный комитет заявляет, что он будет впредь заниматься организацией вооруженного восстания.
Для ослабления правительства в целях этого восстания Совет 29 ноября обсуждал, а потом 2 декабря издал рабочий манифест к народу4. Содержание этого манифеста так часто повторялось перед вами, так подробно всем известно, что я полагаю лишним повторять его перед вами теперь. Манифест имел целью привести правительство к банкротству, чего не отрицали подсудимые, и я позволю себе лишь обратить ваше внимание на практические результаты этого манифеста. Как видно из справки управляющего Государственными сберегательными кассами, прилив взносов в сберегательные кассы за декабрь месяц 1905 года упал в сравнении с средней цифрой поступлений за декабрь предшествовавших трех лет на 94 миллиона рублей, и эта цифра свидетельствует вам о том, насколько широко манифест повлиял на массы.
Совет собрался в следующий раз 3 декабря, и Исполнительный комитет приступил к обсуждению вопроса о времени выступления пролетариата.
Вы помните, конечно, подробности этого заседания из черновика протокола, которому я придаю большое значение. Один из участников совещания, называемый в черновике сокращенным именем Антон, говорил, что необходима немедленная забастовка с вооруженным выходом на улицу. Другой представитель партии социалистов-революционеров возражал, что за 7 последних дней ничего не изменилось и что 7 дней тому назад по обсуждении вопроса о выступлении вопрос этот был решен отрицательно, вследствие чего оратор высказался против выступления. Наоборот, Шанявский говорил за выступление (т. е., я оговариваюсь, не Шанявский, а, по точному тексту протокола, лицо, обозначенное инициалами ‘П. Т.’).
Один из представителей районов доказывал, что пролетариат не может выступать, потому что он не вооружен, причем оратор сказал, между прочим: ‘Мы вооружены лишь постольку, поскольку на нашу сторону перейдут войска’. Наконец, один из членов совещания также указывал, что пролетариат не готов к открытому выступлению, и полагал, что, если выступление это неизбежно и если оно будет произведено немедленно, то это будет последняя ставка, или, как он выразился, ‘ва-банк’.
Дальнейшее совещание о времени выступления было прервано арестом всего состава Совета рабочих депутатов.
Последней, наконец, категорией деятельности Совета рабочих депутатов, на которую я должен указать, являлось изготовление оружия и раздача его депутатами рабочим.
Обращаясь к этой части деятельности Совета, я позволю себе несколько вернуться обратно к высказанным уже мною положениям. Я говорил вам, гг. судьи, что я придаю большое значение свидетельским показаниям лиц, которые впервые явились перед вами и которые описывали внешние условия, при которых действовал Совет рабочих депутатов.
Из сопоставления этих показаний с данными дознания перед судом создались две параллельные картины: одна картина — дознания, которая сложилась под такими впечатлениями, как записки неразысканного Богданова о доставлении ему транспортов оружия и как заметки черновиков о вооружении тысяч рабочих без точного указания целей вооружения, причем все это уснащалось рядом воинственных резолюций о восстании, и таким образом казалось несомненным, что приобретение оружия имело своей непосредственной целью приготовление к вооруженному восстанию.
Перед вами обрисовалась другая картина: длинный ряд свидетелей описывал картины тревоги и боязни погрома в Петербурге в конце октября минувшего года, и, безотносительно к тому, насколько тревога эта была основательна, свидетели эти установили, что рабочим субъективно тревога казалась основательной, что они боялись погромов и могли вооружиться для самозащиты.
Так говорили вам свидетели, и то же самое заявил вам подсудимый Хрусталев-Носарь. Он говорил, что Совет рабочих депутатов действительно приобрел несколько сот револьверов, но исключительно в целях защиты, хотя, конечно, на них не было клейма, делавшего их пригодными только для самозащиты, и в случае восстания эти револьверы сыграли бы свою роль, хотя куплены они были не для восстания.
Сопоставляя данные дознания с данными судебного следствия, гг. судьи, я прихожу к следующему выводу: я, говоря словами закона, заявляю суду по совести, что от обвинения всех подсудимых в преступлении, предусмотренном 101 ст. Уложения, т. е. в приготовлении вооруженного восстания,— я отказываюсь.
Этот отказ для суда не обязателен и в то же время говорит в пользу обвиняемых, вследствие чего я позволю себе несколько подробнее мотивировать его причины.
Приготовление к преступлению, с точки зрения закона, с точки зрения 50-й статьи Угол. Уложения, это ‘приобретение или приспособление средств для приведения в исполнение задуманного’, другими словами, непосредственно вслед за приготовлением должно следовать выполнение, и мы можем говорить о наказуемом приготовлении лишь тогда, когда сделано все, что нужно, для осуществления преступного посягательства.
Обвинительный акт уж указывал на весьма незначительное количество заготовленного оружия, но в связи с другими данными дела целью приобретения оружия представлялось тогда приготовление к восстанию, и приобретение это принимало характер технической подготовки восстания. В связи с вооружением вся остальная часть деятельности Совета входила, с точки зрения обвинения, в то же понятие технического приготовления к вооруженному восстанию, ввиду сложности выполнения восстания. Но раз судебным следствием опровергнута непосредственная цель вооружения, то обвинение не считает возможным настаивать на доказанности технической подготовки восстания, и, конечно, одновременно отпадают в смысле такой подготовки все остальные способы действий Совета для приготовления вооруженного восстания.
Если мы признаем, таким образом, невозможным применить к деятельности Совета рабочих депутатов самостоятельное обвинение по 101-й ст. Уложения, то и в этой части обвинения окажется, что я утверждаю именно то, что признавали обвиняемые в документах, перед вами оглашенных. Совет рабочих депутатов, пишут обвиняемые Центральному комитету, путем агитации в массах проводил идею неизбежности восстания, Совет подготовлял организационную базу для восстания, а это и есть политическая подготовка вооруженного восстания.
То же самое теперь перед вами заявляю и я, утверждая, что, если Совет технической подготовкой восстания и не занимался, то политически он восстание подготовлял, т. е., другими словами, он признавал необходимость, ниспровергая строй, идти путем насилия, а это признание необходимости насилия, как средства для достижения цели, имеет большое значение для суда.
Если суд разделит мои соображения, т. е. признает, что Совет, не приступив еще к технической подготовке восстания, стремился, однако, ниспровергнуть существующий строй именно путем насилия, то этот признак насильственности вольется в понятие 102 ст. Уложения, и, таким образом, все требуемые для применения этой статьи признаки будут на основании данных дела заполнены.
Я, со своей стороны, утверждаю, что состав преступления, предусмотренного 102 ст. Угол. Уложения, по делу установлен, и поэтому я поддерживаю теперь перед вами обвинение по этой статье закона.
Обязанность моя, однако, гг. судьи, сводится не только к выводам, касающимся дела вообще, но и к представлению доказательств виновности отдельных лиц, суду вашему преданных. В этом отношении я буду краток, потому что считаю теперь возможным основываться только на таких уликах, которые признаны самими обвиняемыми и которые, следовательно, с фактической стороны не могли бы быть опровергнуты, все же остальное я из своих соображений исключаю. С этой точки зрения обвиняемые распадаются на пять групп.
К первой группе принадлежат все члены Совета рабочих депутатов и в то же время члены социал-демократической партии, которые подписали известное вам письмо Центральному комитету, а именно: Хрусталев-Носарь, Бронштейн, Сверчков, Зборовский, Кнунианц и Вайнштейн. Я полагаю, что, подписывая это письмо, подсудимые тем самым признали все данные, на которых я строю обвинение, а поэтому распространяться об их деятельности детально, я думаю, излишне. Излишне тем более, что такие деятели Совета, как Хрусталев, Бронштейн, Сверчков и Злыднев — первый, как председатель Совета, а остальные, как заместители его в роли президиума,— одухотворяли собой всю деятельность Совета, и говорить об их деятельности — значит повторять все сказанное по вопросу о составе преступления.
Из этой группы лиц я должен, впрочем, остановиться на Зборовском, по вопросу судопроизводственному. Защитник Зборовского, присяжный поверенный Зарудный, указал вам на дефект дознания, заявив, что Зборовский не был привлечен к настоящему делу. Если это так, то это чрезвычайно серьезное нарушение, так как, значит, Зборовскому не было предъявлено обвинения, но в данном случае нарушение сводится, мне кажется, лишь к несоблюдению формальности. В первом постановлении о привлечении Зборовского по делу о втором составе Совета сказано, что он привлекается в качестве обвиняемого по тем же статьям закона за принадлежность к Исполнительному комитету, без указания, к какому именно Совету он принадлежал, затем составлено было постановление о признании Зборовского принадлежащим к составу первого Совета рабочих депутатов, и это постановление не было ему предъявлено. Таким образом, я думаю, что хотя, конечно, формально Зборовскому следовало предъявить вновь обвинение в принадлежности к первому составу Совета и допросить его вторично по этому обвинению, но, ввиду идентичности состава преступления, я полагаю, что нарушение нельзя считать серьезным, лишающим суд возможности решить вопрос о виновности Зборовского.
Если, однако, особое присутствие не разделит моего взгляда, то тогда оно, я думаю, не может вообще решить теперь вопроса о виновности Зборовского. Раз, по мнению палаты, обнаружено такое новое обстоятельство, которое требует возвращения дела к доследованию, для того чтобы восполнить упущение дознания, то только это и может быть сделано, подобно тому, как по обыкновенному уголовному делу, с участием присяжных заседателей, было бы при отсутствии привлечения обвиняемого невозможно вручить присяжным заседателям вопросный лист.
Заканчивая затем свои объяснения по поводу первой группы подсудимых, я считаю долгом напомнить суду, что повторными и настойчивыми вопросами подсудимого Сверчкова было установлено, что обвиняемый Вайнштейн был избран в Совет 3 ноября, но в состав Исполнительного комитета вошел лишь после ареста Хрусталева, когда Сверчков был избран в президиум.
Ко второй группе подсудимых принадлежат представители партии социалистов-революционеров Авксентьев и доктор Фейт. Как тот, так и другой признали себя делегированными в Совет рабочих депутатов партией социалистов-революционеров и пользовались в Совете, так же, как и другие представители партий, правом совещательного голоса, причем я считаю установленным, что партийные представители менялись в Совете, т. е. на каждое заседание Совета приходили не одни и те же лица, а разные. Нет, однако, никакого сомнения в том, что партия посылала в Совет своих делегатов, чтобы проводить и там свою программу, а участие в сообществе для выполнения программы социалистов-революционеров и заключает в себе именно, по моему мнению, признаки преступления, караемого по 102 ст. Угол. Уложения.
Третью группу подсудимых составляют лица, которые сами признали свою принадлежность к Исполнительному Комитету Совета рабочих депутатов, а именно: Немцов, Киселевич, Стогов, Комар, Расторгуев, Шанявский, Бабин и Полетаев. Первоначально, по письменному материалу, я предполагал, что Исполнительный Комитет представлял собой нечто вроде правления Совета, т. е. что именно им возбуждались все разрешавшиеся в Совете вопросы. Теперь на суде установлено, что это не совсем так: к деятельности Комитета относились: 1) обсуждение ‘порядка дня’, т. е. общей системы вопросов, которые должны были обсуждаться в данном заседании, 2) издание ‘Известий Совета рабочих депутатов’, хотя издание это, по словам Хрусталева, выполнялось не всем Исполнительным Комитетом, а только небольшой группой его членов, в точности на суде не установленных, и 3) наконец, несомненно, бывали случаи, когда Исполнительный Комитет обсуждал самостоятельно отдельные вопросы. Это мы знаем хотя бы потому, что 3 декабря Исполнительный Комитет был арестован в то время, когда отдельно от Совета обсуждал вопрос об активном выступлении.
Мы знаем, что рабочие уже высказались по поводу ареста Хрусталева, и результатом этого была резолюция от 27 ноября, а 3 декабря, однако, Исполнительный Комитет перешел вновь к обсуждению способов борьбы с правительством, и, значит, мне кажется, в данном случае Исполнительный Комитет проявил личную инициативу. Словом, я думаю, что сопоставление, которое сделал здесь на суде Хрусталев, говоря об отношениях Совета и его Исполнительного Комитета, совершенно правильно, а именно: если Совет рабочих депутатов можно назвать рабочим парламентом, то Исполнительный Комитет был его ответственным министерством.
С точки зрения улик против отдельных лиц, принадлежащих к третьей группе, я могу указать, что из них: Немцов признал, что он был членом социал-демократической партии, участвовал в проведении забастовки на канатной фабрике Гот и был одним из делегатов, ездивших депутатами к графу Витте. Точно так же ездил к графу Витте и Киселевич, который, видимо, нес активную роль в Комитете, хотя записи он вел в заседаниях, быть может, не потому, что исполнял обязанности секретаря, а потому, что был корреспондентом газеты ‘Русь’, секретарями же Совета было несколько женщин. Подсудимый Стогов распространял в трактире ‘Лондон’ No 7 ‘Известий’ и раздавал оружие, чего он сам не отрицает. Комар, признавший себя членом социал-демократической партии, произнес речь, которая, несомненно, сохранилась у вас в памяти, гг. судьи, и которая доказывает, что Комар сознательно относился к революционной деятельности Совета, так как он выражал здесь сожаление, что Совету не удалось водрузить красное знамя на здании русского Учредительного собрания. Должен, однако, оговориться, что вопрос,о пропаганде Комара в войсках не может служить теперь против него уликой, так как это было уже предметом судебного приговора и за это он Судебной палатой был уже осужден.
Не буду я затем много говорить о показаниях Расторгуева и Шанявского, которые они дали при допросе,— эти показания равносильны сознанию, так как из них надо сделать вывод, что Шанявский и Расторгуев были членами Исполнительного Комитета, знавшими директивы Совета, а следовательно, принимали они участие в его деятельности совершенно сознательно. Что касается подсудимых Бабина и Полетаева, то, кроме их собственного признания в том, что они были членами Исполнительного Комитета, обвинение не имеет против них улик, и я считаю своим долгом напомнить судьям, что свидетели утверждали, будто Полетаев советовал рабочим своего завода разоружиться, а в Исполнительный Комитет он был избран лишь 3 декабря, т. е. в день ареста.
Четвертую группу подсудимых составляют: Голынский, Сильверстов, Симановский, Бобров, Петров, Красин и Луканин.
Они не входили в состав Исполнительного Комитета, а были лишь активными членами Совета. Голынский вместе с Сильверстовым согласно циркуляру Хрусталева проводил почтово-телеграфную забастовку и являлся для этой цели в квартиры Шахт и Благовещенской, и, кроме того, он, по его признанию на следствии, участвовал в размножении ‘Известий’ в типографии ‘Нового времени’ и по дороге туда роздал своим соучастникам 9 револьверов.
Раз я заговорил о ‘Новом времени’, то позвольте мне сказать, что характеру печатания ‘Известий’ обвинение придает исключительно эпизодическое значение, причем самый эпизод обрисовался теперь не совсем таким, каким он представлялся раньше. Несмотря на двукратное назначение дела к слушанию, свидетели Алексей и Михаил Суворины, поручик Васмунд и свидетель Гольштейн не могли быть нами выслушаны, так как они не явились, а основываясь на показаниях допрошенных здесь свидетелей, я должен сказать, что картина насильственного захвата типографий прошла на судебном следствии слабее, чем на следствии предварительном, так что возможно допустить, что собственно захвата типографий не было, а дело, в сущности, сводилось к угрозам, которые ни разу не были осуществлены.
Подсудимый Арсений Симановский также участвовал в печатании ‘Известий’, а кроме того, вы припомните, какое он принимал участие в обсуждении вопроса о протесте по поводу ареста Хрусталева, причем приводил для примера случай, когда где-то был арестован полицейский чин, чтобы тем вынудить освободить какого-то арестованного, впрочем, конечно, это был только пример, а не предложение способа, который бы Симановский советовал привести в исполнение. Наконец, взгляд Симановского на значение Совета рабочих депутатов определяется характерным письмом, посланным им в одну из газетных редакций. Симановский пишет в этом письме, что, хотя он и получил повестку о явке в жандармское управление, но по повестке не явится, так как вообще считает, что никакому суду не подлежит, пока он состоит членом Совета рабочих депутатов. Подобная точка зрения ясно показывает, как именно понимал Симановский права Совета и какое значение он придавал этой политической организации. Подсудимые Бобров и Петров изобличаются в том, что раздавали рабочим оружие, но разница между ними заключается в том, что Бобров признает это, а Петров отрицает, хотя экспертиза признает, что подпись на записке о выдаче оружия сделана Петровым. Что касается, наконец, последних подсудимых этой группы, а именно Луканина и Красина, то они признали на дознании свою принадлежность к Совету рабочих депутатов, заявив тогда же, что они признают себя виновными. Вам, гг. судьи, предстоит решить на основании их показаний, значит ли в их понимании выражение ‘я признаю себя виновным’ лишь признание, что они были членами Совета, и только, или же они сознательно признавали себя виновными в преступной деятельности Совета. По этому поводу я напоминаю вам, что Луканин, признавая себя виновным в участии в деятельности Совета, добавил, что ниспровержение существующего строя казалось ему необходимым для улучшения быта рабочих, и, таким образом, он субъективно признал самую цель своего участия в Совете.
Ко всем перечисленным подсудимым я считаю правильным применить 102 ст. Угол. Уложения, к подсудимым же последней группы, т. е. к Шевченко, Филиппову и Клейцу, которые печатали ‘Известия’, я полагаю, нельзя применить указанную статью закона, так как, сопоставляя объяснения подсудимого Хрусталева с другими данными дела, я прихожу к заключению, что эти три лица членами Совета не были и, следовательно, по 102 статье ответственны быть не могут. Лица эти двукратно размножали ‘Известия’, причем, однако, соответствующие номера ‘Известий’ получили распространение не через них. На следствии перед нами проходили и другие лица, которые печатали ‘Известия’, которые, однако, остались свидетелями и говорили вам: ‘Меня взяли на улице, и я печатал’. Разница в данном случае заключается, однако, в том, что Шевченко, Филиппов и Клейц — первые двое свидетельскими показаниями, а последний собственным признанием — изобличены в том, что приняли повторное участие в размножении, печатая ‘Известия’, и в ‘Новом времени’, и в ‘Нашей жизни’, а следовательно, участие их случайным не было.
Здесь я должен остановиться на юридическом построении 2 ч. 132 ст. Угол. Уложения, которая карает за размножение с целью распространения, если самое распространение не последовало. В законе нет другой статьи, которая говорила бы о последствиях размножения в тех случаях, когда распространение затем имело место, но я думаю, что к такому деянию, очевидно, подходит 129 ст. Угол. Улож., потому что если человек размножает с целью распространения, то целью его действий является именно распространение, которое заканчивает собой задуманное преступление. Размножение в таких случаях — это лишь одна из форм участия в распространении, на что указывает и объяснительная записка к Уложению, разъясняя, что для ответственности по 129 статье будет совершенно безразлично, распространяет ли преступное воззвание физический виновник размножения или другое лицо с его ведома и согласия.
Таким образом, для ответственности подсудимых надо, чтобы они знали, что печатают ‘Известия’ для распространения, а печатая в ‘Новом времени’ 30 тысяч экземпляров того же номера, они не могли не знать, что номера эти получат распространение, а не предназначаются для хранения в каком-нибудь архиве.
Из всего числа преданных суду лиц остается, таким образом, двое подсудимых, о которых я еще не упоминал: это Мосалев и Коссовский. Мосалев, как удостоверили свидетели, 16 ноября был командирован в Совет союзом железнодорожных служащих для того только, чтобы узнать намерения Совета, т. е. с информационными целями, причем если бы Совет решил стачку, то, по словам свидетелей, Мосалев должен был заявить, что железные дороги не могут к ней примкнуть. Коссовский, как корреспондент газеты ‘Свободное слово’, из желания проникнуть в Исполнительный Комитет раздобыл себе билет, удостоверявший, что он будто бы делегат железнодорожного союза в Исполнительном Комитете, чего в действительности не было, и явился он в заседание 3 декабря как корреспондент.
При таких условиях я нахожу, что поддерживать против Мосалева и Коссовского обвинение невозможно, и потому от обвинения их я отказываюсь, в отношении же остальных подсудимых поддерживаю обвинение по 102 ст. Уложения, кроме Шевченко, Филиппова и Клейца, которых прошу признать виновными по 1 п. 129 ст. Угол. Уложения.
Этим я мог бы кончить свое обвинение, но пределы, которые приняло судебное следствие, вынуждают меня сказать еще несколько слов.
Вопрос о вменении почти никогда не возникает по делам о преступлениях государственных, и это вполне естественно, так как это преступления идейные, и следовательно, сознательность деяния не возбуждает сомнения. В это дело, однако, по-видимому, внесено предположение, что если обвиняемые и нарушили закон, то действуя в таких условиях, которые создали для них, говоря словами закона, ‘неведение преступности деяния’, делавшее в силу 43 ст. Угол. Уложения преступное деяние их ненаказуемым.
Я говорю об отношении исполнительной власти к Совету рабочих депутатов и, безотносительно к подробностям этих отношений, полагаю, что исполнительная власть ни при каких условиях не может отменять действующих законов, и дозволение этой власти не может устранять преступности деяния.
Положение это нельзя не считать правильным, и неведение преступности деяния нельзя отнести исключительно к заблуждениям фактическим, а не юридическим. Если мы обратимся к объяснительной записке Уголовного Уложения, то убедимся в том, что ссылка обвиняемых на то, что они считали свои деяния законом не воспрещенными, не может иметь никакого влияния на уголовную ответственность.
В данном случае, я полагаю, не может быть даже места для такой ссылки, ибо невозможно допустить, чтобы кто-либо мог считать дозволенной при любом государственном устройстве проповедь вооруженного восстания и насильственного изменения государственного status quo.
Если, однако, у обвиняемых и существовали сомнения относительно дозволенности их действий, то сомнения эти должны были рассеяться 26 ноября при аресте Хрусталева, а мы знаем, что на этот арест Совет рабочих депутатов на следующий же день ответил объявлением urbi et orbi5 о том, что он продолжает готовиться к вооруженному восстанию, а через неделю Исполнительный Комитет начал обсуждать конкретный вопрос о способах и времени выступления, хотя, по собственным словам участников заседания, знал о грозящем ему аресте и, следовательно, не мог не знать, что власть признала политическую деятельность Союза законом воспрещенной.
Я далек, однако, от мысли, чтобы сказать, что взаимные отношения исполнительной власти и Совета рабочих депутатов не должны быть вовсе предметом вашей оценки.
Разбирая дело в эпоху сравнительного политического затишья, суд должен мысленно перенестись в ту своеобразную эпоху, которая отделяла 17 октября минувшего года от дня ареста Совета и которая во время следствия пронеслась перед вами со всеми своими подробностями и деталями.
Когда суду придется остановиться на определении меры и степени ответственности того или другого обвиняемого, тогда суд не может забыть, что новые условия жизни создали у всех нервное к ней отношение и заставили на время забыть холодное спокойствие и осторожный расчет.
Гг. судьи, я кончил свое обвинение.
По силе разумения своего, я выполнил лежавшую на мне трудную, сложную и, говорю совершенно откровенно, тяжелую задачу. И я чувствую себя спокойным перед собственной совестью. Совесть подсказывает мне объективную правильность моего конечного вывода из дела.
Вывод этот следующий.
В водовороте политической жизни, охватившем всю Россию, а в частности Петербург, после 17 октября минувшего года, Совет рабочих депутатов своей политической деятельностью вторгся в такое русло, вход в которое загражден законом, но сделал это он в такое время, когда в силу событий сдвинулись со своих мест все составные части громадного механизма и не успели еще освоиться и укрепиться на тех новых устоях, которым суждено в будущем регулировать дальнейшее течение русской государственной жизни.
Я кончил… Палата объявляет перерыв, и все с шумом удаляются в совещательную комнату.
Первым ко мне подошел экспансивный. П. К. Камышанский и, сказав несколько любезных фраз, добавил:
— Жаль, что ты меня не предупредил об отказе от обвинения по 101 ст., и, кроме того, я боюсь, что ‘лирика’ в конце твоей речи может дать для тебя самого нежелательные наслоения. Лучше было бы ‘не пускать’ этой лирики.
Сановники и чиновники своих мнений не высказывают или ограничиваются любезно-бесцветными фразами. Так и чувствуется в этих нерешительных отзывах сомнение: ‘А, что-то еще из всего этого выйдет?..’
Но в эту минуту мне решительно все равно, что из этого выйдет. Я испытываю совершенно искреннее ощущенье спокойной совести и свалившейся с души громадной тяжести. Уходя из ,суда, я хочу только отдыха, хочу хоть на время совсем забыть о Процессе.
На следующий день, 19 октября, при совершенно пустом зале были оглашены вопросы. Палата совещалась в течение трех часов, и к пяти часам вечера был вынесен приговор.
Хрусталев, Троцкий, Сверчков, Злыднев, Зборовский, Кнунианц, Авксентьев, Немцов, Киселевич, Фейт, Вайнштейн, Голынский, Комар, Шанявский и Симановский были признаны виновными по 102 ст. У г. Ул. и приговорены к ссылке на поселение.
Стогов и Шевченко приговорены к заключению в крепости по 129 ст. Уложения.
Коссовский, Мосалев, Бабин, Полетаев, Расторгуев, Сильверстов, Бобров, Петров, Красин, Луканин, Филиппов и Клейц — оправданы.
Обвинение всех подсудимых в приготовлении вооруженного восстания признано недоказанным, и по этому обвинению все подсудимые оправданы.
Провозглашение приговора происходило также при совершенно пустом зале, только официальные представители власти да газетные сотрудники по обязанности присутствовали при чтении резолюции,
Публика отсутствовала, не пришли даже родные подсудимых. Общественное мнение как бы демонстративно говорило суду:
‘Ваш приговор нам не интересен…’
Палата удалилась на совещание. Оно длилось недолго, и затем палата объявила определение о заключении под стражу подсудимых, находившихся на свободе, и об удалении всех подсудимых в Дом предварительного заключения.
Все сразу зашумело и задвигалось в зале. Подсудимые уходили через маленькую дверь за скамьей подсудимых, жандармы окружали тех, которые до этого момента были на свободе, и одновременно с подсудимыми ушла и публика, как бы подчеркивая, что ее интерес к процессу исчерпан.

IX
ПОСЛЕ ПРОЦЕССА

Приговор был вынесен около шести часов вечера, а на следующее утро я уже был на Балтийское вокзале и торопился уехать к родным в деревню, в довольно глухой угол Ямбургского уезда. Двухнедельный отпуск я себе выговорил еще раньше и теперь жаждал только одного: забыть хоть на время о процессе, уйти от политических вопросов, забыться и отдохнуть не столько физически, сколько отдохнуть душой, после той сложной и мучительной работы, которую пришлось вынести за время процесса.
Пусть судит читатель, поскольку этот желанный отдых мне удался. Приехал я на вокзал рано, и, как только подали поезд, я вошел в совершенно пустой вагон и испытывал наслаждение одиночества. Под окном стояли кондуктора и о чем-то разговаривали, обрывки их разговоров доносились до меня.
— Наших депутатов не больно строго осудили, — говорил один голос,— без каторги, слава Богу, обошлось. А в газетах писали, что им каторги не миновать.
— Да, без каторги прошло, — согласился другой голос. — Прокурор Бальц совсем мало обвинял…
Ощущение покоя немедленно отлетело от меня. Я подошел к окну и хотел прислушаться к дальнейшему разговору, но говорившие отошли от вагона, и, кроме этого отрывка, мне ничего услышать не пришлось. И опять дело Совета вторглось в сознание, и мысль против воли была опять прикована к впечатлениям последнего месяца. Всю дорогу я старался отвлечь себя от этих воспоминаний, а они не уходили и неотступно меня преследовали… Наконец, вот и станция Веймарн…6
В усадьбе меня встретили старики родные, и им очень хотелось сейчас же, во всех подробностях, услышать от меня рассказ о процессе, о моих впечатлениях, мою характеристику главных действующих лиц. Я умолил их не говорить об этом… Потом, завтра, когда угодно, но не сейчас, не тогда, когда всеми силами хочется уйти не только от воспоминаний, но вообще от самого себя.
С каким наслаждением я проснулся на следующий день ранним утром и почувствовал себя в милой родной деревне. Город казался где-то бесконечно далеко, и хотелось только одного — чтобы это чудное ощущение покоя как можно дольше не нарушалось.
Я ушел в сад, в поле, к далекому лесу. И в эти минуты с необыкновенной отчетливостью в мой мозг проникало сознание тщеты и мелочности человеческой борьбы, человеческих страстей. Это сознание поразительной ничтожности бытия перед величием и горделивым спокойствием природы охватывало меня всякий раз, когда от шумной городской жизни я уходил в тихую, спокойную деревню…
Был чудный осенний день. Вековые деревья сада, почти обнаженные от листьев, словно дремали уже перед глубоким зимним сном. Сухие листья по аллеям, тронутые утренними заморозками, хрустели под ногами. Сквозь опавшую листву видна была бесконечная даль полей, и печальное, холодное солнце, словно прощаясь, грустно и мягко освещало и старый сад, и поле, и погруженную в осеннюю тишину маленькую бедную деревню…
Время близилось к полудню, обойдя свои любимые места, я возвращался к дому и, уже подходя к крыльцу, заметил поднимавшуюся в гору тележку, в которой сидел не то телеграфист, не то кондуктор, словом, какой-то железнодорожный служащий.
‘Нарочный’, — подумал я, и какое-то неприятное предчувствие как будто кольнуло в сердце. Приехавший слез с тележки и пошел ко мне навстречу со словами: ‘Телеграмма прокурору Бальцу из Петербурга’. Я взял от него конверт, торопливо разорвал телеграфную бандероль и взглянул на короткий текст телеграммы. Там было всего пять слов и подпись.
‘Тебя увольняют в отставку. Приезжай’. Так телеграфировал мне один из близких мне людей.
Прощай, спокойствие деревни, прощай, отдых и желанное одиночество! Все это исчезло мгновенно. Злобное ощущенье несправедливости, гнев и раздражение… целиком меня захватили, и я, не колеблясь, решил ехать в Петербург и бороться с нависшей без причины неприятностью самым энергичным образом.
Наскоро пообедав, я покинул усадьбу и поехал вновь по той же самой дороге, по которой ехал вчера. Но если вчера я радовался окружающему, если* кажДая верста, приближавшая меня к дому, все повышала и повышала мое настроение, то сегодня те же знакомые места производили на меня впечатление чего-то мрачного, унылого и печального. К тому же и солнце спряталось, пошел мелкий осенний дождь, стало сыро и холодно…
Около восьми часов вечера поезд подошел к Гатчине, и я поспешил на перрон, чтобы купить газеты, но нашел только вечернюю газету ‘Сегодня’. Мне сразу бросился в глаза крупный аншлаг на первой странице, кратко сообщавший содержание номера. В этом аншлаге, между какими-то сенсационными новостями, я прочел слова: ‘К отставке товарища прокурора Бальца’. В самом тексте газеты я не нашел ни слова о своей отставке и пребывал в неведении до Красного Села, где буфетчик дал мне номер вечерних ‘Биржевых ведомостей’. Там я прочитал посвященную мне шутливую заметку Скитальца7, которая сообщала буквально следующее:
‘Окончился процесс-монстр — и так жаль, так жаль… господина Бальца. Мог удружить патриотам своего отечества, счастье было так близко, так возможно, а он… ‘по сто первой отказываюсь совсем, а что касается отношения к рабочим депутатам исполнительной власти’… и пошел, и пошел — совсем как в известном анекдоте.
На месте доктора Дубровина8 и Булацеля9 я бы немедленно подал заявление в участок, что, несомненно, подлинный Бальц в последний день был экспроприирован анархистами, а вместо него говорил на суде Марат10, Рамишвили11, Равашоль, Муромцев 12 — кто-нибудь из этих ужасных людей.
Я уверен, что г. Бальц был подлинный, и с меланхолией думаю, что никогда ему не быть прокурором и дальше товарища он не пойдет.
Может быть, судейское сословие и совсем его потеряет!
После нескольких политических процессов, разбиравшихся в последнее время в военных судах, 3—4 защитника-офицера внезапно оставили службу и связанную с ней сладостную перспективу стать когда-нибудь генералами Павловыми13 и вступили в присяжную адвокатуру.
Присяжный поверенный Бальц!.. Й подумать только, что стоило ему сказать: — Требую для Хрусталева и других повешения. — И все было бы хорошо.
Мог бы даже и до Акимова дослужиться. Вспоминаете? Был такой министр юстиции или — как писали в газете ‘Русь’ — пол-юстиции’.
Прочитав эту милую газетную заметочку, я продолжал свой путь в едва ли веселом настроении духа. Я ведь знал, что Бальц не был ‘экспроприирован анархистами’, и понимал, что решается вся моя дальнейшая судьба. Показались огни Петербурга, мимо вагонного окна побежали вокзальные фонари, и, наконец, я приехал.
Было около 10 часов вечера, отвратительный, неповоротливый извозчик бесконечно тащил меня от Балтийского вокзала на Фурштадтскую. Мои родные, конечно, уже знали из газет и из разговоров об отрицательном впечатлении, произведенном ‘в сферах’ моей деятельностью, и с нетерпением меня ждали. Я немедленно позвонил к Камышанскому, но не узнал от него ни два, ни полтора.
— Твоей речью действительно недовольны в министерстве, — сказал мне Камышанский, — там не делают пока никаких определенных выводов, но я был прав, говоря, что ты напрасно вдавался в ‘лирику’ в конце твоей речи. Эта лирика дает уже ‘наслоения’. Во всяком случае, достань стенограмму твоей речи и передай мне — я представлю Щегловитову.
Благодаря любезности одного из защитников (кажется, М. Л. Гольдштейна) мне через несколько дней удалось достать от помощника присяжного поверенного Селюка14 напечатанную на машинке расшифрованную стенограмму моей речи, и я свез ее Камышанскому.
Потянулись неприятные, неопределенные дни…
Приятели сообщили мне, что на моей речи Щегловитовым положена резолюция: ‘Прошу А. А. Глищинского ознакомиться и переговорить’. Пока Глищинский {Вице-директор департамента министерства юстиции.} знакомился, я по впечатлениям разных бесед приходил постепенно к убеждению, что Скиталец, по-видимому, прав и что мне придется расстаться с ведомством. Для таких выводов служил показателем барометр отношений ко мне некоторых моих сослуживцев. Чиновничий Петербург остался и в этом эпизоде Петербургом.
Кроме самых близких мне людей, с которыми меня связывали не только товарищеские, но и дружеские отношения, большинство остальных явно ко мне изменились.
Одни, притворно возмущаясь, говорили мне, что все их симпатии на моей стороне, другие облекали свое злорадство в сентиментально-ласковую манеру обращения, а у третьих совершенно прозрачно светился злобный огонек, и они, видимо, иронически вопрошали меня мысленно: ‘Что, брат, опростоволосился?’
Только один (оказавшийся впоследствии моим подчиненным), нашел в себе гражданское мужество прямо сказать мне: ‘Ты знаешь, в министерстве говорят, что твое выступление — это не обвинительная речь, а 129 статья {Возбуждение к учинению государственных преступлений.}. Не понимаю, зачем тебе понадобилось ‘позировать на беспристрастие’, надо думать, что кончится это не сладко, но пеняй на себя’.
Так отнесся ко мне Петербург. Совершенно иначе отнеслась провинция, где я провел больше половины своей службы. Я получил довольно много сочувственных писем, причем сочувствие выражалось не по поводу служебных неприятностей, о которых в провинции не знали, а по поводу положения, которое я занял в процессе. Особенно дорого мне было письмо, присланное мне председателем одного из судов Московского округа. В письме этом говорилось, что ведение мною процесса в значительной мере оградило в таком трудном деле достоинство судебной власти, и заканчивалось письмо словами: ‘Если в результате ты вместо благодарности получишь одни неприятности, и, быть может, большие, не огорчайся и не удивляйся. Друг мой, это в порядке вещей, и иначе это почти и быть не может’.
Мое беспокойство и раздражение особенно поддерживались теми выводами, которые из моей речи сделала печать. Позиция печати по отношению к процессу после приговора резко изменилась.
Ругалась правая пресса, а либеральная печать, не высказывая прямо своего мнения о приговоре, явно одобряла характер и содержание моего выступления, как обвинителя.
Черносотенный ‘Голос правды’ писал: ‘Трудно представить себе более бездарно и бюрократически составленное обвинение, достойно увенчанное ‘корректной’ речью товарища прокурора Бальца. Бедный г. Бальц, попавший в неприятное положение обвинять ‘бывшее правительство’, очень угодил своей речью ‘лучшей части печати’, а следовательно, с честью вышел из положения. И это вовсе не из симпатии к крамоле. Г. Бальц — это просто умеренный и аккуратный бюрократ, в простоте души своей принявший за чистую монету разыгравшуюся на суде срепетированную комедию и ничего не понимающий в действительной жизни. Вот такие-то корректные господа, не менее настоящих хищников в мундирах, и довели Россию до настоящего положения, они-то и дискредитируют власть’.
Наряду с этим отзывом — о моей речи лестно отозвался в ‘Вестнике Европы’ К. К. Арсеньев, подчеркнула беспристрастие речи газета ‘Столичная почта’, ‘Товарищ’ уверял, будто я так разочаровался в нашей ‘независимой юстиции’, что сам подал в отставку, а вечерняя газета ‘Сегодня’ посвятила моему выступлению передовую статью, в которой называла мою речь ‘выдающейся’ и также выражала сомнение в том, что мое выступление в процессе ‘пройдет мне даром’.
Не удивительно, что, читая газеты, я не мог не понимать, что министр юстиции может стать на сторону ‘Голоса правды’ и, признав меня ‘корректным господином, который дискредитирует власть’, предложить мне навсегда прекратить это занятие.
К этим поводам для неудовольствия прибавился еще один эпизод, который, по словам Камышанского, усилил нараставшее против меня раздражение.
Эпизод этот заключался в следующем.
Недели через две после процесса ко мне позвонили по телефону, и у аппарата оказался бывший премьер граф С. Ю. Витте, которого я до сих пор никогда в жизни не видел.
Витте сказал мне по телефону, что он отсутствовал из Петербурга и теперь, вернувшись, прочитал отчеты по делу Совета рабочих депутатов и очень хотел бы со мною по этому поводу побеседовать.
На следующий день, в назначенное время, я приехал в особняк графа Витте на Каменноостровском проспекте.
Бывший премьер встретил меня очень любезно, но содержание его разговора со мной свидетельствовало о явном неудовольствии всем ходом процесса.
— Из отчетов по делу, — говорил мне граф Витте,— можно думать, что я был в курсе всей деятельности Совета, входил с ним в сношения и чуть ли не собирался легализовать его положение. Все- это неверно, и так как подобные указания я усмотрел и в обвинительном акте, и в вашей речи, то я хотел бы, чтобы вы прочитали письмо, заготовленное мною для опубликования в газетах.
Затем С. Ю. Витте дал мне прочесть письмо, смысл которого сводился к тому, что после манифеста 17 октября к нему приходили представители рабочих, заявляли ходатайства, из которых одни он удовлетворил, в других отказывал, но политической деятельности Совета рабочих депутатов, как такового, не знал.
Сейчас у меня нет под рукой этого письма, но я помню, что содержание его произвело на меня чрезвычайно странное впечатление. Было явно неправдоподобно и почти наивно утверждать, что граф Витте не знал того, что было известно чуть не каждому грамотному человеку в Петербурге.
На вопрос графа Витте, какого я мнения об этом письме, я ему ответил, что сомневаюсь, чтобы приводимые в письме доводы могли опровергнуть те факты, которые были установлены судебным следствием.
На этом мы расстались.
Через несколько дней письмо графа Витте все-таки появилось в одной из газет (кажется, в ‘Новом времени’).
На это письмо осужденные по делу Совета, в свою очередь, ответили в газете ‘Товарищ’ — и ответили подробно.
Они сдержанно, но твердо заявляли, что ‘граф Витте говорит неправду’. Затем приводились все данные судебного следствия, доказывавшие сношения Витте с представителями Совета и осведомленность главы исполнительной власти о существе деятельности Совета.
В этом письме, которое, кажется, было подписано всеми осужденными, сделаны были две ссылки на меня.
Осужденные говорили о том, что я — ‘профессиональный обвинитель’ — признал их объяснения на суде правдивыми и искренними. Кроме того, они указывали и на то, что слухи о совершавшихся будто бы в Совете растратах я назвал в своей речи ‘клеветой’.
Вот эти-то две злополучные ссылки и усугубили против меня неудовольствие. По крайней мере, П. К. Камышанский сообщил мне, что Щегловитов видит в самой возможности подобных ссылок неправильность моей позиции на суде. Ссылки на меня в доказательство правильности отдельных эпизодов, сделанные осужденными, доказывают, что я будто бы не оградил достоинства государственной власти.
Совершенно естественно, что при создавшемся положении я не мог ожидать для себя чего-нибудь доброго. Однако мои опасения оказались напрасными.
Когда, наконец, А. А. Глищинский ‘ознакомился’ и, очевидно, ‘переговорил’ по поводу моего выступления, то П. К. Камышанский известил меня сначала по телефону, а затем и лично, что в конце концов неудовольствие против меня ‘не выльется в каких-либо конкретных формах, и, следовательно, я… могу успокоиться’.
Не могу не сказать, что я ждал не успокоения, мне хотелось другого, хотелось, чтобы мои действия были признаны правильными и соответствующими достоинству государственной власти.
Такого признания я не дождался, и воспоминания обо всем пережитом оставили во мне очень надолго горький осадок неудовлетворенности, ощущение какой-то недоконченности мною сделанного и печальное разочарование в возможности чисто судебной, а не политической борьбы с государственными преступлениями.
Постепенно впечатления процесса утратили свою остроту, и этот период моей жизни ушел далеко в историю, но теперь, когда свершилась русская революция и Советы вновь возродились к жизни, все минувшее с необычайной яркостью вновь ожило передо мной.
Мне думается, что впечатления каждого из участников этого исторического судебного процесса не могут не представлять известного интереса для общества, и это побудило меня поделиться и своими воспоминаниями о нем.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Таганцев Николай Степанович (1843—1923), действительный тайный советник, член Государственного совета, сенатор, профессор криминалистики.
2. Du choc des opinions jaillit la veril (франц.). — Из столкновения мнений рождается истина.
3. Святловский Владимир Владимирович (1869—1927), революционер, известный историк.
4. Манифест был опубликован в ‘Известиях Совета рабочих депутатов’. Приведем его начало: ‘Правительство на краю банкротства. Оно превратило страну в развалины и усеяло их трупами. Измученные и изголодавшиеся крестьяне не в состоянии платить подати. Правительство на народные деньги открыло кредит помещикам. <...>‘.
5. Urbi et orbi (лат.) — всем и каждому.
6. Веймарн — железнодорожная станция близ Кингисеппа.
7. Скиталец — псевдоним Петрова Степана Гавриловича (1869—1941), поэт, публицист.
8. Дубровин Александр Иванович (1855—1918), вождь черносотенцев, один из основателей и председатель Союза русского народа, редактор газеты ‘Русское знамя’.
9. Булацель Павел Федорович (1867 — после 1927), публицист, присяжный поверенный, соратник Дубровина.
10. Марат Жан Поль (1744—1793), публицист, один из вождей Великой французской революции.
11. Рамишвили Исидор Иванович (родился в 1859), социал-демократ.
12. Муромцев Сергей Андреевич (1850—1910), публицист, юрист, профессор Московского университета, один из основателей и лидеров кадетской партии, председатель I Государственной думы.
13. Павлов Владимир Петрович, генерал-лейтенант, главный военный прокурор, убит в 1906 г. эсером Н. Егоровым.
14. Селюк Николай Яковлевич, помощник присяжного поверенного, на процессе Совета рабочих депутатов значительной роли не играл. В 1908 г. он дал согласие числиться фиктивным редактором журнала ‘Минувшие годы’, выходившего вместо закрытого журнала ‘Былое’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека