Личность и творчество архимандрита Феодора(Бухарева) в оценке русских мыслителейи исследователей. Антология
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 1997
В моих воспоминаниях о первой молодости, о семинарской и академической студенческой жизни наиболее видное место занимают два лица, достойные глубокого уважения, с которыми Промысл Божий поставил меня в особенно близкие отношения, — Михаил Васильевич Тихонравов и отец Феодор, именовавшийся до монашества и по снятии монашества Александром Матвеевичем Бухаревым.
Оба они были питомцы Московской Духовной академии и вышли из нее по окончании курса (XV) в 1846 году. Отец Феодор был оставлен при Академии бакалавром сначала библейской истории и греческого языка, потом Священного Писания, а М. В. Тихонравов был назначен во Владимирскую семинарию преподавателем философии в среднем (как тогда называли) отделении. Еще бывши студентами, они близко сошлись друг с другом и между ними возникла самая тесная дружба, основанная на истинно христианских религиозных началах, которую, по вступлении на службу в разных местах, они продолжали поддерживать частою перепискою.
1847 и 1848 годы были последними годами моего обучения во Владимирской семинарии, в которую М. В. Тихонравов явился преподавателем, мне пришлось познакомиться с ним и даже некоторое время жить с ним вместе. Его отношения ко мне были отношения старшего брата к младшему, или, вернее, если принять во внимание его духовную опытность и мою юношескую незрелость, отношения отца к сыну. И так как он был человеком искренно и глубоко религиозным и притом обладал в высокой степени даром совета и рассуждения, то влияние его было весьма благотворно. Он вел со мною частые откровенные, дружеские беседы. Припоминаю, как в одну из таких бесед он сказал мне, указывая на свою постель: ‘Знай и помни, друг Никола (по моей тогдашней моложавости, не соответствовавшей и моим годам, он, как потом и отец Феодор, в дружеских беседах часто называл меня этим ласковым уменьшительным именем), — знай и помни, что это ложе — девственное ложе!’ И это была несомненная истина — он жил и умер девственником. Вместе мы ходили в церковь, и большею частию в древний Успенский собор, к которому он питал особенное благоговение, здесь я был очевидцем его глубокой религиозности, видя, как в торжественные моменты службы слезы лились обильным ручьем по его лицу. В беседах со мною он, разумеется, нередко говорил об отце Феодоре, о своей дружбе с ним и читал мне некоторые из его писем. Помню, что в последних письмах отец Феодор просил Михаила Васильевича приобрести и прочитать со вниманием книгу Гоголя ‘Избранные места из переписки с друзьями’, чем приводил его в недоумение, так как он не знал, что тогда отец Феодор был уже занят составлением сочинения о произведениях Гоголя, именно по поводу его ‘Переписки’.
Замечу кстати, что время, когда я учился в семинарии, было почти то самое, которое описано в пресловутых рассказах о бурсе Помяловского, Ростиславова, Беллюстина и других, — и должен, по совести, сказать, что тех ужасов, безобразий, жестокостей и бесчинств, какие изображаются у этих авторов, и подобия не видел я в нашей семинарии ни между учениками, ни в обществе наставников. Правда, такие идеальные личности, как М. В. Тихонравов, составляли исключительное явление, — правда, что между наставниками встречались и такие, которые являлись на послеобеденные уроки с заметным душком изо рта или возбуждали насмешку учеников своей ограниченностью, но это были также исключения, и весьма немногие, о большинстве же тогдашних начальников и наставников, начиная с ректора, архимандрита Евфимия {Скончался в сане епископа Саратовского.}, недавно скончавшегося М. И. Соколова, И. Н. Солярского, И. Т. Сердцева, В. И. Миловидова, сохранились у меня, как полагаю, и у моих товарищей благодарные воспоминания. Случалось мне бывать свидетелем и товарищеских ‘пирований’ наставников, устроявшихся по разным случаям: собирался интимный единомышленный кружок, преимущественно воспитанников Московской академии, о картах не было и помину (думаю, что они не умели отличать туза от двойки), за стаканами чая, за скромной закуской велись задушевные беседы, большею частию об Академии, которая поистине была для них aima mater не на словах, а на деле, вспоминали об особенно уважаемых начальниках и наставниках — архимандритах Евсевии и Евгении, о Ф. А. Голубинском, П. С. Делицыне, А. В. Горском, во исполнение апостольских слов: благодушествует ли кто, да поет, начинали обыкновенно петь, и все также воспоминая Академию и Лавру. М. В. Тихонравов особенно любил петь ‘по-академически’ стихиру: ‘Славлю Отца и Сына силу и Святаго Духа пою власть’ — при этом я всегда видел бежавшие по одушевленному лицу его обильные слезы — или ‘по-лаврски’: ‘Преславная днесь видеша вси языцы’. Пели и светские песни, как, например, известную песню рыбаков из ‘Аскольдовой могилы’1: ‘Гой ты, Днепр ли мой широкий’…
В 1848 году я назначен был в Московскую Духовную академию и до отъезда туда вакации прожил на родине. То был холерный год, и жилось тревожно. Из дому я писал Михаилу Васильевичу, и он ответил мне. Это было первое его письмо. Затем, в Академию, он писал мне нередко, так что за два года (до 1850 года, когда он скончался) накопилось у меня довольно большое количество его писем, тщательно сохраненных мною. Я приведу из них места наиболее характерные, в которых с особенною ясностию выразились и его отношения ко мне, и его тесная духовная связь с отцом Феодором, и его личные высокие качества {К сожалению, он не имел обычая выставлять на письмах дат, когда они писаны, так что привести их в строгий хронологический порядок довольно трудно.}. Вот что писал он мне на родину 5 июля 1848 года:
‘Во Владимире холера ослабевает, но не совсем. Единый Он, Господь наш, знает, сколько еще будет тяготеть над нами гнев Его. Наше дело — в смирении духа отдавать Ему все свое и тело, и душу, в послушании безропотно преклонять голову, Его дело — поразить и еще пощадить нас.
Сегодня день преподобного Сергия, под особенное покровительство которого Промысл обрекает и тебя. Всею душою моею желаю иметь в тебе ближайшего молитвенника пред угодником Божиим. Как приятно одно представление, что твоя молитва и о мне в иной раз будет сливаться с молитвою друга-брата моего отца Феодора! Неисчислимы блага, которые Господь даровал мне по ходатайству великого отца нашего — Сергия. Крепко верую, что ты сподобишься еще больших благ, как достойнейший меня.
Да, время идет, и очень скоро, при всем нашем унынии в настоящую пору. Не увидим, как может приблизиться и 10 августа, когда ты должен будешь явиться во Владимир, если только не ранее. Авось увидимся, а хотелось бы в мирной, уединенной с глаза на глаз беседе провесть с тобою хоть час времени.
Холеры много не бойся. Не оставайся в праздности — лучше идти в церковь и помолиться, чем сидеть да толковать о холере. Вообще, деятельность укрепляет душу, тем более благочестивые упражнения, особенно молитва. Ты это знаешь и сам. Умственными занятиями себя не изнуряй. Не бойся экзаменов.
От отца Феодора не получаю никаких известий. Огорчен этим. Семен Григорьич {Вишняков, студент XVI курса, из воспитанников Владимирской же семинарии. Скончался, будучи протоиереем в Москве.} оканчивает курс с великою честию — поставлен под 4 No. Помни, что за добро и бескорыстное усердие Господь всегда благословляет нас успехом сверх нашего чаяния’.
Во Владимире мы виделись и побеседовали. Михаил Васильевич напутствовал меня в Академию благословениями, благожеланиями, наставлениями. Рекомендательного письма к отцу Феодору не дал, так как тот и без этого уже знал меня и ожидал. 14 августа под торжественный звон колоколов, призывающих ко всенощной накануне праздника Успения Пресвятой Богородицы, вступили мы во врата Лавры преподобного Сергия: незабвенное время! Явившись по начальству на другой день, я поспешил к отцу Феодору. Он поразил меня своей кротостью, простотой и радушием. Верно изобразил его профессор Знаменский в своей ‘Истории Казанской академии’:
‘Это был маленького роста, очень худой, изможденный, почти бескровный монах с крупно развитым черепом, постоянно улыбающимся, милым лицом и каким-то мечтательным взглядом больших ясных глаз. Он весь жил возвышенною, все обнимающею идеею Единородного Сына Божия, Который есть жизнь всего мира, Агнца, принявшего в существо Своего Я все человеческое и все освятившего и искупившего кровию Своего заколения. Он говорил всегда с величайшим одушевлением, горячо, нервно, с неровными интонациями голоса, доходившего то до шепота, то до вскрикивания и поминутно срывавшегося от слабости дыхательных органов, причем то останавливался от недостатка слов для выражения своей высокой и трогательной идеи или как бы в услаждении ее созерцанием, слегка похлопывая кистями рук одна о другую, то вдруг начинал быстро-быстро выбрасывать и развивать одну мысль за другой в порывистых выражениях, хватая собеседника за руку выше локтя или держась за пуговицу на его груди и нервно теребя ее, как будто в гневе или сильном испуге… Во время своих разговоров, наставлений, лекций он совершенно забывал и время, и свои силы и говорил до изнеможения, стараясь влить в душу собеседника всю свою мысль и всю свою любовь к Единородному».
Вот такие-то именно речи отца Феодора, в которых раскрывал он свои возвышенные идеи, свое учение о Христе — Искупителе грешного мира, часто приходилось мне слышать, посещая его. В изложении этих мыслей он затруднялся иногда недостатком вполне ясных и точных выражений, что столько мучило его, особенно когда он примечал, что вследствие этого недостатка я не вполне понимал его, — тогда-то доставалось действительно и пуговицам моего сюртука, и рукам, и груди. Со мною он откровенно говорил и о своем личном состоянии, о своих огорчениях и немощах и однажды с особенным волнением сказал, что не мог бы и жить, если бы не имел возможности часто приобщаться Святых Тайн за службами, которые обыкновенно совершал в лаврских церквах, где служатся ранние обедни. Сообщил он мне и о своих, тогда никому не известных, трудах по раскрытию сокровенного духовно-нравственного смысла сочинений Гоголя, начиная с его ‘Мертвых душ’, и особенно в его ‘Переписке с друзьями’, даже читал мне некоторые отрывки этих работ своих.
После первых же свиданий моих с отцом Феодором я написал о нем Михаилу Васильевичу. Он отвечал:
‘Добрый мой, — хочется называть Количка, как называл тебя, помнится, брат твой Ваня {Брат мой, Ив. Ив. Субботин, был студентом XVI курса — здесь и знал его М. В. Тихонравов, скончался на 2-м году академической жизни (1845 г.).}. Здравствуй!
Спасибо тебе за скорое известие о своем положении. Я занят был твоею судьбою, особенно не знал, что и подумать о долговременном молчании отца Феодора. Все обстоятельства и впечатления твои при встречах с ним были именно таковы, каких я ожидал. Знаю наперед все, что будет испытывать твоя еще невинная душа от дружеского союза с моим добрым отцом Феодором. Требуй от меня советов, по своей опытности сумею дать их: долго, долго изучал я его душу и, признаюсь, знаю его, как себя, если не более. Моя душа как будто живет в его, и вот довольно сказать мне одно обстоятельство, и я прочитаю мысли и расскажу заочно движение души и тела, с какими отец Феодор встретит это обстоятельство. Да, знаю я его хорошо. Смотри, голубчик, береги его. Когда сердит будет, молчи, пройдет все, не навязывайся с нежностью своею, когда он холоден, говори о посторонних материях, даже реже спрашивай, что с ним, отчего не весел, что задумался. В иной раз можно предложить и эти вопросы, но по большей части и я, имевший полное право делать их, не достигал цели или с большим трудом достигал. Главное — люби его и молись за него. Спрашивай, когда он лучше может принимать тебя. Некоторые места из моих писем можешь ему прочитывать, как и я некогда прочитывал тебе из его писем. Может случиться, что к тебе написанное не попадет в письме к нему: значит, вы можете восполнять взаимно пропуски мои.
Что твои экзамены? Сдавай их хорошенько. По письму твоему вижу, что ты озабочен. Не бойся, будешь принят в хороших.
Господь да будет всегдашним помощником в трудах. Молись Богу более всего о даровании тебе смирения и любви, старайся подавлять в себе всякое завистливое чувство горевания, люби истину и добро, в ком бы они ни проявлялись. Всех даров принять мы не можем — каждому свой. Услаждайся даром Божиим в других и берегись зависти: она отымет у тебя и твои собственные дары. Будь аккуратен и в жизни, соблюдай правильность в издержках, чтобы всегда было у тебя 10 копеек за письмо заплатить. Отец Феодор тебя этому научить не может: он сам много страдает от своей неаккуратности по экономии и, кажется мне, неисправим будет во всю жизнь.
Ну, добрый Николя, прости доколе. Все, что только тебе нужно иметь, готов тебе доставить при первой возможности. Пиши ко мне чаще. Радехонек я был, когда получил твое письмо.
Тяжело не получать писем от отца Феодора. Гневаюсь на него: попроси прощения и снисхождения к моему нетерпению.
Верую и исповедую, яко Иисус Христос есть Сын Бога Живаго, пришедший в мир грешныя спасти, от них же первый есмь аз.
Милость Твоя, Господи, поженет мя вся дни живота моего.
Уповающий на Господа, яко гора Сион, не подвижится вовек.
Аз с вами есмь во все дни до скончания века.
Прости, дружок, не забывай миролюбца М. Т.’.
Между тем кончились наши экзамены. Я был принят в Академию в числе первых. Начались академические занятия, и я стал привыкать к своему новому положению. Обо всем я писал Михаилу Васильевичу и от него получил ответ. Приведу из него некоторые отрывки. В октябре 1848 г. он писал:
‘Письмо твое давненько получил, а отвечаю только теперь. Ты любишь меня, Николя, — и крепко, признательно, братски любишь: ей, благодарю Бога за твою любовь, и в свободные часы, в тишине уединения, когда остаюсь сам с собою, наслаждаюсь твоей любовию, как одним из даров небесной благости ко мне, не достойному ничьей любви. Люблю думать о тебе, вспоминать всю прежнюю жизнь нашу, представлять твое лицо, походку, одежду и все. Часто воображаю себе, как вы вдвоем, от сердца к сердцу, беседуете сладце с милым моим голубчиком отцом Феодором. Хотя бы раз невидимкою явился на вашу беседу. Блаженны вы оба, и я становлюсь спокойнее, когда представляю вас вместе: один для другого пригодитесь. Желаю только тебе, дружок, любить всегда отца Феодора — люби, люби и без конца люби.
Рад я, что ты мало-помалу привыкаешь к своей жизни. Говорят: время проходит незаметно, так и будет до окончания курса, если только враг не посеет в тебе мыслей недовольства на настоящее твое положение. Страшись роптать на свою судьбу: что бы ни случилось, терпи и благодари Бога.
Дел теперь у меня поубавилось. К классам готовлюсь без труда — прекрасно я делал, когда в первый раз имел усердие порядком готовиться к классам: теперь по углаженной дорожке иду. Ученики мои не так исправны, как прежние. Часто ссоры, выговариваю, показываю, но благодарение Господу за то, что не выхожу из пределов благоразумия и крепости. Из всех лучший, о котором сердце мое радуется, — бурсачок-малютка Певницкий. Может быть, ты помнишь его {Ныне известный профессор Киевской Духовной академии В. Ф. Певницкий. Я, несомненно, помнил его, и при мне он был учеником низшего отделения семинарии, когда я был в высшем. И его учитель словесности в низшем отделении А. И. Розов тогда говаривал мне о нем: ‘Это у меня гений’.}. До смерти жаль расставаться с ним, если только придется {Имеется в виду предполагавшийся перевод его преподавателем в богословский класс.}. Есть и другие хорошенькие. Твой возлюбленный мальга Ал. Остроумов у меня же. Я чуть не засмеюсь в классе, когда представлю, как ты, бывало, поддразнивал его, молод еще, а может, исправится. Главный недостаток в настоящих моих учениках — бездушность. Ох, как тяжело добраться до сердца, до искренности, а хочется первее всего положить это основание в душе их. Помолись угоднику, чтобы поминал стадо, еже собрал под мое руководство. Право, иногда плачешь и скрываешь слезы, так иное не полюбится в учениках! Дай только, Господи, слезы: пусть ими возделывается душа моя и их…
Из письма твоего я узнал, что Соловьев принят низко {Мой товарищ по Академии В. И. Соловьев. Кончил курс первым кандидатом, после долгого священствования в Иванове-Вознесенске принял монашество и скончался в Москве, состоя архимандритом Высокопетровского монастыря.}. Знаешь ли, что мне пришло в голову? — непременно заставить тебя помогать его восхождению, т. е. возбуждать в нем охоту к трудам, расспрашивать об его занятиях по сочинениям, советовать, как ему лучше сочинять. Честь нашей Семинарии должна быть поддержана нами. Как хочешь, а об этом подумай. Во время прогулок можно говорить с ним и советовать ему то и другое. Возьми на себя труд попытаться войти с ним в дружеские размышления. Вот мой совет или, лучше, приказание. Всем, чем можешь ему помочь, помогай. Друг об друге, а Бог обо всех.
Моему почтеннейшему другу отцу Феодору передай почтение. Не лишай меня своих молитв’.
На Святки я уезжал на родину и оттуда писал Михаилу Васильичу, причем откровенно признался ему в одном излишестве, допущенном мною на пиру у богатого купца, и просил у него прощения. Михаил Васильевич отвечал следующим письмом, замечательным по горячности и глубине чувства.
‘Получил твое письмо, в коем ты просил у меня прощения. Точно, мой милый Николя, мне грустно было, тяжело до высшей сердечной скорби слышать о твоем поступке. Ну, да так тому и быть, боюсь только, чтобы тебе не забрались в сердце семена страсти. Берегись.
Спасибо тебе за добрые чувства ко мне. Дай Бог, чтобы мне быть для тебя полезным во всю жизнь. Рад-радехонек служить любящим меня всем, даже жизнию моею. Прошу только помогать мне в любви своею молитвою. В последнее время я как-то охладел к Богу и нередко предаюсь унынию и расслаблению духовному. Брате! Возмогай ты о Господе! Силы твои еще юные, неутомленные, неиспорченные, как мои. Старею я во всем, ослабеваю, черствею — видно, таковым уже суждено быть мне по законам нашей природы. А ты еще свеж, юн, жив. Береги дары юности твоей, употребляй их во благо свое и в радость нашу. Паче всего украшайся благонравием, благородством сердечным, кротостью и смирением. Я готов плакать, когда почему-нибудь приходит на мысль, что ты теряешь нравственно. Утешь, брат, своим душевным богатством нищего. Я рад, когда вместо себя вижу других добрыми — особенно возлюбленных мною. Зато как тяжело бывает, когда видишь падения их. Ох, тяжело! Многих слез стоят мне падения некоторых, связанных со мною узами родства или дружбы. Не увеличивай же и ты моих горестей своими худыми поступками в каком бы то ни было роде. Ты меня чтишь, как брата: хорошо — пользуясь этим усвоенным братством, приказываю тебе не на словах только быть послушным меньшим братом, но паче всего на деле. Добрые чувства не в словах, а в силе их. Послушай же своего брата {Разумел здесь Михаил Васильевич покойного брата, а отчасти, может быть, и самого себя, как бы предчувствуя свою близкую кончину.}, как бы из могилы тебе вещающего: ‘Коля! Ты один теперь оставлен на радость и подкрепление стариков-родителей, я давно уже не с вами, рано взяла меня смерть, рано увял я, не успел расцвесть духовною жизнию и порадовать родителей и тебя, мой голубчик! Так судил Господь. Щади же ты себя, радость родителей, — не умирай так же рано. Они не вынесут твоей смерти. Гроб их, пожалуй, пойдет за твоим. Весь почти свет в глазах у них — это ты. Смотри же, Коля, не убивай предварительно своих сил, своего здоровья душевного и телесного. Знаешь, что разрушает здоровье: берегись всего этого, как яда, и особенно теперь, когда не обладают тобой худые привычки и страсти’. Так от лица покойного взывал и я к тебе. Слова всегда не в состоянии выразить всей глубины благожелания, по крайней мере, ты видишь, что я очень, очень неравнодушен доколе к тебе, не считаю тебя чужим себе, а родным, привившимся как-то к самой груди. Так, Николя, чувствами не шути и моих слов не презирай: тебе будет грех, а мне жестокая печаль. Прошу тебя: во всю жизнь держись тех правил, какие ты слышал некогда от меня, будь им верен — чувствую, что они изливались из моего сердца не без участия духовного просвещения. Когда я сам уклоняюсь от них, всегда страдаю, болею сердечно. Многое, может быть, ты услышишь вопреки им — советую не принимать других наставлений, не уклоняться в ино благовествование. Дух человеческий горд, суетен, непокорен и нерелигиозен. Знаю, что и в Академии дышит он своим злым, отравляющим всякое доброе движение дыханием адским (современный дух), — враг сеет и среди нас плевелы неповиновения власти, разврата, гордости, зависти, особенно холодности к религии и Церкви, западные вольные идеи — семя антихристово, к несчастию, и в Духовной академии вскисает. Бойся этой закваски — она хуже фарисейской: как раз разочаруешься во всем и сделаешься мертвым мертвецом, светлая будущность не будет радовать и окрылять твою душу к небесным надеждам. Да — так много я разговорился об этом всем, не знаю сам, по какому-то бессознательному увлечению. Прости и всегда прощай нескладицу письма. Не умею писать письма по плану, а что на сердце есть, то и мое. Прости доколе. Много бы и много хотел говорить, но довольно на сей раз и сего. Не приведет ли Господь когда лично потолковать обо всем. Не гневайся на мое долговременное молчание и меня прости за него. Господь своею благодатию да покрывает твои преткновения! Прости’.
В 1849 году отец Феодор, никогда не отличавшийся здоровьем, захворал, — болезнь была и физическая и отчасти нравственная. Так как в Академии не было тогда хорошего, даже порядочного лекаря {Академическим доктором был тогда почтенный, весьма религиозный (кажется, масон) старец И. М. Высоцкий. Против всех болезней он предписывал как радикальное средство английскую соль.}, то он отправился для лечения в Москву, где имел радушный приют в Семинарии. В Москве находился тогда Гоголь, и отец Феодор, как величайший его почитатель, в это время познакомился и сблизился с ним, равно как с графом А. П. Толстым, у которого Гоголь жил и который, узнав отца Феодора, проникся великим к нему уважением, признавал его (и не напрасно) лучшим знатоком и толкователем Священного Писания. Их всех сближало, между прочим, знакомство с известным Ржевским протоиереем о. Матвеем Константиновским, к которому они питали полную преданность как к своему руководителю и наставнику {Отца Матвея знал отец Феодор, по-видимому, еще будучи тверским семинаристом, его родина — Карачаевский уезд2 — смежен с Ржевским. Мне он не раз говорил об отце Матвее с особым уважением как о человеке мудром и прозорливом.}. Беседуя с Гоголем, отец Феодор, конечно, сказал ему о своих работах по раскрытию смысла и значения его сочинений, и особенно его ‘Переписки с друзьями’, и Гоголь ли изъявил желание познакомиться с этими его работами, или сам он пожелал познакомить с ними Гоголя, только именно в Москве понадобились ему для этой цели оставшиеся в его академической квартире тетради сочинения о произведениях Гоголя. По сему случаю он написал мне из Москвы следующее письмо:
‘Дружок мой Николай Иванович.
Вы об мне слышали, конечно, от Ивана Ивановича {И. И. Побединский-Платонов, товарищ о. Феодора по академическому курсу, был тогда бакалавром библейской истории в Академии.}, могу сказать теперь еще то, что головная боль у меня миновалась. До тебя, Николя, вот какая нужда. Прошу покорно по получении письма отправиться к моему служителю, взять у него ключ от моей комнаты, вынуть из известного тебе короба известные тебе бумаги о Г… {Этот короб с бумагами стоял, как хорошо помню, на гардеробе в спальной отца Феодора. Как человек не от мира сего, он не заботился ни о порядке, ни тем паче о чистоте и убранстве своей квартиры.}, и именно как тетради, т. е. переписанное, так и листы, т. е. черняк, эти бумаги оберните получше сахарной бумагой и пришлите мне поскорее или по почте, или при какой-либо оказии. Если вскорости нет удобного к пересылке случая, то пришлите по почте. Мне хотелось бы, чтобы вы послали по первой же, по получении моего письма, почте. После с вами разделаюсь за ваши издержки. В коробе, может быть, увидите некоторые бумаги Михаила Васильевича, не рассматривайте их, если не получите от него поручения прислать и эти бумаги мне. Прости, мой дружок Николя. Более не имею времени.
Больной И<,еромонах>, Феодор.
Вот и еще есть время поговорить с тобой, Николя! Здоровье мое, кажется, поправляется немного, даже жар внутри — моя главная беда, — по-видимому, уменьшается. Но духом я так же уныл и далек бодрости. Прошу тебя — не помедли прислать мне бумаги, о которых говорил я выше. К отсылке приготовь их в моих комнатах, чтобы не знали их другие. Не поставь себе этого в труд.
Прости! Господь да благословляет тебя. Помолись обо мне Преподобному. Кланяюсь о. Савве {Савва, впоследствии архиепископ Тверской, был тогда студентом старшего курса (XVII).}’.
Из письма этого видно, как заботился отец Феодор, чтобы сохраннее и секретнее дошли до него бумаги о Гоголе. В них содержались те самые ‘Три письма к Н. В. Гоголю, писанные в 1848 году’, которые потом, в 1860 году, отец Феодор напечатал в Петербурге особою книгою {Изданы, по-видимому, в том самом виде, как имелись в тетрадях, — третье письмо издано даже неоконченным, с таким замечанием: ‘Дело оставлено обстоятельствами. Свято-Троицкая Сергиева лавра. 1848 года’ (с. 242). Затем следует в книге ‘Позднейшая приписка’, служащая именно окончанием третьего письма.}. В предисловии к этой книге он говорит, что Гоголю читал некоторые ‘отрывки’ из писем именно ‘по черновым тетрадям’. Любопытно, что самого интересного в первом письме, именно последнего его отделения, где говорится о самой личности Гоголя, о начале и развитии его таланта (с. 59-69), отец Феодор, как сам замечает в книге, не читал ему: ‘Ничего из этого отделения не было читано Гоголем, хотя и были разговоры с ним о его личных обстоятельствах’. После этого (в 1850 году) Гоголь был в Лавре и в сопровождении отца Феодора посетил Академию3. В студенческих комнатах мы приняли его с восторгом: скромный, застенчивый, он мало говорил, но остались в памяти сказанные с особенным чувством его слова: ‘Мы работаем у одного Хозяина’, — т. е. и светский писатель, и питомцы духовной школы должны одинаково трудиться в честь и славу имени Христова. Драгоценный завет, совсем забытый в настоящее время {Об этом посещении Академии Гоголем отец Феодор упоминает в предисловии к ‘Трем письмам’: ‘Ему (Гоголю) случилось быть в одном из высших духовных учебных заведений. Студенты приняли его с восторгом. И когда при этом было высказано Гоголю, что особенно живое сочувствие возбуждает он к себе тою благородною открытостью, с которою он держится в своем деле Христа и Его истины, то покойный заметил на это просто: ‘Что ж? мы все работаем у одного Хозяина». Это обстоятельство о. Феодор привел, отвечая на вопрос, слышанный им по поводу его сношений с Гоголем: ‘Зачем духовному человеку вмешиваться в дела и запутанности мысли и литературы светской’, почему и прибавил: ‘Итак, вот и светский человек не хотел отделять своего дела от благодатного владычества Христова, тем более служителю Христовой благодати свойственно и должно служить распространению благодатного осенения на все, сколько возможно’ (с. 5-6).}.
О болезни отца Феодора и об отъезде для лечения в Москву я, разумеется, писал Михаилу Васильичу, и он отвечал мне:
‘Крайне жаль мне отца Феодора, знаю, что и ты неравнодушно смотришь на его болезнь. Зачем ты не написал мне, в чем состоит его болезнь физическая, — моральную я знаю. Как-то Господь устроит пути его? Он несет крест, тяжелый крест. Как монах он крепко подвизается против внутреннего зла, которого мы с тобою даже и не видим в себе. Не думаю, чтобы всемощная благодать оставила его в добычу немощам. Хочешь веровать, что искушение с ним пройдет и он возрадуется о Господе. Спаси его, Царь Небесный! Спасибо ему — он прислал мне письмо доброго сочувствия ко мне: чуть не со слезами я читал и перечитывал его. Что-то он теперь чувствует? Жду с нетерпением его письма. Не престанем молиться об нем.
Ты как поживаешь без него, голубчик мой? Не скучай, занимайся делом. У вас теперь начались, думаю, и повторения {Пред существововашими тогда рождественскими экзаменами.}.
Если будет время свободное, пиши, если нет, не надсажай себя: мы и в молчании понимаем друг друга. Так ведь?
Твой всегдашний доброжелатель и брат о Господе М. Т.’
Когда же по окончании экзаменов я занял очень высокое место в списке студентов и известил о том Михаила Васильевича, он писал мне:
‘Благодарю тебя за твои успехи в Академии. Они меня радуют, как бы собственные. Желаю видеть в тебе умного студента, но вместе и доброго христианина. Господи, дай мне по моему желанию. Но постигал ли ты, Николя, и в Академии, что вся тайна наших успехов заключается в добром сердце, в молитвенном соединении с Источником премудрости и смысла Подателем? А ведь так, брат мой. Думаю, что и твой успех, такой превосходный успех, зависел очень много от Бога. Так ли? Или тебе не хочется сознать бессилие своих способностей и малости трудов твоих собственно? Если так, брось гордые мысли и по-прежнему живи, по-прежнему вверяй себя, погружай в лоно любви Божией, по-прежнему в тишине и молчании украшай внутреннего человека, по-прежнему будь предан религии, Церкви, искренно почитай начальников. Брат! Умоляю тебя не принимать моих наставлений за скучную мораль: где дело идет по любви, там не место точению морали. Будь смирен и кроток сердцем, и всегда будешь успевать, всеми будешь любим и почитаем. А мне-то какая радость!
Я по-прежнему продолжаю ходить в собор молиться. Очень жалею по временам, что возле меня нет Николи, который, бывало, возгревал и мою молитву’.
В 1849 году я был болен, и болезнь отразилась неблагоприятно на состоянии моего духа. Узнав об этом из моего письма, Михаил Васильевич не замедлил явиться снова моим добрым советником и утешителем. Он писал:
‘Спасибо тебе, всегда спасибо за добрые чувствования. Не взыскивай, дружок мой, на моем долговременном молчании, помни только, что ты никогда не забыт мною в молитвах, как и Ваня твой, папа и другие. Чем могу, тем и услуживаю.
Крайне жаль мне, что твоя болезнь заразила твое сердце расслаблением, — ты уныл был. Думаю, что это уже и прошло. Но, во всяком случае, на такие обстоятельства душевные взирай с покорностью Промыслу и терпи. Болезни телесные сопровождали мою жизнь студенческую и доселе еще не отвязались от меня — тебе это известно, но с ними связывались и болезни душевные — и это знаешь. Но вспомни, что я редко бросал дело, еще реже роптал на Бога: бойся и ты выпускать дело из рук и, особенно, ропотных чувствований. В твои годы хандрить — глупость. Сердиться на болезнь за то, что она мешает делать дело, весьма естественно, особенно студенту с честолюбием, каков и ты, но послушайся меня, выкинь из сердца свой задор, свою самость, и ты будешь много спокойнее. Что делать, когда болезнь не дает нам действовать, как бы хотелось? Тут есть особенное намерение Промысла, и мы виноваты разве в том только, что дозволяем себе развить болезнь. Не бойся же, дружок, своих немощей, сознавай их так, чтобы из глубины твоего сознания возникала для тебя укрепляющая, освежающая и ободряющая душу и тело благодать Божия. Может быть, для обуздания твоей мечты о себе Господь и допустил несколько поболеть. Пусть другие делают, и много делают, — всех не опередишь, со всеми нельзя уравнять себя по своим силам и здоровью. Что сделаешь, то и твое. Не рвись, не надсажайся, не ревнуй с завистью. Прошу тебя, умоляю даже — избегать подобных чувств. Твои дела, право, пойдут прекрасно без таких нехристианских раздражений. Есть у тебя наставник — отец Феодор, приди к нему, спроси его совета и ободрения в немощах душевных, не стыдись раскаяться ему в слабостях своих — он тебя примет с любовию. Он тебя любит и очень хвалит, любит как родного и хвалит как доброго и умного юношу, хочет с тобою ладить. Чего ж, дружок, тебе еще хотелось бы? Смотри, о тебе еще много промышляет Отец Небесный. Пользуйся дарами Его милости, не унывай и действуй на радость родных своих и нашу. Молись же, больше молись о мире твоего сердца — о том, чтобы заботы твои и рвения не были растворены горечью завистливого честолюбия. Да, Никол я, смотри на себя в этом отношении внимательнее: гибельно хандришь от неудовлетворенных гордых надежд. Если бы Господь привел тебя кончить курс хоть последним магистром, вот и великое благодарение Богу! Выше этой мечты (а если можно, и ее не имей) не поставляй ничего. Так вот что на первый раз, вскоре по прочтении твоего письма, удалось мне высказать тебе. Прости за наставления, если в них что-нибудь есть невпопад или обидного, люби не лицемерно.
Мои дела идут порядочно. Экзамены сдал, получил благодарность от отца ректора. И было за что: ученики отвечали хорошо. Владыка {Преосв. Иустин Владимирский.} на послужном списке дал аттестацию для меня приятную, спасибо ему: ‘По особенному благонравию и благоуспешной ревности очень надежен’. Разговорился с отцом ректором о моем монашестве — не знаю, как он узнал мои намерения, весьма еще нерешительные. Сказал отец ректор: ‘Благое дело сделал бы, когда бы решился идти в монахи’. Спасибо ему за добрые слова, мудрено только исполнить его желание мне — об этом знает моя душа’.
Перед Святками 1849 года, на которые, по обычаю, я собирался отправиться домой к моим родителям, Михаил Васильевич писал мне в ответ на мое письмо:
‘Голубчик Николя! Очень, очень хотел бы взглянуть на тебя и братски обнять. Будем молиться Господу, да не оскудеет вовсе любовь, источник святой дружбы. Ах, как тяжело бывает жить без любви! Если живы будем, постарайся устроить поездку через Владимир. Много я виноват и против отца моего Феодора. Попроси у него прощения за то, что худыми письмами омрачаю его душу. Да благословит его Господь всяцем благословением! Как бы хотелось еще раз взглянуть и на него! Но, верно, я недостоин этого.
Да будет над тобою мир Божий, да освятит твое сердце Господь Своею благодатию! Брат, не оскудевай в любви, не развращайся мнениями века сего, не отвечай безумным по безумию их, храни в своем сердце от всякого призора человеческого посеянное в тебе по милости Божией. Крепись!’.
В другой раз он писал мне:
‘О своей жизни не знаю, что тебе сказать. Узнаешь об ней немного из письма к отцу Феодору. Живу постоянно связанный делом. Это хорошо, но неопределенность моего положения тяготит меня. Я всегда при выборе жизни вступаю в великую борьбу своих помыслов. А пора бы уж решить дело. Слава Богу — вот уж три года прошло по окончании курса в Академии! Хорошо бы выйти во священника, но не знаю, допустит ли меня Господь за мое, известное мне, великое окаянство. Ну подождем еще, что Господь даст.
Как ты поживаешь, возлюбленный мой дружочек! В настоящую пору я за тебя боюсь, боюсь, не омрачил бы дух века сего твоей чистой доселе души, не поселил бы в тебе антихристова семени, не развратил бы твоей веры в Господа и любви к Нему. Ты становишься холоднее прежнего, недовольнее положением вещей. Это худо. Соберись с своими силами и воспрянь от мрачного сна душевного. Наша любовь к другим один имеет источник — веру и любовь к Богу’.
Тогда уже начавшееся и у нас время всяких вольнодумств, теперь доведенных до уродливейших крайностей, очевидно, весьма заботило Михаила Васильевича, наполняло грустью его сердце, внушало, и справедливо, тяжкие опасения за будущее: потому-то он и заботился так предохранить меня от этого, как называл он, ‘антихристова семени’, за что я обязан ему глубокою благодарностью. Что же почувствовало бы его сердце, как терзалось бы оно, если бы ему суждено было дожить до наших печальных дней, когда повсюду (даже и в нашей духовной академической литературе) видится уже не произрастание только или цветение, а и горькое плодоношение этого погибельного семени? Но Господь смиловался над ним, избавил его от дальнейших тяжких испытаний и скорбей.
Приведу извлечения и из последних его писем ко мне, писанных уже в 1850 году и носящих на себе следы овладевшего им тогда уныния, но по-прежнему полных любви, доброжелательства, нежности и искренности:
‘Твое приятное письмо получил и читал с удовольствием. Душевно благодарю тебя за любовь и уважение, коих я, по сущей правде сказать, ничем не заслужил у тебя. Ты на несколько времени оживил мою душу, возбудив в ней очаровательные воспоминания минувшей нашей жизни владимирской. Помнишь ты, помню и я то прекрасное время, когда мы жили в одной квартире. Не знаю, возвратится ли когда дорогое то время? Жизнь моя теперь получила несколько иной характер. Я стал более сосредоточен, реже стал гулять, больше провожу время в своей келье или в канцелярии {Он был тогда секретарем семинарского правления.}. Душа еще несколько сжалась. Да! Все человеческое, радовавшее меня и утешавшее, быстро проходит. Точно сон, промелькнуло все время минувшей владимирской жизни. Боже! Ужели так незаметно протечет и вся жизнь наша? Сердце мое давно уже не наслаждается чистою любовию. Оно, бедное, сохнет, вянет, умирает для мира и его удовольствий. И сам Промысл, отнятием у меня людей достолюбезнейших, хочет, кажется, научить меня любви к Единому. Не знаю, какой исход будут иметь все мои неопределенные, грустные мысли относительно выборов жизни. А теперь жизнь моя не очень цветиста, я не живу, а прозябаю (как выражаются о бездушной жизни). Если смотреть со стороны на меня, моя жизнь, пожалуй, еще многим понравиться может. Встаю, когда Господь дает молитву, молюсь, воспоминая всех любимых и знаемых мною, читаю задачи, готовлюсь к классу, распоряжаюсь делами канцелярскими, задаю работу письмоводителям или иду в класс, а когда класса нет, в канцелярию, обедаю, сплю, гуляю, когда есть хотя маленькая возможность, пью чай, и опять за дела и дела. Чего бы, кажется, и желать? Так все это довольно стройно, довольно благовидно и, пожалуй, полезно для молодого человека, но вот беда — любви мало, ее нет, некому возгреть, не с кем сладостно повести беседу. С тех пор как судьбе угодно было отнять тебя, я, мой милый Николя, не наслаждаюсь чистыми радостями дружества. Итак, я одинок. Что делать! Зато и ни к чему не привязан, никого и не ждешь, ни к кому и не спешишь. Дело — вот мой друг, им занята доколе душа моя. Конечно, Господь по Своему милосердию дает мне еще спокойствие и утешение совести за исполнение обязанностей, но все же лучше было бы иметь не только спокойствие, но и радости. Или я ошибаюсь? Может быть.
Итак, неудивительно, что твое письмо, воскресившее для меня прежний мир наших радостей, вздохов, занятий, слез, молитв, произвело такое приятное, сладостное впечатление в душе моей. Благодарю. Я в нем вижу того же Николю, который так внимателен был к моим недостойным чувствам любви. Продолжай, добренький дружок, питать чувства добрые. Господь не оставит тебя никогда.
Радуюсь, душевно радуюсь за моего не оценимого ничем, доброго брата отца Феодора. Жаль, что он так редко стал писать мне. Правда, я не заслуживаю его любви, но все же хотелось бы хотя от его писем возгреваться более и более любовию к нему. Дай Бог ему всего доброго.
Имею удовольствие получать иногда письма из Киева от Воскресенского {Это был ученик М. В. Тихонравова, поступивший в 1849 г. в Киевскую академию. Потом был в ней бакалавром и скончался в звании профессора.}. Благодарю и его за простосердечную, смиренную душу. Он там доколе отличается. Не оставь его, Господи!
По-прежнему хожу в собор молиться Господу Богу, только здесь еще Господь дает мне чувствовать, что я не вовсе оставлен Им.
Прости доколе, мой возлюбленный Николя! Желаю тебе нелицемерного смирения пред Богом и людьми. Не забывай, брат, правила хоть раз или два в неделю освежать свою душу поклонением великому угоднику Божию, нашему помощнику и заступнику, преподобному Сергию…
Отцу Феод ору буду писать особо. Твой М. Т.
Поклонись от меня о. Савве. Я радуюсь за него {Он кончал тогда курс в Академии, и я писал М. В. Тихонравову, что кончает успешно.}’.
Вот извлечения из другого, еще более грустного письма, писанного в том же 1850 году:
‘Ты готов даже роптать на меня за мое молчание: виноват, прошу прощения. Конечно, я имел время писать к тебе, но, признаюсь, не имел доселе охоты или, точнее сказать, внутреннего призвания говорить с тобою. Почему же так? — спросишь ты. Да потому же, почему давно не писал и к достоуважаемому мною, любимейшему из друзей о. Феодору. Когда сердце связано грехами или заботами, оно чуждо бывает всякой искренности и любви. Меня давят те и другие… Нет, возлюбленный, не должно роптать на меня, а разве жалеть обо мне. При личном свидании я бы мог поговорить с тобой кое о чем, а теперь язык связывается и сердце не растворяется откровенностию. Разве сказать тебе вот что.
Давным-давно изведана та истина, что, кроме Господа, нет другого источника жизни нашей и, кроме истинной глубокой веры в Него, нет другого средства привиться к Нему. Молю тебя — достойно ходити звания, в неже призван ты. Своим грубым сердцем я обоняю несколько в тебе воню, неблагоприятно действующую на мои чувствия душевные. Зло, которое проникает в твою душу, очень тонко — едва ли оно не скрывается и от твоего наблюдения, но, признаюсь, я нахожу в тебе заметки внутреннего услаждения пустяками, из коих первый есть — ты сам. Было в тебе и прежде некоторое надмение, более духовное, благовидное, нежели грубое, низкое: и теперь оно действует, смирения христианского мало видно. Смотри, брат, навсегда не оттолкни меня от своего сердца. Эх, эх, Николя, Николя! Под влиянием настоящего разлития мыслей современных не поглумись над моими ‘предзанятыми мнениями’, ‘плодами воспитания’ и т. п., как обыкновенно оговаривают все истинное, прелюбезное… Не заноси своей мысли далеко. Мы с тобой не более как земляные черви, пресмыкающиеся гады. Вот что, брат мой, пришлось мне сказать тебе. Прошу не смущаться высказанным словом, если тяжко оно и несправедливо, оставь без внимания и прости больному совестию и сердцем, если же есть в нем правда, прошу тебя — не отвергать с отвращением или презрением.
Мое житье-бытье — искушение, и более нечего сказать. Просил бы тебя хотя однажды вздохнуть от сердца в келий преподобного Сергия пред образом Божией Матери о неоставлении совсем известного тебе и некогда пламеневшего к тебе любовию раба Михаила. Я обессилел во всем добром и крепну в одном зле. Николя! Грешно, брат, возноситься и надо мною. Что еще добивать и без того уже унылого брата?..
Болезненный, вялый и, пожалуй, мертвый для Господней жизни М. Т.’.
Летом того же 1850 года мне представился случай быть во Владимире, и я ехал туда с отрадною надеждою увидеться наконец и побеседовать с моим другом и наставником. Но как же я был удивлен и поражен встретившим меня там известием, что незадолго до моего приезда Михаил Васильевич скончался. Он умер внезапно, неожиданно для всех, успев, однако, исповедаться у своего товарища по Академии и службе, священника И. А. Павлушкова {Примечательно, что он же спустя 17 лет (в 1863 г.) был свидетелем рокового события в жизни ближайшего друга Михаила Васильевича — отца Феодора: происходившего тогда во Владимирской консистории снятия с него священного сана, которое было своего рода подобием смерти. У И. А. Павлушкова как товарища о. Феодор имел тогда приют во Владимире и у него же первого принял благословение в звании мирянина.}. Так не стало человека, родного по своим качествам, беззаветно преданного Православной Церкви и ее учению, искренно и глубоко религиозного, преисполненного любви и благожелательства ко всем добрым, умного, всецело преданного своему долгу. Его кончина была тяжким лишением не только для нас, его близких, но, без сомнения, и для Церкви, и для отечества, которые лишились в нем одного из лучших своих членов. Но его самого Господь, призвав к Себе, избавил от тех душевных тревог и скорбей, о которых дают понятие последние, мрачные письма его ко мне. О постигшем нас горе я немедленно известил отца Феодора. Как принял он это известие, какое впечатление на него произвела внезапная кончина его лучшего друга, это он достаточно высказал в ответном письме своем ко мне во Владимир. Он просил никому не читать этого письма, весьма интересного и важного, особенно для характеристики его самого и его отношений к покойному Михаилу Васильевичу и ко мне, но теперь, по прошествии 55 лет, когда уже давно нет на свете и самого отца Феодора, не считаю себя связанным его просьбою и решаюсь напечатать вполне его письмо. Вот что писал он:
‘Брат мой и дружочек Николинька!
Будем смотреть на смерть нашего общего друга и руководителя в Господе Иисусе Христе. Аще живем, аще ли умираем, Господни есмы4. Мы оба знаем, что наш брат любил Господа, любил Его слово, Его Церковь, всех возлюбленных Ему. Господь и взял его к Себе. Много страдал в жизни Михаил Васильевич. Неудивительно пренебрежение его к жизни в последние минуты. Он и прежде писал мне иногда, что земное не стоит того, чтобы слишком им заниматься. Что он пред смертию не вспомнил нас — это тайна его души. Впрочем, что до меня касается, я очень достоин забвения его. Господь умилосердился над ним — разрешил все его недоумения об избрании жизни, взял прямо на Себя все его заботы и печали о родных, о нас с тобой, и всех и всем. Что не было близко и дорого любящему сердцу незабвенного для многих покойника? Признаюсь тебе — при первой вести о смерти моего брата, который и себя забывал в заботах обо мне, я подумал, что горести и страдания наконец растерзали его любящее сердце, что он изныл, собственно, от скорбей и забот самых глубоких. Итак, что ему эта жизнь? Но я остался без руководителя, который знал мою душу, как свою, и все мое считал за свое, — которому во всех отношениях понятно и ощутительно было мое положение. Господь, собственно, на меня прогневался, а Михаила помиловал. Достоин я и предостоин такого гнева! Признаюсь тебе, Николя, что я, грешный, если плачу и рыдаю, то о своем несчастии, о своей душе, о гневе Божием на меня. В годовщину смерти своего родителя я узнал о смерти своего друга, который любил меня, брат Николя, любовию не только дружескою, но любовию материнскою. Это верно, что нет на земли любви более пламенной и нежной, нежели какова была любовь ко мне Михаила Васильевича. Это, Николя, была любовь в Господе, как в письмах он и приветствовал меня: ‘возлюбленнейший в Господе’. Что до него самого, до моего, или нашего, друга касается, любовь его к нам неизменна. Знаешь ли, Николинька, как он смотрел на тебя своею любовию? — как на прекрасный цветок, который дан ему от Господа на утешение и радость в скорбях. Дай, Господи, тебе сохранить и упрочить за собой навсегда такую любовь. Это можно не иначе как чистотою и любовию к Господу. Но что до меня касается, боюсь и унываю, что любовь в Господе, не найдя, на чем во мне успокоиться, отринет меня. Вот как я переношу свое лишение! И таково мое духовное состояние в лучшие минуты.
Вот еще что: боюсь, не за мои ли грехи Господь послал ему такую неожиданную смерть. Слава Богу, что Он дал нашему брату несколько времени исповедать тайны души своей пред Ним — Господом. Если покойный не сподобился причащения Святых Тайн, то из любви Господу. Господи! помилуй его и нас! Аще праведник едва спасется, то грешный где явится5. Что будет со мной? Впрочем, Николя, отдадим себя Господу.
Если письмо мое застанет тебя во Владимире, то позаботься о немедленном отослании ко мне адресованных на мое имя бумаг. Письма мои, если не истреблены огнем, пришли же ко мне. Еще все бумаги о мученичестве тщательно собери и перешли ко мне {Курсовое сочинение М. В. Тихонравова ‘О христианском мученичестве’ было напечатано Академиею в 1846 году. Он желал дополнить его новыми частями и собирал для них материал, сносясь с А. В. Горским: эти ‘бумаги’ и разумел здесь о. Феодор.}. Желалось бы мне память о Михаиле Васильевиче почтить отделкою и пересмотром трудов его о святых мучениках, столь возлюбленных его душе.
Письма моего никому не читай. Более всего старжду духовною мертвостию и апатиею. Кто теперь поплачет об этом?
Прости, мой друг! Господь с тобою да будет!
Бедненький! Кто теперь заменит тебе любовь Михаила Васильевича, любовь отеческую и братскую, нежную и разумную? Жалко мне тебя. Но люби, брат, Господа. Прости и пиши ко мне. И<,еромонах>, Ф<,еодор>,.’
Не напрасно так сетовал отец Феодор по поводу кончины М. В. Тихонравова. С тех пор его духовное состояние под влиянием неблагоприятных обстоятельств, при неимении такого друга и советника, каким был для него покойный, становилось все тяжелее и тяжелее и наконец привело его к роковому шагу — снятию монашества и священства, превращению из архимандрита Феодора в Александра Матвеевича Бухарева. Меня наиболее удивляло это его отречение от священства, так противоречившее неоднократному заявлению его, что если он жив, то лишь потому, что имеет возможность часто служить литургию и приобщаться Святых Тайн. Но это печальное событие в жизни отца Феодора составляет тайну его души, оставшейся и после того чистою и безукоризненно светлою. Его тоже давно нет на свете {Скончался 2 апреля 1871 года.}, и веруется, что Господь принял его в Свои селения так же милостиво, как и его друга, брата, Михаила Васильевича. А я, к которому они оба относились с такою любовию, и сам, приближаясь к могиле, с великою благодарностью вспоминаю теперь, полвека спустя, об этих дорогих друзьях и руководителях моей юности, бывших лучшими представителями религиозных людей того, увы, давно минувшего времени, столь непохожего на нынешнее.
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые: Прибавления к ‘Церковным ведомостям’. 1905. No 24. 11 июня. С. 976-991.
Николай Иванович Субботин (1827—1905) — духовный писатель, видный расколовед. Обучался во Владимирской сем. и МДА (1848—1852), в которой с 1855 преподавал герменевтику и учение о вероисповеданиях и расколах. С 1874 доктор богословия и ординарный профессор по кафедре истории и обличения русского раскола. Издал большое количество важных первоисточников по истории старообрядчества и православной полемики против него. Однако многие его работы представляют собой или компиляции, или же материалы резко полемического характера, в которых реальная картина искажена: как правило, описывает он лишь отрицательные, неприглядные явления в расколе. Был убежденным сторонником вероисповедных ограничений.
Об А. М. он упоминал и в своих воспоминаниях о прот. А. В. Горском: архим. Феодор был в свое время единственным монахом из бакалавров (см.: Русское обозрение. 1896. Т. 37. Январь. С. 262). В частично опубликованной переписке Субботина с его родственником прот. М. В. Мидовским тоже не раз звучит имя А. М.: связь его с родной Академией никогда не прерывалась — он и сам пишет о своей жизни в Казани и Петербурге, и о нем беспокоятся его московские друзья (см.: У Троицы в Академии. 1814—1914 гг. М., 1914. С. 694, 697).
1 Имеется в виду опера А. Н. Верстовского ‘Аскольдова могила’ (1835).
2Карачевский уезд — ошибочно, нужно: Корчевский. Далее ошибочно говорится о смежности Корчевского и Ржевского уездов: между Ржевом и Корчевой — около 200 км.
3 По сведениям В. В. Крестовоздвиженского (см. в наст. изд. его ‘Заметку’), Гоголь посетил МДА 1 октября 1851.