Оставалось сделать круг над городом, чтобы выбрать место для посадки, но в этот момент мотор остановился. ‘Вот тебе и Темрюк!’ — подумал Чулков.
Садиться нужно было немедленно. Недалеко от набережной он увидел небольшую лужайку, которая, казалось, могла приютить его ‘Сопвич’. Некоторые подозрения внушала лишь чересчур яркая, ядовито-зеленая окраска луга.
Летчик заметил ловушку только тогда, когда машина снизилась настолько, что можно было разглядеть каждую отдельную травинку. Трава росла не из земли, а из воды. Вода отсвечивала между стеблями. Нужно было во что бы то ни стало перепрыгнуть через болото. Чулков попробовал пришпорить теряющий скорость ‘Сопвич’, взяв ручку на себя. Самолет кое-как перетянул через болото и тяжело плюхнулся на людную пристань. Летчик испытал то же самое ощущение, что всадник, перепрыгнувший через пропасть, когда задние ноги скакуна срываются в бездну и из-под копыт сыплются камни и земля.
Счастливо миновав телеграфные провода, какую-то будку, повозку с лошадью, самолет перевалился через шоссе, с грохотом проехал по расставленным на земле косякам глиняных кувшинов и понесся прямо на стену чисто выбеленного, уютного домика. Перед домиком спокойно стояла чистенькая старушка и, высоко подняв руку, крестила мчащийся на нее самолет.
Самолет остановился в одном метре от старушки и в двух метрах от домика. Некоторое время летчик и старуха молча разглядывали друг друга. Старуха была совсем древняя, мясистый нос ее был усеян синими пороховыми точками. Весь ее вид говорил: ‘Если бы не я, не остановиться бы тебе на этом месте, сынок’.
‘Отчаянной жизни старуха’, — подумал летчик.
Рядом был городской сад, откуда доносилась музыка.
У входа в сад висел большой плакат, на котором крупными буквами было написано: ‘Львы Толстого’. В передвижном цирке выступал укротитель Толстой со своими львами. Весь Темрюк был в саду. Львы попадали в этот город не часто. Через минуту, однако, площадь втянула в себя все содержимое сада, включая оркестр. В саду остались только львы Толстого. Аэропланы попадали в этот город еще реже. Толпа раздавила остатки кувшинов и тесным кольцом окружила самолет. Тишину нарушали лишь крики разоренных в мгновение ока торговок и далекий рык озадаченных львов. В задних рядах сверкали трубы музыкантов, прибежавших последними.
Пилот и летнаб вылезли из самолета. В этот момент, звеня шпорами и галантно освобождая дорогу следовавшей за ним даме, к самолету подошел щеголеватый кавалерист.
— Кто летчики? — спросил он, обведя взглядом круг людей и ке найдя в партикулярной толпе никого, чья внешность была бы достойна этого звания.
На Чулкове были сандалии на босу ногу, бумажные полосатые брюки, чересчур короткие. Одна штанина потемнела от масла: ‘Сопвич’ выбрасывал масло в одну сторону. Летнаб из-за очень малого роста был еще менее представителен. Чулков же заметно возвышался над толпой. Между ними было такое соотношение, как между скрипкой и контрабасом.
— Мы летчики, — сказал Чулков, — А что?
— Зачем пожаловали в расположение части?
— Мы присланы в помощь кавалерии, в распоряжение командования.
— Тогда отправляйтесь за мной, я — адъютант командира части, — властно сказал военный.
Заметив в толпе двух кавалеристов, он поставил их на караул у самолета. После этого адъютант и летчики отправились в штаб, уводя за собой почти всю толпу, в том числе оркестрантов с трубами и торговок, громко требовавших возмещения убытков.
Так они пришли в штаб.
— Вот эти — летчики? — удивился командир части. — Немедленно одеть по форме, иначе разговаривать не буду! Сейчас же отправить их в цейхгауз и переодеть с ног до головы.
Они уже были в дверях, когда командир крикнул:
— И дать им все самое лучшее!
Каптенармус, не скупясь, выложил перед ними все свои богатства. То, что они увидели, потрясало своим великолепием и в то же время приводило в глубочайшее уныние. Перед ними лежали роскошные черкески с посеребренными газырями, кавказские кинжалы, узкие, в обтяжку, сапоги, красноверхие, расшитые золотом шапки-кубанки… Часть была кубанская кавалерийская, и другого обмундирования не имелось. Летчики пригорюнились. Алая черкеска и кожаный шлем… Никогда еще ни один летчик не осквернял воздуха таким нарядом. Однако выбора не было, и приказ есть приказ.
Они снова предстали перед командиром. Теперь он был вполне удовлетворен их видом — и нарядом, и выправкой.
Он подробно обсудил с представителями вновь прибывшего рода оружия разные военные дела. Авиацию причислили к кавалерии.
А в военных делах в те дни на Таманском полуострове было затишье. Часть находилась как бы на отдыхе, накапливая силы перед большими боями.
Боевой опыт Чулкова был очень скромен. Можно сказать, что под настоящим огнем он не был ни разу. В отряде много говорили о подвигах других летчиков, на других фронтах. Рассказывали, например, что, когда в одном из отрядов обнаружился недостаток бомб, летчики стали брать в самолет несколько больших тыкв с привязанными к ним продырявленными коробками из-под консервов. Эти безобидные снаряды летели вниз со страшным визгом и грохотом и наводили ужас на противника. Но самому Чулкову еще не приходилось сбрасывать с самолета ни грозных тыкв, ни обыкновенных бомб, ни даже листовок. Он находился на раннем этапе летной жизни, когда все усилия направлены на то, чтобы держаться в воздухе и не падать на землю.
В отряде много рассказывали о подвигах славного аса Сапожникова. На днях Сапожников разбился на трофейном ‘Снайпе’, захваченном в Архангельске. Лишь за день до рокового полета Сапожников, по обычаю того времени, нарисовал на новой машине свои эмблемы: пиковый туз на фюзеляже и черные звезды под крыльями. Тогда это не казалось странным, и никому не приходило в голову осуждать за эту наивную романтику человека, сбившего не один вражеский самолет и имеющего не так уж много шансов на то, чтобы уцелеть самому. Сапожникова хоронили под звуки его любимого вальса ‘Весенние грезы’ — таково было завещание аса. Большая толпа мужественных и закаленных людей плакала под звуки этого сентиментального вальса, провожая прах товарища. Так рассказывали очевидцы.
Но сам Чулков никогда не видел Сапожникова, не смел мечтать о большой славе, а на фюзеляже своего ‘Сопвича’ нарисовал лишь скромную красную стрелу, хотя у старших его товарищей и были куда более оригинальные и вызывающие эмблемы: у одного — черт на хвосте, у другого — девятка бубен, у третьего — загадочная птица киви, а у одного из приятелей Чулкова весь самолет был покрыт устрашающей военной татуировкой: вокруг фюзеляжа обвивалась толстая и противная желтая змея.
Рассказывали в отряде и о приказе, отданном начальником авиации накануне славенской операции на польском фронте. Бросая в бой даже те самолеты, которые и по тому времени считались неполноценными, командир распорядился:
— Предлагаю условные самолеты принять за настоящие, поскольку на них можно подняться.
‘Условные’ самолеты поднялись в воздух и нанесли тяжелое поражение белополякам.
Но сам Чулков только однажды летал с боевым заданием — на разведку в тыл противника. Он летел с опытным наблюдателем — матросом Бойцовым. Тот часто заставлял Чулкова кружить над одним каким-нибудь местом и все что-то записывал и зарисовывал. Чулкова это удивляло: он обладал зрительной памятью летчика и все запоминал с одного взгляда. В одном месте Чулков заметил какие-то странные шрамы, причудливо избороздившие землю.
— Что это такое? — спросил он Бойцова.
— Окопы, — ответил тот.
Дальше Чулков заметил еще нечто странное — белые, медленно передвигающиеся хлопья.
— Это что? — спросил он наблюдателя.
— А это в нас из пушек стреляют, — ответил тот.
Но стреляли в них плохо, и они благополучно прилетели домой. Коснувшись земли, самолет стал крениться, колесо с осью отвалилось, машина стала на нос, винт сломался. Никто не удивился этому: ось уже гнулась раз шестнадцать, перед каждым полетом ее переворачивали, чтобы она выгибалась в обратную сторону. Вот она и гнулась туда-сюда, пока не сломалась совсем. После этого Чулков полтора месяца горевал, сидя без машины, покуда не был направлен в Темрюк.
На следующий день он снова явился к своему кавалерийскому начальству и получил первое задание: произвести разведку в районе Керчи и донести обо всех замеченных передвижениях неприятеля.
— Главное, — сказал командир на прощание, — передвижения неприятеля. Отмечайте передвижение не только крупных войсковых масс — пехотных и кавалерийских, технических и санитарных частей, эшелонов, обозов и прочего, но и отдельных разъездов, патрулей и разведывательных групп неприятеля.
Командиру нравилось выражение ‘передвижения неприятеля’, и он повторил его несколько раз.
Подавленный серьезностью поручения, Чулков взлетел над тихим курортным побережьем. В эти дни оно сохраняло глубоко мирный характер. Рыбачьи лодки на глади спокойного моря казались неподвижными. Ясно различалось строение дна: песчаного у берега и бурого, заросшего тиной — подальше от него.
Керчь не обратила на Чулкова никакого внимания. Долго кружил он над городом и окрестностями, и нельзя передать его огорчения: никаких передвижений неприятеля он не замечал. Неприятель никуда не передвигался! Более того: внизу не было никакого неприятеля. Вообще не наблюдалось передвижений кого бы то ни было. Не передвигались ни военные, ни штатские, ни люди, ни животные. Погруженный в сонный зной, полуостров казался пустым и безлюдным.
Огорченный Чулков отправился с рапортом к командиру. Тот был раздосадован и уязвлен. Как так? Не может быть, чтобы не было никаких передвижений неприятеля. Раз война идет, неприятель должен передвигаться, а авиация — доносить об этом.
Командир был в затруднении. Он впервые распоряжался авиацией и поэтому стал объяснять Чулкову принципы действия кавалерийской разведки.
Подкрепленный его советами, Чулков вторично полетел на разведку — и с тем же результатом. В третий и четвертый раз произошло то же самое.
Тогда командир части призвал Чулкова и хмуро сказал:
— Я считаю целесообразным соединить наблюдение за передвижением неприятеля с бомбежкой его тыловых объектов.
Теперь полеты совершались по новой программе. Чулков летал в Керчь, высматривая в пути передвижения неприятеля, чтобы сейчас же, буде они произойдут, донести о них командиру, над опустевшим портом он сбрасывал бомбы, затем снижался, обстреливал из пулемета безлюдную набережную и, когда не оставалось ни одного патрона, возвращался домой, по пути снова наблюдая, не покажутся ли где-нибудь крупные войсковые массы противника — пехотные и кавалерийские или хотя бы отдельные группы, разъезды и патрули, на худой конец.
Но земля была пустынна.
Изредка снизу постреливали, но это мало беспокоило Чулкоза.
Он летал каждый день, кроме воскресений. По воскресеньям полетов не было. Чулков и наблюдатель надевали черкески и отправлялись гулять в городской сад.
День был еще более знойный и солнечный, чем обычно. Уже две недели небо было безоблачно. Внизу у самого берега, рыбаки ловили камсу. Они не чувствовали себя военным объектом и не обращали внимания на самолет. Лодки были почти до краев нагружены камсой, сверху казалось, что они наполнены живым, трепещущим серебром.
Чулков потерял надежду высмотреть что-нибудь на земле. Еще меньше его интересовал воздух. Его господство в нем никем не оспаривалось. Директив об обнаружении воздушных сил противника он от командира не получал. Он твердо знал, что, кроме него, Чулкова, в воздухе никого не было и быть не могло.
И вдруг он почувствовал, что он не один в воздухе. Кто-то невидимый летал над ним. Чья-то тень коснулась его самолета.
Она поразила Чулкова не менее, чем Робинзона след человеческой ноги на песчаном берегу необитаемого острова.
Это не могло быть облако — небо было совершенно чисто. Это и не птица — ни одна птица не смогла бы закрыть своей тенью весь его самолет.
Он посмотрел вниз. По земле бежала лишь одна тень — тень его самолета. Другую тень он нес на себе. Кто-то невидимый — над ним!
Только одно место имелось на небосводе, где можно было спрятаться: солнце.
Таинственный спутник маскировался солнцем. Оно его скрывало на своей огненной груди, но оно же его выдало, когда четыре точки — солнце, земля и два самолета между ними — оказались на одной прямой.
Когда все это стало ясно Чулкову, противник прекратил маскировку. Это был быстрый ‘Ньюпор’, лучший истребитель того времени. Он нырнул под хвост ‘Сопвича’, осыпав его градом пуль.
‘Вот она, настоящая война!’ — подумал Чулков. Он понял, что идиллия кончилась.
Военные действия в воздухе начались, но при каком соотношении сил!
Если не считать газырей на Черкесске, у Чулкова не имелось ни одного патрона. Все они были расстреляны над Керчью. Оставалось одно — увертываться.
Он увертывался и в одну сторону, и в другую, и вверх, и вниз. Он делал глубокие виражи, пикировал, следя за трассирующими пулями и стараясь быть подальше от дымовых дорожек.
Истребитель стрелял длинными очередями, выпуская разом всю обойму. Чулков знал, что действительную опасность представляют только три-четыре выстрела, сделанные в момент прицеливания. Противник либо не знал этого, либо не жалел патронов, поэтому он довольно быстро расстрелял свой запас.
Поравнявшись с Чулковым, он погрозил ему пальцем и пошел вниз. Чулков заметил его эмблему: большая черная рыба на хвосте.
После этого не раз, возвращаясь с разведки, он встречался с вражеским истребителем. Тот всегда подстерегал его на обратном пути. Истребитель рассчитывал на то, что разведчик уже расстрелял часть своих патронов. Они бросались в бой, стараясь сбить друг друга. С Чулковым летал его старый, опытный наблюдатель — матрос Бойцов. Наблюдатель был очень упорный человек. Он каждый день тренировался в стрельбе из пулемета по движущимся целям. Он стрелял все лучше и лучше. А враг продолжал стрелять длинными очередями.
Развязка наступила неожиданно.
Нырнув под хвост ‘Сопвича’, вражеский истребитель не совсем удачно вышел из атаки: он оказался впереди, на развороте, и как раз в сфере пулемета Чулкова.
Чулков нажал скобу. Через секунду несколько пуль послал и Бойцов.
‘Ньюпор’ вышел из разворота и пошел на снижение.
Чулков увидел: за борт свесилась голова в знакомом шлеме. Машина еще жила, но пилот был мертв. ‘Ньюпор’ снижался все быстрее, перешел в пике, из пике — в беспорядочное падение. В последний раз взмахнула хвостом большая хищная рыба, привыкшая жить в воздухе, и погрузилась в воду среди рыбачьих шаланд и сетей, расставленных для ловли серебристой камсы.