Страничка из тюремного дневника, Крюков Федор Дмитриевич, Год: 1909

Время на прочтение: 10 минут(ы)

НЕОПУБЛИКОВАННЫЙ Ф. Д. КРЮКОВ.

СТРАНИЧКА ИЗ ТЮРЕМНОГО ДНЕВНИКА

из нетривиальных параллелей к Тихому Дону

Просматривая архив Ф. Д. Крюкова в ‘Библиотеке-Фонде Русского зарубежья’ (Москва, Таганка), нельзя не обратить внимание на странную запись, находящуюся среди черновиков фронтового очерка ‘Группа Б.'[1]. Сделана она на правой странице извлеченного из записной книжки двойного листка[2]. Сама книжка, видимо, утрачена.
В этом документе, да и в архивном его описании, год обеих записей не указан[3].
При первом взгляде на этот листок может показаться, что запечатленный на нем текст достоин монументальной, хотя и очень скучной маргиналии ‘нрзб.’: ширина строчных букв едва ли не микроскопическая — около 1 мм, добрая половина букв неотличимы друг от друга. И это при том, что беловые рукописи писателя выполнены продвинутым, но хорошо читаемым, а подчас практически каллиграфическим почерком[4].

0x01 graphic

На факсимильном воспроизведении нумерация строк проставлена публикатором.

Подлинник — отдельный разворот из записной книжки Ф. Д. Крюкова. ‘Библиотека-Фонд Русского зарубежья’ (Москва). Фонд Ф. Д. Крюкова. Черновики очерка ‘Группа Б.’. Папка ‘Справки по различным вопросам из архива Ф. Д. Крюкова’. Внутри школьной фиолетовой тетради с архивной пометой на обложке: ‘9 листов’. No 2, вложение VI. Л. 2.

С помощью Наталии Введенской эту запись удалось расшифровать. А в двух, особенно трудных случаях, мне помогли в этом Виктор Правдюк и Людмила Ворокова.
10 июня. Гуляли в пятом часу. В садике были длинные тени, солнце не пекло, от Невы наносило дымом и желанною свежестью. Уголовный с короткой бородкой, с серым лицом ворошил скошенную траву, — пахло ею, подсыхающей. Одну маленькую копешку склал. А где ворохнет, подымается светящийся пух бузлучков, или одуванчиков, — как сквозистые, мелкие мушки, — кружится, вьется, лезет в лицо. Маленькая бабочка трепещет крылышками и вся сквозит, и всё пахнет сеном и влажностью дождя, — луг, песок. Мечтает солдат-часовой, опершись на дуло, мечтают надзиратели, глядя невидящим взглядом перед собой, мечтают уголовные и политические. Опустив головы, заложив руки назад или в карманы, каждый думает о чем-то о своем… О чем? И странно, что мы вот кружим так по этим отшлифованным арестантскими ногами скользким камням, а не сойдемся в круг, не запоем общую песню, и слушали бы ее вечерняя свежесть и чуткость, и были трогательны наши — пусть арестантские — песни, и многое сразу стяжало бы сердце, и чувствовал бы в легких восхожение к сердцу людей, — и общность, и надежда, и единение… Какая-то трогательность у наших тенет и арестантской поэзии… Теперь понимаю ‘Славное озеро светлый Байкал…’ и готов заплакать об этой горней тоске о воле, о потерянном мiре…
1
10 iюня.
2
Гуляли в пятом часу. В садик были длинныя
3
тни, солнце не пекло, от Невы наносило дымомъ и
4
желанною свежестью. Уголовный с короткой бородкой,
5
с срым лицом ворошил скошенную траву, — пахло ею,
6
подсыхающей. Одну маленькую копешку склал. А
7
гд ворохнет, подымается* свтящiйся пух бузлуч-
8
ковъ**, или одуванчиков, как сквозистыя***, мелкiя мушки, <->
9
кружится, вьется, лезет в лицо. Маленькая бабочка
10
трепещет крылышками и вся сквозит, и всё пахнет с-
11
ном и влажность<ю> (?) дождя, <-> луг, псок. Мечтает
12
солдат-часовой, опершись на дул<о>, мечтают надзира-
13
тели, глядя невидящим взглядом перед собой, меч-
14
тают уголовные и политическiе. Опустив головы, за-
15
ложив руки назад или в карман<ы>, каждый ду-
16
мает о чем-то о своем… О чем? И странно, что
17
мы вот кружимъ так по этим отшлифованным
18
арестантскими ногами скользкимъ камням, а
19
не сойдемся в круг, не запоем общую псню, и слу-
20
шали бы ее вечерняя свежесть и чуткость, и были
21
трогательны наши — пусть арестантскiя — псни, и
22
многое сразу**** стяжало бы сердце, и чувствовалъ бы въ
23
легких восхожение к сердцу людей, <-> и общность, и
24
надежда, и единенiе… Какая-то трогательность у
25
наш<их> (?) тенетъ и арестантской поэзiи… Теперь пони-
26
маю ‘Славное озеро свтлый Байкал…’ и готов за-
27
плакать об этой горней тоске о вол, о потерянном
28
мiре*****…
* далее следует назачеркнутое ‘сквозь’ (начальный вариант).
** Бузлучок — одуванчик. В Донском словаре[5] только как ‘корень, клубень’. Одуванчики имеют сильно развитые, утолщенные корневища. Очевидно, за мясистые корневища казаки и назвали одуванчики бузлучками. (Сообщено Л. У. Вороковой). См. также о цветущих одуванчиках: ‘развертывались золотые бутоны бузлучков’ (Федор Крюков. ‘Зыбь‘).
*** Сквозистый — пропускающий сквозь себя свет, позволяющий различать что-либо сквозь себя. Пример: ‘в голых, сквозистых ветвях, в вишневых кустах, чуть запушенных первым пухом, клейким весенним пухом‘ (‘Зыбь‘). Эта повесть написана летом 1909 г. в ‘Крестах’. Там же, судя по тексту, сделана и эта дневниковая запись.
**** Исправлено из ‘вмиг‘.
***** Здесь ‘мiръ‘ в толстовском понимании (как человеческое единение)
Интересующий нас текст выполнен в авторской орфографии с ‘и десятеричным’ и ятями[6], но в большинстве случаев без конечных еров.
Итак, в короткой этой записи (190 слов) запечатлен некий день, переломный для духовного пути Федора Крюкова. День этот можно уверенно датировать 10 июнем 1909 года, ведь описана прогулка по тюремному садику близ Невы, а с мая по август того года Ф. Д. Крюков провел в петербургских ‘Крестах’: подписавшие Выборгское воззвание депутаты Первой Государственной Думы по три месяца отсидели — кто здесь, а кто в московской ‘Таганке’.
Наиболее полное эхо этого текста мы слышим в рассказе ‘Полчаса’ (Русское Богатство, 1910, No 4), где также описана прогулка по тюремному дворику ‘Крестов’. Вот о старике-заключенном, выкашивающем дворик: ‘Он ворошит подсохшие ряды и складывает меленькие копешки. От выспевших одуванчиков поднимается мелкий пух, как рой сквозистых мелких мушек. Медленно кружится в солнечном свете, вьется, летит навстречу — прямо в лицо. Маленькая бабочка трепещет крылышками, и так мило сквозят они на солнышке. Пахнет свежим сеном, веет мечтой о далекой родине, о сенокосе, о песнях…’
Дневниковый стиль Ф. Д. Крюкова явственно аукается со слогом дневника вольноопределяющегося студента (третья часть ‘Тихого Дона’). Это же относится и к оформлению дневника: дата поставлена слева сверху, состоит из числа (арабская цифра) и месяца (со строчной буквы, словом), а заканчивается точкой и абзацем.
Перед тем, как показать семантическую и духовную близость двух столь разных, казалось бы, дневников, остановимся на параллелях этой странички из дневника писателя и ‘Тихого Дона’.
Опустим общеречевые и большинство лексических параллелей. Из того, что в 22 строке крюковского дневника встречается выражение ‘многое сразу стяжало бы сердце’, а в ‘Тихом Доне’ есть слова ‘стяжавшийславу‘ (ТД: 4, XIII, 90), ровным счетом ничего не следует. И не стоит очень радоваться, найдя в 14 строке идиому ‘опустив головы’, а после дважды обнаружив такую же (‘опустив голову’) в первой книге романа.
Обратимся к тем параллелям, которые следует признать редкими. И хотя каждая из них сама по себе тоже не может быть аргументом в споре об авторстве ‘Тихого Дона’, весь этот отнюдь не разноголосый хор говорит нам о единстве речевой ткани двух текстов Федора Крюкова — его короткой дневниковой записи и четырехтомной казачьей эпопеи. И дело тут даже не в сумме лексических, синтаксических, образных и стилистических совпадений, дело в единстве того духовного конфликта, который в 1909 году выплеснулся на страницу дневника писателя, и результатом которого в конечном счете стал роман ‘Тихий Дон’. Путь о ранней прозы Крюкова к его роману проходит через ушко этой скромной дневниковой странички.
Строки 3-4: ‘от Невы наносило дымом и желанною свежестью‘. Вспомним: ‘От проходивших сотен наносило конским потом и кислотным душком ременной амуниции’ (ТД: 6, LX, 392).

Строка 6: ‘копешку склал‘. См.: ‘лежали копешками‘ (ТД: 4, III, 38). Кроме того, в романе несколько раз ‘поклали‘, ‘покладем‘.
Строка 7: ‘где ворохнет‘. В ‘Тихом Доне’ глагол ‘ворохнуть‘ — многократно.
Строки 7-8: ‘светящийся пух… одуванчиков, как сквозистые, мелкие мушки‘.
Та же авторская метафора в ‘Тихом Доне’: ‘На лугу кисейной занавесью висела мошка‘. (ТД: 6, II, 21). Кисейная — это и есть светящаяся, ‘сквозистая’ занавесь. Только в одном случае это пух одуванчиков, который сравнивается с мошкарой (так же лезет в лицо и в глаза!), а в другом — сама мошкара.
Строки 10-11: ‘и все пахнет сеном и влажностью дождялуг, песок‘. См. в романе: ‘свежо и радостно запахло сеном’ (ТД: 6, XXXVIII, 251). Так и в последней, явно сфальсифицированной части романа: ‘Свежо и радостно пахло сеном‘ (ТД: 8, VI, 359). При этом: ‘пахнет влажной травой‘ (ТД: 7, VIII, 62) И вновь Крюков: ‘Пахло отпотевшей землей и влажным кизячным дымом‘. (Первая фраза повести ‘Зыбь’, которая пишется в тех же ‘Крестах’ и в том же 1909-м). И еще из этой повести: ‘Согретая за день земля дышала влажным теплом, запахом старого подсыхающего навозца и клейким ароматом первой молодой зелени‘.
В романе выражение ‘влажная земля’ встречается десять раз. С этим, может быть, самым любимым эпитетом Крюкова, многократно соседствуют почва, борозда, трава, опавшая листва, глина, суглинок, щебень, песчаная россыпь, ветер, глаза, взгляд, руки, усы, губы, зубы. Большая часть этого набора обнаруживается и в ранней прозе Крюкова: влажными оказываются тепло земли, дым, пыль, ветер, воздух, взгляд, глаза, руки, губы, зубы…
Строки 12-13: ‘мечтают надзиратели, глядя невидящим взглядом перед собой…’. Вариации на тему этого клише, описывающего отрешенный взгляд человека, встречаются в ‘Тихом Доне’ несколько раз. Практически полное совпадение формул таково: ‘…глядя перед собой невидящими глазами‘ (ТД: 4, VII, 81).
Строки 15-16: ‘каждый думает о чем-то о своем’. Но: ‘думая о чем-то своем’ (ТД: 1, XIV, 67), ‘думая о чем-то своем‘ (ТД: 3, XV, 348), ‘думая о чем-то своем‘ (ТД: 6, XX, 163).
Строки 16-18: ‘И странно, что мы вот кружимъ так по этим отшлифованным арестантскими ногами скользкимъ камням…’ вскоре откликнулись в рассказе ‘Полчаса’: ‘Кружимся по узким плитам панели. Арестантские ноги отшлифовали их под мрамор…’
Строки 21 и 24 (о песне): ‘трогательны наши… песни… надежда и единение‘. В романе: ‘перед лицом надвигающейся опасности, трогательно единитесь’ (ТД: 4, XVII, 164), и в следующей книге именно о пении: ‘И, сливая с его тенорком, по-бабьи трогательно жалующимся, свой глуховатый бас’ (ТД: 6, XLI, 273).
Строка 23: ‘восхожение (так! — А. Ч.) к сердцу людей‘. А вот сухой остаток одного разговора Петра и Григория Мелеховых: ‘И ему и Григорию было донельзя ясно: стежки, прежде сплетавшие их, поросли непролазью пережитого, к сердцу не пройти‘ (ТД: 6, II, 26).
Один выбирает путь родной Донщины, другой — путь к красным.
‘Восхожение к сердцу людей’ — самая сокровенная мысль этой дневниковой записи Федора Крюкова. Это парафраз из четвертой песни Великого канона святителя Андрея Критского: ‘Лествица, юже виде древле великии в патриарсех, притча есть, о, душе моя, детельнаго восхожения (! — А. Ч.), разумному возшествию. Аще хощеши убо, деянием, и разумом, и видением живущи, обновися‘. В переводе: ‘Лестница, которую в древние времена видел великий патриарх, — это прообраз, душа моя, восхождения в деянии, ради возвышения разума. И если хочешь, то обновись жизнью — в делах, в разуме и в созерцании’. (Здесь и ниже новейший перевод подмосковного священноинока-старообрядца Симеона.) Этому однако предшествует размышлении о том, почему ‘осужден’ святитель (вспомним, что дневник Крюкова пишется в тюрьме). Андрей Критский кается:
Нет в жизни ни греха, ни дела, ни зла, которым бы я, Спасе, не согрешил — умом, и разумом, и хотением, и готовностью, и нравом, и поступком. Согрешил — как никто никогда. Вот от чего я осужден, вот от кого обличен я, окаянный: от своей совести, тяжелее которой нет ничего в мире. Судия и Избавитель мой, Знающий меня, пощади, и избавь, и спаси меня, раба Твоего‘.
Этот контекст и включен при помощи реминисценции в дневниковую запись узника ‘Крестов’.
Строки 26-27: ‘готов заплакать…’. Ср.: ‘От запаха степного полынка мне хочется плакать…’ (ТД: 4, XI, 113).
Второй пример — ставшая популярной после стихотворения А. Н. Майкова ‘Емшан’ (1874) реминисценция из ‘Ипатьевской летописи’, в которой речь об утрате изгнанником вместе с родиной и смысла жизни.
Десять лет писатель Крюков провел в изгнании: в июле 1907 года в родной станице Глазуновской он был обвинен в ‘революционной пропаганде’, его дом обыскали, и хотя суд оправдал подозреваемого, в августе распоряжением наказного атамана бывший депутат Первой Государственной Думы был выслан за пределы Области войска Донского. Редчайший этот в российской истории случай ссылки из провинции в столицу империи может кому-то показаться комическим, однако для влюбленного в свою Донщину писателя отлучением от родины было серьезным испытанием.
Сюжет ‘Емшана’ заимствован из летописи (в Ипатьевской он под 1201 годом)[7]: после смерти Владимира Мономаха загнанный им за Железные ворота половецкий хан Отрок возвращается, когда ему дают понюхать сухой пучок емшана (таково одно из тюркских имен полыни). При этом другой хан говорит гонцу: ‘пои же ему псни Половцкия, оже ти не восхочеть, даи ему поухати зелья именемъ емшанъ‘:
Ему ты песен наших спой,-
Когда ж на песнь не отзовется,
Свяжи в пучок емшан степной
И дай ему — и он вернется.
Почему арестант Крюков готов заплакать от запаха сена и неспетой ‘всем мiром’ тюремной песни о каторжнике, который переплыл Байкал в омулевой бочке, но не хочет уходить в чужие страны (‘Можно и тут погулять бы, да бес / Тянет к родному селенью’)[8]?
Ответ у Майкова:
Степной травы пучок сухой,
Он и сухой благоухает,
И разом степи надо мной
Все обаянье воскрешает.
Однако у Крюкова в рассказе ‘Шквал’ (тот же 1909 год!) в роли летописного половецкого емшана не полынь, а чобор: ‘…вместе с влажной свежестью навстречу плывет тонкий, всегда напоминающий о родине запах речного чобора‘.
Чебрец (в романе — ‘богородицына травка’, чобор чебор, чеборец) цветет сиренево-пурпурными — цвета ризы Богоматери — цветами. Он для Крюкова — символ Покрова Богородицы, и потому напрямую связан с Троицей (на Троицу им украшают иконы). В этом контексте чобор и воспет в ‘Тихом Доне’. А поэтому, когда станет ясно, что поражение казаков неизбежно, и многим придется уйти на чужбину, будет сказано: ‘по ветру веялись грустные, как запах чеборца, степные песни‘ (ТД: 6, XLVI, 291). Но и пленный красноармеец идет на казнь, ‘прижимая к сердцу пучок сорванного душистого чеборца’ (ТД: 7, III, 31). И Богородица в образе старухи-казачки спасает его. Так Крюков продолжает летописную и майковскую тему, заменяя полынь ‘богородицыной травкой’
Строки 27-28: ‘готов заплакать об этой горней тоске о воле, о потерянном мiре…‘ — это и кульминация, и концовка текста. Главная параллель, объединяющая запись из тюремного дневника писателя и строки из дневника казака-студента в ‘Тихом Доне’ (от 30 июля) такова: ‘Приходится совершенно неожиданно взяться за перо. Война. <...> Меня сжирает тоска об… (в изданиях ‘по…’ — А. Ч.) ‘утерянном рае’‘ (ТД: 3, XI, 318).
Ссылка на поэму Милтона в комментариях не нуждается. Но откликается здесь и знаменитая толстовская игра: ‘Война и мир’ (так на слух) и ‘Война и мiр’ (на титуле)[9].
10 июня 1909 года ‘тоска… о потерянном мiре‘ (общности живущих на земле).
30 июля 1914 года ‘тоска об утерянном рае‘ — о том ‘мире’, который писался через ‘и восьмеричное’ и подразумевал отсутствие войны.
Оказывается, запись в тайном тюремном дневнике писателя имеет в дневнике казака-студента отнюдь не только стилистические и лексические соответствия.
Добавим к этому, что, сводя два варианта дневника студента, Шолохов не заметил, противоречия: в одном роман студента с Лизой Моховой происходил в Петербурге, а в другом — в Москве[10].
По одной авторской версии студента зовут Тимофеем Ивановичем, по другой — Александром Ивановичем. (Да и родился студент в двух разных донских станицах.)
В шолоховском тексте до издания 1949 года (см.: М., ГИХЛ, 1941. С. 127) на равных правах представлены оба варианта — Тимофей/Александр. Это не плод буйной фантазии юного пролетарского классика, это простое неумение отредактировать текст и свести в одну две редакции. Свидетельством тому — дуплетность имени студента, которая отсылает нас к тому же тюремному крюковскому тексту, а точнее, — к его дате. Варианты имени студента легко объяснимы тем, что именно 10 июня старого календарного стиля поминали и священномученика Тимофея, и мученика Александра (оба проповедовали Христа в IV веке). А еще святителя Иоанна, митрополита Тобольского (1715).
Если для верующего узника ‘Крестов’ день 10 июня и впрямь стал столь значительным духовным рубежом, как это представлено в его дневниковой записи, вряд ли такое тройное совпадение — простая случайность. Перед нами семантический ключ (если угодно — род ‘магического кристалла’ писателя). Это то, что важно, как в таких случаях полагал Пушкин, не для публики, а для самого автора — та многомерная сеть живых стилистических связей, которая в конечном случае и отличает литературу от ее плоской имитации в духе ‘Донских рассказов’ или ‘Поднятой целины’.

Андрей Чернов.
8 декабря 2008 — 18 августа 2009

[1] Очерк опубликован в 11 и 12 книжках ‘Русских Записок’ за 1916.
[2] Высота страницы 12,7 см (5 дюймов), ширина разворота 16,5 см (6,5 дюймов). На левой странице этого разворота — список продуктов и товаров на 7 рублей 7 копеек, приобретенных писателем 27 мая неизвестно какого года.
[3] Приношу благодарность исследователю Андрею Макарову, хранителю рукописей Крюкова Марине Анатольевне Котенко, архивистам-библиотекарям фонда Ольге Николаевне и Наталье Борисовне (из скромности не назвавших своих фамилий). Особая благодарность ‘Грамматическому словарю русского языка’ А. А. Зализняка (М, 1980).
[4] См. факсимильные страницы в книге: Федор Крюков. Булавинский бунт (1707-1708). М., 2004.
[5] Большой толковый словарь Донского казачества. М, 2003.
[6] Последние передаются, то как », то как графические двойники ‘и‘ или ‘ы‘.
[7] См. Полное собрание русских летописей. М., 2001. Т. 2. Л. 245. Ст. 716.
[8] В стихах, написанных в 1848 году смотрителем (директором) Верхнеудинского уездного училища Дмитрием Давыдовым (он был племянником Дениса Давыдова) ‘Думы беглеца на Байкале’, первая строка звучит ‘Славное море — привольный Байкал’. С середины 1850-х, когда нерчинские каторжники распели это стихотворение, утвердился вариант ‘Славное море — священный Байкал’. Вариант, который предлагает Ф. Д. Крюков, и уникален своей китежской реминисценцией (видимо, так это пели в ‘Крестах’) и обладает небанальной поэтической мощью.
[9] Федор Крюков не скрывал от друзей, что с 1911 года он, следуя Толстому, работает над казачьим романом-эпопеей. Сергей Серапин напишет: ‘Федор Дмитриевич несомненно унес в могилу ‘Войну и мир’ нашего времени, которую он уже задумывал, он, испытавший весь трагизм и все величие этой эпопеи на своих плечах…’ (С. Серапин. Памяти Ф. Д. Крюкова. ‘Сполох’. — Мелитополь. 5 сентября 1920). Ошибся автор некролога лишь в одном: роман был не только задуман, но и почти дописан.
[10] Об этом см.: Зеев Бар-Селла »Тихий Дон’ против Шолохова’ в сб. ‘Загадки и тайны ‘Тихого Дона», Самара, 1996. С. 136-141.
Оригинал здесь
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека