Меняются и умирают государства, умирает мораль, исчезают без следа религии, ископаемыми чудовищами кажутся древние системы права, но искусство остается. Настанет время, когда будут сданы в музей все нормы этики, сковывающие людские стада, коммуны и государства, но красота не перестанет заполнять сознания.
Творец, поэт и художник, воплощающий ‘бесконечное в конечном’, отражает лишь великую потребность народов и общественных классов запечатлеть свои бури, радости и страдания в нетленных формах. И так велико это стремление, что искусство возникает даже в самой гибельной для него среде. Песнь рождается среди звериного рева битвы, эскимос и кафр, после утомительной охоты, одинаково стараются воплотить в камне или дереве свое представление о великом Умкулумкулу.
Искусство никогда не было независимым, свободным и потому высший его расцвет еще впереди. Оно гибло в лицемерном ‘свете’ царского Петербурга, на чердаках Парижа, в тумане Лондона, в торгашестве Америки. Вспомните Пушкина, Берлиоза, Эдгара По, десятки других! Но и теперь, когда нет прежних цепей, мы сдавлены другим чудовищем — материальной нуждой…
И все-таки искусство должно существовать и передаваться другим. Мы отдаем художественному творчеству немногие ночные часы, так как прежде чем украшать дворец нового Мира, надо его построить, но мы должны быть готовы к тому периоду, когда это украшение станет главной задачей жизни.
В наше время столкновения двух миров, отчаянной войны за коммунизм против капиталистического произвола, когда все внимание поглощается этой гигантской битвой, особенное внимание мы должны отдать тому роману, где автор сквозь дым повседневности различает видения грядущего строя. ‘Откуда же было в такой стране начать социалистическую революцию без фантазеров’, — говорит тов. Ленин, учитывая роль страстной мечты, о ‘Стране Грез’ в борьбе передового авангарда пролетариата с могущественной буржуазией всего мира. Чтобы бестрепетно умирать во имя светозарного идеала, надо не только ненавидеть прошлое, но и представлять себе ясно конечную цель. Такое представление может дать только искусство.
‘Страна Гонгури’ написана еще в 1917 году. Осенью 1917 года эта фантастическая повесть т. Итина была одобрена и принята М. Горьким для журнала ‘Летопись’ под другим названием ‘Открытие Риэля’, но не была напечатана ввиду закрытия журнала. Впоследствии автор вновь значительно поработал над ней. Издавая в настоящее время эту небольшую книжку, Государственное издательство надеется, что ее высокие переживания дадут читателю радостный отдых и новый импульс энергии на тяжелом пути в Страну Будущего.
Канск-Енисейский. Январь, 1922 год.
I
Тюрьма была переполнена. В одиночки запирали по нескольку человек. В самой тесной клетке третьего этажа, где в коридорах все время дежурил военный караул, жили двое. Один был молод, другой казался стариком, но путь, отделявший юношу от смерти, был гораздо короче. Он был пойман с оружием в руках. Его дни были сочтены. Старик, когда-то известный врач, тоже обвинялся в большевизме, но в то время играли в законность и демократию, необходимо было разыскать какое-нибудь преступление, чтобы его повесить, поэтому в его прошлом упорно рылась следственная комиссия.
Молодой человек стоял на нарах и, прижав лицо к решетке, смотрел в лунный сумрак летней ночи. Низкие хвойные горы чернели на горизонте. Под ними стремилась огромная река, сиявшая серебряной чешуей. В последние ночи воображение пленника было особенно ярко. Он верил в теории, по которым человек, когда умирал, был мертв, но громадный оптимизм его молодости не допускал смерти. Расстрел представлялся ему звуковым взрывом, виселица — радужными кругами в глазах. Остальное было так же нереально, как тюрьма, поглощенная его воспоминаниями и грезами.
Лунное отражение раздвинуло горы до горизонта. Пред ним беззвучно вздымались ровные волны теплого океана, покачивая огромную лодку. Он лежал на корме, разбитый дневной работой, но ему было хорошо от выпитого вина. Рядом двое китайцев, таких же носильщиков, как и он, ссорились из-за украденной рыбы. Он смотрел то на живой путь луны в океане, то на отражения разноцветных огней гавани, отелей и кабаков. Он мечтал, убаюканный ритмом волн и вздохами нежного бриза, которым никогда нельзя было надышаться. Зловонный чудовищный город исчез. Банановые рощи выросли на берегу. Чудесная набережная охватила бухту и, как сон, по ее извивам вознеслись невиданные здания. Он так углубился в свои видения, что незаметно, едва слышно, проговорил, наполняя камеру певучим размером:
— Страна, где все другое,
Страна моей Гонгури.
Врач, читавший полулежа у восковой свечки какую-то рукопись, внезапно приподнялся.
— Страна Гонгури, — сказал он. — Я только что прочел это название в твоей тетрадке, Гелий. Здесь больше мистики, чем географии.
— Страна Гонгури, — повторил Гелий, стараясь очнуться.
Он замолчал снова.
Врач взял рукопись, перевернул страницу и стал медленно читать стихи Гелия, иногда задумываясь на минуту в конце строфы.
— В снегах певучих жестокой столицы
Всегда один блуждал я без цели
С душой перелетной пойманной птицы,
Когда другие на юг улетели.
И мир был жесток, как жестокий холод.
И вились дымы-драконы в лазури.
И скалил зубы безжалостный голод.
А я вспоминал о Стране Гонгури.
И все казалось, что фата-моргана
Все эти зданья и арки пред мною,
Что все, как ‘дым пред лицом урагана’,
Исчезнет внезапно, ставши мечтою.
Здесь не было снов, но тайн было много
И в безднах духа та нега светила —
Любовь бессмертная мира иного,
Что движет солнце и все светила.
— Это написано очень давно, — сказал Гелий, — еще когда я был студентом в Петербурге.
— Тем более, — сказал врач, — почему ты никогда не говорил мне о Гонгури?
Тень Гелия задвигалась на переплетах решетки и тотчас же вслед ей грохнул тяжелый выстрел. Рикошет пули наполнил одиночку резким злым воем и мгновенно затих, щелкнув в углу.
— Упражняются, сволочи!
Гелий спрыгнул с нар и подошел к свету.
— Как бы вырваться отсюда! — невольно пробормотал он, сжав кулаки.
Его лицо трепетало.
Ему было 24 года. На вид ему было больше. Его бронзовое лицо с признаками непоправимого истощения покрылось тем туманно-матовым налетом, какой может дать только тюрьма. Левый висок был рассечен, на руке не хватало двух пальцев и неизвестно сколько шрамов скрывала одежда, но жизнь и сила бились в нем, как дикий зверь в капкане. Врач прижимал руку к груди. Гелий заметил это и вдруг ласково улыбнулся.
— Что, испугался, старина? — спросил он, касаясь плеча друга.
— Я просил тебя, — сказал тот, немного задыхаясь, — не подходить к окну. Вчера поставили казачий караул.
— Что ж, доктор, неожиданность — лучше, — ответил Гелий. — У меня нет иллюзий. Это ты говоришь: ‘Они не посмеют’, но они только выжидают момент и все представители всех культурных народов мира при всех белых армиях будут молчать, как всегда. Когда я не мечтаю, у меня нет иллюзий. Я пережил тысячи приключений, не меньше тебя, старина, но теперь у меня предчувствие, что… Впрочем, — Гелий быстро вскинул голову: — ты хотел спросить меня о чем-то? Гонгури. Да, сейчас, пожалуй, действительно пора заняться самыми индивидуальными переживаниями.
Гелий замолчал. Старик, потрясенный и ослабевший, молчал тоже. Потом Гелий продолжал, стараясь заставить его забыть случившееся.
— Я никому не говорил об этом. Ты знаешь, я не люблю членов партии. Я знаю, что они необходимы в эпоху борьбы и армий и что они хорошие боевые товарищи, но я не люблю их. Тебя, как друга, я узнал недавно. В сущности говоря, тут не о чем рассказывать. Сначала это пришло во время далекого детства, когда я лежал с книжкой под головой в зеленой тени и стрекозы пели в небесной сини. Потом всего яснее это повторилось на берегу Индийского океана, незадолго перед тем, как мы встретились. Иногда я курил опиум, стараясь убить время, и каждый раз мне снилось, что так называемый действительный мир становится неясным мелькающим вихрем частиц, исчезая в безмерных пространствах, пока вдруг не наступал момент, когда бессмертный дух забывает тело. И тогда, сперва словно отвлеченная гипотеза, а потом как незыблемая истина являлся мне бледный намек о Стране Гонгури. Но не только в кабаках, — в дни, когда я бывал совсем трезв и голоден и дремал от усталости, во мне возникала уверенность, что я вдруг переходил в совсем другой мир, я жил там и действовал, но когда просыпался, помнил все очень смутно. Однажды, еще на севере, я испытал глубокий экстаз, стоивший мне большой потери сил, и после того я запомнил имя женщины. Ее звали Гонгури. На океане это повторялось чаще. Словом, Страна Гонгури — навязчивые сны с необыкновенным тоном реальности. Вот и все. Все это, конечно, имеет свои научные объяснения, доктор. Дайте прикурить.
— Да, можно всему найти научные объяснения, — подтвердил врач. Затем, после долгой тишины, нарушаемой бредом тюремных окриков, пока Гелий курил, нервно глотая дым, он очень тихо и очень сосредоточенно произнес: ‘Гелий, хочешь вернуться в Страну Гонгури?’
Гелий встал. Он сначала удивился, потом нахмурился.
Раздался новый выстрел, потом длинный страшный крик.
— На этот раз прямо в цель, — сказал Гелий. — Говорят, они получают по сто рублей за каждую удачу.
Вдруг он вскрикнул и бросился к окну.
— Гелий, Гелий! — закричал врач, ловя его руку, — я совсем не шутил, я говорил серьезно. Сядь!
— Во имя того, что у нас нет бога, доктор, дай мне покончить со всем этим, — я не могу больше! — ответил юноша.
— Что ты хочешь сделать?
Рука Гелия ослабела, он вернулся и сел на нары, прислушиваясь к внезапной тишине.
— Ты говорил, — продолжал врач, пытаясь заинтересовать его прежней темой, — что ты жил в Стране Гонгури. Что было, то есть. Что такое время? Нелепость. Почему бы нам не восторжествовать над нелепостью?
— Да, — ответил врач, ободренный его вниманием. — Только не думай, что я сошел с ума. Торжество над временем вовсе не утопия и я докажу это. Мы постоянно нарушаем его законы во сне. Наука зарегистрировала множество случаев, когда самые сложные сновидения протекали параллельно с ничтожным смещением часовой стрелки. Я сам испытал нечто подобное во время опытов с одурманивающими ядами и теперь не сомневаюсь даже в семилетием сне Магомета, восхищенного Аллахом до семи небес, начавшимся, когда опрокинулся кувшин с водою и кончившимся, когда вода еще не успела вытечь из него. Однако обыкновенный сон не годится для наших целей. Он слишком нестроен, его режиссер вечно путает сцены. Гипнотический сон всего более подходит для нас.
— Гипнотический сон? — повторил Гелий. Он действительно заинтересовался.
— Да. Впрочем, не следует уподоблять гипнотизм сну. В некоторых стадиях гипноза самое тусклое сознание может расцвесть волшебным цветком. Один мой пациент производил впечатление гения своими экстатическими импровизациями, хотя в обыкновенной жизни это был бездарнейший писака.
— Может быть, он повторял чужие стихи, — заметил Гелий с еще неисчезнувшей иронией.
— Все равно, — ответил врач, — наяву я не слышал от него ничего подобного. Он обладал нечеловеческой памятью. Он мог воспроизвести все ничтожные факты своей жизни, все мимолетные происшествия, мог стать совершенным ребенком и чем-то еще ниже, до страшного сходства всех особенностей психики, до возвращения первобытных темных инстинктов. Другой, совсем калека, профессор, высохший, как Момзен, погружался в другую индивидуальность, чуждую его нормальному Я. Он был великим воином, настоящим Ганнибалом, сыном Гамилькара! Он вел свои войска через Альпы, ледяной ветер жег его загорелое лицо, его боевые слоны гибли от холода, но его несломимая воля все сильнее пламенела от испытаний и его глаза сияли, как пожары двух городов. Он спускался в Италийские долины под ржание коней нумидийцев и мерный стон мечей, бьющихся о щиты. Так он рассказывал, клянусь болотом!
— Сны лучше жизни, — проговорил Гелий, как бы задавая тему элегантного спора.
— Это более чем сны! — возразил врач, пристально глядя в его глаза. Затем, помолчав несколько секунд, он продолжал, все более увлекаясь.
— Когда говорят о гипнотизме, имеют обыкновение утверждать, что это воля гипнотизера вызывает в спящем все невероятные процессы транса и т. п. Конечно, воля здесь ни при чем. Я говорю спящему, что его тело бескровно и кровь перестает литься из его ран, я говорю, что его мышцы окаменели и слабый человек лежит на двух подпорках, касающихся его затылка и ступней, выдерживая неслыханный груз. Это всем известно. Гипнотизер не может подчинить чужой души, он лишь вызывает в ней какие-то неисследованные силы и она более или менее раскрывает их, не переставая быть загадкой, увлекая в свою таинственную бездну.
Он говорил еще довольно долго о той поэтической области, где Наука соприкасается с Неведомым. Гелий слушал, полузакрыв глаза, курил и явно наслаждался необычайностью положения по своей неисправимой привычке авантюриста и поэта. Наконец он прервал говорившего.
— Хорошо, доктор! Итак, ты хочешь усыпить меня и сделать только одно внушение: чтобы я вернулся в Страну Гонгури? Хорошо, я готов на какие угодно опыты! Я только думаю, что меня трудно загипнотизировать. Впрочем, когда я засну, ты можешь попытаться. Это, кажется, практикуется? Кстати, сегодня я спал не более пяти часов.
Врач кивнул головой, и так как проект был принят, предложил поужинать хлебом. Еда заставила их на время забыть о своих замечательных планах. Хлеба было мало: голод никогда не расстается с тюрьмой.
Внезапно коридор наполнился гиком и хохотом. Пьяная компания мчалась мимо. Нелепо взвизгнула частушка. Кто-то тяжелый остановился у камеры и в круглой дырке двери забегал мутный глаз.
— Завтра, — прошептал Гелий, когда шум исчез на каменной лестнице.
— Гелий!
Он взглянул на побледневшее лицо, где воля не в силах была скрыть сердцебиения, и вдруг заговорил с пламенной твердостью.
— Несмотря на это, друг, жизнь или душа, не знаю как сказать лучше, бесконечно прекрасна! Что, в самом деле, дремлет в нас? И, как прекрасно, — ведь нет силы, способной изменить то, что для меня есть самый центр Я! Четыре года я знаю тебя, четыре года ты вечно возился с научными опытами и теперь здесь, лицом к лицу с палачами, ты остался все тем же изобретателем экспериментов, каким был. Да, можно забросить нас в хаос и зловоние китайских кварталов, можно нанять весь день грузить уголь, можно тело и сознание сделать черными, как он, от грязи и зноя, можно убить, но нельзя, невозможно заставить Гелия перестать быть Гелием. Если бы наши тюремщики могли почувствовать это, они сами повесились бы от своего ничтожества. Поэтому у меня нет других мыслей, кроме навеянных нашим разговором, Митч, ничего больше.
Он подошел к своей койке, сбросил сапоги, потом помедлил и закурил.
— Задуй лучше свечку, не будут заглядывать, — заметил он.
Врач погасил огонь. Лунный свет нарисовал на стене гигантскую решетку. Гелий отвернулся, закрываясь своей английской шинелью, снятой когда-то после боя, с мертвого врага.
— Итак, мы отправляемся в Страну Гонгури, — сказал он.
— Спокойной ночи, — ответил врач.
Скоро он услышал безмятежное дыханье спящего, привыкшего мгновенно засыпать в короткое время отдыха в грязи пристаней и вокзалов, в открытом море в бурю, в заставе перед тем, как идти в снега величайших равнин и стоять часами на грани двух борющихся миров и смерти.
Голубой свет падал на спокойное лицо Гелия. Врач смотрел на это лицо и мысли его кружились. Его лихорадило. Он бормотал бессвязно.
— Электроны света, мысль в его мозгу. Мир. Мозг. Непонятно.
Он с усилием встал, очнувшись, и осторожно взял руку Гелия.
— Ты спишь, — сказал он, — спи! Волны мрака укачивают, как море. — Он приступил к своим внушениям.
Наконец, грудь Гелия расширилась от сильного вздоха и черты лица оживились. Он бредил и жестикулировал. Потом его лицо внезапно побледнело и стало неподвижным, словно невидимая рука сдернула с него маску. Врач был очень удивлен.
— В сущности, все гипнотические состояния индивидуальны, — пробормотал он, прижимая пульс спящего, показавший резкое понижение жизнедеятельности.
Он молча созерцал нечеловечески спокойное лицо, освещенное слабым голубоватым светом. Такими обыкновенно изображают существа высочайшего типа. Он вспомнил, как то же выражение поразило его, когда он в первый раз встретил Гелия.
Врач эмигрировал сразу после 1905 года. Их было много — русских беглецов, уехавших искать свободу за Атлантик. Большинство из них очень скоро испытали эту свободу. Она превратила их в бродяг, в случайных рабочих физического труда, разбросала по всему свету. ‘Повезло’ очень немногим, ему в том числе, благодаря его интернациональной профессии и подготовке. Он спокойно практиковал в Сан-Франциско, постепенно терял прежние знакомства, старел и не думал больше о борьбе. Его стали звать ‘М-р Митчель’ и под этим именем он был известен даже русским эмигрантам, которым он помогал. Так продолжалось, пока не явился Гелий.
Он был художник по натуре, а его отец — токарь, в далекой провинции. В России этого достаточно, чтобы стать революционером. Затем пошло, как по нотам. Совсем молодым студентом Гелий был сослан в Сибирь. Беспокойный и жизнерадостный, он не долго выдержал ее огромное однообразие и, зная немного английский язык, сбежал в шумный Китай. Здесь началась его новая жизнь моряка и чернорабочего.
Он жил на пароходах и в доках, объехал все берега южных морей и его душа пропиталась их синей солью, густым ветром и золотым зноем. Иногда ему удавалось найти более легкую работу монтера или маляра, но скоро он сам возвращался к морю. Впечатления подавляли его и требовали воплощения. Он писал стихи в маленькой тетрадке, которую носил во внутреннем кармане своих единственных брюк. Этого было слишком мало, и, так как вокруг не было никого, кроме людей, занятых каторжным трудом, его творчество расцветало в грезах.
Однажды, после удачного заработка, во Фриско, Гелий наслаждался безделием и хорошим табаком в дешевой харчевне для матросов. Он мечтал. Он творил свои поэмы, не находившие другого сбыта, кроме его собственного воображения. Это было вдохновение. Он видел Страну Гонгури.
Опасная болезнь пациента привела ‘мистера Митчелл’ в эти кварталы. Он зашел отдохнуть после работы в первую открытую дверь. Воздух внутри был похож на туман в бане, грязные сильные люди всех рас пили, кричали и бранились. И в центре всего этого он сразу заметил напряженное от потока мысли лицо, красивое и странное, с легкой улыбкой тайной радости! На первый взгляд оно принадлежало обыкновенному чернорабочему, допивавшему свое пиво за дальним столиком. Врач сел рядом. Молодой человек не двигался.
— Удивительно, — пробормотал наконец врач по-русски.
Юноша вздрогнул и, очнувшись, уставился на своего соседа.
— Вы. Вы, — начал он.
— Русский!
Через секунду они трясли друг другу руки.
Гелий настолько был восхищен встречей с человеком, который отчасти мог понять его, что они проговорили, пока к ним не подошел китайчонок, заявивший, что заведение закрывается. Эту ночь Гелий спал в квартире врача, но ему не спалось: постель была слишком мягкой, — ‘как женщина’, говорил он.
С тех пор они не расставались. Врач скоро увидел беспомощность Гелия, вернее, презрение к помощи и его талантливость. Без особого труда он устроил его в одно русское издательство. Они вели деятельную жизнь. Война в Европе заставила их снова занять старые боевые позиции. Потом пришел бессмертный семнадцатый год, — февраль и октябрь. Газеты заполняли страницы событиями в России, ее ужасами и безумством, сквозь красный дым которых виднелся бледный, смертельный страх гибнувшей цивилизации, почуявшей победную поступь Нового Мира. ‘Чтобы строить, — надо разрушать’, — ликовал Гелий, и однажды сказал твердо и безоговорочно: ‘Надо ехать!’ Врач не хотел этого. Он хотел покоя, он был стар, но все-таки, в решительный момент согласился.
Они поступили переводчиками к группе секретарей YMCA, отправлявшихся в своей новенькой форме американских офицеров в северную Азию. Они ехали проповедовать идеи креста и красного треугольника с помощью какао, сигареток и молитвенников. В сущности, это были славные ребята, — обыкновенные путешественники от нечего делать, воспользовавшиеся богатым христианским союзом для своих целей. Все их христианство сводилось, по традиции, к совместным молитвам по воскресеньям, во время которых они зевали, рассказывали анекдоты и курили манильские сигары. Когда янки были достаточно близко от границ, занятых войсками Республики Советов, переводчики покинули их без предупреждения.
Они торопились, но огненная завеса уже разделяла Сибирь от России. Тогда Гелий первый бросился в хаос первоначальной власти. Случайность, полтора года юридического факультета, сделали его членом революционного трибунала. Очень скоро стало безнадежно ясно, что борьба в Сибири против экспедиционных войск всего света и предателей всех сортов, немыслима. Коммунистические отряды были разбиты и уходили в тайгу. С одним из них ушел Гелий. Врач плыл по течению.
Ему врезались в память эти дни. Полгода отряд метался по чудовищным лесам и деревням. Зимой, в морозы, пред которыми градусы Фаренгейта из сказок Лондона — детская шутка, они ночевали у огромных костров под хвоей невероятных сосен. Иногда они вырывались в не менее чудовищные степи и крутящиеся саваны бурана, каждый день хоронили десятки людей. Было чудом, каким образом он, старый, изнеженный интеллигент, мог перенести все это. Он жил под шкурой медведя в своей санитарной повозке и бестрепетно ждал конца, но беспокойство мучило его, когда он вспоминал ремень винтовки, прилипший к плечу Гелия, как у всех рядовых бойцов. Наконец, в декабре, их окружили. Большинство было убито, часть погибла от пыток и несколько человек, по обычаю бандитских войн, были доставлены живьем. Потом тюрьма, мучительное следствие, смертный приговор для Гелия.
— О, что это было!
Врач вздрогнул. Он зажег спичку, чтобы закурить. Резкий свет упал на веки Гелия, он вздохнул несколько раз чуть заметно глубже, но не проснулся. Врач быстро погасил пламя.
— Что за удивительное несчастье, — пробормотал он.
Единственной его надеждой была миссия Соединенных Штатов, приехавшая в город. Он слышал фамилию Д. Мередит, — не тот ли Мередит, которого он лечил? Кроме того, говорили, что американцы, помогая излюбленному порядку паровозами и теплым бельем, бывали также в тюрьмах перед большими расстрелами, стыдясь финансируемого ими варварства, и, кажется, спасли кого-то.
— Они не посмеют убить поэта, — думал он. Вдруг ему показалось, что лицо Гелия стало еще поразительнее. Он взял руку спящего и с тех пор все время старался следить за его пульсом. Неожиданно отдаленная музыка наполнила камеру. Это был фонограф в квартире начальника тюрьмы. Кристаллический голос пел ‘Ave Maria’.
— Как интересна жизнь и как скучна! — думал врач, глядя в гипнотизирующую одухотворенность лица Гелия. — Люди давно стали бы богами, если бы в них однажды вспыхнул огонь, пламенеющий в этом юноше. Ах, если бы хоть сон им приснился необыкновенный!
В его памяти звучали отрывки поэзии Гелия, самые мистические и пламенные, и он бормотал их вслух, не владея собой.
— ‘И все-таки я умираю в грезах,
И непонятный сон меня томит,
И мысль, как демон в сказочных наркозах,
В провалы неба без конца летит.
В тюрьме рожденный царственный орел,
Не зная воли, все ж к лучам стремится, —
Так дух предвидит некий ореол
И жаждет навсегда освободиться’.
— Гелий! кто он? гений или каждый раз, когда я думал, что разгадал его, какой-нибудь поступок, фраза внезапно снова открывали мне алмазную стену его глаз. И мне всегда становилось немного страшно, когда я долго погружал мысль в его сознанье. Точно огромный полет. Ах, разве есть понявший душу?!
— Разве есть понявший душу? — повторял он время от времени, сам почти загипнотизированный мудрым спокойствием сна.
Вдруг он очнулся.
— Пульс!
Сердцебиение спящего замедлялось с такой угрожающей правильностью, что врач немедленно принялся будить Гелия. Неожиданно это оказалось очень трудным. Хорошо, что было немного водки. Гелий проснулся, т. е. открыл глаза, но он совершенно не отвечал на вопросы и смотрел с таким сумасшедшим удивлением, что врач невольно отступил в страхе, принявшись рассказывать, громко повторяя фразы, все происшедшее. Прием действительно подействовал. Скоро Гелий стал более внимателен к окружающему и нахмурился от воспоминаний. Врач зажег свечу и велел Гелию закурить. Привычные ощущения лучше всего повлияли на него. Он нерешительно встал и направился к обломку зеркала.
— Я не изменился? — сказал он.
— Нет, совсем мало.
— Я очень много пережил за это время.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — робко спросил врач, но Гелий только покачал головой.
Он сел на койку, опуская лицо в ладони.
— Что это было, что это было!
— Что, Гелий?
Настала тишина. Врач молча ждал исхода неведомых потрясений его друга. Что это могло быть? Далеко в городе ударил колокол. Гелий неожиданно выпрямился.
— Сколько времени? — быстро спросил он.
— Час.
— Час? Скоро рассвет!
Он глубоко вздохнул и с гигантским усилием воли продолжал очень спокойно, как будто говорили о деле.
— Последний рассвет. Поздно. Да, кто-нибудь должен знать! Садись, Митч, слушай, что это было. Я закрою глаза, чтобы лучше видеть. Слушай!
II
— Сначала я спал, потом случилось нечто, чего нельзя забыть: моя жизнь в стройном порядке переживаний стремительно потекла назад к своему первоисточнику. Друг за другом возникали передо мной все более и более ранние картины моего пребывания здесь, словно тени фильмы, разорванной и соединенной так, что последние сцены стали первыми и первые — последними. Промелькнули школьные годы, началось детство. Я читал давно забытые книги, уносившие меня на воды Амазонки и Ориноко, на таинственные острова и далекие планеты. Я помню себя совсем крошечным ребенком, влюбленным в нянины сказки, безумная фантазия которых так торжественно звучала в темной детской при свете зимних звезд, я внимал им и забывал себя. Потом я подошел к огромному дереву, несомненно из учебника Ветхого завета, и беседовал с Авраамом, и тогда, подобно смутному сну, во мне родилось воспоминание об этой жизни, хотя перед собой я видел только степь, но Авраам дал мне жемчужину величиной с голубиное яйцо и я улыбнулся, уверившись, что вспоминаю лишь грезы дневного сна. Я стал смотреть на тусклый свет дивного жемчуга и мое сознание постепенно погружалось в него, пока не наступил хаос.
Не знаю, как долго длилось беспамятство.
Гелий замолчал, сжимая ладонью веки. Он не в силах был справиться с цепью образов, окружавших его. Бешеная воля билась с их расстроенными полчищами, стремясь вернуть им порядок и красоту мысли. Сознание, что все эти невероятные грезы замкнуты в клетке его мозга, было чудовищно. Гелий трепетал. Наконец, он открыл глаза и продолжал с крайним напряжением.
— Я, Риэль, так меня звали раньше, я, Гелий, видел сегодня мир с непредставимой высоты. Я хочу тебе рассказать об этом. Я был Гелием и стал Риэлем, вернее, наоборот. Но это лишь теперь я помню последовательность видений, тогда же было совсем иное. Я стал вполне человеком другого мира, с другим прошлым, вне каких бы то ни было воспоминаний о жизни Гелия. Видимость реального ничем не отличалась от обычного состояния вещей. Мне было, приблизительно, 24 года, как теперь. Разумеется, это не значит, что моя жизнь длилась в течение 24 оборотов Земли вокруг Солнца — земные меры вообще неприложимы к Миру, где я назывался Риэль, но я все же буду употреблять их, потому что в данном случае кажущееся для нас важнее действительных соотношений. Впрочем, должен сказать, в моих воспоминаниях есть огромные пробелы: у меня сохранились, главным образом, зрительные впечатления и весь смысл этих впечатлений и смысл всех фраз и речей, так что я буду передавать их, как, если бы я помнил их дословно и как я привык писать и говорить вообще, но я совершенно забыл язык, на каком я говорил, — осталось только несколько собственных имен и больше ничего. Но это незначительная потеря, — я забыл великие знания, которые могли бы изменить все, но они исчезли, исчезли.
Гелий опять остановился, собирая образы. Врач пытался удобнее расположиться на покрытых овчиной досках.
— Итак, — снова заговорил Гелий, после задумчивой паузы, — я вернулся в Страну Гонгури 24-летним юношей и пробыл там не более 24-х часов. Таким образом, невозможно передать мои впечатления в порядке их последовательности, как невозможно путешественнику, вернувшемуся из неведомой страны передать свои приключения с последнего дня. Поэтому я расскажу вкратце о моей великой родине и моем прошлом, насколько это необходимо для понимания дальнейшего, остальное ты легко дополнишь своим воображением.
Был 1920 год после Революции. Я вспоминаю жизнь, в общих чертах удивительно сходную с жизнью на Земле, но достигшую иной, высшей степени развития. Я видел породы животных и растений, подобные земным: — бананы, хлебное дерево, персики, розы, — но они имели странные размеры, приносили гипертрофированные плоды, вообще были поразительно изменены многовековой культурой. Только люди более всего походили на лучшие племена Земли, впрочем, я помню себя выше и прекраснее их, потому что у нас был теплый, неизменный климат и не было забот. Машины были совершенны, души людей еще более. От права власти — этого подобия кнута и других воспитательных атрибутов, от разных кровожадных чудовищ древности, почти ничего не осталось. Дети еще играли в государства и войны, но на самом деле преступление стало невозможным, как, ну, как съесть горсть пауков. Исключения подлежали ведению врачей.
Это схема жизни. И вместе с тем — это мечты. Ведь говорить о моей стране, значит мечтать. И там, в тех дворцах, полных кристаллического света, тоже пылали терновые розы трагедий духа. Их огонь убил меня, но, когда я вспоминаю о нем, я готов каждый день умирать в Стране Гонгури, чем жить здесь.
Гелий задумался чуть-чуть, взглянул в глубину ночи, как бы отыскивая слова для нереальных предметов, и продолжал более спокойно.
— Современное мне величие стало не только грезой со времени Онтэ, гениального генэрийца, за пятьсот лет до моей эры открывшего способ уничтожать зависимость от притяжения мировых тел. Тяжесть, наше проклятье, превратилось в чудесную силу. Огромные массы поднимались вверх и брошенные обратно, давили на гигантские рычаги, двигавшие бесконечные системы машин. — Мир — энергия, — она безгранична. Мы здесь, жалкие карлики, страдаем извечно от ее недостатка, но она всюду. И как мало, как мало нужно, чтобы покорить ее организующей силе духа, чтобы стать великим и свободным: только немного разума, немного коллективного разума!..
С тех пор, как Онтэ впервые подчинил воле человека всемирный поток тяготения, волшебная легкость стала основой нашего мира. Можно было изменять очертания материков, переносить и уничтожать горы. Еще Онтэ начал разработку плана всей Страны Гонгури. Это был очаровательный сад с преобладающими породами в разных климатах. На карту были нанесены пояса: какао, кофе, пшеница, мед и т. д. Города представляли собой группы зданий, возвышавшихся из разноцветного ковра деревьев. Вернее, каждое здание было городом, населенным несколькими десятками тысяч людей, законченным в своей внутренней жизни и соединенным токами со всем миром. Один раз я видел постройку нового города — настоящий праздник творчества и великолепия! Город возник с изумительной быстротой, но потом, когда завершилась мысль инженеров, заснула энергия машин, на смену пришли художники, томимые своей вечной неудовлетворенностью. Ах, какое чудесное спокойствие овладевает мной при этих простых воспоминаниях! Словно полет ранним утром.
Мое время было эрой великих событий. Шестьдесят лет перед этим молодой ученый Везилет практически решил проблему полета в межпланетном пространстве. С ним было еще шесть человек и две женщины. Они отправились на планетку Санон, ближайшую к нам из внешних планет нашей системы. Шестьдесят лет о них не было никаких вестей и большинство было уверено в гибели Везилета, унесшего с собой тайну своего изобретения. Но вот, я был тогда школьником, в стране Талла, радио Лоэ-Лэле, столицы Генэри, загремело тысячами рупоров и экранов, что Везилет вернулся.
— Что это за названия, Гелий? — тихо перебил его врач. — Ты не говорил. — Он внимательно слушал его бред, по временам делая короткие заметки в записной книжке.
Гелий кивнул головой.
— Да, Митч, это очень странно. В Стране Гонгури было два народа: Талла, населявший восточные материки, и Генэри. Я не ручаюсь за эти названия. Здесь не было, конечно, различия по национальностям, нет, такого свинства у нас уже не существовало. Здесь были разные цели, или идеалы, что-то в этом роде.
Я родился в стране Талла. Громадный, сильный народ. Это был ряд коммун, спокойных, счастливых, если счастье есть сознание совершенной удовлетворенности или возможности ее. Там не было ничего лишнего. Точная мысль определяла производство. Коллективное творчество преобладало. Даже художники очень часто вместо подписи ставили знаки своих школ. Памятники воздвигались не людям, а событиям: ‘Победа над тяжестью’, ‘Перевоплощение веществ’ и т. и. Совсем другое — Генэри!
Первые впечатления, сохранившиеся в моей памяти, были впечатления полета, когда я впервые учился управлять миниатюрным аппаратом, состоявшим из пояса, уничтожавшего тяготение, и двигателя. Какое удивительное ощущение бесплотности, словно от наркоза, я испытывал поднимаясь все выше и выше вместе с другими крошечными существами! И всегда я стремился лететь скорее других, парить над другими, всегда был один, полный странного беспокойства. С детства я внимательно прислушивался к рассказам о генэрийцах, которых сдержанно не одобряли: их было в двадцать раз меньше, чем нас, у них был институт Ороэ и разные чудовищные вещи, даже то, что мы называли ‘деньги’.
Мне было шестнадцать лет, когда вернулся Везилет. Ах, Митч, ты понимаешь, — у нас не было убийств, войн, дипломатических интриг, судебных процессов, — всей этой бедности и грязи, прямо пропорциональной безумию, что же удивительного, если мои страсти пламенели от громких имен и чистого героизма! По правилам нашей школы я уже мог жить в любом городе планеты. Я слышал, что Везилет снова подготовлял экспедицию на Санон. Мне было необходимо переговорить с ним. Я был так молод, что не верил в неудачу, в отказ.
Я улетел в безграничные просторы западного океана и мне так понравился совсем особенный воздух над его ширью, что я провел там весь день, радуясь прохладе прозрачных волн. Потом во мне с прежней силой возникла моя смутная жажда и я помчался к материку Генэри, когда западный горизонт приближался к солнцу. Раньше я не бывал в Лоэ-Лэле, вообще в Генэри. Конечно, я знал о них все, что говорилось в школе и книгах и тысячи раз видел на экране, но все же я был подавлен новью. Впервые я увидел лица, искаженные теми страшными пороками, от которых нас предостерегали, как от ада, и лица, сиявшие невероятной красотой Гонгури. Я был захвачен и унесен чем-то высшим меня, в этой возбужденной чуждой толпе.
Лоэ-Лэле раскинулась на берегу залива теплых вод, на небольшом полуострове, прямым углом вдавшимся в море. Как раз в точке пересечения набережных, на огромном камне, стояла удивительная статуя легендарного юноши — бога. Его лицо было обращено к югу и его тело, отлитое из темного металла, казалось обожженным солнцем. Запрокинутая голова отклоняла корпус и левая рука защищала взор от невыносимого сияния, а правая была простерта над землей, как бы ища опоры, но все же его грудь расширял огненный восторг и нога твердо выдвигалась вперед к югу, к солнцу, туда, навстречу высшему влечению, нездешнему свету. Казалось, он отражал в себе невидимую душу гиганта города, — страсть непреложную, недосягаемый дух.
Мне трудно говорить нашим грубым языком о красоте светозарной. Пусть каждый по-своему представляет совершенство. Кроме того, я проговорил бы до утра и до конца жизни, если бы стал изображать столицу Генэри. Я хочу рассказать совсем о другом, ужасном. Только два слова о Дворце Мечты. Нет, еще о садах! Земной рай бородатого Ягве был бездарной копией садов Лоэ-Лэле. Они окружали ее с трех сторон: с востока и севера, и на западе начинались почти от статуи на скале, простираясь по краю моря, отделенные от него широкой полосой пляжа. Гипертрофированные розовые кусты, странные декоративные растения, пальмы и бананы с листьями-гигантами, аллеи, вымощенные плитами темного топаза, удивительные фонтаны, каскады кристальной горной воды, открытые солнечные поляны, голубые, зеленые, красные, желтые, легкие невиданные постройки, обвитые вьющимися цветами, огромными, как луны, и всюду статуи (какие статуи!) генэрийских скульпторов. Я вспоминаю о всем этом, мой мозг едва выносит яркие феерические краски и, как общий фон, предо мной дрожит, словно дым фимиама, легкий влажный и теплый воздух, поднимающийся к небу. А вдали, сквозь листву и стволы виднеются великолепные гиганты Лоэ-Лэле, где как быстрые парусные ялики в проливах между скал, мелькают белые и бледно-голубые туники, в рамке бездонной синевы и сверкающих граней камней. Здесь, в тюрьме, невольно ярче сознаешь, Митч: ‘счастье в полете’. Ах, как бы отсюда вырваться! Ведь так мало, так мало нужно для счастья, — полет!..
На площади, у статуи юноши-бога, толпились, наполняя воздух и землю, тысячи генэрийцев. Десять сверкающих машин стояли у его ног, я сразу узнал их, вздрогнув: это были ‘победители пространства’ Везилета.
— Где Везилет? — спросил я.
Трое обернулись и кто-то ответил пренебрежительно. На земном языке ответ звучал приблизительно так:
— Здесь не до мальчишек!
Я удивился, взял его за руку и крикнул, чтобы заглушить шум.
— Я хочу видеть!
Генэриец обернулся снова, тоже удивился и вдруг засмеялся мне в лицо. От него запахло мутным и перегорелым. Он сказал:
— Война!
Это было чудовищно. Гораздо хуже, чем где-нибудь на Бродвее сказать: ‘Пойдем, поджарим на завтрак негра’.
Я сильно дернул моего собеседника, чтобы тот очнулся. Вероятно, я заразился общим смятением. Сильный толчок отбросил меня в сторону. Несколько человек подлетели к нам.
— Что это, перепились?
Внезапно раздались победные клики, все сдвинулось, понеслось. Я взглянул: все десять машин поднялись и, равномерно ускоряя мощный полет, исчезли в небе. Я бросился вверх так высоко, что стал задыхаться. Мечты не сбылись — первый раз! — и как нелепо!
Красный диск солнца коснулся горизонта. Пылали фосфорические тона океанийских закатов. Я летел к северу, прочь от Лоэ-Лэле. В школе о ней говорили правду. Кровь и золото струились на землю, но в душе было темно. Вдруг огненный луч промчал тьму. Внизу подо мной шумел от прибоя пустынный остров-скала и луч солнца отражался от полированного металла одиннадцатого аппарата, вдавленного в гальку берега. Я бросился туда, едва не разбился, — ‘Паон’, прочел я блестящее название планеты, занимавшей по отношению к нам место Венеры системы Солнца.
Высокий старик смотрел на меня, улыбаясь.
— Кто вы? — спросил я. — Неужели вы отправляетесь на Паон?..
Вдруг я заметил, смутившись, не зная, как выразить мое безграничное уважение, черный жемчуг и Рубиновое Сердце — признак Ороэ.
Строй жизни Генэри в общих чертах совершенно такой же, как жизнь наших коммун, кое в чем отличался чрезвычайно. Идеи далекой Революции выковали эти страны из одного куска. Все необходимое производилось всеми и для всех. Механический прогресс давно уничтожил принудительный труд. Образование, материалы для творчества, пища, город, одежда были спаяны одним планом во всей Стране Гонгури, но остальное, что не было необходимо для жизни и развития народа, в коммунах Талла не производилось. В Генэри же на организме социальной спайки существовали диковинные наросты, производившие ненужные и явно вредные предметы, главным образом возбуждающие яды. Поэтому в Генэри, в этой не подчиненной контролю сфере, можно было встретить такие анахронизмы, как своеобразные денежные знаки, — алмазные диски с изображением фигуры Энергии. Их ценность была, конечно, условной, так как после открытия способа превращать друг в друга любые вещества, единственной мерой могла считаться только полезная энергия. Денежная единица равнялась определенному количеству радия, сущность которого, как известно, не вещество, а сила. Эти особенности влекли за собой особенности характера обоих народов. Кроме того, в Генэри сохранился какой-то призрак Центра. Гении Генэри составляли выборную ассоциацию, Ороэ, и в принципе были всемогущи. Каждая их мысль должна была осуществляться, хотя бы для этого потребовалось напряжение всех народных сил. Нечего говорить, конечно, что избранники Генэри не могли иметь низких и нелепых побуждений. Интересно отметить, что при выборе новых членов Ороэ предпочтение отдавалось молодежи. Признаться, тайком я часто мечтал о рубиновом сердце.
— Мое имя Везилет, — ответил улыбающийся старик.
— Так вы не улетели вместе с ними, там, в Лоэ-Лэле!
— А кто ты, милый мальчик? — спросил он.
— Я Риэль.
К нам подошли еще двое: гигант лет сорока с бронзовой кожей и черным атавистическим пушком на подбородке и молодая женщина с такими ясными и одухотворенными глазами, что казалась совсем нездешней.
— Вот мои спутники, — сказал Везилет. — Марг и Нолла.
Я обрадовался, — я знал ее поэмы, она должна была понять меня. Я сказал, что я школьник, что в стране Талла скучно, что теперь все мои грезы в чудовищном мире Паона. Вероятно, это было очень трогательно. Нолла засмеялась и неожиданно сказала, обращаясь к Везилету:
— Может быть, мы возьмем его?
Наступила неловкая минута.
— Да, после ваших слов ему трудно отказать, — сухо сказал Везилет.
— Он сам откажется, — с усмешкою ответил Марг, и грубо схватив меня, повел за собой.
Говорили, что генэрийцы слабы, а этот был огромен и силен, как зверь, я даже невольно боялся его. Он действительно казался выходцем из другого мира.
— Ты думаешь, — говорил он, — что в первобытных дебрях, где без числа всякой летающей и ползающей дряни, где через три луны лед сковывает воду, можно прыгать в одной твоей тонкой рубашонке? Смотри!
Он вынул шерстяное белье, кожаные сапоги, меховую куртку, шапку и насильно напялил на меня все эти принадлежности смелых пионеров. Я не мог шевельнуться, подавленный страшно неприятными ощущениями, словно кролик, положенный на спину и таким образом загипнотизированный необычайностью положения. Кругом меня был сплошной муравейник. Марг хохотал. Тогда, до последних пределов напрягая волю, я прошелся по металлическому полу и заговорил, улыбаясь:
— Великолепно! Я буду вам чрезвычайно полезен. Я силен и могу носить тяжести. Я могу также исполнять разные мелочи, которые будут отнимать у вас много времени. Кроме того, я хорошо знаю машины.
Марг стал серьезен. Он резко согнул мне руку в локте, пощупал мускулы, потом повернулся и крикнул Везилету:
— Эти таллийцы крепкий народ, я возьму его.
В небе сиял огромный Паон — бог страсти. Мечты сбывались.
— Ты должен работать, — прибавил Марг, поворачиваясь ко мне. — Иначе, я тебя выброшу. Идем!
Я послушно и с увлечением стал ему помогать.
Скоро двойная металлическая дверь ‘Паона’ закрылась и Везилет, погруженный в тайные думы, молча нажал какой-то рычаг. Мы испытали знакомое замирание сердца от слишком быстрого подъема. Было торжественно, как в храме. Марг ушел управлять кораблем. В той пустоте, куда мы поднимались, единственными врагами людей были метеориты, блуждающие обломки миров, но мы владели особыми приборами, отмечавшими их приближение, что давало возможность избежать убийственной встречи с этими своеобразными рифами межпланетных пространств. Нолла смотрела в нижнее окно. Везилет заперся в своей комнате и рассказывал что-то, почти шепотом, машинке, записывающей речь. Никто на меня не обращал внимания. Я последовал примеру Ноллы.
Предо мной расстилался громадный амфитеатр нашей планеты. Сотни раз с той же высоты я видел на экране очертания знакомых земель, и все же их чрезмерная реальность казалась фантастичной. Контуры материков поражали размерами, облака — вечной изменчивостью, краски — странными сверкающими тонами. Мое сердце переполнялось. Я надолго забылся в экстазе созерцания.
‘Мир исчезал, но мы летели дальше.
И сердце не хотело возвращенья’, —
как смутное эхо вспоминаются мне стихи Ноллы. Ах, она действительно не вернулась!
Впечатления этого путешествия повлияли на меня необычайно. Я впервые встал лицом к лицу с безграничным миром и научился противополагать себя ему. Я увидел, как бесконечно разнообразна жизнь и взял первые уроки борьбы за существование вдали от чудесных городов моей страны. Неведомых, неосознанных влияний было, конечно, еще больше. Поэтому, на несколько минут умчимся вместе на планету Паон.
На следующий день едва не случилось катастрофы. Томимый непривычным бездействием, я стал разбирать незнакомый прибор, прикрепленный к внешней стене ‘Паона’. Вдруг загудел шторм, хлопнула дверь и сразу стало холодно. Я не растерялся и успел закрыть отверстие, но все же едва не задохнулся. Нолла застала меня с посиневшим лицом и со слезами стыда за мой некрасивый поступок. Она ограничилась одним взглядом и все происшествие осталось между нами, но я подумал, что, если бы вместо нее был Марг, он в самом деле выбросил бы меня с нечистотами. Грубость Марга я сначала отнес на счет Генэри, однако Нолла была совсем другой! Однажды я заговорил о нем.
— Он был начальником войск, — ответила Нолла.
Это был такой вздор, что я потребовал подробных объяснений.
В однообразные часы, среди бесконечной пустыни Мира, далеко от ее оазисов, освещенные ослепительными лучами солнца, неизменно лившимися с одной стороны, тогда как в другие окна были видны лишенные своего ореола разноцветные звезды, мы вели нескончаемые разговоры, стараясь не двигаться, так как всякий легкий толчок перебрасывал наши потерявшие вес тела к противоположной стороне комнаты. Я полюбил то особенное сияние мысли, каким Нолла озарила жизнь. Я любил спорить с ней на тему о преимуществах моего великого народа. Как все слишком юные души, я был заражен еще чем-то, вроде слабого отголоска патриотизма диких времен. Впрочем, часто я спорил больше от желания слушать певучий голос Ноллы.
Глядя на тончайшую резьбу алмазных дисков, я говорил, повторяя школьные истины.
— Из-за вашей свободы, как бы она ни была прекрасна, генэрийцы гораздо чаще переселяются к нам, чем наоборот, а эмигранты из Талла — всегда самые беспокойные люди. Из-за этого и большей смертности вы сравнительно малочисленны. У вас бывают самоубийства, появляются новые странные болезни, жалкие ‘пророки’ уходят с кучками поклонников в самые пустынные места планеты, художники, вместо того, чтобы украшать города, высекают статуи и строят храмы на вершинах гор.
Удивительнее всего была история Лонуола. С этим громким именем сплелись какие-то очаровательные тайны. Ученый и поэт, он был одним из величайших людей моего времени. В его реторте, впервые после неведомого дня возникновения жизни, зашевелилась протоплазма, созданная из мертвого вещества. ‘Настанет день, — говорил в стихах Лонуол, — когда человек будет питаться мыслями и рождаться от платонической любви’. Вдруг он предался изумительным фантазиям. Он отказался от избрания Ороэ, чего никогда не случалось прежде, построил недалеко от столицы Генэри, на скалистом мысе западного прибрежья, чудесный дворец, но не включил его в общую городскую сеть, и с тех пор постоянно жил там, подобно легендарному повелителю, окруженный необычайными обрядами и почестями. Все это казалось вымыслом, даже сном. В стране Талла избегали говорить о Лонуоле.
— Вы плохо кончите! — заключал я.
— Да, — улыбаясь соглашалась Нолла. — Вы многочисленнее, здоровее, счастливее и… бездарнее. Кто был Онтэ? — первый генэриец, кто Везилет?.. Да, Генэри привлекает души, затемненные страстями, и многие гибнут, предоставленные самим себе, но в этом и есть те волшебные поэмы борьбы, откуда выходят победители.
И она рассказала мне одну из них, превосходившую все, что я мог представить себе раньше.
III
Везилету было девятнадцать лет, когда он в первый раз покинул Страну Гонгури. Его спутники тоже были очень молоды. Их предприятие не подтверждалось опытом. В то время еще нельзя было концентрировать достаточного запаса энергии в нескольких кубических метрах, но Везилету было девятнадцать лет. Не уверенный в успехе, он не опубликовал своего открытия, хотя это вызвало возмущение. Последними его словами, насколько я помню, был такой ответ Ороэ:
‘Мысль не поэма, не пропадет’.
Гелий замолчал, отвлеченный внезапным порывом.
— Мысль не поэма, — повторил он. — Ведь это правда, Митч! Мысль неизбежна вроде кори: рано или поздно, а придет человечеству. Если бы не было Ньютона, его законы открыл бы другой, но никто, никогда не окончит ‘Египетские Ночи’. Ах, поймут ли это когда-нибудь на Земле!? У меня была записная книжка, куда я заносил только самое прекрасное во время жизни на океане. Часть я переписал потом, на память, — все что ты читал, но наиболее значительной поэмы ‘Империализм Солнца’ я не мог переписать. Когда мы были в Саянах, был большой недостаток бумаги для махорки. Солдаты сначала искурили мой томик Шекспира, потом принялись за рукопись. Тогда было все равно: как можно было отказать?
Гелий невольно вспомнил пережитые чудовищные походы, снега и страдания и на его лице загорелся гнев, сменившийся спокойным презрением. Он закрыл глаза и продолжал.
— Первые радиоактивные двигатели были слабы и прошло более года, прежде чем генэрийцы вышли на поверхность Санона. Они были голодны, у них не было радия и они не могли вернуться обратно. Чтобы вернуться, надо было выстроить прежде целый город с огромными машинами и очагами силы. Другого выхода не было. И они приняли вызов, но что могли сделать шесть человек на планете в полтора раза превосходившей мир Гонгури? Обе женщины умерли в пути, один из генэрийцев погиб от змеиного яда. Вокруг, с одной стороны, расстилалась огромная равнина, покрытая красноватой травой в рост человека, наполненной бесчисленными существами, с другой, за небольшой речкой, начинался лес и вдали снежные непроходимые горы. Это была экваториальная полоса с ровным и теплым климатом. Они построили дом из обожженной глины и посеяли хлеб. Первая жатва была превосходной. Тогда Везилет начал поиски неведомого случая.
Однажды их глиняный дом окружило стадо обезьян. При появлении генэрийцев они разбежались, но в сознании Везилета уже мерцал план возможного освобождения. И, действительно, через год в плодородной долине, немного севернее экваториальной полосы, генэрийцы встретили становище неведомого племени темнокожих. Они знали богов, огонь и оружие. Новые белые боги взяли их детей и много молодых женщин, а мужчин заставили строить глиняные дома. Женщины рожали странную расу полубогов — ни белых, ни темных. По мере того, как они росли и учились говорить на непонятном языке, белые требовали все новых и новых жертв. Тогда старые люди собрали совет и решили обмануть чудесных выходцев неба. В одну ночь они снялись и ушли в дебри со всеми людьми, но на следующий же день они поняли безумие сопротивления. Блестящий предмет, огромнее медведя, упал на них сверху и разгневанные повелители очутились среди беглецов. С помощью чудес и смерти они подчинили дикарей и вернули их в прежний плен.
Через тридцать лет в глиняном городе Везилета было более 300 человек, говоривших на языке Гонгури, и еще больше детей, учившихся в настоящей школе. Доменная печь озарила заревом заросли Санона и жидкий металл послушно стал принимать формы железных членов машин. Приближался день, когда старые конденсаторы первого ‘победителя пространства’ должны были снова наполниться энергией, но неожиданная опасность отдалила этот момент еще на много лет.
Среди всех обитателей Санона, взятых в город, самым способным был Умго. В течение двадцати лет он многому научился и, главное, первый понял, что белые люди не боги. Он знал, что, если ударить белого дубиной, он умрет даже скорее, чем зверь. Этого нельзя было сделать только потому, что другой белый тотчас же направит на него смертельный огонь из трубки, которую они всегда держат рукой в кармане. Он инстинктивно ненавидел победителей. Поступки белых он мог истолковывать лишь с точки зрения охотника. Он слышал кое-что о Стране Гонгури, но так как он был только парой рабочих рук, никто не стремился объяснить ему, в чем заключаются великие замыслы генэрийцев, да и времени для этого не было. Зато он глубоко понимал жалобные крики самки, у которой отнимают ребенка. Его мысль была медленна и упорна. И вот однажды он исчез из города вместе с дюжиной других обученных дикарей. На этот раз их нельзя было найти, но через два месяца они появились вместе с тысячами коричневых воинов соседних становий. Умго научил часть из них употреблять лук и деревянные стрелы, чтобы убивать невидимым из-за угла. Вокруг него объединились все ограбленные племена. Первыми погибли рабочие, копавшие руду в горах над городом. Это был опьяняющий успех и прежде чем генэрийцы освоились с положением, мстительные толпы Умго напали на город. Они окружили школу и перебили полубелых детей. Женщины сбежались на их крик и потерялись в толпе. Потом они ворвались в дома и мастерские, разрушив все, что попалось их гневу. Когда генэрийцы сумели организованно пустить в ход оружие и, навалив груду трупов, прогнали дикарей, половина всего многолетнего труда была уничтожена или обесценена.
Умго не был убит, один из всех он не был испуган разгромом, — он только изменил тактику. С тех пор заросли стали непроходимы. Из каждого куста могла взвиться стрела и убить. При таких условиях работа развивалась страшно медленно. Пришлось строить укрепления и ввести боевые отряды для походов за рудой и охраны. Надежда на то, что дикари уйдут, не осуществилась: они были злы и упрямы, как настоящие люди.
Война длилась восемь лет, прежде чем был закончен новый межпланетный двигатель, и казалась настолько опасной, что Везилет взял с собой только одного Марга. Когда же он вернулся в Лоэ-Лэле, он прежде всего собрал несколько сотен молодых генэрийцев, чтобы пополнить светлокожей расой и могучим оружием поредевшие ряды колонии Санона.
Нолла рассказала мне все это очень схематично и кратко, почти так, как передал я, но ее минутная повесть разбудила во мне тысячелетия.
— Так вот почему пьяный генэриец крикнул мне в саду Лоэ-Лэле противоестественное слово: ‘Война!’ Вот почему у Марга такое темное лицо и глаза слишком далеко расставлены друг от друга.
Внезапно я спросил:
— А что, те новые генэрийцы, которые отправились на помощь, тоже будут насиловать женщин и отнимать их детей?
— Ты думал, — ответила Нолла, — что жизнь это только то, о чем говорят в школе? Милый Риэль! Если бы это было так!
Обрывки мыслей и образов, какие бросала мне Нолла, перевернули все мои прежние представления о Мире. Он оказался чудовищным, безмерно разнообразным и грозным. Случилось так, что в тот же день среди вещей Ноллы я нашел изумительный портрет молодой девушки. Ее лицо сияло невероятной страстью, но глаза казались такими далекими и полными мысли, что было неопровержимо, — только подвиг высшего существа мог бы разбудить этот огонь! Вот для чего стоило жить! Я смотрел на нее и мое сознание переполнялось. Умго, с лицом Марга, раздвигал гигантские папоротники, бесшумно, как рысь. Везилет — гений и убийца, обдумывал план глиняного города. Улица Лоэ-Лэле полная шума и удивительных криков. Внизу за деньги покупают вино и душистый дым цветов Аоа. И над всем этим миром такая девушка!
— Кто это? — спросил я, плохо сдерживая свое волнение.
— Это Гонгури, — ответила Нолла, с любовью глядя на портрет. — Скоро она будет избрана Ороэ.
С тех пор я твердо решил навсегда оставить спокойную мудрость Талла ради безумных опасностей того чудесного Мира, который начинал открываться предо мной.