Стопочное исчисление, Огнёв Николай, Год: 1923

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Николай Огнёв
Стопочное исчисление

Глава аристократическая.

Граф повернул четвертную бутыль сверху дном, болтнул — пошла желтоватыми кругами муть.
— Черрти! Дочь! Надежда! У кого брала?
— У Фирсовых.
— Так с. Как всегда. На пятачок товару, на целковый грязи. Ннно между прочим, — тридцать два по Трал- лесу. Проба номер первый.
Бутыль вежливо склонилась к стопке, бормотнула: — бурлы-бурлы — и спряталась под стол. Стопка взлетела кверху, бултыхнулась в мохнатую пасть.
— Мам-ма! Он пробовать начал, — пожаловалась маленькая комнатушка,
— Опять! Господи! Это при наших доходах…— откуда-то не то из стены, не то с потолка, возможно, астральное тело. — Не сметь! Ныне сметь, ненасытная твоя душонка! Где четверть? Давай четверть. — Материализовавшись в худую, изможденную женщину, тело полезло под стол. — Ведь та пойми, пьяниц, пья-аалиц немыслимый, — товару не на что завтра будет покупать! Това-ру…
— Этто все правильно. Нннно — между промчим… — между прочим, бутыль налету успела бормотнуть стопке пару теплых слов, руководимая двумя худыми, упорными руками, скрылась мгновенно в складках шали, по дороге уронив на клеенку ряд драгоценнейших капель, и тотчас же пасть припала к каплям, мохнатая голова завозилась но клеенке, словно щенок, подбирающий пролитое молоко: — ляп-ляп-ляп-чмок.
— Зализывай, зализывай, чертушка, пьяниц, проста господи! Опять к вечеру завалисьси, а покупатели придут? — товару нет? — что будешь делать?..
— Мать — молчи! Ннно между проччим — помни, кто ты есть такая! Нас связывает законный ве-лико-леп-ней-ший брак.
— А что толку-то? Что толку-го? Уж лучше бы я как была портнихой, так бы и осталась, чем с такой пьяницей, скандальной душой, язвой…
— Мать — мммлчи! Двадцать бы лет назад думала! Счас — поздно разговаривать. Нннно между прочччим — товар ничего. Ка-нешно, не свойский. Дочь! Графиня Надежда! Когда свойский готов будет?
— Да ну — что! — графиня Надежда высунула верхнюю свою половину в дверь, оказалась худой и милой девочкой, — Что вы, папа? Двадцать пятый раз опрашиваете! Я вам уже говорила: вечером’. Две четверти. И больше не приставайте. Мне заниматься надо.
— Дети должны млчать, когда с ними разговаривают взрослые! Малчать. А не разговаривать! Ннне возражать.
— Вот что, папа! — вышла, колыхнулась на высоких каблуках, одернула белый передник, тряхнула двумя косами. — Это я вам в самый последний раз говорю: будете приставать — гнать перестану. Мне и так надоело. Тогда гоните сами. Слышали? — .
— Он нагонит! Он прямо в рот нагонит! — пронеслось по комнате дуновением незримого астрального тела, но, не материализуясь, оно, внезапно взорвавшись, вз’ерепенилось и — по комнате — каскадами астральной бури:
— Да на что же ото жить-то будем? Она гнать перестанет, чем прорву заливать будешь? Дря-ань! Сво-лачь! Из прохвостов прохвост!
— Гррра-финя! — вежливый светский поклон не до-держала, дернувшись, нога, туловище мотнулось в сторону, пасть иронически раздвинулась к ушам. — Вашшше вмешательство преждевременно. Дочь! Надежда! Пррриди в мои об’ятия…
— А-а-а, ну вас, папа, право! — Надя змейкой вывернулась из неверных хватких лап, — дверь хлопнула, щелкнул крючок. Граф качнулся и вдруг, дернув себя за бороду, повалился на колени к двери, пасть сжалась трубочкой к замочной скважине:
— На-денька! На-дюш! Дочечка! — все тише и тише:— не сердись. Папка прощения просит. Ну, милая. Ну, хорошая. Брыль-янтовая! Человечек родненький. Ин-дю-шеч-ка!
В передней с визгом рванулось клеенчатое хайло двери, передняя затопала, сморкнулась, прогудела:
— Хузяин дома?
— Ды до-ома, дома, куда он, прорва, денется? Дома, — проастралила кухня.
— Ссобака с рогами, — гуднула передняя. — Морроз сегодня шшшто надо. Ледышки на усах виснут. Ффа! Есть чем согреться?’
Граф с трудом поднялся:
— Кто? А! Прожигатель жизни купец Курицын. Согревательное — есть. Нно между проччим — сегодня за деньги, завтра в долг.
— Собака с рожками… Значится, — есть?! А это — уж само собой — за деньги. Сейчас из кассы у жены двести пятьдесят… сначил.
— Двести пятьдесят! Этто мы можем понимать, а за старые шесть стопок кто уплотит?
— Собаченочка с рожечками… А ты еще попомни чуть-чуть, графушка.
— Тебе попомни, другому попомни, третьему з-пиши! А между проччим — чем семью кормить буду? Этто ты рассчитал? Этто ты попомнил? Виноват — виноват — пр-шу не перебивать! У тебя жена торгует в палатке, у ней кап-кап, к венгру, глядишь и накапает. А у меня? Один попомни, другой попомни, третьему з-пиши.
— Ннну! Ведь, я сам знаешь, графушка, человек, надежный. Ведь я не какой-нибудь такой… собака о рогами. Ведь я, ежели что, так и по червонному исчислению.
— Винноват. как вы с-кзали?.. По червонному исчислению?.. Это кому вы собираетесь платить по червонному исчислению? Мне? Мне-с, господин Курицын?.. Вы ошиблись! Ммежду нами нет ничего общего. Вы имеете дело не с червонным валетом! Нннет — виноват, виноват! Пр-шу не перебивать. Ннно — между проччим — пр-шу платить долги по стопочному исчислению.
— Это… как же, стало быть, по стопочному?
— Присядьте, гоп-дин Курицын. Газетки — читаете?
— Большая часть — не читаю. А когда читаю.
— Так-с, гспдин Курицын. Ррредко, но читаете. А я — не читаю. У меня нет вррремени читать газеты. Можете вы это понять?
— Могу… значится.
— Можете. И как я не читаю газеты, то как я могу знать про ваше червонное исчисление? Ответьте мне, пжалуйста? Мммолчите? Нннет, вы ответьте мне на этот вопрос!
— Ты вот что, граф…
— Во-первых, не граф, а типо-граф… Тип — и вместе с тем — граф. А во-вторых — загнем палец — у меня свое исчисление. Стопочное. Итак! За тобой, курицын сын— числится шесть стопок. Счас стопка по двести пятьдесят. Итого — за тобой полторы.
— Рупь пятьдесят…
— Хошь считай полторы, хошь рупь пятьдесят. Это твое дело. Нннно между проччим — через неделю стоппка будет стоить пятьсот, то с тебя будет причитаться три тысячи. Понял?
— Собака с рогами! А ведь как ловко?
— Ловчее быть не может! Дочь! Графиня Надежда! Запиши за господином — виноват, гражданином Курицыным — долг.
Крючок щелкнул, девочка прошла по комнате, старательно обходя собеседников.
— Папа! А где чернила?
— Черррнила? Поччем я знаю, где чернила? Нет у меня чернил! Нет. Нет! Кррровью расписываюсь! Кровью! Потому что налоги замучили.
— Ну, нет чернил, так и не запишу.
— Ну и уходи. Детям нет места, когда ликуют взрослые. Запиши пальцем на стене: Курицын — шесть. Вот и все. Этто тебе не червонное исчисление. Мать — давай товар — господин Курицын пришел за наличные.
Четверть астрально водрузилась на стол.

Глава демократическая.

На островах Финнекетуа плясали жрецы, дули в дудки, били в тамтамы, жрецы раскрашенные, черно- цветные, уряженные в красные цилиндры.
На островах Финнекетуа была, торжественная ночь приятия.
— — — все принимали всех — — —
На островах Финнекетуа девушки встречали юношей. Они тонкие тела свои бросали навстречу юношам, навстречу напрягающемуся мужскому телу. Все стыдное, придуманное миссионерами, было сброшено торжественно в пропасть, под звуки тамтамов — и они отдавались в пляске и плясали, отдаваясь только потому, что природа гнала их — на островах Финнекетуа.
И вот что было.
Она шла навстречу. Ее лицо сияло. Глаза опущены книзу. Никто не может описать сияния ее лица. Но сияло — сияло — сияло ее лицо. Но торжествовало всеми красками, всеми цветами ее лицо. Но не было луча света во всем мире, чтобы не поцеловал ее лицо.
Ее одежды приникали к телу. Ее смешные штанишки из перьев и трав колыхались на ее теле. Но она была — вся одна — с одеждой, с пышными своими штанишками, о многорадужным убором в волосах… Вот кто была она на островах Финнекетуа. — — —
Потом острова исчезли. Наступила обычная ночь, обыкновенная сумрачь с серыми прорезями окоп. Но я увидел ее — с островов Финнекетуа. — кто-то еще увидел ее — ее в темнице ночи, ее в озарении серых фонарей, ее в красках островов — — —
Ее в тихом книжном снеге техникумов, в посеве драконьих зубов, но не в пламенеющей Колхиде,— а в Сергиевском переулке, здесь, в Москве, под номером сорок пятим, у фонарного глаза, — вот сюда-то она принесла любовь.
Где-то — когда-т о— посеял Язон драконьи зубы. Из зубов этих выросли воины — в латах — в зубчатых шлемах.
Это было — на островах Финнекетуа. И это случилось в Москве.
— Ты… здесь… (и в скобках — про себя — где-то у остановившегося сердца: милый, милый).
— Надюша — ты?
— Вот я.
— Можно тебя обнять?
В озарении островов Финнекетуа — конечно, можно обнять. Но не всякого. Но не всякую.
Только избранную. Только единственную.
Но нужно-нужно-нужно быть серьезной, страшно серьезной. Потому что — ведь не драконий шлем со странными зубцами высится в морозном тумане иод номером сорок пятым, — а. просто — меховая шапка с ушами. А под мехом — умное, страшно умное лицо с темными глазами, в глазах отражается вечер и ночь, и туман, и номер сорок пятый, и острова Финнекетуа.
— Меня командируют, Надя.
— Куда… куда?
— В Павловский уком… работать.
— А я.
— А ты… учись.
Конечно, надо учиться, надо-надо-надо, обязательно надо учиться. Нужно постигать все, охватывать все… своим умом… вырабатывать это длинное слово, сразу не выговоришь: ми-ро-со-зер-ца-ние… Но все-таки мир стал пуст. Пропали острова Финнекетуа. Нет никаких островов, есть туман, во всем свете — туман и… номер сорок пятый.
— Когда же ты приедешь?
— Не знаю! Там дела прут со скрыпом… в Павловске-то… ну, ребята и решили меня туда запаять.
— Можно спросить? (Конечно, можно, Надя. Спрашивай, Надя, не бойся, Надя: не воин Язонов перед тобой, а просто — рядовой, из комсомольских ребят с Красной Пресни, не робей, Надя.) А ты… меня… не забудешь?
— Ну вот. С какой стати я буду тебя забывать? Ты — девочка хорошая. Конечно, не из рабочей среды, у тебя, ведь, отец-то… кто?
— Отец… у меня… кустарь… по слесарному делу…
— Ну, вот, значит, ты не пролетарка. Ну, это ничего. Ходи на собрания, слушай все, что говорят. Понимай. Нажимай на техникум. Не будь куклой, это главное. И можешь тогда окончательно врасти в нашу среду, И вдруг… приезжаю это я, а ты — активистка… вот здорово-то будет, а?
— Да… а ты скоро можешь приехать?
— Я-то? Конечно, скоро. А может и долго. Человек предполагает, а Цебе располагает. Только ты это напрасно. Главное — не в любви. Не в любве, как наши ребята болтают. Ты вот в Комсомол записалась из-за танцев и вечеринок, а теперь, ведь, видишь: и техникум, и миросозерцание вырабатываешь… видишь?..
Конечно, Надя видит, конечно, знает, конечно, чувствует. Но главное это или не главное — то, что сидит в сердце, заполняет грудь, сиянием распирает голову — главное это или не главное, но оно — одно, единственное, необходимое, безусловное, — то, что — идти навстречу — с опущенными глазами и ждать, томясь и сияя здесь под номером сорок пятым — в серой сумрачи проулка, и чтобы так осталось без конца, чтобы так и растаять с серым снегом…
— Ну, прощай, Надя. Скажи что-нибудь на прощанье.
Воины вырост из драконьих зубов, — в колыхающихся зубчатых шлемах — смелые, стройные, открытые — в сверкающих белых латах — снежных латах. Язон сказал им: — Так добудем же золотое руно.
Сверкнули мечи — заколыхались шлемы — двинулись к морю прямые ряды… они пошли… они уходят — и вот: скажи что-нибудь на прощанье.
Еще одну минутку… пол-минутки… пол-секундочки — — —
— Вот что… ты бы как поступил… тут у меня одна подруга есть… так она знает… где гонится… самогонка… ведь, это плохо.
— А ты сама — разве не знаешь, что это плохо, Надя?
Голос стал зубчатым — стальным, как шлем, как латы, как глаза.
— Так вот… — дрожат слова, прыгают слова, мучительно догоняют друг друга слова. — Вот… она и не знает… доказать или… так оставить…
— Слушай, Надюха. Ведь, самогон-то — отрава? Яд?
— Яд.
— Кто гонит его — отравитель. Скажи-кось: отравитель или нет? Да что ж ты плачешь?
— Это… не слезы… это… от снега.:.
— Ну, от снега, так от снега. Вот. А отравителей надо — чик и больше нет ничего. И нечего тут сомневаться. Это интеллигенщина, прощай. Расстраиваться нечего, ты учись, а я, может, скоро приеду.
Вот и все. Клубами белого бархата крыш поплыл Сергиевский переулок. Где-то далеко — в тумане — еще багровился сорок пятый глаз фонаря.
Но не было — не было — не было уже островов Финнекетуа. Отплясали свою пляску жрецы, ушли спать в тростниковые хижины, музыканты бережно сложили тамтамы, тоже ушли, тоже спят.
Она осталась одна, нищая девушка о двумя косами, в книжном снеге, в московском снеге рабфаков и техникумов, в безмолвном снеге сергиевских проулков.
Только там — далеко — от пресненских и дорогомиловских застав, с Благуш и Хапиловок, с Бутырок и Коровьих Бродов, — уходили вдаль на натруженные до боли, квелые места — ряды язоновых воинов, возросших из семечек, из скорлупьего сора, из простых подсолнечных семян. Уходило то, что в двадцатом было мерзнущими ручейками в нетопленых помещениях, куда руководители приходили за угрюмым богдановским пайком, что в двадцать первом стало РКСМ, — РЕКАСЕМ, рекой семячек, — нужно же было сеятелям засеивать девственную почву, хотя бы и семянками, то, что в двадцать втором выросло в грозную реку, животворную всей России и в двадцать третьем вникло, влилось, всочилось в квелость, в гиблость, в натруженность, в безмолвие мест, месткомов и местечек, и в безмолвии этом оказалось:
семячки были драконьими зубами, драконьи зубы стали воинами, готовыми к бою и к труду.
А она осталась одна.

Глава милицейская.

Учнадзир 105 отделения Харифонтьев, кончая дежурство, осел, оплыл, умяк, к утренней почте черные
строки заморгали, но вечерняя репетиция сидела в голове вполне прочно и уловимо, роль Харифонтьев знал, провала не боялся, не впервой, — даже если остальная братва будет выезжать на суфлере. Амплуа харифонтьевское было: комик, амплуа выигрышное — во всякой постановке. Но строки моргали и подмигивали, словно желая вскочить в рот, а не в глаза. Поэтому Харифонтьев — прежде всего — схватил два документа:
1) Три черных креста:
Письмо. Почерк — нарочно неровный… ненавижу вашу партию сына травят на мать чорт и дiавол вас задери с вашей камуной богоотступники фараоны церьквы обокрали покарает вас господь бог за разлучите родителей с детьми. Все грехи простятся, но разлучение родителей с детьми ввергнет вас в геенну огненную, ибо сказано в писании…
— А чтоб вас с геенной-то, — Харифонтьев письмо в корзинку…
2) Пакет. Спешно. Вырезка из ‘Рабочей Москвы’:
А Васька слушает да ест… Есть на нашей окраине известный всем рабочим самогонщик кличкой ‘Граф’. Как кончится работа в субботу, — кое-кто из рабочих — с получкой — — —
— — — к гостеприимному зеленый змий извивается от радости — — — — — — когда кончит кушать Васька — — — — — — чего спит 105 отделение милиции — — —
— Товарищ Лепарсиий! Начальник! Лопарский! — воплем Харифонтьев вперед — вверх — в стороны. — Пришел, что ли, начальник? — это дежурному милиционеру.
— Ты что? Я здесь! Орет, как телок, — спокойный тенор из кабинета. — Заснул, что ли? Не видал, как прошел.
— Да я выходил, — досадливо. — Ты гляди, что прислали! Что напечатали-то. А? Это видал?
— Вырезка, — определил Лепарский. — Значит, это сегодня. Вчерашнюю я читал — там нет. Конверт-то — без марки?
— Вчерашнюю я сам читал. Ну да, без марки… Вырезали и сунули почтальону, ааах, чтоб тебе…
— Чего охаешь, чего охаешь? — спокойный тенор. — Вот и отправляйся.
Строчки перестали скакать и подмигивать — это важно. В окне — свет неровный, утренний, зимний, сыпануть бы… до вечера.
— Это в твоем ра-и-оне. — Лепарский всегда так: ра-и-оне.
— Сам знаю, что в моем… не вякай. Кому идти-то со мной?
В тумане сыром снега все дома похожи на один даже утром.
— Трискотухин! Это мы который раз… к графу-то?
— Да никак — в четвертый. Уж очень он черт. Сам пьяный, а — — —
— Что?
— Сам, говорю, пьяный… ветер мешает… а не поймаешь.
— Ты роль-то помнишь… Трискотухин?
— Дак как же не помнить. Очень помню.
— Давай! Подавай реплики… из второго действия…
— Неловко на ходу-то… ветер к тому же…
— Ничего… давай… наяривай…
— ‘Версальцы наступают. Только Сен-Антуван еще держится крепкими рабочими зубами. Очередь за нашей баррикадой…’.
— Погоди! Ты только не говори Антуван. Ты говори Антуан…
— Выговоришь его…
— ‘Да, товарищи! Может, скоро придется умереть. Но палачи коммуны дорого заплатят за нашу смерть…’. Подавай — подавай, — Трискотууу-хин…
Красным туманным призраком вырос в утренней мгле оснеженный завод, а за ним — Снова ряды, ряды, ряды домов, — деревянных, многобельмых, слепых.
— Стоп, машина. Ты, Обрезков, заходи с черного хода, а мы с Трискотухиным и Петровым — с улицы. Беги, да незаметно, слышь — — —.
— — — Ото-при-те. — — — кулаком в войлок.
Хайлом — клеенкой — капустой пахнула дверь в лицо, как будто — сама, как будто гостеприимно, как будто — издеваясь.
В темной передней — косматая фигура до потолка, качнулась вправо, влево, вежливо, впрочем.
— Пжжжалте-с, гости дор-гие. Нннно между промчим — чем могу служить?
— Обыск… по ордеру… самогонка где?
— Самогонка — виноват, винноват,—эт-вы- не туда попали.
— Ну, пожара нет, заливать нечего, — это Харифонтьев. — Трискотухин, пройди в заднюю комнату. Петров, займи кухню.
— Ка-нечно, по ордеру можете, ннно между проч-чим — эт-вы не туда попали.
В пыли кроватей, в подстольной сырости, в мышиной таинственности углов — везде-везде — — —
— Стоп. Это что за бутылка?
— Эта-то? Из-под квасу. Из-под масла.
— Да чтооо ты! Это из-под керосину, — из передней.
— Странно — ничем не пахнет, — это Харифонтъев. — Тайник где-нибудь, должно быть, есть.
Стучали по стенам, поднимали подозрительные половицы, видели стремительно убегавшую мышь.
— Разве так надо? — Харифонтьев досадливо про себя. — Это надо с поличным, во время продажи…
— Ну, что ж-с? Между проч-чим, — нашли-с? — граф качнулся горделиво. — Эт-того у нас не бывает-с. Мы эт-тим не торгуем-с. Была, да вся вышла-с.
— Прошу не издеваться. — Харифонтьев выпрямился, глядя графу в глаза. — Еще найду, не беспокойся! Не уйдешь.
— Ммможет, чайку стаканчик? Мммать, п-ставь самовар.
Уже на улице Харифонтьева догнала девочка, до глаз укутанная в шаль.
— Постойте. А я… вас хотела спросить…
— Ну, спрашивайте.
— А что самогонщикам бывает?
— Арест — суд — высылка из города — — —
К вечеру торжествующий граф перед тремя кредиторами:
— Нннет, меня не заберут. У мменя не найдут. Уж скоолько обысков было, — ннно между проч-чим все без ре-зуль-тат-но.
— Собака с рогами! Уж ты… такой.
— Я… такой. Пей, ррребята, в мою голову. Мать! Мать! Мммать, — налей им… по стопочке. Это… без исчисления… я угощаю… по случаю праздника…
Стопки взлетали, порхая в рот, мутной, едкой жидкостью буравя пищеводы, за четвертью галантно явилась вторая. Графу — хвастаться и хвастаться без конца.
— Эт-еще шшшто! А у меня дочь… ученая! Дочь! Грррафиия Надежда! Пок-кажь книжки, которые читаешь? Пок-кажь сюдда! Эт-что? Ми…мир. Мир приключений. Ост..острова… какие это ост-рва?
— Финнекетуа.
— Ишь ты… Фин-кетуа. Пшла прочь! Мать! Мать! Мам-ма! Мам-ма! Дай ти-ти. Мамма, дай титти… Эт-вы не удивляйтесь. Кгда я пьяный, она… навсегда дает мне ти…ти.
— Это к чему же? Нет ты ребенок? Сосунок?
— Я… сосунок.

Глава анархическая.

В воскресной предобеденной очереди у графа — покашливания, смешки, подхаркивания.
— Не забегай — не забегай — ввись в черред, — потирая руки.
— О похмелья, что ль, рожа-то опухшая?
— Ссобачка с рожками, поужли ж так?
— Почем нонче?
Граф — во всевеличьи, во всеоружии, на пустой бочке, в чулане: на правом колене — четверть, на левом — стакан, четверть кланяется каждому, соблюдщему очередь, не хватает бердышей, валетов, герба, но — самогонным феодалом граф повелевает:
— Не засти, дай дррругим! Прошу пить, ннно между проччим — не перхать.
— А закусочки нету, граф, а граф?
— Языком закусишь, пррроходи — — —
Чулану—несмотря на мороз — смердеть чадом — помойной ямой — кошачьим пометом. Астральной — нездешней — фигуре возвышаться в углу скорбной старухой. Часам за стеной тикать и такать, приближая время к обеду, очереди стоять и чертыхаться вполголоса, чихать, кашлять, харкать: четверти кланяться и кланяться — бы — но. — — —
— Вы! Вот что я скажу! Не хочу я больше этого… самого…
Не девочка и не девушка, тонкая, стройная, косы буйствуют, трепыхаются, извиваясь, на груди по белому переднику
— Виноват — виноват — виноват — вин-ват. Тебе шшшто здесь нужно?!! Это — дочь моя, Надежда, прошу между проч-чим ие боспокоиться. Ннну-с? Шшто тебе?
— Мне… мне — ничего. А только… рабочим водки не смей давать… опять придут скандалить бабы…
— Нннну-с, это не твоего ума, дело! Пр-шу вон! Вон пошла! Марш!
— Я… уйду…
— Ну и уходи! Грраждане, это ссемейное нед-разу- мение. Пр-шу соблюдать очередь. Мать! Мать! Мать,— займись!!!
Четверть перепрыгнула в астральные руки, закланялась аккуратней, ровней, истовей, а в очереди:
— Ну, и девка!
— Боевая!
— И не говори!
— Ка-ак онна его!..
— А пошла — заплакала!
— Бабы, говорит! Ишь?
— Эй, ковыряйся там, у стойки — — —
А в комнате, накрутив пушистые косы на руку, граф — Надю — головой о стену:
— Ты что же это, а? Ммежду проч-чим, родителей подводишь? Покупателей разгоняешь?.. Дов-вольно я перед тобой на коленях стоял: гони, милая, гони, деточка. Впалне довольно?
— Пустите.
— Я то пущу. Я те выпущу! Ттты у меня поговоришь! Нашлась какая… фря… Живого места не оставлю, — раз’яряясь все больше и больше — шшшкуру спущу — пикни только — сссволочь.
— Пустите! Сейчас закричу.
— Хррра… закричишь. Ну, кричи. Ну, ори. Шшшто ж не орешь, а? Ты думала — отец — мешок с отр-бями? Какую волю забрали, сссволочи?
— Выдать отца? Выдать, выдать, выдать отца. Отца? Да, отца. Родного отца. Пусть пальцами показывают: дочь выдала отца. Дочь доказала на родного отца.
— Нину, шпшггоб отсюда ни шагу! Сслышишь? Сиди и не пикни! Я приду и — между проч-чим тогда с тобой управлюсь.
Журавлиной покачкой дернулся к выходу, притолока поцеловала плечо, оглянулся, погрозил пальцем:
— Дооо-чечка! Ин-дю-шеч-ка! — хитро подмигнул.— Ты не ш-ли… не ша-ли. Помни: папка любит. Люююю-бит папка! Дооо-брый папка!
Качнувшись, подошла к зеркалу, оправила косы, стерла слезинки с щек. — Ну, что ж. Ну, хорошо. — Пошарила в сенцах, нашла колун, спрятала под передник.
Вышла парадным… Мягкий переулок снежно ник к пушистым деревьям. Чужим двором — задами — к тайному, знакомому сараю. Так, себе, сараюшка, заброшенный, пустой, никому он не нужен, никто в него не ходит. А. вот Наде-то и нужен, а вот, Надя-то и ходит. Только это… в последний раз…
Дверь тряхнулась, сыпанула снегом за воротник. Поднять тяжелые сырые створки погребицы, опуститься — осторожно — тихо, чтоб не упасть. Без огня — по привычке— нащупать чаны с закваской: вот один. Вот другой.
Вот холодильник с медным змеевиком.
А теперь — опрокинуть первый чан на бок: попробовать колуном:
— Тюк!
Дрова колешь — не сила, ведь, нужна, а ловкость:
— Тюк.
По холодильнику — тюк. По железной печке — тюк! Тюк!
Разворотить — все, все, чтобы… живого места не осталось. Быстро вылезти из погреба, оставить открытым все, все. Пусть все смотрят — отравы больше не будет.
Снова пушистым переулком пройти спокойно в квартиру, взять карандаш, бумагу. Написать:
‘Самогончики гнали в пустой сараюшке в погребе у самых огородов, которые пестрядинские. Теперь аппараты сломаны, больше гнать не будут’.
Добежать в милицию, сунуть записку в руку дежурному:
— Дяденька… вам велели передать — — —
И — неслышно по лестнице — с колотящимся сердцем— стремительно — не бегом, а скоком, — за угол, за угол, в чей-то чужой двор — ждать и колотиться вместе с сердцем.
Ждать.
1923

———————————————————————-

Источник текста: Рассказы / Н. Огнев. — Москва, Ленинград : Круг, 1925. — 217 с., 20 см. С. 113129.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека