Время на прочтение: 30 минут(ы)
Стихотворения Я. П. Полонского как педагогический материал
Дети воспитываются на поэзии, и именно на родной поэзии. С первых шагов обучения, часто даже раньше, когда ребенок и читать еще не умеет, он слышит и повторяет строчки песни: эти строчки пленяют его своими гармоническими сочетаниями и тем бессознательным обаянием красоты и родной стихии, которое не поддается анализу, но возникает в человеке очень рано. Вот отчего педагоги с таким жадным нетерпением перерывают русские поэтические темы и все стараются отыскать, что тут есть подходящего для детей или для юношества, для школы. Пятьдесят лет плодотворной поэтической работы маститого нашего писателя дали педагогам материал обильный. Полное собрание сочинений, где три первых тома заняты стихотворениями, дают критике возможность лучше разобраться в этом материале. Это мы и попытаемся сделать. У педагога-критика два критерия: первый критерий — это психология детской души, второй — требование школьной дисциплины, в широком, конечно, смысле слова. Первый критерий когда-то вовсе не принимался в расчет в педагогической критике, как и вообще в деле воспитания. Потом, наоборот, под влиянием односторонне развитых идей Руссо и Песталоцци он вытеснил второй критерий — внешний. Мне кажется, оба эти критерия должны уживаться и немножко уступать друг другу — делу служат оба. Я не могу не вглядываться в процесс детской мысли, не прислушиваться к интересам, вкусам и мнениям юных читателей, кто из педагогов не поблагодарил учительниц-южанок, которые дали нам в сборнике ‘Что читать народу?’ такой прекрасный педагогический материал по детской психологии? Но мое дело не кончено, если я не предъявлю к материалу чтения моих педагогических требований. Я думаю, что эти требования дисциплины должны служить коррективом к очень шаткой еще психологии детской души. Кто не знает любви детей к фантастическому? В раннем возрасте чтение это, по-видимому, представляется вполне подходящим — оно гармонирует с мировоззрением, со вкусами, со степенью понимания. Но я не увлекусь сказками и постараюсь навести ребенка на другого рода чтение. Педагогический императив не имеет, конечно, сухого, прямолинейного характера. Он может варьироваться в частностях. Мы не скажем: вот для такого-то возраста должно быть чтение такого-то рода, для городского мальчика такие-то книги, а для деревенского — другие. Но мы считаем вполне законным рекомендовать произведения сентиментального характера для мальчика с мало развитыми симпатическими свойствами, или запретить чувствительному ребенку чтение про мучеников в Колизее.
Произведения детского чтения могут рассматриваться в педагогической критике с двух сторон: во-первых, как материалы для чтения, во-вторых, как школьный материал, служащий для классной работы, для детального анализа. Что можно читать детям и юношеству из стихотворений Полонского — вот первый вопрос, который нам представляется. Что полезно читать? вот второй вопрос. Общее впечатление, которое выносишь из чтения стихотворений нашего поэта, это то, что его темы смело можно дать в руки юнцам. Поэт-романтик с чистой фантазией, с той долей реализма, которая неразрывно, кажется, со времен Пушкина связана с русской поэзией, с наклонностью к аллегории, с наклонностью к немножко приподнятому по временам настроению, а порой к доброй, безобидно-веселой шутке, поэт с большой дозой не тенденции, но идейности, поэт искренний, гуманный, мыслящий, не может быть неподходящим в воспитательном отношении. Найдется, конечно, с десяток стихотворений, с десяток страниц в поэмах, которые педагог бы пропустил, — но тем дело и ограничится. Можно и не читать ‘Цыганки’, ‘Сатира и вакханки’, ‘Казачки’, но было бы несправедливо из-за некоторых эротических изображений или намеков налагать veto на поэтического ‘Кузнечика’. В Келиоте много страстности, но мне кажется, что эта прекрасная поэма не может дурно действовать на молодую фантазию. Реализм здесь сглажен восторженным настроением поэта, а здоровый ум молодого читателя естественно увлечется более идейной стороной этого произведения — изображением героической народной борьбы. Обратимся теперь к разбору и характеристике произведения, которые мы рекомендовали бы с педагогической целью особенно. Мы начнем с лирики.
Одной из первых по времени является поэтическая пьеса ‘Солнце и месяц’. Редко можно встретить стихотворение более подходящее к маленьким детям. Здесь нет ни дидактизма Гебеля, ни фальшивой сентиментальности. Солнце и месяц — настоящие сказочные Солнце и Месяц. Конец необыкновенно грациозен — такой свободный и неожиданный. Мелодичность стиха и простота речи облегчают его заучивание. Этот балладный жанр Полонский вообще любит. Сюда относятся: ‘Холодеющая ночь’, ‘Рассказ волн’, ‘Зимний путь’, ‘Мельник’, ‘Зимняя невеста’.
В ‘Зимнем пути’ поэту представляются картины сказочного мира — стеклянные дворцы, сады с жар-птицами и золотыми плодами, по контрасту с холодной, мутной ночью. Это стихотворение может пойти в хрестоматию. ‘Рассказ волн’ ведется об утопленнице, которая представляет резкий контраст своей неподвижностью с подводной жизнью, полной звуков и движений. Хороша картина моря:
Под волнами.
Там среди гранитных скал
Где растет, сплетясь ветвями
Бледно-розовый коралл,
Там, где груды перламутра
При мерцающей луне,
При лучах пурпурных утра
Тускло светятся на дне.
Образ утонувшей обрисован в изящных чертах. ‘Мельник’ напоминает гетевского ‘Erlkonig’. Пьяный мельник в ночь на Иванов день заблудился с сыном в лесу. Мальчику чудятся страсти:
Искры летят, тени пляшут,
Ведьма за ведьмой, сквозь дым, через тени
Скачут, хохочут и машут.
Картина старинной ‘купальской’ ночи чуть намечена с эротической стороны, стихотворение может читать и ребенок. Рассвет обрисован очень поэтично — чары ночи рассеваются:
И красноватыми пятнами стал
Дым пропадать, пропадать — и пропал.
Только туман из-за низменных пней
Смутно белел, да во мраке
Дождик дробил по листам, да ручей
Глухо ворчал в буераке.
Но самым поэтичным стихотворением из названных мной выше, надо, конечно, считать ‘Холодеющую ночь’. Поэт влюбился в ‘царственную дочь юга’. Не желая расстаться с ним, она провожает его на север, но здесь все холодеет и наконец умирает.
И пошла она, и белым
Замахала рукавом
И завыла, поднимая
Вихри снежные столбом.
На севере она лежит под серебряной парчой и беззвучно говорит поэту:
Но гляди — все те же звезды
Над моею головой…
и обещает ему восстать для него в прежнем блеске, если он пойдет опять на юг.
Впрочем, начало стихотворения лучше конца, который в двух последних куплетах даже несколько банален. Несмотря на половую любовь, лежащую в основе этой пьесы она кажется мне вполне пригодной педагогически. Где же мифы, где сказки, где бы не было этой основы? Неужто скрывать от юношей и Нарциссов, и Леандров, и даже наших Ванюшек-дуранюшек, которые лоб пробивали, чтоб достать ‘спящую царевну’? Дело в том преобладании эротического элемента, в густоте чувственных красок, которые могут сделать стихотворение антивоспитательным. Стихотворения же подобные названным, развивают эстетическое чувство и эстетическое понимание природы, тем самым ослабляя в человеке проявления животных наклонностей. Ниже я скажу об незаменимом значении ‘балладного жанра’ для изучения поэтического языка и склада.
Жанр элегии менее сродни Полонскому. Но и здесь есть прелестные вещи. Особенно хорош один мотив: это дети — больные или мертвые.
Сюда относятся стихотворения: ‘Смерть малютки’, ‘Елка’, ‘Сбежавшая больная’. Первое стихотворение — хорошо известно в детской литературе и давно пошло в хрестоматию.
В ‘Елке’ (это — эпическое стихотворение) рассказывается, как бабушка из старых дворовых людей рассказала внуку об елке, что прежде справлялась в барском доме. Ребенок в рождественский сочельник убегает в лес и здесь, замерзая, видит волшебную елку (мотив напоминает рассказ А. К. Шеллера (Михайлова) и Достоевского, и немного даже конец некрасовского ‘Мороза’). Сон ребенка прерван пьяным дровосеком, который его спасает. Кстати, у Полонского очень часто дело заканчивается не трагически там, где можно бы было ожидать печального конца. В ‘Мельнике’, в ‘Елке’, в ‘Мишеньке’ конец нетрагический. Интересно сравнить сны замерзающих у Некрасова, Достоевского и Полонского. У Некрасова сон Дарьи — реальный, т. е. ей снится то, что было и что может быть. У Достоевского — это сон реально-мистический, это смесь иллюзий настрадавшегося ребенка с религиозными представлениями. У Полонского этот сон носит характер чисто идеальный.
И рождественская елка
Перед ним растет, растет,
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод.
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы…
‘Сбежавшая больная’ — из новых стихотворений Полонского. Утомившаяся мать в слезах задремала, а больная девочка мечется и стонет. В предсмертной грезе ей чудится, что она убежала в сад, что
Звёзды с ясными очами,
И мигают ей, и машут
Золотыми веерами…
И лучисто-золотая
К ней дорожка протянулась.
Изображение смерти в виде сна, в виде золотой грезы характерно для нашего поэта. В его идеализме нет мрачного ужаса Биргеровской баллады, нет и плаксивой нотки ранних произведений Жуковского: он берет у реализма и истому, и бред, стынущие ножки малютки, и плачущую мать, которая кричит и зовет дочь, но не берет у него той страшной обстановки смерти, которою мы находим в описаниях графа Льва Толстого или Флобера, в грезе умирающего ребенка все красиво: и роза, и звёзды, и дорожка из золотых лучей. Нельзя не отметать при этом отрицательной стороны подобных стихотворений: у Полонского они гораздо более красивы, чем теплы, в них нет той лирической жилки, которая бьется в стихотворениях на ту же тему у Майкова (у него есть целая серия) — это свободно и грациозно написанные картинки.
Одно из ранних произведений Полонского ‘Ангел’ напоминает ‘Сбежавшую больную’ — это тоже изображение ‘золотой грезы’, только на более светлом фоне, это греза ребенка, у которого сердце стремится любить и поклоняться. Ангел грустно смотрит на ребенка и говорит:
‘Дитя, тебя мне жаль!
Дитя, поймешь ли ты слова моей печали?’
Душой младенческой я их не понимал,
Края одежд его ловил и целовал,
И слезы радости в глазах моих сверкали.
Я слышал от нескольких детей, что это их любимое стихотворение. Оно, в самом деле, удивительно мелодично, прочувствовано и красиво.
Полонский мастер ландшафта и вообще описания. Поэт живописец в нем сильнее поэта музыканта. Я уже указывал на образцы его описаний. Укажу еще несколько выдающихся. Во 1-х ‘Вечер’. Это хорошо известное, уже хрестоматийное, стихотворение ‘Зари догорающей пламя’. Очень красиво в нем одно сравнение.
Качается белая пена
У серого камня, как в люльке
Заснувший ребенок …
Любимая тема описаний нашего поэта это закат, вечер или ночь. В стихотворении ‘На закате’ та же тема, что в ‘Вечере’ — морское прибрежье на закате. Начало стихотворения рисует ту же картину тихого вечера на воде. Прелестно нарисована картинка ласковой летней природы на севере в пьеске ‘За городом’. ‘Белая ночь’ тоже воспета Полонским, та белая ночь, которую воспел Пушкин и так дивно описал Гончаров в ‘Обыкновенной Истории’. Несколько натянутым кажется мне сравнены купола с венцом на мертвеце перед лампадой (?). Пьеса ‘Вечерние огни’ в двух первых куплетах изображает переход от вечера к ночи. Несколько неясна здесь картина.
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон.
У поэтов, как у живописцев, есть часто наклонность к определенным излюбленным мотивам в ландшафте. У Лермонтова это были горы, у Языкова — волны, у Кольцова — степь, как у живописца Шишкина — сосновый лес. Я не замечаю в поэзии Полонского особой любви к какой-нибудь стихии, но, как я уже говорил, он, кажется, всего охотнее растирает свои поэтические краски, чтобы живописать вечер, тихий закат. Замечательно, что даже когда он рисует утро, как в пьесе ‘За городом’, оно похоже на вечер: солнце не палит, оно нежит. Недостатком в описаниях Полонского является, по-моему, не всегда соблюденная точность. Неточной кажется мне, например, следующая картина:
Влажный стелется туман,
Непроглядного тумана
Необъятный океан
Ничего в дали не видно
В этой серой темноте.
Здесь целый ряд плеоназмов. Едва ли можно также счесть точным название Невы в майскую ночь бледной и дворцов седыми. Не могу не обратить внимания на прекрасные описания в следующих пьесах: ‘На Женевском озере’, ‘Ночь в горах Шотландии’ и на несколько морских описаний: ‘На корабле’ ‘Качка в бурю’ и ‘Воспоминание’. Особенно хороша картина ‘На корабле’. Она написана в мажорном тоне — сначала вид не успокоившегося моря, темнота вокруг и томительная неизвестность, потом встает заря и становится.
Все ясно: Божий день, вставая, зла не прячет …
Но не погибли мы!.. и много спасено…
Мы мачты укрепим, мы паруса подтянем,
Мы нашим топотом встревожим праздных лень,
И дальше в путь пойдем, и дружно песню грянем.
Господь, благослови грядущий день!
Эти описания, проникнутые бодрым духом, особенно ценны для юношества. Минорных картин гораздо больше, и потому, может быть, они не так ценны.
Пьеса ‘Ночь в горах Шотландии’ своего рода chef d’oeuvre. Вся ее конструкция из коротких строчек (белые стихи, где перемешаны плавные амфибрахии и резкие дактили и хореи) как будто проникнута бодрящим горным воздухом, свежим ветром ночи.
Встань, брат!
Из замка
Невидимой лютни
Воздушное пенье
Принес и унес свежий ветер…
Встань, брат!
Ответный
Пронзительно-резкий
Звук медного рога
Трижды в горах раздавался
И трижды
Орлы просыпались на гнездах.
Тон этих стихотворений ближе всего к тону поэзии Языкова и гр. А. К. Толстого. Мне кажется, что этот тон лирической поэзии как нельзя лучше соответствует педагогическим требованиям. Наша молодежь в общем склонна к унынию, малодушию и страдает нервами. Поэзия, склонная к преувеличению страданий и ноющая, действует на нее расслабляющим образом, и вот если в поэзии слышится этот громкий, резкий порой, но бодрящий аккорд, он не должен пропасть для школы.
Закавказье дало Я. П. Полонскому ряд тем. Одной из лучших пьес этой группы, мне кажется, является ‘Старый сазандар’. Вот слова старого сазандара к поэту, они очевидно по душе бодрому поэту.
Молись, кунак, чтобы дух твой крепнул.
Не плачь, пока весь этот мир
И не оглох и не ослепнул,
Ты званый гость на Божий пир.
Пока у нас довольно хлеба,
И есть еще кувшин вина,
Не раздражай слезами Неба
И знай, тоска твоя грешна.
Это говорит старик, который потерял все близкое, дорогое, и сам стоит на краю могилы, а посмотрите, какой спокойной верой дышит его речь.
Твое мученье — за горами,
Твоя любовь — в родном краю,
Моя — над этими звездами
У Бога ждет меня в раю.
Последние слова невольно напоминают ‘Последнюю борьбу’ Кольцова.
Под крестом — моя могила,
На кресте — моя любовь.
Но там это результат упорной, долгой борьбы слабого сердца и беспокойной, жгучей мысли с религиозным чувством. Здесь слышится спокойная бодрость фатализма. ‘Агбар’ — рифмованная сказка про головореза Агбара, который грабит и ворует разные вещи, чтобы отвоевать себе невесту. Старый отец невесты сам намекает ему на этот путь, а удалец оказывается хитрее своего советника и собирается убить его, если только тот станет ему поперек дороги. Сказка характерна и не лишена морали. Она совершенно напоминает некрасовское:
И пот тебе, коршун, награда
За жизнь воровскую твою.
Тип удальца обрисован полнее в Гассане (‘Караван’).
Он,
Хоть и в горах живет скитальцем,
Сам по себе такой же хан,
Возьмет червонцы у армян,
Но бедняка не тронет пальцем.
Этот тип уже совершенно близок к клефтам, которые ‘облагородили разбой’ (‘Келиот’) и являлись дерзкими, борцами за народную свободу. Прекрасным стихотворением того же рода является ‘Симеон — царь болгарский’. От него веет силой и любовью к свободе. Тень старого монаха пророчески говорит Симеону:
Меч твой был в деснице Бога,
Знай же, царь Болгарский, знай:
Опустив свой меч, ты предал,
Ты сгубил родной свой край.
Келиот — самое большое из стихотворных произведенный Полонского. С внешней стороны оно не производит приятного впечатления. Оно совершенно не отделано. В противоположность лирическим вещам нашего поэта, оно часто некрасиво и немелодично. Его трудно читать громко, потому что 122 страницы сплошь написаны мужскими рифмованными стихами — это утомительнее даже лермонтовского ‘Мцыри’. Кроме того, поэма растянута, и тон местами приподнят. Но сколько в ‘Келиоте’ внутренних достоинств, и в особенности сколько воспитательного значения! Я не буду передавать содержания поэмы, предполагая его известным, а укажу только на те места, которые могли бы, по моему мнению, стать достоянием школы.
Во-первых, это рассказ Кирилла клефту о том, как он попал на Афон. Мне кажется, что первая часть этого рассказа (в поэме особая XV глава) может смело пойти в любую хрестоматию для старшего возраста, может с пользой читаться и изучаться. Повесть обид и унижений, оскорбления лучших чувств Кирилла трогательна, но она и поучительна вместе с тем, потому что он не падает духом, а ищет выхода: перед нами человек страдающий, но герой. Горький опыт жизни расширил его кругозор.
Не за себя я стал страдать.
За всех…
Внутренний процесс, которым он дошел до сознания, что мстить не стоит, изображен классически ясно. Раз начавшись, этот процесс нравственного умиротворения должен был в конце концов парализовать злую волю и необузданную силу оскорбленного человека. Полубольной Кирилл в мистическом экстазе решает идти на Афон. Изображение аскетического подвижничества смело может быть читаемо юношей (ведь читают же они Афон — Благовещенского), но оно неудобно для разбора и детального изучения.
Из второй части поэмы можно взять начало — тревогу на островке клефтов.
Закрепившаяся дружба грубого и разгульного Стефана Деспо с тихим аскетом Кириллом очень характерна — их сближает не только грех в прошлом, который они исповедали друг перед другом, но одна и та же ненависть к врагу — у одного свободная, у другого скрытая, один и тот же патриотизм. В этом — центр, в этом, мне кажется, идея поэмы. Перед великим народным вопросом свободы и чести сглаживаются личные различия, стирается, блекнет личная жизнь — забывается личное горе, ослабляется личная страсть, в борьбе за свой народ искупляется тяжкий грех, возвышается низкий нравственный уровень, облагораживается самое падение. Одним из лучших мест поэмы является, конечно, встреча Келиота с женщиной, у которой на руках ребенок, красавица принимает жалкого и дикого с виду монаха за вампира и закрывает от него ребенка, а тот просит дать ему ребенка подержать на руках. Какие-то смутные воспоминания прошлого, сожаления о навсегда утраченных, а частью никогда не испытанных чистых и светлых радостях семьи и детской любви доводят монаха до слез. Его сложное, взволнованное настроение прекрасно оттеняется уравновешенной, спокойной и несколько глуповатой величавостью его собеседницы. Встреча баркаса с фрегатом и смерть Деспо и Келиота самое сильное место в поэме. Здесь одушевленнее звучит голос поэта, будто в оркестре слышны медные инструменты. Невольно переносишься в среду этой героической борьбы, для которой есть только один исход — смерть. Смерть Кирилла изображена превосходно. Она как бы разрешает его нравственную задачу, предсмертная минута примиряет внутренний разлад, происходивший от мучительной борьбы в нем монаха с оскорбленным человеком: Кирилл
Вдруг побледнел, как полотно,
И покачнулся, точно спать
Вдруг захотел он, и прилег
У мачты: судорожный вздох
Стал тяжело приподнимать
Живот и грудь его: но страх
Лица его не исказил,
С улыбкой странной на губах
Лежал он на сырых досках
И за руку его схватил
Стефан, в лицо ему глядит,
Зовет его: очнись, Кирилл!
И видит — бедный келиот
Не наповал еще убит:
Но смерть на лик его кладет
Свою печать — не умер он.
Но через пять минут умрет,
И мнится, сквозь предсмертный сон,
С причастьем чашу видит он,
И имя девы и Христа
Лепечут бледные уста.
Картинка высоко-реальная. Как различна, как характерно различна смерть обоих друзей. Келиот умер, как мученик, примиренный с миром, с собою, с Богом. Рука монаха не осквернилась кровью. Деспо, этот Леонид клефтов, у которого наверно, как и у его классического предка, сердце поросло волосами, погиб мстя, в треске и пламени своего взорванного баркаса, ужаснув и навредив врагу самым актом своей смерти, он погиб один на один в отчаянной схватке. Оба точно исполнили свое провиденциальное назначение.
После смерти Стефана Деспо, этого кровавого Художественного пролога к заправской драме на Балканах (поэма кончена в 77 году), странно перейти к мирным историческим картинам проповеди Достопочтенного Бэды и пира польского Казимира Великого, но я не считаю возможным пройти молчанием эти прекрасные пьесы. Бэда проповедник! Кто не знает, кто не любит этих звучных поэтических строф? Русский ребенок должен их знать.
Камни, которые пристыдили глупого мальчика, это — чудная иллюстрация к мысли, которую надо внушать детям: ничто доброе не пропадает: хороший человек, великая мысль, доброе начало не могут быть ничьим. Не для камней говорил слепой учитель, но он оживил даже камни, как оживили их Орфей музыкой, Девкалион — творческим жаром, Пигмалион — любовью. Ребенку надо объяснить при этом, что реальный след проповеди была обращенная, отданная Богу и правде душа мальчика, которого если не Бэда, то камни, наслушавшееся его проповеди, заставили уважать этого смешного на вид, восторженного старика, этого не написано в стихах, но так должно было быть, в этом — мысль баллады. Казимир Великий — большое стихотворение, посвященное памяти покойного слависта Гильфердинга, написано по канве, им указанной. Но что сделала мастерская кисть художника с рассказом польского летописца!
Я удивляюсь, отчего хрестоматии наши до сих пор не воспользовалась этой прекрасной вещью. Пьеса написана бодрыми, подвижными хореями. В начале Казимир идет с охоты:
Впереди на всем скаку не видно
Кто трубит, вздымая снежный прах,
Позади в санях несется свита…
Ясный месяц выглянул едва…
Из саней торчат собачьи морды,
Свесилась оленья голова.
Король задумчив и упрекает самого себя за то, что не знал об голоде в своем королевстве. Дальше идет декоративно-красивое изображено пира. Является гусляр, который поет две песни, в угоду гостям короля. Казимир требует третьей.
Но гусляр, как будто
К пытке присужденный, побледнел…
И как ленник, дико озираясь,
Заунывным голосом запел.
Он поет об голодном народе и о панах, которые
Потирают руки,
Выгодно свой хлебец продают.
Эффект песни необычайный.
Не успел он кончить этой песни:
‘Правда ли?!’ — вдруг вскрикнул Казимир,
И привстал, и в гневе весь багровый,
Озирает онемевший пир.
Поднялись, дрожат, бледнеют гости.
‘Что же вы не славите певца?!
Божья правда шла к вам из народа.
И дошла до нашего лица…
‘Завтра же в подрыв корысти вашей
Я мои амбары отопру…
Вы… лжецы! глядите, я, король ваш,
Кланяюсь, за правду, гусляру…’
Страшный, гнев Великого был
…Отраден, как в засуху гром.
и восторжествовал над злобным шипеньем панов.
Монарх, составляющей единое целое со своим народом, есть благороднейшее проявление монархического начала.
Одиноким является стихотворение Полонского ‘Перед закрытой истиной’ (большая пьеса на 6 страницах, написанная немножко тяжелым александрийским стихом). — Никто из верующих не решается снять покрывала с лица Изиды, но два грека — поэт и философ — проникают в глубь храма и целый день проводят в созерцании тайны. Поэт выходит из храма светлым, преображенным: он
по ступеням храма
Сходил как полубог, как светлый Аполлон.
Лицо мудреца, напротив, потемнело, когда он сравнил нагую истину с своими представлениями о ней, с жалкими результатами своей науки:
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял