Стихотворения Я. П. Полонского как педагогический материал, Анненский Иннокентий Федорович, Год: 1887

Время на прочтение: 30 минут(ы)

И. Ф. Анненский

Стихотворения Я. П. Полонского как педагогический материал

Оригинал здесь — http://annensky.lib.ru/publ/polonsky_ped.htm

I

Дети воспитываются на поэзии, и именно на родной поэзии. С первых шагов обучения, часто даже раньше, когда ребенок и читать еще не умеет, он слышит и повторяет строчки песни: эти строчки пленяют его своими гармоническими сочетаниями и тем бессознательным обаянием красоты и родной стихии, которое не поддается анализу, но возникает в человеке очень рано. Вот отчего педагоги с таким жадным нетерпением перерывают русские поэтические темы и все стараются отыскать, что тут есть подходящего для детей или для юношества, для школы. Пятьдесят лет плодотворной поэтической работы маститого нашего писателя дали педагогам материал обильный. Полное собрание сочинений, где три первых тома заняты стихотворениями, дают критике возможность лучше разобраться в этом материале. Это мы и попытаемся сделать. У педагога-критика два критерия: первый критерий — это психология детской души, второй — требование школьной дисциплины, в широком, конечно, смысле слова. Первый критерий когда-то вовсе не принимался в расчет в педагогической критике, как и вообще в деле воспитания. Потом, наоборот, под влиянием односторонне развитых идей Руссо и Песталоцци он вытеснил второй критерий — внешний. Мне кажется, оба эти критерия должны уживаться и немножко уступать друг другу — делу служат оба. Я не могу не вглядываться в процесс детской мысли, не прислушиваться к интересам, вкусам и мнениям юных читателей, кто из педагогов не поблагодарил учительниц-южанок, которые дали нам в сборнике ‘Что читать народу?’ такой прекрасный педагогический материал по детской психологии? Но мое дело не кончено, если я не предъявлю к материалу чтения моих педагогических требований. Я думаю, что эти требования дисциплины должны служить коррективом к очень шаткой еще психологии детской души. Кто не знает любви детей к фантастическому? В раннем возрасте чтение это, по-видимому, представляется вполне подходящим — оно гармонирует с мировоззрением, со вкусами, со степенью понимания. Но я не увлекусь сказками и постараюсь навести ребенка на другого рода чтение. Педагогический императив не имеет, конечно, сухого, прямолинейного характера. Он может варьироваться в частностях. Мы не скажем: вот для такого-то возраста должно быть чтение такого-то рода, для городского мальчика такие-то книги, а для деревенского — другие. Но мы считаем вполне законным рекомендовать произведения сентиментального характера для мальчика с мало развитыми симпатическими свойствами, или запретить чувствительному ребенку чтение про мучеников в Колизее.
Произведения детского чтения могут рассматриваться в педагогической критике с двух сторон: во-первых, как материалы для чтения, во-вторых, как школьный материал, служащий для классной работы, для детального анализа. Что можно читать детям и юношеству из стихотворений Полонского — вот первый вопрос, который нам представляется. Что полезно читать? вот второй вопрос. Общее впечатление, которое выносишь из чтения стихотворений нашего поэта, это то, что его темы смело можно дать в руки юнцам. Поэт-романтик с чистой фантазией, с той долей реализма, которая неразрывно, кажется, со времен Пушкина связана с русской поэзией, с наклонностью к аллегории, с наклонностью к немножко приподнятому по временам настроению, а порой к доброй, безобидно-веселой шутке, поэт с большой дозой не тенденции, но идейности, поэт искренний, гуманный, мыслящий, не может быть неподходящим в воспитательном отношении. Найдется, конечно, с десяток стихотворений, с десяток страниц в поэмах, которые педагог бы пропустил, — но тем дело и ограничится. Можно и не читать ‘Цыганки’, ‘Сатира и вакханки’, ‘Казачки’, но было бы несправедливо из-за некоторых эротических изображений или намеков налагать veto на поэтического ‘Кузнечика’. В Келиоте много страстности, но мне кажется, что эта прекрасная поэма не может дурно действовать на молодую фантазию. Реализм здесь сглажен восторженным настроением поэта, а здоровый ум молодого читателя естественно увлечется более идейной стороной этого произведения — изображением героической народной борьбы. Обратимся теперь к разбору и характеристике произведения, которые мы рекомендовали бы с педагогической целью особенно. Мы начнем с лирики.
Одной из первых по времени является поэтическая пьеса ‘Солнце и месяц’. Редко можно встретить стихотворение более подходящее к маленьким детям. Здесь нет ни дидактизма Гебеля, ни фальшивой сентиментальности. Солнце и месяц — настоящие сказочные Солнце и Месяц. Конец необыкновенно грациозен — такой свободный и неожиданный. Мелодичность стиха и простота речи облегчают его заучивание. Этот балладный жанр Полонский вообще любит. Сюда относятся: ‘Холодеющая ночь’, ‘Рассказ волн’, ‘Зимний путь’, ‘Мельник’, ‘Зимняя невеста’.
В ‘Зимнем пути’ поэту представляются картины сказочного мира — стеклянные дворцы, сады с жар-птицами и золотыми плодами, по контрасту с холодной, мутной ночью. Это стихотворение может пойти в хрестоматию. ‘Рассказ волн’ ведется об утопленнице, которая представляет резкий контраст своей неподвижностью с подводной жизнью, полной звуков и движений. Хороша картина моря:
Под волнами.
Там среди гранитных скал
Где растет, сплетясь ветвями
Бледно-розовый коралл,
Там, где груды перламутра
При мерцающей луне,
При лучах пурпурных утра
Тускло светятся на дне.
Образ утонувшей обрисован в изящных чертах. ‘Мельник’ напоминает гетевского ‘Erlkonig’. Пьяный мельник в ночь на Иванов день заблудился с сыном в лесу. Мальчику чудятся страсти:
Искры летят, тени пляшут,
Ведьма за ведьмой, сквозь дым, через тени
Скачут, хохочут и машут.
Картина старинной ‘купальской’ ночи чуть намечена с эротической стороны, стихотворение может читать и ребенок. Рассвет обрисован очень поэтично — чары ночи рассеваются:
И красноватыми пятнами стал
Дым пропадать, пропадать — и пропал.
Только туман из-за низменных пней
Смутно белел, да во мраке
Дождик дробил по листам, да ручей
Глухо ворчал в буераке.
Но самым поэтичным стихотворением из названных мной выше, надо, конечно, считать ‘Холодеющую ночь’. Поэт влюбился в ‘царственную дочь юга’. Не желая расстаться с ним, она провожает его на север, но здесь все холодеет и наконец умирает.
И пошла она, и белым
Замахала рукавом
И завыла, поднимая
Вихри снежные столбом.
На севере она лежит под серебряной парчой и беззвучно говорит поэту:
Но гляди — все те же звезды
Над моею головой…
и обещает ему восстать для него в прежнем блеске, если он пойдет опять на юг.
Впрочем, начало стихотворения лучше конца, который в двух последних куплетах даже несколько банален. Несмотря на половую любовь, лежащую в основе этой пьесы она кажется мне вполне пригодной педагогически. Где же мифы, где сказки, где бы не было этой основы? Неужто скрывать от юношей и Нарциссов, и Леандров, и даже наших Ванюшек-дуранюшек, которые лоб пробивали, чтоб достать ‘спящую царевну’? Дело в том преобладании эротического элемента, в густоте чувственных красок, которые могут сделать стихотворение антивоспитательным. Стихотворения же подобные названным, развивают эстетическое чувство и эстетическое понимание природы, тем самым ослабляя в человеке проявления животных наклонностей. Ниже я скажу об незаменимом значении ‘балладного жанра’ для изучения поэтического языка и склада.
Жанр элегии менее сродни Полонскому. Но и здесь есть прелестные вещи. Особенно хорош один мотив: это дети — больные или мертвые.
Сюда относятся стихотворения: ‘Смерть малютки’, ‘Елка’, ‘Сбежавшая больная’. Первое стихотворение — хорошо известно в детской литературе и давно пошло в хрестоматию.
В ‘Елке’ (это — эпическое стихотворение) рассказывается, как бабушка из старых дворовых людей рассказала внуку об елке, что прежде справлялась в барском доме. Ребенок в рождественский сочельник убегает в лес и здесь, замерзая, видит волшебную елку (мотив напоминает рассказ А. К. Шеллера (Михайлова) и Достоевского, и немного даже конец некрасовского ‘Мороза’). Сон ребенка прерван пьяным дровосеком, который его спасает. Кстати, у Полонского очень часто дело заканчивается не трагически там, где можно бы было ожидать печального конца. В ‘Мельнике’, в ‘Елке’, в ‘Мишеньке’ конец нетрагический. Интересно сравнить сны замерзающих у Некрасова, Достоевского и Полонского. У Некрасова сон Дарьи — реальный, т. е. ей снится то, что было и что может быть. У Достоевского — это сон реально-мистический, это смесь иллюзий настрадавшегося ребенка с религиозными представлениями. У Полонского этот сон носит характер чисто идеальный.
И рождественская елка
Перед ним растет, растет,
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод.
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы…
‘Сбежавшая больная’ — из новых стихотворений Полонского. Утомившаяся мать в слезах задремала, а больная девочка мечется и стонет. В предсмертной грезе ей чудится, что она убежала в сад, что
Звёзды с ясными очами,
И мигают ей, и машут
Золотыми веерами…
И лучисто-золотая
К ней дорожка протянулась.
Изображение смерти в виде сна, в виде золотой грезы характерно для нашего поэта. В его идеализме нет мрачного ужаса Биргеровской баллады, нет и плаксивой нотки ранних произведений Жуковского: он берет у реализма и истому, и бред, стынущие ножки малютки, и плачущую мать, которая кричит и зовет дочь, но не берет у него той страшной обстановки смерти, которою мы находим в описаниях графа Льва Толстого или Флобера, в грезе умирающего ребенка все красиво: и роза, и звёзды, и дорожка из золотых лучей. Нельзя не отметать при этом отрицательной стороны подобных стихотворений: у Полонского они гораздо более красивы, чем теплы, в них нет той лирической жилки, которая бьется в стихотворениях на ту же тему у Майкова (у него есть целая серия) — это свободно и грациозно написанные картинки.
Одно из ранних произведений Полонского ‘Ангел’ напоминает ‘Сбежавшую больную’ — это тоже изображение ‘золотой грезы’, только на более светлом фоне, это греза ребенка, у которого сердце стремится любить и поклоняться. Ангел грустно смотрит на ребенка и говорит:
‘Дитя, тебя мне жаль!
Дитя, поймешь ли ты слова моей печали?’
Душой младенческой я их не понимал,
Края одежд его ловил и целовал,
И слезы радости в глазах моих сверкали.
Я слышал от нескольких детей, что это их любимое стихотворение. Оно, в самом деле, удивительно мелодично, прочувствовано и красиво.
Полонский мастер ландшафта и вообще описания. Поэт живописец в нем сильнее поэта музыканта. Я уже указывал на образцы его описаний. Укажу еще несколько выдающихся. Во 1-х ‘Вечер’. Это хорошо известное, уже хрестоматийное, стихотворение ‘Зари догорающей пламя’. Очень красиво в нем одно сравнение.
Качается белая пена
У серого камня, как в люльке
Заснувший ребенок …
Любимая тема описаний нашего поэта это закат, вечер или ночь. В стихотворении ‘На закате’ та же тема, что в ‘Вечере’ — морское прибрежье на закате. Начало стихотворения рисует ту же картину тихого вечера на воде. Прелестно нарисована картинка ласковой летней природы на севере в пьеске ‘За городом’. ‘Белая ночь’ тоже воспета Полонским, та белая ночь, которую воспел Пушкин и так дивно описал Гончаров в ‘Обыкновенной Истории’. Несколько натянутым кажется мне сравнены купола с венцом на мертвеце перед лампадой (?). Пьеса ‘Вечерние огни’ в двух первых куплетах изображает переход от вечера к ночи. Несколько неясна здесь картина.
Столицы дремлющей тяжелые фасады
Слепыми окнами глядят со всех сторон.
У поэтов, как у живописцев, есть часто наклонность к определенным излюбленным мотивам в ландшафте. У Лермонтова это были горы, у Языкова — волны, у Кольцова — степь, как у живописца Шишкина — сосновый лес. Я не замечаю в поэзии Полонского особой любви к какой-нибудь стихии, но, как я уже говорил, он, кажется, всего охотнее растирает свои поэтические краски, чтобы живописать вечер, тихий закат. Замечательно, что даже когда он рисует утро, как в пьесе ‘За городом’, оно похоже на вечер: солнце не палит, оно нежит. Недостатком в описаниях Полонского является, по-моему, не всегда соблюденная точность. Неточной кажется мне, например, следующая картина:
Влажный стелется туман,
Непроглядного тумана
Необъятный океан
Ничего в дали не видно
В этой серой темноте.
Здесь целый ряд плеоназмов. Едва ли можно также счесть точным название Невы в майскую ночь бледной и дворцов седыми. Не могу не обратить внимания на прекрасные описания в следующих пьесах: ‘На Женевском озере’, ‘Ночь в горах Шотландии’ и на несколько морских описаний: ‘На корабле’ ‘Качка в бурю’ и ‘Воспоминание’. Особенно хороша картина ‘На корабле’. Она написана в мажорном тоне — сначала вид не успокоившегося моря, темнота вокруг и томительная неизвестность, потом встает заря и становится.
Все ясно: Божий день, вставая, зла не прячет …
Но не погибли мы!.. и много спасено…
Мы мачты укрепим, мы паруса подтянем,
Мы нашим топотом встревожим праздных лень,
И дальше в путь пойдем, и дружно песню грянем.
Господь, благослови грядущий день!
Эти описания, проникнутые бодрым духом, особенно ценны для юношества. Минорных картин гораздо больше, и потому, может быть, они не так ценны.
Пьеса ‘Ночь в горах Шотландии’ своего рода chef d’oeuvre. Вся ее конструкция из коротких строчек (белые стихи, где перемешаны плавные амфибрахии и резкие дактили и хореи) как будто проникнута бодрящим горным воздухом, свежим ветром ночи.
Встань, брат!
Из замка
Невидимой лютни
Воздушное пенье
Принес и унес свежий ветер…
Встань, брат!
Ответный
Пронзительно-резкий
Звук медного рога
Трижды в горах раздавался
И трижды
Орлы просыпались на гнездах.
Тон этих стихотворений ближе всего к тону поэзии Языкова и гр. А. К. Толстого. Мне кажется, что этот тон лирической поэзии как нельзя лучше соответствует педагогическим требованиям. Наша молодежь в общем склонна к унынию, малодушию и страдает нервами. Поэзия, склонная к преувеличению страданий и ноющая, действует на нее расслабляющим образом, и вот если в поэзии слышится этот громкий, резкий порой, но бодрящий аккорд, он не должен пропасть для школы.
Закавказье дало Я. П. Полонскому ряд тем. Одной из лучших пьес этой группы, мне кажется, является ‘Старый сазандар’. Вот слова старого сазандара к поэту, они очевидно по душе бодрому поэту.
Молись, кунак, чтобы дух твой крепнул.
Не плачь, пока весь этот мир
И не оглох и не ослепнул,
Ты званый гость на Божий пир.
Пока у нас довольно хлеба,
И есть еще кувшин вина,
Не раздражай слезами Неба
И знай, тоска твоя грешна.
Это говорит старик, который потерял все близкое, дорогое, и сам стоит на краю могилы, а посмотрите, какой спокойной верой дышит его речь.
Твое мученье — за горами,
Твоя любовь — в родном краю,
Моя — над этими звездами
У Бога ждет меня в раю.
Последние слова невольно напоминают ‘Последнюю борьбу’ Кольцова.
Под крестом — моя могила,
На кресте — моя любовь.
Но там это результат упорной, долгой борьбы слабого сердца и беспокойной, жгучей мысли с религиозным чувством. Здесь слышится спокойная бодрость фатализма. ‘Агбар’ — рифмованная сказка про головореза Агбара, который грабит и ворует разные вещи, чтобы отвоевать себе невесту. Старый отец невесты сам намекает ему на этот путь, а удалец оказывается хитрее своего советника и собирается убить его, если только тот станет ему поперек дороги. Сказка характерна и не лишена морали. Она совершенно напоминает некрасовское:
И пот тебе, коршун, награда
За жизнь воровскую твою.
Тип удальца обрисован полнее в Гассане (‘Караван’).
Он,
Хоть и в горах живет скитальцем,
Сам по себе такой же хан,
Возьмет червонцы у армян,
Но бедняка не тронет пальцем.
Этот тип уже совершенно близок к клефтам, которые ‘облагородили разбой’ (‘Келиот’) и являлись дерзкими, борцами за народную свободу. Прекрасным стихотворением того же рода является ‘Симеон — царь болгарский’. От него веет силой и любовью к свободе. Тень старого монаха пророчески говорит Симеону:
Меч твой был в деснице Бога,
Знай же, царь Болгарский, знай:
Опустив свой меч, ты предал,
Ты сгубил родной свой край.
Келиот — самое большое из стихотворных произведенный Полонского. С внешней стороны оно не производит приятного впечатления. Оно совершенно не отделано. В противоположность лирическим вещам нашего поэта, оно часто некрасиво и немелодично. Его трудно читать громко, потому что 122 страницы сплошь написаны мужскими рифмованными стихами — это утомительнее даже лермонтовского ‘Мцыри’. Кроме того, поэма растянута, и тон местами приподнят. Но сколько в ‘Келиоте’ внутренних достоинств, и в особенности сколько воспитательного значения! Я не буду передавать содержания поэмы, предполагая его известным, а укажу только на те места, которые могли бы, по моему мнению, стать достоянием школы.
Во-первых, это рассказ Кирилла клефту о том, как он попал на Афон. Мне кажется, что первая часть этого рассказа (в поэме особая XV глава) может смело пойти в любую хрестоматию для старшего возраста, может с пользой читаться и изучаться. Повесть обид и унижений, оскорбления лучших чувств Кирилла трогательна, но она и поучительна вместе с тем, потому что он не падает духом, а ищет выхода: перед нами человек страдающий, но герой. Горький опыт жизни расширил его кругозор.
Не за себя я стал страдать.
За всех…
Внутренний процесс, которым он дошел до сознания, что мстить не стоит, изображен классически ясно. Раз начавшись, этот процесс нравственного умиротворения должен был в конце концов парализовать злую волю и необузданную силу оскорбленного человека. Полубольной Кирилл в мистическом экстазе решает идти на Афон. Изображение аскетического подвижничества смело может быть читаемо юношей (ведь читают же они Афон — Благовещенского), но оно неудобно для разбора и детального изучения.
Из второй части поэмы можно взять начало — тревогу на островке клефтов.
Закрепившаяся дружба грубого и разгульного Стефана Деспо с тихим аскетом Кириллом очень характерна — их сближает не только грех в прошлом, который они исповедали друг перед другом, но одна и та же ненависть к врагу — у одного свободная, у другого скрытая, один и тот же патриотизм. В этом — центр, в этом, мне кажется, идея поэмы. Перед великим народным вопросом свободы и чести сглаживаются личные различия, стирается, блекнет личная жизнь — забывается личное горе, ослабляется личная страсть, в борьбе за свой народ искупляется тяжкий грех, возвышается низкий нравственный уровень, облагораживается самое падение. Одним из лучших мест поэмы является, конечно, встреча Келиота с женщиной, у которой на руках ребенок, красавица принимает жалкого и дикого с виду монаха за вампира и закрывает от него ребенка, а тот просит дать ему ребенка подержать на руках. Какие-то смутные воспоминания прошлого, сожаления о навсегда утраченных, а частью никогда не испытанных чистых и светлых радостях семьи и детской любви доводят монаха до слез. Его сложное, взволнованное настроение прекрасно оттеняется уравновешенной, спокойной и несколько глуповатой величавостью его собеседницы. Встреча баркаса с фрегатом и смерть Деспо и Келиота самое сильное место в поэме. Здесь одушевленнее звучит голос поэта, будто в оркестре слышны медные инструменты. Невольно переносишься в среду этой героической борьбы, для которой есть только один исход — смерть. Смерть Кирилла изображена превосходно. Она как бы разрешает его нравственную задачу, предсмертная минута примиряет внутренний разлад, происходивший от мучительной борьбы в нем монаха с оскорбленным человеком: Кирилл
Вдруг побледнел, как полотно,
И покачнулся, точно спать
Вдруг захотел он, и прилег
У мачты: судорожный вздох
Стал тяжело приподнимать
Живот и грудь его: но страх
Лица его не исказил,
С улыбкой странной на губах
Лежал он на сырых досках
И за руку его схватил
Стефан, в лицо ему глядит,
Зовет его: очнись, Кирилл!
И видит — бедный келиот
Не наповал еще убит:
Но смерть на лик его кладет
Свою печать — не умер он.
Но через пять минут умрет,
И мнится, сквозь предсмертный сон,
С причастьем чашу видит он,
И имя девы и Христа
Лепечут бледные уста.
Картинка высоко-реальная. Как различна, как характерно различна смерть обоих друзей. Келиот умер, как мученик, примиренный с миром, с собою, с Богом. Рука монаха не осквернилась кровью. Деспо, этот Леонид клефтов, у которого наверно, как и у его классического предка, сердце поросло волосами, погиб мстя, в треске и пламени своего взорванного баркаса, ужаснув и навредив врагу самым актом своей смерти, он погиб один на один в отчаянной схватке. Оба точно исполнили свое провиденциальное назначение.
После смерти Стефана Деспо, этого кровавого Художественного пролога к заправской драме на Балканах (поэма кончена в 77 году), странно перейти к мирным историческим картинам проповеди Достопочтенного Бэды и пира польского Казимира Великого, но я не считаю возможным пройти молчанием эти прекрасные пьесы. Бэда проповедник! Кто не знает, кто не любит этих звучных поэтических строф? Русский ребенок должен их знать.
Камни, которые пристыдили глупого мальчика, это — чудная иллюстрация к мысли, которую надо внушать детям: ничто доброе не пропадает: хороший человек, великая мысль, доброе начало не могут быть ничьим. Не для камней говорил слепой учитель, но он оживил даже камни, как оживили их Орфей музыкой, Девкалион — творческим жаром, Пигмалион — любовью. Ребенку надо объяснить при этом, что реальный след проповеди была обращенная, отданная Богу и правде душа мальчика, которого если не Бэда, то камни, наслушавшееся его проповеди, заставили уважать этого смешного на вид, восторженного старика, этого не написано в стихах, но так должно было быть, в этом — мысль баллады. Казимир Великий — большое стихотворение, посвященное памяти покойного слависта Гильфердинга, написано по канве, им указанной. Но что сделала мастерская кисть художника с рассказом польского летописца!
Я удивляюсь, отчего хрестоматии наши до сих пор не воспользовалась этой прекрасной вещью. Пьеса написана бодрыми, подвижными хореями. В начале Казимир идет с охоты:
Впереди на всем скаку не видно
Кто трубит, вздымая снежный прах,
Позади в санях несется свита…
Ясный месяц выглянул едва…
Из саней торчат собачьи морды,
Свесилась оленья голова.
Король задумчив и упрекает самого себя за то, что не знал об голоде в своем королевстве. Дальше идет декоративно-красивое изображено пира. Является гусляр, который поет две песни, в угоду гостям короля. Казимир требует третьей.
Но гусляр, как будто
К пытке присужденный, побледнел…
И как ленник, дико озираясь,
Заунывным голосом запел.
Он поет об голодном народе и о панах, которые
Потирают руки,
Выгодно свой хлебец продают.
Эффект песни необычайный.
Не успел он кончить этой песни:
‘Правда ли?!’ — вдруг вскрикнул Казимир,
И привстал, и в гневе весь багровый,
Озирает онемевший пир.
Поднялись, дрожат, бледнеют гости.
‘Что же вы не славите певца?!
Божья правда шла к вам из народа.
И дошла до нашего лица…
‘Завтра же в подрыв корысти вашей
Я мои амбары отопру…
Вы… лжецы! глядите, я, король ваш,
Кланяюсь, за правду, гусляру…’
Страшный, гнев Великого был
…Отраден, как в засуху гром.
и восторжествовал над злобным шипеньем панов.
Монарх, составляющей единое целое со своим народом, есть благороднейшее проявление монархического начала.
Одиноким является стихотворение Полонского ‘Перед закрытой истиной’ (большая пьеса на 6 страницах, написанная немножко тяжелым александрийским стихом). — Никто из верующих не решается снять покрывала с лица Изиды, но два грека — поэт и философ — проникают в глубь храма и целый день проводят в созерцании тайны. Поэт выходит из храма светлым, преображенным: он
по ступеням храма
Сходил как полубог, как светлый Аполлон.
Лицо мудреца, напротив, потемнело, когда он сравнил нагую истину с своими представлениями о ней, с жалкими результатами своей науки:
Лицо его дышало мертвой силой,
Зловещим пламенем в очах его сиял
Вечерний свет лучей прощальных.
И голос тяжело, отрывисто звучал,
Как будто ум его, томясь, перегорал
В хаосе дум нестройных и печальных.
Вещь эта, очень глубокая по задаче, едва ли может быть оценена в школе, хотя мне нравится в нем, как педагогу, открыто поставленный вопрос. Такие вопросы полезны для юношества, иногда даже полезнее ответов. Пусть юноша увидит перед собой открытый вопрос. Заинтересовавшись им, он, конечно, подберет больше материала для ответа, чем Изидин жрец, которому говорили только звёзды да духи.
Кто из нас не помнит, как сам когда-то задумывался над лермонтовским вопросом
Но непрестанно и напрасно
Один враждует он… Зачем?
В художественном отношении эта вещь оставляет многого желать. Рамка по-моему гораздо лучше картины. Но поэт и философ более похожи на говорящих машин, на олицетворенные книги, а Изидин жрец, среди этих седых камней, под жгучим солнцем и синим небом, с свитком на коленях и вечной, глубокой думой о небе и богах — он великолепен, он живой.
Великий образ Прометея, вдохновлявший и Эсхила, и Шелли, и Гете, нашел отзвук и в поэтической душе нашего поэта. Упоминание в поэзии о таком поучительном мифе всегда полезно, а особенно если оно талантливо написано, как у Полонского. Хороша картина взбудораженного Олимпа.
И проснулись боги.
И богини с ложа
Поднялись, пугливым
Криком мир тревожа.
Самое страдание Прометея имеет значение для мира.
Ярче будет скорбный
Образ мой светиться,
С криком дальше будет
Мысль моя носиться…
Но что же служит основой труда, страдания, славы Прометея? Это то высочайшее нравственное начало, которое сближает его с христианством, любовь к людям. Вера в окончательную победу этого начала над всеми другими в человеческом обществе гармонически замыкает стихотворение Полонского, Прометей говорит:
Ведь то, что я создал
Любовью моей
Сильнее железных
Когтей и цепей!..
Поэтический талант, с которым мы теперь знакомимся, очень разнообразен, по тому, что он жизнен, а где жизнь, там и разновидность, и движение. И потому читатели да не посетуют на меня за то, что я перескочу от Титана к кузнечику.
Полонский, как я сказал выше, любит аллегории: вспомним ‘Кукол’, юмористическую поэму ‘Собаки’, ‘Ночь в Летнем саду’, не говоря уже о мелких стихотворениях, как ‘Фрина’, и басня ‘Костыль и тросточка’.
‘Кузнечик-музыкант’ это — художественная сказка, написанная спокойным размером (6-стопный хорей), очень изящная, местами очень поэтичная, иногда натянутая, потому что на 29 страницах выдержать аллегорический тон — мудрено. Эта сказка входила в сборники и вероятно, достаточно известна и взрослым, и детям. На сколько мне удавалось замечать, дети ее не оценивают, да она и не для них. Действительно, детский ум, который любит фантастическое, который мирится даже с нелепостью, вообще мало склонен к аллегории. Дети, которые пробуют сочинять, никогда не пишут ни притч, ни басен, а в хороших баснях их увлекает обыкновенно комизм, а не самая аллегория, а в особенности, если аллегория не вполне художественна или слишком затейлива. Мы поймем, конечно, отчего кузнечик — идеалист, а сверчок — нахал, но ребенок не догадается, а если и поймет, то это его не займет и мало чему научит. Я думаю также, что аллегория не должна быть слишком затейлива.
Например, муха сидящая на рогах у вола понятна всякому — это аллегория законная, моська, лающая на слона — тоже. Но где критерий художественной правды в такой аллегории?
Божья коровка всех перепугала:
От восторга ныла-ныла и упала
В обморок… Спасибо муравей с шнуровкой
Под жилетом модным — малый очень ловкой
Дал ей спирт понюхать в маленьком флаконе.
Декорация, как бы ни была она красива, скоро прискучит человеку, если среди нее не разыгрывается интересной сцены, которая нас трогает, волнует или смешит, которая заставляет нас думать. Так и это сильное преобладание декоративного, внешнего элемента утомляет нас в поэзии. Это все относится, конечно, к эпосу, к Гомеру, например, или нашим былинам. Седлание коня Ильи Муромца, приготовление Ахиллова щита — это не декорации, не мелочи, это существенное в народном миросозерцании. А припомним рядом с этим скучнейшие описания Теккерея, или несносные детальные перечни Зола или Гонкуров. Это применимо до некоторой степени и к ‘Кузнечику-музыканту’. Декоративная часть в нем не в меру ‘возводится в перл создания’. Но зато все те места, где идеалист-кузнечик оберегает свое чувство, молчаливо поклоняясь, где он, слабый и благородный, рвется защитить свою идеальную, прекрасную, любимую бабочку, — они берут читателя за сердце. Конец, VII глава — прелестна: она одушевлена таким теплым чувством. Мы совершенно забываем об остроумных аллегориях и совершенно неподходящая, даже неаллегорическая
Крупная слезинка, которая
Как алмаз блестела около ресницы у бабочки, —
нас трогает.
Гораздо менее ‘Кузнечика-Музыканта’ нравится мне юмористическая поэма ‘Собаки’. Я бы совсем не давал ее в школе. Это вещь не вполне ясная. Местами в ней есть полемические намеки, будто. Местами это жанр, в фламандском вкусе.
‘Куклы’ — это уже совершенная и несомненная аллегория. В новейшее время Щедрин превосходно в одной из своих 23-х сказок воспользовался мотивом ‘Кукол’ (‘Игрушечного дела людишки’). У него это сказка-сатира. ‘Кукла’ это — доведенная до абсурда типическая сторона человеческой личности. Но у Полонского дело поставлено несколько иначе. Аллегория у него распространяется на мелочи, и куклы перестают напоминать типы, внешность преобладает над характерностью.
Впрочем я должен сделать это замечание только мимоходом. ‘Куклы’, а в особенности рассказы про доктора, про влюбленность куклы, совершенно чужды материалу воспитательному, а следственно и моему разбору.
Басня ‘Костыль и Тросточка’ хорошая басня, немножко длинная, но умная и, как это свойственно Полонскому, серьезно остроумная по-немецки. Она во вкусе Дмитриева.
У нашего маститого поэта есть вещи и специально детские, для детей написанные, кроме ‘Елки’. Это — ‘Лесные чары’ (сцены для детского театра), милые и эффектные. Особенно поэтичны хоры русалок. Жаль только, что практически, на детском театре, это вещь неосуществимая. Конец — немножко неудачный, в особенности резонированье Нади:
Это был не сон…
Нет, это было наважденье
От суеверия мы страху поддались —
И потеряли всякий страх, когда
Очаровала нас неведомая сила…
И не раздайся благовеста — мы
Попадали бы в омут и тогда…
Помилуй, Господи!..
Мне кажется, что такое разрешение чар в наваждение не педагогично вовсе. Раз автор пишет для детей, он должен принимать в расчет наклонность детей, более верить, чем критиковать и сомневаться и не вводить миленьких читателей в большое недоумие с наваждением.
‘Мишенька’ — славная вещь. Мишенька — это обученный, ручной медведь. Однажды его вожак под хмельком принялся рассуждать с своим воспитанником и отпускать его на прогулку.
Мишенька мой не был глуп,
И когда снимали
Цепь с него, стоял как пень,
Чуть глаза, мигали.
Радость Мишеньки в родной дебри, на свободе, производит светлое, приятное чувство. Мы так рады видеть Мишеньку свободным гражданином леса, что нам не жаль даже, когда он ударом лапы свалил своего бывшего вожака. На стороне Мишеньки все наши симпатии, потому что он борется за свою самостоятельность.
Такова художественная сила поэта, что и медведь кажется нам симпатичнее человека, когда его желание законно, а стремления вожака корыстны и несправедливы. ‘Мишенька’ Полонского написан задушевно и просто, в нем нет никаких сатирических, мимоходных целей. И потому он в педагогическом отношении кажется нам ценнее некрасовского ‘Топтыгина’.
Мы кончили с первою частью нашего разбора. В следующей статье я постараюсь охарактеризовать язык и склад поэзии Полонского, — вопрос первой важности для школы, и дать нисколько общих выводов из частных этих руководящих замечаний. А теперь, покуда, и сказанного, я думаю, достаточно, чтобы от души поблагодарить маститого нашего поэта, одного из немногих
Хранителей огня на алтаре
от лица русской школы, в которую он сделал богатый вклад навеки.

Стихотворения Я. П. Полонского

II

Когда поэтические произведения попадают в школьный обиход, их не только читают — их изучают. Изучить произведение в школе, конечно, нельзя, в той мере или в той форме даже, как это сделает глубокомысленный критик, школа изучает поэта со своими педагогическими целями: она ищет научиться, извлечь себе полезную пищу. В поэзии изучается содержание, изучается и форма. Часто (в словесности вообще, а в поэзии особенно), эти две стороны так тесно соединены между собою, что их изучение идет рука об руку, иногда пути расходятся. Мне хочется посвятить эти несколько страниц на изучение поэтической (формы произведений Полонского).
Как давно люди говорят о поэтической форме, о живописности, гармонии, красоте, пластичности поэтических созданий, и как произвольны до сих пор в большинстве случаев эти суждения, и Пиитики, теории изящной словесности, просто теории поэзии, и модные Поэтики, кто не брался за вопрос о поэтической форме? Но до сих пор мы, русские, по крайней мере, не имеем ничего, кроме фраз или а рriоr’ных суждений о форме нашей поэзии. У нас нет ни словарей отдельных поэтов (попытки были сделаны для Державина и Крылова), ни синонимик, ни даже свода данных сравнений, метафор, эпитетов у отдельных поэтов. Мои беглые наброски не могут, конечно, иметь ни малейшей претензии решать этих вопросов теоретически, да и по отношению к изучаемому поэту я думаю ограничиться лишь известным, уже намеченным циклом произведений, рассматривая их с точки зрения главным образом педагогической. Изучать форму поэтического произведения полезно, мне кажется, с трех сторон: 1) со стороны живописной — сюда должно войти рассмотрение всей обширной области сравнений, характеристик (в слове) и поэтических сочетаний, 2) со стороны музыкальной — здесь рассматриваются преимущественно метры, 3) со стороны собственно языка — т. е. новых слов, любимых слов, особенно смысла в словах, барбаримов, архаизмов, а также особенностей грамматического строя. Замечания мои должны касаться всех трех сторон, но особенно первой — в нашей, вообще, мало музыкальной поэзии она выдвигается на первый план.
Поэзия всегда существенно отличалась от прозы преобладанием метафоры (в разнообразных ее видах) в языках. Предметы, лишенные души и жизни, изображались в ней живыми, отвлеченные — осязательными. Наша обыденная речь, которая, особенно у простолюдинов, несравненно ближе к поэзии, чем к прозе, служит тому примером. Мы говорим день прошел, время пролетело, стон стоит, злая тоска, хотя все это выражения совершенно неточные и логически неправильные. К многим метафорам мы так привыкли, что их не замечаем, и лишь некоторый анализ может убедить нас, что во фразе: стоит прекрасная погода, заключается такая же метафора, как во фразе: кудрявый лес задремал на солнце. Мне представляется полезным, чтобы дети постоянно при анализе поэтических пьес отличали метафоры от логически точных выражений и среди метафор различали бы более употребительные и менее употребительные. Это, во-первых, может содействовать выработке точной речи, а во-вторых — пониманию оттенков в употребительных выражениях. Если мы вглядимся попристальнее в различные оттенки поэтической речи, то заметим, что ее живописность является результатом трех форм душевной работы: сравнения, анализа и синтеза. Сравнение кристаллизуется в метафору, является в полной двучленной форме, разрастается в параллелизм и аллегорию, оно принимает оттенки отрицательности, гиперболы, иронии и разнообразные виды контраста. Анализ свойств предмета или явления дает в результате такую черту, которая оказывается в воображении поэта наиболее характерною для данного предмета — и вот является эпитет. Отдельные поэтические штрихи и изображения не остаются разрозненными: они соединяются в целые фигуры, в группы, в картины — это работа синтеза. Я не останавливаю внимания читателя на особых примерах, потому что наблюдения над поэзией Полонского вероятно вполне выяснят то, что я сказал. Замечу только, что указания деления в сущности очень грубы. Всякое поэтическое явление оказывается результатом сложной душевной работы во-первых, а во-вторых, у всякого поэта, кроме его личной поэтической работы, есть богатый запас форм, который он бессознательно черпает из источника народной речи и мысли, как слова, так берет он и целые выражения, и мы бы ошиблись, если бы, например, встретив у поэта сочетания сине море, красна девица, стали видеть в этих сочетаниях результат его творческой деятельности. В области же самостоятельной работы поэта проявляются обыкновенно зараз все его творческие силы, и поэтические формы различаются лишь большим преобладанием одной из трех главных сил в их создании. Если мы скажем, например, железная воля, мы найдем здесь и сравнение (воли с железом) и выделение характерного признака (результат анализа), но анализ преобладает над сравнением. Обратное получим, разбирая выражение кремень-человек — здесь сильное сравнение, еще сильнее его преобладание в выражениях: сердце не камень, мальчик с
пальчик.
Рассмотрим в поэзии Полонского группу метафор, большая часть из останавливающих на себе внимание, указывают на приписывание предмету свойств человека.
Ползет ночная тишина
Подслушивать ночные звуки.
Ясные звезды потупили взор,
Слушают звёзды ночной разговор.
Старая печаль
Опять в душе моей проснется.
На эти вершины,
Вечно объятые сном —
Облокотились руины.
Шепчется волна с утесом.
И насмешливо лепечет.
Начнет рыдать и петь вечерний соловей.
Соловей рыдает.
Соловью, чья песнь далеко
На заре в саду рыдала.
С этой последней метафорой можно сравнить прекрасную майковскую метафору в переводе эсхиловой ‘Кассандры’ (отрывка):
Поет соловей, поливая страданье
В сладкозвучных рыданьях своих.
И тяжко стонет пароход.
Прикоснется ли клавиш — заплачет рояль.
Шушукают березы.
Плывут (льды) и в ясный день, и тают под лучами.
Роняя слезы в океан.
Пляшет тень веретена.
В горах бубенчики лепечут.
Труба хрипела.
Ночь глядит миллионами тусклых очей.
Белый призрак луны
Смотрит в душу мою и былую печаль
Наряжает в забытые сны.
То солнца
Глаза золотые глядят.
Ветер ставнями шатает.
Солнце поднимает
Из-за сосен шар свой.
И ему колосья кланяются в пояс.
Перед Божьим троном зажигая свечи.
И закапали серебряной росою
Слезы месяца.
Пример сложной метафоры, не переходящей в олицетворение:
(Ветер) Думал что воскреснет молодая фея:
Шевелил у мертвой, легкими крылами
И дышал в лицо ей влажными устами.
И запела пчела над малиной.
Нас добрая зима косматыми руками
Сгоняла…
Ребра утесов.
Лохмотья туч.
Уж растут, должно быть, к урожаю
На кладбищах новые кресты.
Как злое море под грозой.
Тоска-змея
Сосала сердце мне.
Я не привожу здесь примеров метафоры ходячей, вроде — дышать (гневом, войной), ласкает (ветерок).
Во всех указанных примерах метафоры можно, как мне кажется, с учеником составить тот первоначальный вид сравнения, из которого должна была выработаться та или другая метафора. При этом ученик, соображаясь с разбираемым местом стихотворения, должен определить при помощи учителя, какими подобными словами может замениться подчеркнутое слово, затем показать, из какого и в какой ряд предметов переносится предмет по своему значению. Например, дана метафора злое море. По этому поводу могут быть предложены следующие задачи: в каком слове метафорический (переносный) смысл? Из какого сравнения образовалось это выражение? (Ответ: из сравнения — море походит в бурю на злое существо). Нельзя ли заменять слово ‘злое’ равносильными (сердитое, свирепое, буйное)? Определите несколько оттенков этих слов. Из какого разряда предметов и в какой перешло море, благодаря эпитету злое? (Из разряда неодушевленных в разряд одушевленных). Мы, впрочем, не думаем, чтобы можно было ограничиться всегда указанной формой вопросов. Несомненно, что они могут разнообразиться и усложняться от частных педагогических условий.
Сравнение не всегда перерабатывается в тип метафоры. Иногда в нем остаются на месте обе сравнимые части. Виды его и в этом случае могут быть разнообразны. Может сравниваться предмет с предметом, или явление с явлением, по одному признаку и по совокупности признаков, сравниваемые члены, могут различаться степенью качества, могут быть сравнения отрицательные, из сравнения могут возникать контрасты.
В поэзии Полонского много сравнений, но сравнения — это не его главная сила. В нашей русской поэзии первое место в области поэтических сравнений должно быть приписано, как мне кажется, Лермонтову, а у немцев — Гейне. Вот данные для характеристики сравнений у Полонского:
Сравнения предметов по одному какому-нибудь признаку.
Дума была как свинец тяжела.
Луна светла, как трон Аллы.
Подползет, как змей.
Луна светла, как лампа.
Я пел, как птица после бури.
Из уст его бледных живою волной
Высокая речь потекла вдохновенно.
Летит, как Буря.
Свинцовой горой
Поднялася громада-волна.
Над его бровями дума бродит,
Точно тень от тучи грозовой.
Гнев великого был страшен
И отраден, как в засуху гром.
Темно нам, темно, темнешенько,
Словно в темницах сырых.
Холодно нам, холоднешенько,
Словно в гробах ледяных.
Луна из за черной решетки
Сияет холодным серпом.
Словно зверь голодный, воя
Ветер, ставнями шатает.
(Можно сопоставить у Пушкина — То, как зверь, она завоет — про бурю, или его сравнение Терека с голодным зверем).
Некоторые сравнения Полонского замечательно сильны и красивы.
Например, говоря о смерти любимого человека, он чувствует, что весь мир стал для него большим гробом, где Солнце является прилаженной к нему и роскошно золоченной бляхой.
Или — тень на нем (лес зимой)
Ну точно кружево тончайшее.
Тяжелые, как жемчуг крупный,
На грудь к нам с листьев дождевые капли
Слетают.
И луна в сквозные
Своды темной рощи
Словно золотые
Струны протянула.
Как дымный факел, гаснет день.
И солнца заходящий лик
Из сизой тучи, как язык
Горящий.
И брег горел, как сноп.
И облака с родных полей,
Как клочья пряди золотой,
Летят разорванной каймой.
Иногда сравнения не имеют живописного характера, напр.
Глаза без блеска, без лучей
Как тьма кромешная.
Лежит, как нищий босяком.
И пропал, как тень.
Что она-то, как ангел смущалась,
То, как бес, свои губы кусала.
Промелькнула, как гроза,
Отчаянная мысль.
И, как черт, играет (хорошо).
Чтоб солнце, как сердце, горело.
Таких сравнений у всех поэтов много, их нельзя, мне кажется, называть поэтическими — они скорее риторические.
Иногда сравнения носят характер шуточный.
И лежит, как Падишах (про медведя),
Протянувши ноги.
Развалился на снегу
Точно на перине.
Но охотнее всего прибегает, кажется, Полонский к сравнениям цвета.
Скакала пена за рулем
И рассыпалась жемчугом.
И блестя, как зимой иней,
Пена белая плывет.
И, как пена, мы мерцаем,
Колыхаясь на волнах.
Это замечается и в тех сравнениях, где в параллель ставятся не отдельные призраки, но целые картины.
Весь лес… напудрен и сверкает. Точно
В хрусталиках и мелких бриллиантах.
Вдруг свежие листы деревьев со всех сторон,
Как будто бабочек зеленых миллион.
И серебряной каймой шевеля, как рыба плесом,
Шепчется волна с утесом.
Где тысячи корней
Болотных трав невидимо сплетались,
Подобно тысячи живых, зеленых змей.
Иные сложные сравнения переходят уже в язык аллегорический:
Иль мысль стесненная твоя
Спасенья ищет в жале ядовитом,
Как эта медная змея
Под медным всадником, прижатая копытом
Его несущего коня.
Некоторые сравнения очень красивы, но трудны для разбора, а может быть иногда неточны.
С ветерком промчался чей то вздох протяжный,
Словно колокольчик звякнул в отдаленье.
Здесь очевидно сравнивается (и прекрасно сравнивается) со вздохом этот след, отзвук удара колокольчика, удивительно жалобный, особенно на морозном воздухе: он больше заметен при тихой езде, но все это недостаточно выражено.
И луна в сквозные
Своды темной рощи словно золотые
Струны протянула.
Удивительно красиво, но неточно!
Плаксивое лицо старухи разряженной,
Как желтое пятно мелькает надо мной.
(Здесь изображается а lа Гейне судьба в виде злой старухи, но мне кажется, что не лицо старухи надо сравнивать с желтым пятном, а, наоборот, желтое пятно, мелькающее в глазах, принимает вид старушечьего лица.)
Солнца свет
Вдали серебряным пятном
Блуждает, тускнет.
Трудно себе представить эту картину. Совершенно неудачными кажутся мне следующие сравнения:
И волоса,
Как будто вещим ветерком
На них повеяла гроза, —
Зашевелились.
Гляди на них (на играющих мальчиков ) без озлобленья,
Как ты глядишь на журавлей.
(Вероятно это стихотворение — une piece de circonstance.)
Вас бичевать тягучими стихами,
Хлестать по вашим головам —
Да это то же, что пахучими цветами
Бить по обугленным столбам.
Это сравнение вычурное и едва ли художественное.
Кроме сравнений одиночных, можно указать на двойные и на сложные.
В двусложных или многосложных сравнениях должно быть разнообразие или градация уподоблений, но это не всегда мы находим у нашего поэта.
Моря длинный вал,
Крутясь, дробился, как кристалл.
Иль как зеленое стекло.
И стала зыбь ровный дышать,
Круглясь, как грудь океанид,
И, как стальной, сверкая, щит.
Исчезла как виденье, сна,
Как чудный призрак.
Иногда двойное сравнение в живом рассказе идет естественной поправкой —
Мелькает, как перед зарей
На горизонте смутный день.
Или:
Верней, как лунный свет —
На белом мраморе.
И точно зарево…
Нет, точно веер
Из розовых лучей.
Неудачно многосложное сравнение:
Клали спать-почивать, как малютку,
Как цветок, как фарфор, как игрушку.
Отрицательные сравнения есть характерный вид сравнений в нашей народной поэзии.
Его изредка употреблял и Пушкин, напр. в начале Братьев Разбойников (Не стая воронов слеталась), Некрасов (в изображении Мороза-воеводы). У Полонского отрицательные сравнения встречаются в ‘Зимней невесте’ и ‘Кузнечик-музыкант’, напр.:
То не вопли, то не стоны
То бубенчики звенят, —
То малиновые звоны
По ветру летят.
Теперь надо сказать несколько слов о гиперболическом характере изображения. Гипербола в сущности захватывает в поэзии гораздо большее место, чем то, которое ей отводится в учебниках. В ‘Анчаре’ Пушкина фраза ‘И пот по бледному челу струился хладными ручьями’ есть гипербола, такая же как огурец с гору, даже большая, ибо первая есть бессознательный художественный прием, а вторая образец наглой лжи. В нашей обыденной речи мы сыплем гиперболами — я ужасно устал, я смертельно голоден и т. п. Склонность поэта к гиперболе, как у Державина или Виктора Гюго, делает часто речь вычурной или монотонной, но доза гиперболизма вполне естественна во всяком поэте.
Приведем, несколько образцов из нашего поэта.
С печатью ада на челе.
Невозмутим был, как кремень.
Я, как бес,
На драку с братьями полез.
Ведь врагов
Религии моих отцов
Не меньше этих комаров.
Растопленный свинец
Как бы прожег меня, гора
Легла мне на сердце.
Все эти примеры взяты из Келиота, это обилие объясняет общую монотонную приподнятость и тон поэмы. Очень красива гипербола в ‘Кузнечике-Музыканте’.
Это приглашенье
Принял мой кузнечик с той надеждой темной,
При которой искра кажется огромной
Огненной звездою.
Рядом со сравнением можно поставить параллелизм. Народная песня любит параллелизмы, они свойственны собственно лирической поэзии — эпос их не знает. Вот пример из известной народной басни:
Ах, кабы на цветы да не морозы,
И зимой бы цветы расцветали.
Ах, кабы на меня да не кручина,
Ни о чем бы я не тужила.
Распутывать и разъяснять параллелизмы народной поэзии представляет интересную и трудную задачу для историков литературы и мифологов. Но в поэзии художественной параллелизм имеет не такую глубокую, древнюю основу — он основывается на том же психологическом процессе, что метафора и сравнение, только при этом обе части сравнения самостоятельны и порой разрастаются в целые картины. Наши художественные песни и романы дают много примеров параллелизма. Вспомним напр., у гр. А. Толстого в его романсе ‘В отлива час не верь измене моря’. Здесь параллельно развертываются две картины. У Полонского мы находим прекрасные образцы параллелизмов. Напр., в стихотворении ‘Чайка’.
Рисуется прелестная картина обломков корабля, над которыми носится чайка, а потом та же картина является с лирическим характером.
Счастье мое, ты — корабль.
Море житейское бьет в тебя бурной волной,
Если погибнешь ты, буду, как чайка стонать над тобой.
Это параллелизм очень поэтичный, но уже с характером аллегории.
Вспомним еще его параллель (Из Бур-Дильона) между ночью и днем, умом и любовью: ‘Ночь смотрит тысячами глаз’ или лирическую пьеску ‘Не мои ли страсти’, ‘Звезды’.
Но поэт наш гораздо более параллелизма любит аллегорию, как мы уже говорили выше. Таковы стихотворения его: ‘Нищий’, ‘Фрина’. Этот характер поэзии переходит и на крупные вещи (см. выше).
С точки зрения художественной гораздо ценнее и выше кажутся мне те произведения Полонского, где, вместо параллелизма, переходящего в аллегорию (как в ‘Звездах’) или полной аллегории (как в басне) является олицетворение, ‘довлеющее себе’, ни на что не намекающее. Метафора, разрастаясь, дает такие олицетворения, внося чувства и страсти, борьбу и страдания людей в отдаленнейшие от человеческого духа уголки природы. Скала, туча, звезда перед нами действительно оживают, а не только называются живыми, и художественная сила поэта, заставляет нас испытывать порою то же чувство, которое некогда ощущал вероятно политеист-грек среди своих одухотворенных дубов, рек, утесов. Может на минуту возникнуть вопрос: не вредит ли развитию ребенка это волшебное возвращение чуть что не на порог фетишизма? Но вопрос легко разрешается, как я думаю, следующими соображениями. Человеческий ум, давая нам новые поэтические создания, вкладывает в них и новое содержание. Поэты, повторяя старые приемы и формы, дают новые идеи, изображают новые чувства. Сосна и пальма Гейне думают совсем не то, что Лавр-Дафна у Овидия, а гейневский утес не похож на гомерических Сциллу и Харибду. Живость просопопейи (олицетворения) только помогает поэту лишний раз иллюстрировать сердце, как оно бьется у современных ему людей.
Затем, не следует думать, чтобы впечатление от художественного создания могло когда-нибудь сравниться с впечатлением от реальности. Во всяком случае, впечатление от поэтического олицетворения будет похоже на ощущение, которое производит декорация, картина, не более.
У Полонского есть прекрасные олицетворения: ночи (в стихотворении ‘Холодеющая ночь’, о котором мы уже говорили), зимы (‘Зимняя невеста’ — см. выше). Но еще лучше представляются мне олицетворения конкретных предметов: скалы, волны, деревьев.
Хмурые тучи, блуждая по небу в знойный вечер, спорят, и их спор разрешается ударом молнии. Скала отвечает на этот удар, сопровождаемый раскатом грома, протяжным жалобным стоном, и, повинуясь чувству жалости, они смиряются и ложатся у ее ног.
Вспомним также ‘Влюбленный месяц’ прекрасное олицетворение волны в одном из лучших лирических произведений нашего поэта ‘На закат’.
Поразительно художественно изображена Галлюцинация поэта в пьесе ‘Тишь и Мрак’:
Дымясь, неподвижные звезды
В эфире горят, как смола,
И запахом ладана сильно
Ночная пропитана мгла.
И месяц холодный, как будто
Мертвец, посреди облаков,
Стоит над долиной, покрытой
Рядами могильных холмов.
Дальше картина выдерживается в том же тоне: месяц катится, как будто на нем везут тяжелый гроб, темные тучи висят печальным балдахином, а красные звезды горят, точно свечи повитые крепом, от них распространяется какой то фосфорический дымок, который, расплываясь в черной дали, одевает ‘Мертвый череп земли’.
У греков страх, жалость, война, сон, смерть — все получало в верованиях поэзии человеческие формы. В современной поэзии можно усмотреть подобные же олицетворения: вспомним Красную Смерть Эдгара По, Судьбу в виде старухи у Гейне. У Полонского есть замечательное олицетворение Нищеты, Смерти и гораздо менее удачное — Голода. В последней, XVI главе поэмы ‘Куклы’ являются две мрачные фигуры — Нищета и Смерть.
Нищета — жалкая старуха, которая обращается потом в грязный комочек и катится по дороге. Смерть обрисована страшными, но характерными красками.
У ямы, мелькая
Желтизной, тень как призрак, стояла —
Смерти страшная тень, — то сквозила,
То сквозной свой скелет прикрывала.
На челе ее венчик, как обруч,
Красовался, и кость шевелилась.
Едва ли в школе было бы удобно разбирать эту главу ‘Кукол’. Но нельзя налагать безусловного veto на бьющие по нервам сцены. Я думаю, например, что юношам (не детям, конечно) полезно для характеристики средневекового миросозерцания читать баллады вроде биргеровских: они вводят в самый центр, в душу возникающего романтизма, и Шиллер, который, может быть, лучше объяснит, осветит средние века своим ‘Кубком’ или ‘Перчаткой’, никогда не даст до такой степени их почувствовать, как Биргер, Уланд, Саути. Надо только заботиться, чтобы это страшное читалось не для бессмысленного щекотания нервов, а сознательно, как характерное изображение известной ступени народного миросозерцания. Но пойдем далее.
Из сравнения может выясниться сходство, или, наоборот, различие. Различие, противоположность могут не менее сильно влиять на фантазию читателя, чем сходство. На контрастах основываются у поэтов часто сильнейшие эффекты. У нашего величайшего поэтического наставника, Пушкина, на системе контрастов построены порой чудные картины.
Внимательно прочитав, например, описание Полтавского боя, мы найдем, что это волнообразная линия из контрастов, из вечных противопоставлений покоя и движения, света и тьмы, мерности и стремительного натиска, торжества и уныния, победы и смерти. Контраст в поэзии может иметь множество различных оттенков и он может быть конкретный в отвлеченный, частный и полный, может давать в результате идею гармонии (как, напр., в ‘Торжестве победителей’ Шиллера) и разлада (как часто у Лермонтова).
Вот образцы контрастов у нашего поэта в изображении сфинкса:
Когтисто-злой, как лев,
Как дева — трепетный и лживо-сладко-гласный.
Замечательное стихотворение ‘Корабль пошел на встречу темной ночи…’ все построено на контрасте впечатлений поэта, когда он смотрит на небо и потом на волны: сначала ему кажется, что Плеяды зажигают ему вечные лампады и обещают покой бессмертия. А внизу, в пучине Наяды роют ему могилу на глубоком и темном дне и тоже обещают ‘забвения покой’. Контраст увеличивается от этой одинаковой нотки в обещаниях наяд и плеяд.
Контраст может быть выражен и очень коротко:
Ледяное сердце будет
К сердцу пламенному льнуть.
Меж темных волн
И золотой предрассветною звездой.
Как живописец комбинирует в своих картинах краски, так и поэт образует из них словами красивые сочетания. Припомним пушкинское:
Грудь белая под желтым жемчугом
Румянилась…
Меж нив златых и пажитей зеленых
Оно, синея стелется широко.
Или у Фета:
В дымных тучках пурпур розы,
Отблеск янтаря.
У Полонского мы видим прелестные сочетания:
И не заметили они моих
Зеленых кос, когда мой синий глаз
Сверкал…
Меж темных волн и золотой
Предрассветною звездой
Ложится розовая мгла.
Бледно-розовый коралл.
(при луне)
Сизые с золотом тучи.
Озарил румяным блеском
Серебро своих седин.
Темный вал морской,
Кой-где у бледно-золотой
Зари заимствуя отлив.
Бледно-зеленые подводных нити трав
Да белые кувшинки, да стада
Золотоперых, вольных рыбок.
Жаркий май с золотыми кудрями
Ей дарит диадему из роз.
Эпитеты у Полонского встречаются в большом количестве: по большей части они характеризуют внешнюю, особенно световую сторону предмета. Кажется, что поэт наиболее любит эти световые оттенки, игру красок: ясные звезды, бледно-серебряное одеянье, прозрачно-синяя темнота, янтарные соты, красный месяц, красные звезды, седые скалы, золотая заря, бледный луч, бледно-мраморный лик, бледно-розовый коралл, золотой мед, белизна (жемчужная, матовая, снежная), лиловая мгла, лиловые тени скал, бледно-золотая заря, синие волны, голубой туман, знойно-серые скалы, зеленые змеи, бабочки, бледно-зеленые нити.
Пристрастие к цветовым эпитетам заставило поэта два раза допустить смелый эпитет розовая улыбка (усмешка). Очень красивыми кажутся мне следующие эпитеты: искристое мерцанье, летучий локон, бледно-серебряное одеянье, скачущая пена, чешуистая зыбь, заревые облака. Тифлис хорошо характеризуется эпитетами знойно-каменный много балконный, Зари роскошный холод — живописный эпитет. По внешней форме, у Полонского большое пристрастие к эпитетам сложным. Он не стесняется даже образовать такие сочетания как зелено-золотой (отлив), лживо-сладкогласный (см. пример выше).
Это замечается и в отвлеченных эпитетах: загадочно-опасный, спокойно-зоркий, жидовско-римский, загадочно-простой и т. д.
Некоторые неологизмы вроде сложных слов шелкомотальный, пленно-продавец не могут назваться удачными.
Вторая особенность эпитетов у Полонского, это обнаруженное здесь пристрастие к причастным формам: соблазняющие глаза, вечереющий блеск, душу гнетущая мгла.
Но особенно много их в ‘Молитве’ (в ущерб, как мне кажется, красоте, и гармонии), напр.:
И цепенеющую,
В лени коснеющую
Жизнь разбуди на святую борьбу.
Иногда эти эпитеты очень хороши, напр. сверкающая тишина, скачущая пена (см. выше), напухающие очи с накипевшею слезой. Морозной мглы сверкающие иглы. При мерцающей луне.
Изредка у Полонского встречается неумеренное пользование эпитетами, которые накопляются неживописной и беспорядочной группой.
Выбейте костлявое.
Чудище мозглявое,
Хриплое, увечное
И бесчеловечное.
Этими замечаниями и покончим мы разбор живописной стороны поэтического языка Полонского. Мы, конечно, далеко не исчерпали его красоты, его значения — целью было только наметить не бесполезные для школы данные об этом предмете и способ пользования ими, для развития в детях хорошей речи и вкуса к поэтическим красотам.
Нам остается сказать несколько слов о музыкальной стороне поэзии Полонского. Он много дал в смысле разнообразия и музыкальности размера — я говорю, конечно, о лирике. Рифмованные стихи встречаются у него чаще белых. Из белых стихов я уже упоминал ‘Ночь в горах Шотландии’. Замечательно также ‘Мраморное сердце’. Его структура напоминает фетовские ‘Вечера и ночи’ с их короткими, как бы набросанными стихами. Рифмой Полонский владеет виртуозно и временами, кажется, ею злоупотребляет, напр., ставить рифму на четвертом слоге от конца строки, это — до некоторой степени играть рифмой. Мы находим пример в стихотворении ‘Старая няня’:
Непричесанная,
Не отесанная…
Сон мой спутывался.
Я закутывался.
Рифма получает характер чего-то искусственного и лишает чтение легкости и свободы. Тоже находим и в ‘Молитве’.
Дай силу страждущему
Разуму жаждущему.
Нельзя не отметить в стихах Полонского не всегда удачных refrains.
Например, в хорошенькой пьесе ‘На пути из гостей’ на конце каждого куплета повторяется две строки:
Боже мой! Боже мой!
Поздно приду я домой.
Прочитать первую строку анапестом невозможно, потому что все стихотворение построено на дактилях, а прочитать дактилем Боже мой, — не будет рифмы.
Странен также и некрасив припев: О эллада, эллада! в пьесе ‘Статуя’.
Совершенно незаконным, по крайней мере не обычным, кажется мне (в маленькой пьеске, ст. 16, 1-го т. Ах, как у нас хорошо на балконе, мой милый! Смотри.) рифмованный гекзаметр с пресеченной мужской рифмой.
Стихи с мужской рифмой, по-видимому, особенно любимы нашим поэтом: Келиот весь написан 4-стопным ямбом с мужскими рифмами. В ‘Закавказье’ есть длинные пьесы с пятистопными мужскими стихами (‘Заступница’). Сплошные мужские рифмы очень красивы в стихотворениях: ‘Ночь — Отчего я люблю тебя, светлая ночь?’, написанном четырехстопным анапестом, в ‘Зимнем пути’ и особенно в ‘Агбаре’ — эта последняя пьеса очень выдержана: двухстрочные куплеты придают ей эпический балладный склад и тон, несколько резкий, обрывистый, но мужественный.
Говорить о словаре Я. П. Полонского, о его неологизмах мне не придется много. Вопросы словарные трудны, специальны и могут завести нас далеко. Я буду считать в настоящем случае свою задачу исполненной, если мне удастся указать на несколько характерных черт предмета, преимущественно со стороны отрицательной, потому что заслуги нашего поэта, как мастера слова, легко оценятся всеми, кто прочитает его стихи. Прежде всего, наш поэт злоупотребляет причастными формами, как я указывал уже и выше. В нашей народной речи чаще употребляются деепричастия, а формы членные или причастные являются в форме прилагательных, преимущественно:
Выше дерева стоячаго,
Чуть пониже облака ходячаго.
Доставай ты татарина мерзлаго.
Наши церковно-славянские причастия на щий и мый чужды духу народной речи. Замечательно, что Пушкин очень редко прибегает к этим причастным формам. Затем, пользование уменьшительными словами, этой силой русского языка (в которой он из всех европейских языков, может быть, уступает одному итальянскому) — у Полонского не всегда, как мне кажется, равно удачно.
Например, рассказ ведется в торжественном тоне (в Келиоте) и вдруг уменьшительные слова — диссонансом:
Да знаком
Мне с детства был тот бережок
Тот густо-лиственный лесок (?)
Или изображается сила, страсть, и она приписывается предмету, отмеченному уменьшительным именем:
И вот
Из-за басов, как бы смычок,
Волшебный женский голосок
Стыдливо, робко, нежа слух
Дрожит и тянется, и вдруг.
Могучий страстный, молодой
Все покрывает.
Как будто вещим ветерком
На них повеяла гроза.
Любит наш поэт, между прочим, слово конек (в смысле лошади). Он употребляет его и в прямом смысле! (в ‘Ми-ми’), и в переносном (Железный конек. На железной дороге). В народной речи и поэзии это слово очень редко. Ершовский конек-горбунок — деланное выражение.
К числу неотделанных, неточных черт в языке Полонского надо еще отметить случайные архаизмы в несоответствующей обстановке:
Неукротимый сей нахал
Ни велемудрый капитан.
Ему сочувственных славян
Сих допотопных христиан.
Мои замечания кончены. Общие выводы о поэзии Я. П. Полонского я позволю себе сделать в одной из ближайших статей, сопоставив его с современными ему и родственными по духу поэтами — Майковым и Фетом.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека