Стихотворения Н. Огарева, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1856

Время на прочтение: 9 минут(ы)

Н. Г. Чернышевский

Стихотворения Н. Огарева
Москва. 1856

Библиотека отечественной классики
Н. Г. Чернышевский. Собрание сочинений в пяти томах.
Том 3. Литературная критика
Библиотека ‘Огонек’.
М., ‘Правда’, 1974
Господин Огарев никогда не пользовался шумною популярностью. Правда, критика всегда с почетом говорила о нем, когда ей приводилось перечислять ‘лучших наших поэтов в настоящее время’, правда, публика всегда уважала талант господина Огарева, и ей даже полюбились некоторые из стихотворений, подписанных его именем,— кто не помнит прекрасных пьес: ‘Старый дом’, ‘Кабак’, ‘Nocturno’, ‘Младенец’ (Сидела мать у колыбели), ‘Обыкновенная повесть’ (Была чудесная весна), ‘Еще любви безумно сердце просит’, ‘Старик, как прежде, в час привычный’, ‘Проклясть бы мог свою судьбу’, и многих других? Так, но, тем не менее, публика наша, еще в такой свежести сохранившая наивную готовность увлекаться, не увлекалась поэзией г. Огарева, и наша критика, б последние годы творившая себе стольких кумиров, не рассыпалась перед г. Огаревым в тех непомерных панегириках, на которые бывала она так щедра в последние годы. Произведения г. Огарева не делали шуму. Ему всегда принадлежало только тихое сочувствие, да и то не слишком многочисленной части публики.
Нет вероятности, чтобы даже и теперь, когда стихотворения его, до сих пор остававшиеся рассеянными по журналам, собраны в одну книгу, положение его в современной литературе изменилось. Без сомнения, все журналы похвалят его,— но умеренно, публика будет читать его книгу — также умеренно. Все скажут: ‘хорошо’, никто не выразит восторга. Поэт не будет ни огорчен, ни удивлен. Он и не требует себе шумной славы: он писал не для нее, не рассчитывал на нее, быть может, и не думал, что имеет права на нее.
Поэт может быть доволен. Но мы,— мы не хотим быть довольны за него этою полуизвестностью, этим одобрением без горячего чувства, этим почетом без лаврового венка. Мы не восстаем ни против нынешней публики, ни даже против нынешней критики: быть может, та и другая правы с своей точки зрения. Но мы должны сказать, что через тридцать, через двадцать лет,— быть может, и ближе,— это изменится. Холодно будут тогда вспоминать или вовсе не будут вспоминать о многих из поэтов, кажущихся нам теперь достойными панегириков, но с любовью будет произноситься и часто будет произноситься имя г. Огарева, и позабыто оно будет разве тогда, когда забудется наш язык. Г-ну Огареву суждено занимать страницу в истории русской литературы, чего нельзя сказать о большей части из писателей, ныне делающих более шума, нежели он. И когда, быть может, забудутся все те стихотворения, которым пишем и читаем мы похвалы, будет повторяться его ‘Старый дом’:
Старый дом, старый друг, посетил я
Наконец в запустеньи тебя,
И былое опять воскресил я,
И печально смотрел на тебя.
Двор лежал предо мной неметеный,
Да колодезь валился гнилой,
И в саду не шумел лист зеленый —
Желтый тлел он на почве сырой.
Дом стоял обветшалый уныло.
Штукатурка обилась кругом.
Туча серая сверху ходила
И все плакала, глядя на дом.
Я вошел. Те же комнаты были —
Здесь ворчал недовольный старик,
Мы беседы его не любили —
Нас страшил его черствый язык.
Вот и комнатка: с другом, бывало.
Здесь мы жили умом и душой,
Много дум золотых возникало
В этой комнатке прежней порой.
В нее звездочка тихо светила,
В ней остались слова на стенах:
Их в то время рука начертила,
Когда юность кипела в душах.
В этой комнатке счастье былое,
Дружба светлая выросла там…
А теперь запустенье глухое,
Паутины висят по углам.
И мне страшно вдруг стало. Дрожал я.—
На кладбище я будто стоял,—
И родных мертвецов вызывал я,
Но из мертвых никто не восстал…
‘Конечно, ‘Старый дом’ прекрасен, но в наше время было написано довольно много других пьес, которые надобно поставить выше его, или по мысли, или по отделке. За что же ему суждено прожить дольше, нежели всем им?’ Не знаем, есть ли в нынешней русской литературе произведения более прекрасные, но дело в том, что ‘Старый дом’ принадлежит истории, как принадлежат ей вообще жизнь и произведения г. Огарева: счастье, или, вернее сказать, достоинство, которое достается на долю немногим избранникам. Да, г. Огарев имеет право занимать одну из самых блестящих и чистых страниц в истории нашей литературы. Мы отчасти излагаем эти права, говоря в ‘Очерках гоголевского периода’ о развитии русской литературы в сороковых годах и о соединении в ‘Отечественных записках’ (1840—1846) замечательнейших людей тогдашнего молодого поколения. Но там, конечно, мы говорим не в частности о г. Огареве, а вообще о школе, к которой принадлежал он. Здесь мы пользуемся случаем, чтобы в поэзии его показать отпечаток школы, в которой воспитался его талант.
Знали ли вы когда-нибудь восторженную дружбу? Если не владело вами это чувство хотя в поре молодости, вы, быть может, улыбнетесь. Но нет, не спешите смеяться: смеяться и мы любим, но не над тем, что было необходимо и оказалось благотворно в историческом развитии. Патрокл не Дафнис, созданный праздностью: он необходимое лицо в ‘Илиаде’. Сколько известно, никто не доказывал противного. Да и Троя, если не им взята, то без него не была бы взята. Быть может, теперь наше развитие имеет довольно твердые опоры и без восторженных чувств (а быть может, по недостатку их и замедлилось оно). Но то несомненно, что двадцать лет тому назад энтузиазм этот был очень сильным деятелем в нравственном развитии нашего общества, или, чтобы выразиться точнее, лучших его представителей, и преимущественно его энергическому стремлению обязана своею силою деятельность людей, которым, в свою очередь, мы обязаны тем, что в настоящее время имеем хотя какую-нибудь литературу, хотя какие-нибудь убеждения, хотя какую-нибудь потребность мыслить. Но мы, кажется, отклонились от предмета: ведь мы хотели говорить об одной из сторон поэзии г. Огарева. Чтобы найти переход к ней от этого эпизода, скажем, что этим энтузиазмом проникнут был и г. Огарев. Честь ему за то, что он остался верен своему чувству: доказательство верности — стихотворение, которое поставлено первым в его книге, как бы заменяя посвящение:
ДРУЗЬЯМ
Мы в жизнь вошли с прекрасным упованьем,
Мы в жизнь вошли с неробкою душей,
С желаньем истины, добра желаньем,
С любовью, с поэтической мечтой,
И с жизнью рано мы в борьбу вступили,
И юных сил мы в битве не щадили.
Но мы вокруг не встретили участья,
И лучшие надежды и мечты,
Как листья средь осеннего ненастья,
Пропали и сухи и желты,—
И грустно мы остались между ними…
Сплетяся дружно голыми ветвями…
В лирической поэзии личностью автора затмеваются обыкновенно все другие личности, о которых говорит он. У г. Огарева напротив: когда он говорит о себе, вы видите, что из-за его личности выступают личности тех, которых любил или любит он, вы чувствуете, что и собою дорожит он только ради чувств, которые питал он к другим. Даже любовь, под которою чаще всего скрывается себялюбие, у него чиста от эгоистического оттенка. Тем более у него преданности в дружбе, которая и вообще часто отличается от других чувств человека сильнейшим участием этого качества. Когда г. Огарев говорит о своих друзьях, он говорит действительно о них, а не о себе, да когда говорит и о себе, то всегда чувствуется отсутствие всякого себялюбия, чувствуется, что наслаждение жизни для такой личности заключается в том, чтобы жить для других, быть счастливым от счастья близких и скорбеть их горем, как своим личным горем.
Действительно, таковы были люди, тип которых отразился в поэзии г. Огарева, одного из них.
И вот, между прочим, одно из качеств, по которым она останется достоянием истории: в ней нашел себе выражение важный момент в развитии нашего общества. Лицо, чувства и мысли которого вы узнаете из поэзии г. Огарева, лицо типическое. Вот как оно обрисовано перед вами сполна в прекрасной пьесе ‘Монологи’:
I
И ночь и мрак! Как все томительно-пустынно!
Бессонный дождь стучит в мое окно,
Блуждает луч свечи, меняясь с тенью длинной,
И на сердце печально и темно.
Былые сны! душе расстаться с вами больно,
Еще ловлю я призраки вдали,
Еще желание кипит в груди невольно,
Но жизнь и мысль убила сны мои.
Мысль, мысль! как страшно мне теперь твое движенье,
Страшна твоя тяжелая борьба!
Грозней небесных бурь несешь ты разрушенье,
Неумолима, как сама судьба,
Ты мир невинности давно во мне сломила,
Меня навек в броженье вовлекла,
За верой веру ты в душе моей сгубила,
Вчерашний свет мне тьмою назвала.
От прежних истин я отрекся правды ради,
Для светлых снов на ключ я запер дверь,
Лист за листом я рвал заветные тетради,
И все, и все изорвано теперь.
Я должен над своим бессилием смеяться
И видеть вкруг бессилие людей,
И трудно в правде мне внутри себя признаться,
А правду высказать еще трудней.
Пред истиной покой исчез,
И гордость личная, и сны любви,
И впереди лежит пустынная дорога,
Да тщетный жар еще горит в крови.
II
Скорей, скорей топи средь диких волн разврата
И мысль, и сердце, ношу чувств и дум!
Насмейся надо всем, что так казалось свято,
И смело жизнь растрать на пир и шум!
Сюда, сюда бокал с играющею влагой!
Сюда, вакханка! слух мне очаруй
Ты песней, полною разгульною отвагой!
На золото продай мне поцалуй…
Вино кипит, и жжет меня лобзанье…
Ты хороша, о, слишком хороша!
Зачем опять в душе проснулося страданье
И будто вздрогнула душа?
Зачем ты хороша? забытое мной чувство,
Красавица, зачем волнуешь вновь?
Твоих томящих ласк постыдное искусство
Ужель во мне встревожило любовь?
Любовь, любовь!.. о, нет, я только сожаленье,
Погибший ангел, чувствую к тебе…
Поди: ты мне гадка! я чувствую презренье
К тебе продажной, купленной рабе!
Ты плачешь? Нет, не плачь. Как, я тебя обидел?
Прости, прости мне — это пар вина,
Когда б я не любил, ведь я б не ненавидел.
Постой, душа к тебе привлечена.
Ты боле с уст моих не будешь знать укора.
Забудь всю жизнь, прожитую тобой,
Забудь весь грязный путь порока и позора,
Склонись ко мне прекрасной головой,
Страдалица любви, страдалица желанья!
Я на душу тебе навею сны,
Ее вновь оживит любви моей дыханье,
Как бабочку дыхание весны.
Что ж ты молчишь, дитя, и смотришь в удивленьи,
А я не пью мой налитый бокал?
Проклятие! опять ненужное мученье
Внутри души я где-то отыскал!
Но на плечо ко мне она склоняся, дремлет,
И что во мне — ей непонятно то.
Недвижно я гляжу, как сон ей грудь подъемлет,
И глупо трачу сердце за ничто!
III
Чего хочу?.. Чего?.. О, так желаний много,
Так к выходу их силе нужен путь,
Что, кажется порой, их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь.
Чего хочу? — всего, со всею полнотою!
Я жажду знать, я подвигов хочу!
Еще хочу любить с безумною тоскою,
Весь трепет жизни чувствовать хочу!
А втайне чувствую, что все желанья тщетны,
И жизнь скупа, и внутренно я хил,
Мои стремления замолкнут безответны.
В попытках я запас растрачу сил.
Я сам себе кажусь, подавленный страданьем.
Каким-то жалким, маленьким глупцом,
Среди безбрежности затерянным созданьем,
Томящимся в брожении пустом…
Дух вечности обнять за раз не в нашей доле,
А чашу жизни пьем мы по глоткам,
О том, что выпито, мы все жалеем боле.
Пустое дно все больше видно нам,
И с каждым днем душе тяжеле устарелость,
Больнее помнить, и страшней желать,
И кажется, что жизнь — отчаянная смелость,
Но биться пульс не может перестать.
И дальше я живу в стремленьи безотрадном,
И жизни крест беру я на себя
И весь душевный жар несу в движеньи жадном,
За мигом миг хватая и губя.
И все хочу!.. Чего?.. О, так желаний много,
Так к выходу их силе нужен путь,
Что, кажется порой, их внутренней тревогой
Сожжется мозг и разорвется грудь.
IV
Как школьник на скамье, опять сижу я в школе
И с жадностью внимаю и молчу,
Пусть длинен знанья путь, но дух мой крепок волей,
Не страшен труд — я верю и хочу.
Вокруг все юноши: учительское слово,
Как я, они все слушают в тиши,
Для них все истина, им все еще так ново,
В них судит пыл неопытной души.
Но я уже сюда явился с мыслью зрелой,
Сомнением испытанный боец,
Но не убитый им… Я с призраками смело
И искренно расчелся наконец,
Я отстоял себя от внутренней тревоги,
С терпением пустился в новый путь
И не собьюсь теперь с рассчитанной дороги —
Свободна мысль, и силой дышит грудь.
Что Мефистофель мой, завистник закоснелый?
Отныне власть твою разрушил я.
Болезненную власть насмешки устарелой,
Я скорбью многой выкупил себя.
Теперь товарищ мне иной дух отрицанья,
Не тот насмешник черствый и больной,
Но тот всесильный дух движенья и созданья,
Тот вечно юный, новый и живой.
В борьбе бесстрашен он, ему губить — отрада,
Из праха он все строит вновь и вновь,
И ненависть его к тому, что рушить надо,
Душе свята, так, как свята любовь.
Быть может, многие из нас приготовлены теперь к тому, чтобы слышать другие речи, в которых слабее отзывалось бы мученье внутренней борьбы, в которых раньше и всевластнее являлся бы новый дух, изгоняющий Мефистофеля,— речи человека, который становится во главе исторического движения с свежими силами, но когда-то мы услышим такие речи?— да и в самом ли деле многие из нас приготовлены к тому, чтобы слышать и понять их? И те, которые действительно готовы, знают, что если они могут теперь сделать шаг вперед, то благодаря тому только, что дорога проложена и очищена для них борьбою их предшественников, и больше, нежели кто-нибудь, почтут деятельность своих учителей. Онегин сменился Печориным, Печорин — Бельтовым и Рудиным. Мы слышали от самого Рудина, что время его прошло, но он не указал нам еще никого, кто бы заменил его, и мы еще не знаем, скоро ли мы дождемся ему преемника. Мы ждем еще этого преемника, который, привыкнув к истине с детства, не с трепетным экстазом, а с радостною любовью смотрит на нее, мы ждем такого человека и его речи, бодрейшей, вместе спокойнейшей и решительнейшей речи, в которой слышалась бы не робость теории перед жизнью, а доказательство, что разум может владычествовать над жизнью, и человек может свою жизнь согласить с своими убеждениями.
И вот потому-то между прочим, что он один из представителей своей эпохи, г. Огареву принадлежит почетное место в истории русской литературы — слава, которая суждена очень немногим из нынешних деятелей. Есть у него и другие права — о них мы отчасти говорим в наших ‘Очерках’ и подробнее будем говорить когда-нибудь, при первой возможности.
Но мы все говорим об историческом значении деятельности г. Огарева, а еще не сказали своего мнения о чисто поэтическом достоинстве его стихотворений. Правда, кто знает, что такое истинная слава, тот право на доброе слово истории поставит выше всякого блеска. Но ведь историческое значение поэта должно же отчасти основываться на чисто поэтическом достоинстве его произведений. Мы не касались этой стороны произведений г. Огарева, потому что надеемся через несколько времени поместить статью, в которой будет разобран поэтический талант г. Огарева.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые опубликовано в ‘Современнике’, 1856, No 9.
Чернышевский воспользовался выходом поэтического сборника Н. П. Огарева (1813—1877) не только для того, чтобы по достоинству оценить его литературное творчество: в условиях суровых цензурных запретов критик сумел определить общественно-историческое значение деятельности Огарева, выразить свое отношение к великому другу Огарева — Герцену, который находился в эмиграции и имя которого называть в печати было запрещено.
В этом отношении примечателен комментарий к целиком цитируемому стихотворению ‘Старый дом’ — вдохновенному рассказу поэта о дружбе с Герценом. Как и в ‘Очерках гоголевского периода русской литературы’, где Герцен имеется в виду под словами ‘друзья г-на Огарева’, Чернышевский от имени нового поколения деятелей русского народно-освободительного движения признает историческую заслугу своих предшественников, деятелей 1840-х годов, отдает им должное и призывает их скорее избавиться от либеральных иллюзий, безоговорочно стать на сторону русской демократии.
Последний абзац статьи принадлежит И. И. Панаеву (1812—1862), беллетристу и журналисту, издателю — с 1847 года — совместно с Некрасовым журнала ‘Современник’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека