Стихотворения А. П. Барыковой, Барыкова Анна Павловна, Год: 1883

Время на прочтение: 36 минут(ы)
Анна Павловна Барыкова

СТИХОТВОРЕНИЯ

А. П. Барыковой

С.-Петербург.

Типография А.А.Пороховщикова. Бассейная, N 3 — 5.

1897.

Издание: ‘Стихотворения и прозаические произведения А.П.Барыковой’, СПб., 1897
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
Date: 5-9 ноября 2009

— 32 —

ЧАСТЬ I.

—-

ОРИГИНАЛЬНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ.

——*——

Чужому горю.

Что ты глядишь мне в глаза, неисходное,
Страшное, вечное горе чужое,
Над ухом воешь собакой голодною,
Мучишь, грызешь, не даешь мне покою?
Выйдуль на площадь, где лавки богатые
Дразнят и манят прохожих товарами, —
Вижу тебя, как ползешь ты, косматое,
Вижу, как корчишься ты под ударами
Мачехи, лютой судьбы… И гниющие
Вижу я раны твои безобразные,
Вижу, как тянешь ты цепи гнетущие,
Вижу лохмотья зловонные, грязные…
Слышу, как ты в кабаке заливаешься
С холоду-голоду песнью веселою…
Слышу, как с бабой забитой ругаешься,
Слышу, как плачут больные и голые
Дети твои, нищета горемычная,
К плети судьбы от рожденья привычные!..
Дома ль сижу я порою ненастною
В теплом углу, предо мной ты, угрюмое,
Встанешь и шепчешь мне правду ужасную,
Кровь леденя безотвязною думою.
Злобен твой шопот: ‘Эх, любо вам, сытые,
В теплых хоромах! А я-то, убогое,
Шляюсь, дырявым отрепьем прикрытое,
В тьме непроглядной, безвестной дорогою,
Маюсь под ветром, под бурею грозною,
Путь мой заносят мятели суровые,
Мерзну в сугробах и ночью морозною
Гибну… Жарка ваша печь изразцовая, —
Что вам до горя чужого? Для бедного

— 35 —

Жаль вам, порою, и грошика медного!..
Чем мне помочь тебе? Руки бессильные
Тяжкий твой крест не поднимут, убожество!..
Бабьей слезою, горючей, обильною,
Не омывается ран твоих множество…
Золота нет у меня всемогущего,
Нет и громового голоса зычного.
С чем же пойду против рока гнетущего?
Как я за брата вступлюсь горемычного?
Мне ль разорвать твои цепи тяжелые,
Мне ль осветить темноту непроглядную,
Мне ли пропеть тебе песню веселую,
Вещую, вольную, песню отрадную?..
Что ж ты в глаза мне глядишь, неисходное,
Страшное, вечное горе чужое,
Над ухом воешь собакой голодною,
Мучишь, грызешь, не даешь мне покою?

——*——

Моя муза.

Портреты муз своих писали все поэты.
Они являлись им: по-гречески раздеты,
С восторженным огнем в сияющих очах,
Воздушны, хороши, с цевницами, в венках…
Моя не такова… Старушка, вся седая,
В чепце, с чулком в руках, прищурясь и моргая,
Частенько по ночам является ко мне,
Как будто наяву, а может и во сне,
Как нянька, и меня — свое дитя больное —
Баюкает она то песенкой родною,
То сказки говорит, то ряд живых картин
Показывает мне, не мало и былин
О старине поет, о тех, кому могила
Холодною землей давно уста закрыла,
И с небылицей быль плетет она шутя.
И, выпучив глаза, как малое дитя,
Я слушаю ее… Как просто и наглядно

— 36 —

Звучит ее рассказ, как музыкально складно!..
А сколько теплых слов, заветных чувств родных
Мне слышится в речах разумных, хоть простых!
Мне кажется, что все в ее рассказах ясно…
Что песни наизусть все знаю я прекрасно…
Что ряд живых картин, видений пестрый рой
В душе моей живут, со всей их красотой,
Как в зеркале… Но вот прощается старуха:
‘Усни, дружок, пора! — тихонько шепчет в ухо. —
Да не ленись, смотри, и завтра запиши,
Что рассказала я тебе в ночной тиши’.
Ну, вот я и пишу… Но все выходит бледно, —
И песенки звучат надтреснуто и бедно…

——*——

Отклик.

(Посвящено П. Николаеву).

В лесу темно и страшно. Путник запоздалый
Бредет тернистою, чуть видною тропой
И озирается, измученный, усталый.
Вечерняя заря уж гаснет. Мрак немой,
Зловещий мрак, царит под черными ветвями.
Людского голоса не слышно. Только вой
Волков голодных, щелканье зубами
Там где-то в темноте почудится порой,
Да писк задавленной совою пташки бедной.
А путник все вперед идет, печальный, бледный,
Испуганный. Чтоб разогнать свой страх, —
Чтобы какой-нибудь отрадный звук впотьмах
Услышать, — он запел. Из наболевшей груди
Чуть слышно льется песнь, похожая на стон,
И, робкая, дрожит… Ее не слышат люди:
Они там, дома, спят. И глух их крепкий сон.
Тьма и молчание. На песню нет ответа.
Один, совсем один… Из мрачной чащи вдруг
Ему откликнулись. Не знает он, — кто это.
Но кажется ему лучом тепла и света,

— 37 —

Вмиг озарившим лес, приветный этот звук.
Ему откликнулись! Здесь есть душа живая,
Есть люди! Он пошел бодрее и смелей,
Теперь не так страшна волков голодных стая,
Теперь лесная глушь светлей и веселей.
В нем сердце ожило, забилось с новой силой
Любовью, радостью, глаза его блестят
Слезами счастия… Спасибо, голос милый,
За добрый отклик твой! Спасибо, друг и брат!

—-*——

Под картину ‘Новое знакомство’.

К. В. Лемоха.

‘Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее, но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир’.
(Иоанна гл. 16, ст. 21).
Ребенок родился, — желанный гость в семье,
Кормилец будущий, работник… Слава Богу!..
Мать молодая рада, в сладком забытье
Лежит, — усталая… Над люлькою убогой
Склонилась бабушка седою головой
И внучке старшенькой показывает брата,
Обняв малютку крепко ласковой рукой,
И шепчет: ‘Няньчить будешь?..’
Малые ребята
Соседские пришли проведать, стали в ряд
В дверях избушки смирно, робко, у порога,
На люльку издали в раздумии глядят,
И любопытно им и боязно немного:
‘Рабёночек?.. Отколь?.. И как он к ним попал?..’
Им дивно. — ‘Не было?.. И вдруг — Господь послал!..’
Невинны лица их. Ни зло ни грязь земная

— 38 —

Еще их не коснулись, детская душа
В глазах их светится — чиста и хороша…
Таких любил Христос. Таких, благословляя,
Он — ‘Кроткий’ — всем в пример нам ставил и ласкал
И Царствие Свое им — ‘малым’ — обещал…
Над бедной колыбелью тишина святая,
Но в этой тишине Христос нам говорит:
Любите малых сих! Дитя — душа живая,
Зародыш жизни новой, светлой в ней сокрыт.
Любите малых сих! Они вам освещают
Тяжелый, трудный путь, в них новый Божий свет,
Они вам близость Царства Моего вещают,
Они — живой залог грядущих лучших лет!..’

——*——

Божье окошко.

(Посвящено Т. П. Карлинской).

‘В окошко, там сверху, Бог видит меня’,
С улыбкой лепечет малютка,
Смотря на луну и головку склоня
На пухлую ручку. Ей в шутку
Сказали большие: ‘Вон, детка, смотри:
Вон месяц, — вон Божье окошко…
Ну, полно капризничать, глазки утри,
Он видит!..’ Замолкнула крошка
И тихо дивится. И веры полна
В то зоркое, ясное око,
Что ласково смотрит на нас из окна,
Из синего дома… высоко…
Ах, если бы можно поверить и мне
В великое чудо такое
И Бога увидеть в холодной луне!..
С какою бы жаркой мольбою
Я стала, как нищий, под светлым окном,
Просила б за братьев несчастных, —
За братьев, раздавленных тяжким крестом,

— 39 —

Униженных, темных, безгласных…
Просила б Великого Бога любви
Взглянуть на утопших в грязи и крови!

——*——

Любимые куклы.

Двери отворили, рады ребятишки…
Елка вся огнями залита до вышки,
Елка — чудо-диво из волшебной сказки,
У счастливцев малых разбежались глазки,
Прыгают, смеются, ушки на макушке,
Мигом расхватали новые игрушки.
Мальчик на лошадке молодцом гарцует
В кивере уланском… Девочка целует
Куклу из Парижа, очень дорогую,
В завитом шиньоне, модницу большую,
С синими глазами, шлейфом и лорнеткой
(Ну, точь в точь, без лести, с Невского лоретка).
Обнимая куклу ручкой белоснежной,
Девочка ей шепчет в поцелуе нежном:
‘Лучше этой куклы в свете нет, конечно.
Ты моей любимой будешь вечно, вечно!..’
От больших, должно быть, девочка слыхала
Это слово: вечно — и его сказала
Кукле-парижанке важно так и мило,
На ребенка с куклой я гляжу уныло:
Жалко мне чего-то стало вдруг и больно…
О судьбе обеих думалось невольно.
Девочка и кукла! Ах, как вы похожи!
В жизни ожидает вас одно и то же.
Куколка-франтиха, предстоит вам горе,
С красотой своею вы проститесь вскоре:
Шелковое платье, сшитое в Париже,
И шиньон изящный, модный — светлорыжий,
Мигом все растреплет милая вострушка
(Страшно и опасно в свете жить игрушкам)…
На чердак вас стащут с головой пробитой, —

— 40 —

Кукла-парижанка будет позабыта…
Девочка-шалунья в золотых кудряшках!
Лет через десяток и тебя, бедняжка,
Кто-нибудь обнимет, говоря, конечно,
Что любить намерен пламенно и вечно…
Чьей-нибудь игрушкой будешь ты наверно, —
Только не надолго… вот что очень скверно.
Молодость, надежды, — будет все разбито…
Старая игрушка будет позабыта…
Елка догорела. Мальчик над лошадкой
Приклонил головку и уж дремлет сладко,
И с улыбкой счастья пробежала мимо
В детскую малютка с куклою любимой.
Да с чего же я-то хнычу понапрасну?
Может-быть, обеих встретит жизнь прекрасно!
Ведь не всех же кукол дети разбивают…
А счастливых женщин — разве не бывает?..

——*——

Xата.

Согретая полымем ярким заката,
Стоит, зарумянившись, белая хата,
Под крышу взобрался подсолнух громадный,
Сияя как солнца лубочный портрет,
Весь в золото вишневый садик одет
И блещет осенней листвою нарядной,
Вдали расстилается степь неоглядно, —
Безбрежная ширь, необъятный простор,
Да небо над нею, как синий шатер.
Стара ты, убогая, белая хатка!..
Давно ты поставлена: лет три десятка.
Ах, много с тех пор и воды утекло,
И рухнуло зданий гораздо повыше…
А ты под своею лохматою крышей,
Которую вихрем и солнцем сожгло,
Жилище работы, жилище терпенья,
Гнездо человечье, растишь поколенья

— 41 —

Забитых судьбою и темных людей,
На каторжный труд обреченных детей. —
Все тихо, знать, хата осталась пустая.
Семья на току, все молотят с утра,
Народ дождался наконец урожая:
Веселая, спешная ныне пора,
Слезами и пРтом людским облитая,
На диво пшеница взросла золотая.
Все, все на работе…
А что там в углу,
Под грудою тряиок, лежит на полу?..
Там плачут и стонут…
То бабка больная —
Да рядом в корзинке девчонка грудная,
То старый и малый, то лишние рты.
До них ли во время такой суеты?
Старуху с Петровок гнетет лихорадка,
Все стонет… С душой расставатьоя не сладко.
Уж видно не встать ей. Ее причащали
И земского фельдшера два раза звали,
Да он не поехал… И правду сказать:
К чему ей, сердечной, мешать помирать?
Чего ей еще? Пожила, родила,
И сына и внука в солдаты сдала,
И так уже видела горя не мало!
Довольно, небось, уморилась, устала,
Всю спину с работы согнуло дугой,
Пора ее бедным костям на покой.
Вот бредит старуха: ‘Водицы, водицы…
Ох, Господи!.. Ох! Христа ради напиться!..’
И в угол глядит, где стоят образа…
В глубокой морщине застыла слеза.
Девчонка в корзинке пищит, что есть силы,
Знать, грязную соску из рук уронила.
Обида! Найти не сумеет никак…
А жить, видно, хочешь, голодный червяк?
Нишкни, теперь скоро дождешься ты мамки!
Она тебя любит, она там спешит,
Небось, она — мать. У ‘мужички’, у ‘хамки’
Душа, как у барынь, по деткам болит.

— 42 —

Жалеет… Придет… Обливаясь слезамн,
К убогой корзинке твоей припадет
И к груди больной, иссушенной трудами,
Заморыша грязного крепко прижмет…
Нишкни, приучайся к нужде и лишеньям…
Чего, как галченок, разинула рот?
Ты — русская! Знай, что на свете ‘терпеньем’
Прославился наш православный народ!
Вот смерклось. Вернулись и, первое дело,
Мать бедную ‘детку’ спешит накормить
(Сама голодна, а за ужин не села).
— Ну, видишь, галченок, знать будешь ты жить
И вырастишь, станешь сильна и здорова,
Авось не сожрет тебя злая свинья,
Авось на рога не поднимет корова,
Авось не убьет тебя нянька твоя, —
Бедовая нянька, — малютка сестра
(Ей пятый годочек и больно шустра),
Авось тебя минуют корь с дифтеритом,
И во-время фельдшер приедет хоть раз,
Авось тебе тятька не вышебет глаз,
С крестин, именин возвращаясь сердитым,
Авось не затреплет тебя лихорадка,
Авось не сгоришь вместе с белою хаткой,
И тиф всю семью не повалит голодный, —
Авось вся беспомощность жизни народной, —
Крестьянское горе, беда и нужда, —
Сойдут с тебя, девка, как с гуся вода, —
Ты вырастишь, словно былиночка в поле,
Не бойся, не будешь ты мучиться в школе:
У вас ее нет верст на двадцать кругом
(Ступай-ка, ищи ее днем с фонарем!),
Минуют, пройдут твои детские годы, —
Не долги они у простого народа…
И разом в работу тебя запрягут
И скоро, как водится, ‘девку пропыот’.
И станешь ты бабой. Известное дело, —
Устанешь, завянешь, износится тело,
Ты вся изведешься как бедная мать,
Придется ребят на кладбище таскать,

— 43 —

А после придется, как бабке в углу,
Без помощи сдохнуть на грязном полу.
И только святых почерневшие лики
Услышат рыдания, стоны и крики.
Судьба твоя: горе, работа, страданье,
Болезни, невежество, мрак и молчанье!
Зачем же, галченок, так жадно сосать?
Не лучше ли с бабкой сейчас помирать?

——*——

Картинки с натуры.

I

Под праздник.

В промокших лохмотьях на бледных плечах
Мальчишка бежал через площадь впотьмах,
А вьюга-злодейка его догоняла
И с хохотом диким, зловещим хлестала
Продрогшее тело свистящим бичом,
И снежные хлопья плясали кругом.
Куда он бежит? — Вон туда, где огни,
Оборвыша бедного манят они,
Уж издали греют, встречают с приветом
И лаской… Там — церковь, залитая светом,
Там — праздник великий у добрых людей, —
Оттуда не гонят бездомных детей.
Вошел… Как тепло, хорошо! В уголок
Юркнул он, как загнанный дикий зверок.
И, встав против Спаса у толстой колонны,
Зажмурясь от света, земные поклоны
Проворно кладет и холодной рукой
Усердно так крестится, — словно большой.
А служба идет. Золотым образам
Кадят и поют. Разлился фимиам
По церкви и кутает дымкою сизой
Наряды купчих и поповские ризы,
Оклады икон, жемчуга, изумруд,

— 44 —

И свечи, и серый молящийся люд.
Мальчишке тепло. Уж не крестится он, —
Знать, клонит усталую голову сон,
Концерт: — ‘Слава в вышних’, — прелестно пропетый,
Его убаюкал совсем. Отогретый,
Заснул он с улыбкой на жалком лице
Под образом Спаса в терновом венце.
И Тот, Кто сказал: ‘Не гоните детей’…
Глядит из серебряной ризы Своей
На спящего скорбным и любящим взглядом…
Но вам, христиане, стоящие рядом,
Должно быть не видно в кадильном дыму,
Как смотрит Учитель, — как жалко Ему?..
Окончена служба, и в церкви темно,
Сосчитаны медные деньги давно,
Прошли в лисьих шубах служители храма,
Разъехались пышно одетые дамы,
Крестясь, по домам разошелся народ, —
И праздник великий для всех настает.
Для всех ли?.. Вот сторож, служивый седой,
Сбирая огарки костлявой рукой,
О что-то споткнулся пред образом Спаса… —
‘Ишь-ты, мелюзга!.. И ведь где разлеглася?..’
Мальчишка вскочил, испугался со-сна,
Пошел… Ночь была холодна и темна.

——*——

— 45 —

II

За пяльцами.

С барыней старой, капризной и знатной,
В скучном салоне сидит приживалка,
Тоже старушка, одета опрятно,
Личико сморщено, кротко и жалко,
Что-то покорное в каждом движеньи,
В бледной улыбке застыло терпенье.
К пяльцам нагнувшись седой головою,
Гладью букеты по белому шелку
Шьет она молча, — привычной рукою,
Словно рисует послушной иголкой,
И как живые выходят букеты,
Пестрые, полные блеска и цвета.
Медленно идут часы за часами,
Слышен лишь изредка крик попугая,
Да осторожно скрипя башмаками,
Чинно по мягким коврам выступая,
Старый лакей с этикетом старинным
Курит духами в салоне пустынном.
Барыня дремлет над скучным пасьянсом,
Входят на цыпочках к комнату внучки
С льстивым приветом, с большим реверансом,
Крепко целуют ей желтые ручки.
‘Тысячу первую шьете подушку?’ —
Дразнят они приживалку-старушку.
Молча стегает она как машина…
Им не видать, как пред нею в молчаньи
Счастья былого проходят картины,
Как оживают былые страданья.
В сердце под ветхою тканью капота
Скрыта мудреная эта работа.
Шьет она пышные алые розы.
‘Как он любил их, Сережа мой милый!’ —
Вспомнила вдруг. Навернулися слезы,
Грезится счастье, разлука, могила.
Барыня к ней обратилась с вопросом:
— ‘Что ты, голубушка, шмыгаешь носом?’
Шьет приживалка опять, всноминая:
‘Бедно мы жили, а славно, — чистенько…
Он на уроках, а я вышиваю…
Знали мы счастье, хоть, правда, частенько
Класть приходилось нам зубы на полку…’
Снова быстрей заходила иголка.

— 46 —

‘Вася родился… И тут-то вот вскоре
С неба упало и нас поразило,
Молнией словно, нежданное горе.
Точно во сне, в страшном сне это было…
Взяли его у меня… Он в остроге…
Голову бреют… Закованы ноги…’
— ‘Милая, встань! Покажй, что нашила…
Как ты испортила этот бутончик…
Мокрый весь!.. Чем ты его замочила?..
Дай табакерку мне… Где мой флакончик?..’ —
Барыня с кашлем глухим проворчала…
Спирту нюхнула и вновь задремала.
Шьет приживалка опять как машина.
‘Он не доехал туда, слава Богу…’
Грезится ей снеговая равнина,
Грезится в саване белом дорога…
Там успокоился он — ее милый…
Есть ли хоть крест над безвестной могилой?..
‘Много тогда их, несчастных, погибло…
Как только Бог посылал мне терпенье,
Как это горе меня не пришибло?..
Вырос мой Васенька мне в утешенье…
Жизнь воротил он мне ласкою детской…
Приняли Васеньку в корпус кадетский.
‘Уж и любила его я без меры!..
Ах, вот опять я закапала розу…
Перед войной вышел он в офицеры…’
Режут глаза неотступные слезы,
Замерло старое сердце от боли…
— ‘Шейте же, милая, спите вы, что ли?..
‘Помню, влетел он, восторгом сияя:
— Вот выступает дивизия наша…
Полно, не бойтесь… Не плачьте, родная…
С крестиком белым вернусь я, мамаша!.. —
С крестиком белым!.. Ох, мальчик мой бедный,
Вот он. — Свалился кровавый и бледный…

— 47 —

Двадцать-два года… Веселый, красивый…
Нет его… Пуля скосила шальная.’
В комнате рядом раздался визгливый,
Громкий, бессмысленный крик попугая,
Вздумал некстати дурак разораться:
‘Здравья желаю!’ и ‘Рады стараться!’
Снова очнулась бедняга, проворно
Шьет, и никто не имеет понятья,
Как на душе у ней больно и черно…
Сколько страданий, какие проклятья,
Сколько тут скорби о жизни разбитой
В пестрых, веселых цветочках зашито.
Раз, впрочем, тотчас заметили люди,
Что побледнела она, вышивая…
Вырвался стон из надорванной груди…
Свесилась на бок косичка седая,
На пол катушка из рук покатилась,
С сердцем неладное что-то случилось.
Лопнула жила… Досадно ужасно
Барыне было. Сердилась старушка: —
‘Сколько шелков накупила напрасно
И, не докончивши даже подушки,
Вдруг умирает моя приживалка!
Вы не поверите, как это жалко!..

——*——

III

Милостыня.

Сцена: балкончик на даче весною
Тонет в сирени, облитой росою,
А персонажи: папаша с девицей,
Дочкой прелестной, сквозной, бледнолицей,
В блузе прозрачной, с шикарнейшим бантом.
Да и папаша отъявленным франтом
Смотрит… Сам Шармер ему ради лета

— 48 —

Создал костюм бледно-желтого цвета.
Вся к персонажам под стать обстановка.
Подан им чай, Ю l’anglaise сервировка,
Даже и в галстуке белом лакея
Аристократии видны затеи.
Пахнет отлично у них на балконе,
Знаете, в английском точно флаконе
Никольс и Плинке, цена шесть целковых,
С кличкой мудреной, из модных и новых.
Нищий прохожий вдоль пыльной дороги
Шел, еле двигая старые ноги,
Мимо той дачи… Нарядная пара,
Роскошь и блеск, серебро самовара
Сразу глаза старика ослепили.
‘Жили и мы прежде этак вот, жили! —
Шамкает, глядя на франта лакея. —
Тоже, бывало, ходили в ливрее,
Золотом шитой… Пора миновала,
В нищие наша вся дворня попала…’
Зависть блеснула в потухнувшем взгляде,
И прохрипел он: ‘На хлеб… Христа ради!’
— ‘Пьяный, должно быть, — одет непристойно.
Бог подаст…’ — барин ответил спокойно
И отвернулся. Девица вскочила.
‘Oh! quelle misХre! — прокартавила мило. —
Ах! мои нервы!.. Старик… такой бедный…’
И пятачок ему кинула медный.
Долго папаша потом наставленья
Дочке читал. Полились рассужденья
О бесполезном ее подаяньи,
О развращаюшем, гнусном влияньи
Милостынь наших на нравственность бедных,
О распложеньи мошенников вредных…
— ‘Стыдно, ma shХre!.. ни на что не похоже!.. —
Кончил он речь. — Эта пьяная рожа
Стащит… в кабак пятачок твой… Наверно!..
Ты… угостишь его… водкою скверной’.
Плавно лились рассужденья папаши,
Только… забыл он, что дедушки ваши,
Милая барышня, барственно жили,

— 49 —

Этих вот нищих… они расплодили…
Много ведь бывших дворовых с сумою
По-миру бродит голодной толпою…
Много несчастных таких дармоедов
Гибнет напрасно, по милости дедов…
Что ж за беда, если изредка внучка
Бросит с балкона хорошенькой ручкой
Медный пятак… чтоб дешевою водкой
Нищий старик промочил себе глотку!..

——*——

IV

У кабака.

Я не могу забыть ужасного виденья.
Страшней всего в нем то, что это не был сон,
Не бред болезненный, не блажь воображенья:
Кошмар был наяву и солнцем освещен.
Оборвана, бледна, худа и безобразна,
Безчувственно пьяна, но верно голодна,
У двери кабака, засаленной и грязной,
На слякоти ступень свалилася она —
Кормилица и мать. Живой скелет ребенка
Повиснул на груди иссохшей и грызет
Со злобой жадного, голодного волченка,
И вместо молока дурман и смерть сосет.
Кругом галдит народ на площади базара,
И в воздухе висят над серою толпой
Ругательства да смрад промозглого товара.
Спокойно на углу стоит городовой,
А солнце-юморист с улыбкой властелина
Из синей гиустоты сияет так светло,
Лаская, золотя ужасную картину
Лучами ясными эффектно и тепло.

——*——

— 50 —

V

Два мальчика.

(Посвящено Е. Ф. Юнге).

На море тихо, на солнышке знойно,
Берег как будто бы дремлет спокойно,
Не шелохнутся на дереве ветки,
Лишь между камней, как малые детки,
Мелкие резвые волны играют,
Словно друг друга шутя догоняют.
К морю купаться бежит цыганенок,
Смуглый, красивый, здоровый ребенок,
Так и горят воровские глазенки,
Смуглые блещут на солнце ручонки,
Кинулся — поплыл… Движение смелы,
Точно из бронзы все отлито тело.
Славный мальчишка, хоть нищий, да вольный…
С берега смотрит с усмешкой довольной
Мать молодая в лохмотьях картинных,
Глазом сверкая под массою длинных
Взбитых волос, не знакомых с гребенкой.
С гордостью смотрит она на ребенка,
С гордостью шепчет: ‘Хорош мой галченок!
Я родила тебя, мой цыганенок!..’
В мягкой коляске заморской работы
Возят вдоль берега жалкое что-то,
Бледное, вялое… В тонких пеленках,
В кружеве, в лентах — подобье ребенка.
Личико бледное, все восковое,
Глазки усталые, тельце сквозное.
Видно, что смерть уж его приласкала —
Песенку спела ему — закачала.
Он под вуалями спит как в тумане.
Рядом плывет в парчевом сарафане
Мамка-красавица с грудью продажной
Белой гусынею, плавно и важно.
Барыня знатная, мать молодая
Их провожает, глубоко вздыхая.

— 51 —

Смотрит в колясочку взглядом печальным,
Смотрит на море… По волнам зеркальным
Смелый мальчишка с веселой улыбкой
Плавает быстро, как резвая рыбка.
Барыня знатная завистью тайной
Вся загорелась при встрече случайной.
Думает: ‘Боже мой, Боже Великий!
Вот ведь живет же зверок этот дикий…
Счастие дал Ты цыганке косматой.
Нищая, нищая, как ты богата!’
Жаль мне вас, барыня! Знаю, вам больно,
Но ведь у вас утешений довольно…
Все у вас есть, все, — что счастьем зовется,
Нищей цыганке того не дается…
Даны зато ей здоровые дети, —
Изредка есть справедливость на свете.

——*——

VI

Незаконный.

Ночь… В углу сырого, темного подвала
Крик раздался страшный… Что-то запищало.
На нужду, на горе свыше осужденный,
Родился ребенок, мальчик, — незаконный.
Барин, ради шутки, баловства пустого,
С толку сбил и кинул (это уж не ново)
Глупую девчонку, швейку молодую,
С личиком румяным, славную такую.
Старая хозяйка грязного подвала,
Где бедняга-швейка угол нанимала,
Видит: дело плохо, девка помирает,
Бегает, хлопочет, чем помочь не знает.
Смерть в лицо худое холодом дохнула,
И лежит бедняга, словно как уснула…
Грудь не шелохнется, глаз раскрыт широко, —
В нем, с немым укором, взгляд застыл глубокий…

— 52 —

Вот орет мальчишка звонко, что есть духу.
‘Вишь! Живой родился! — молвила старуха. —
Мало, что ли, было без тебя голодных?’
И в приют казенный всех детей безродных
Тащит, завернувши тряпкою посконной.
‘Ведь отца-то нету… Ты ведь… незаконный’.
Как? Отца-то нету?.. Вон он, — у камина,
В бархатной визитке дремлет, грея спину.
Выспался отлично, долго брился, мылся,
С английским пробором битый час возился,
Спрыснулся духами и на бал поскачет.
Что ж? Ведь он не слышит, как сынишка плачет.
Что ему за дело!.. Бедной швейки повесть
Не расскажет франту в этот вечер совесть…
И спокоен, весел этот шут салонный..,
Впрочем, что ж за важность?.. Сын был незаконный.

——*——

Типы нищих.

I

Задунай.

Он старый, пропащий совсем человек,
Бобыль и бродяга бездомный,
В ‘Команде-Босой’ коротает свой век
И числится ‘личностью темной’.
Пьянчуга ужасный, хвастун, краснобай,
Зовут его люди: ‘служивый’,
А он величает себя: ‘Задунай’…
Старик пресмешной: в роде сливы
Малиновый нос меж нависших бровей
Торчит чрезвычайно комично,
А выправку старых служивых людей
Он помнит, как видно, отлично,
Во ‘фрунт’ все становится, делает ‘честь’
При встрече своей с офицером,

— 53 —

Военная косточка все-таки есть
В бродяге-оборванце сером,
Привычной рукой поправляет он ‘крест’,
Но вместо креста, — лишь заплата,
И людям ужасно смешон этот жест
Хвастливый и гордый солдата…
Он ходит на кухню, ведет разговор
С Матреной — кухаркой сердитой,
Она его кормит за то, что ‘не вор’,
Старик у нее под защитой.
Он просит работы, берет самовар
И чистит.
— ‘Я кивер свой медный,
Бывало, так чищу к парату, — как жар…’
Вдруг вспомнит про старое бедный,
Потом начинает бессвязный рассказ
Про реку Дунай, про Балканы,
Как брали аулы, громили ‘Капкас’,
Какие ‘конфузии’, раны
В различных ‘делах’ получил Задунай,
Как крест заслужил ‘за победы’…
‘И все-то ты врешь!.. Ну, поел и ступай!
Не скоро вторые обеды!..’
Кухарка ворчит, но однако пятак
Сует за работу — ‘на водку’…
Служивый покорно плетется в кабак,
Он там ‘все’ расскажет в охотку…
Кухарка сердита: ‘Обманщик!.. Все врет!
Был ранен?.. Ну, статочно ль дело?..
Служил столько лет… и бродягой помрет…
Чего ж бы начальство глядело!..’

——*——

II

Юродивая.

С блуждающим взглядом, бледна и страшна,
В рубахе дырявой, босая,
Опять под окошком явилась она,

— 54 —

Седой головою мотая…
Не просит она ничего, но в окно
С улыбкой безумной и бледной
Глядит и грозит… На дворе холодно,
Лицо посинело у бедной.
Глядит на картины в гостиной, цветы,
Портьеры, ковры, позолоту,
Потом на лохмотья своей нищеты,
На дыры, — заплаты без счету, —
Глядит и хохочет, тряся головой,
Бормочет с усмешкою дикой
Угрозы кому-то, кулак свой худой
Сжимает со злобой великой…
— ‘Юродствует, — вишь ты, — а прежде была
Богачкой, в каретах каталась,
Да вольною-волею все раздала, —
В чем мать родила, — в том осталась…
Душа ее, вишь ты, у Бога давно, —
А тело живет, — для искуса…
Ей, стало-быть, подвиг свершить суждено
Во имя Христа Иисуса’…
Ее зазывают на кухню, в тепло,
Покормят, наденут ей платье,
Согреется дурочка, взглянет светло, —
Промолвит: ‘Спасибо вам, братья!’
Дадут ей обносков, — уйдет с узелком.
Проходит неделя, другая,
Вдруг смотришь: старуха грозит кулаком
В рубахе опять и босая…
— ‘Где ж платье, Дашутка?.. В кабак отнесла?’
Смеются лакеи над нею.
‘Нельзя мне быть в платье!.. Нельзя…
Отдала… Есть люди меня победнее!..’

——*——

В альбом счастливице.

С птичьей головкой на свет уродилась,
Пела, порхала, сыскала самца,
Птичьей любовью в супруга влюбилась:

— 55 —

Счастлива ты, милый друг, без конца…
В гнездышке скрывшись от бурь и ненастья,
С гордостью глупых выводишь птенцов,
В теплом навозе семейного счастья
Ищешь с супругом любви червячков…
Зависть берет, как живешь ты привольно
Птичий свой век, — без борьбы, без страстей,
Дум беспокойных, сомнений невольных,
Глупых стремлений… и горя людей..

——*——

Сумасшедшая.

(Посвящено памяти Е. О. М…ской).

Носится слух: генеральша помешана
С горя… Какого?.. Она ль не утешена
Жизнью?.. Ей счастье во всем улыбалося,
С детства судьба угодить ей старалася:
Выросла в холе, воспитана барственно,
Замужем тоже живет она царственно.
Муж — генерал, орденами сияющий,
Честно безгрешный доход получающий.
В доме казенном квартира прекрасная,
Комнат пятнадцать… все теплые, ясные.
Умные дети, прилежны к учению,
Греческий знают, латынь… восхищение!..
А генеральшины слезы горючие
Льются о том, что в морозы трескучие
Бедным казенного нет отопления
(Ясное дело — ума помрачение),
Что ребятишек без средств пропитания
Больше, чем деток, которым все знания
В голову вложат за денежки звонкие…
Льются о том, что в прекрасные, тонкие
Сукна, полотна не всяк одевается,
Что бедняки бесприютные маются
В долгую зиму, крутую, холодную,
В грязных подвалах больные, голодные…

— 56 —

Плачет она, коль на скатерть голландскую
Льется рекой дорогое шампанское…
Плачет о тех, кто лишь хлебом питается,
В праздник дешевкою пьян напивается…
Все она плачет… Спасти человечество
Хочет… Трудиться на пользу отечества…
Хочет одеть она голь непокрытую,
Высушить слезы, народом пролитые,
Вылечить раны народа прошедшие…
Все говорят, что она… сумасшедшая…
— ‘Странен и дик этот пункт помешательства,
Вечное в горе чужое вмешательство,
Глупые слезы, — в любви излияния
К нищим, и глупое вечно желание
Всем помогать, — так супруг в огорчении
Дрктору плакался. — Нет ли спасения?’
Выслушав, доктор промолвил внушительно:
‘Это мания… мания решительно!’
Стукал потом он больную внимательно.
‘Н-да… Помешалась!.. Совсем… Окончательно!’
И диагност заключил консультацию,
Крупную сунув в карман ассигнацию.
Сколько проказ (это дело прошедшее)
После творила моя сумасшедшая…
Едет бывало тайком, сердобольная,
С светлой улыбкой, судьбою довольная,
Едет на ваньке в погоду ужасную,
Ночью, в подвал, где семейство несчастное
Ждет ее… (Кстати еще не обедало,
А генеральша об этом проведала).
То вдруг швее за работу дешевую
Щедрой рукой посыпает целковые,
То наберет ребятишек плюгавеньких,
Моет да чешет оборванцев маленьких…
Раз (генерал чуть не нажил Кондратия)…
Раз в кабаке она пьяную братию
Увещевала не пить… И моралию
Тронуты были, — ревели каналии!..
Просьбы писала… К министрам в передние
Шлялась, — салопница будто последняя…

— 57 —

Чтоб принести бедняку утешение,
Кланялась, плакала, все унижения,
Злые насмешки сносила, презрение,
Все удивлялись ее поведению…
Было чему… Но всего удивительней
Стали припадки болезни мучительной
Перед кончиной… Устала сердечная,
В деле умаялась, память ей вечная!
Громко рыдая, рвалась она бешено:
‘Мало нас! Мало на свете помешанных!
Всех бы спасли!’ и открыла объятия,
Словно хотела всю нищую братию
Разом обнять… При последнем дыхании
Слезы лились за чужие страдания…
А хоронить ее чинно пришедшие
Думали: это была сумасшедшая!

——*——

В дурную погоду.

(Посвящено А. П. Ф…вой).

Холодно, сыро, туман все растет,
Сверху какая-то слякоть
В лица продрогших прохожих плюет…
Взглянешь — и хочется плакать.
Вон на углу освещенный кабак, —
Пьяная голь веселится.
Там целовальник, заплывший толстяк,
Ядом торгует… Толпится
В двери народ, и шарманщик седой
Воет мотив безобразный,
И ‘завсегдателей’ тешит порой
Он прибауткою грязной.
Девочка бледная в луже скользит,
Пляшет, гододная, польку.
Мокрое платье в лохмотьях висит,
Видно, не греет нисколько.

— 58 —

По тротуару то взад, то вперед
Падшие женщины бродят.
Жалкие!.. Плохо торговля идет:
Что за любовь в такой холод?
Мимо летят на лихих рысаках
В мягких, как люлька, каретах,
В шубках собольих, в шелку, в кружевах
Барыни высшего света.
Едут они, вероятно, на бал,
Бал ‘Au profit de nos pauvres’…
Их ожидает сияющий зал,
Танцы, веселия говор,
Музыка, блеск, ароматы цветов,
Тонкое лести куренье,
Модное шарканье модных шутов,
Полное чувств опьяненье…
Все это, все, господа, в пользу вас,
В пользу голодных и бедных:
Вам после балу отсыплют как раз
Горсти две-три денег медных…
Холодно, сыро, туман все растет,
Сверху какая-то слякоть
В лица продрогших прохожих плюет…
Взглянешь — и хочется плакать.

——*——

Моя болезнь.

(Разговор с доктором).

Заморский это сплин, иль русская хандра?
То давит и гнетет, то в голову больную
Стучит как молотком. Всю ночь я до утра
Не сплю, мечусь в жару, и брежу, и тоскую.
От неотвязных снов и днем покою нет.
Сжимают сердце мне неясные тревоги.
Мне страшен ночи мрак, противен солнца свет,
Противна жизнь сама: я с ней свожу итоги.
К чему мне дали ум? Зачем не медный лоб?

— 59 —

К чему мне дан талант, коль не достало роли?
К чему дана мне жизнь, когда в итоге гроб?
К чему лечить больных, коль не поможешь боли?
Куда итти теперь?.. Каким служить богам,
Когда надежды нет, и вера уж погасла?..
А доктор мне в ответ: ‘Послушайте, мадам,
Примите ложечку… касторового масла!..’

——*——

Memento mori.

Три свечки, и псалтырь, и наскоро обитый
Сосновый тесный гроб…
Небритые дьячки и равнодушный, сытый
Приходский старый поп…
Потом… могилы тьма и в землю обращенье:
Вот жизни эпилог…
Так, стало-быть, червям голодным на съеденье
Меня и создал Бог?..

——*——

Деревенский пейзаж.

Чуть слышно камыши над сонною водою
Лепечут. Тишина. Лениво облака,
Как в зеркале, плывут и тают чередою
В струях, и не узнать, — что небо, что река.
На лодке рыболов, как статуя терпенья,
Сидит, закинув в глубь приманку-червяка.
Он благодушно ждет, он знает: нет спасенья
Народу рыбьему от острого крючка.
Как очарованный, над зыбью голубою
Стоит недвижимо красиво поплавок,
Присела стрекоза, сияя бирюзою,
Сверкая радугой, на этот островок,
Под ним таится смерть: кругом резвится рыбка,
Вот красноперка, линь, вот смелый окунек

— 60 —

Подходит, — вот клюет… С насмешливой улыбкой
Следит рыбак за тем, как схватит он крючок.
Готово! Вытащил… Убийство за убийством…
Кровь многих глупых рыб нещадно пролита, —
А в порослях, на дне прозрачном, золотистом,
Все так же весело, все та же суета.
Смеется солнышко. Прибрежное селенье
Купается в лучах, и крыши бедных хат
Блестят, как золото, при ярком освещеньи…
Все мирно и светло, и радостно на взгляд.
День праздничный, притом прекрасная погода.
Поля, дома молчат, зато шумит кабак.
Там толкотня и гам, для черного народа
Приманка там — крючок… И там сидит рыбак.
Он благодушно льет рукою жирной, потной
В ‘крючки’ страшный яд.
Веселье, говор, смех. Отраву пьют охотно, —
А тайно зипуны берутся под заклад,
И смерть курносая с ужасной мордой белой
Там с целовальником торгует заодно…
Смеется солнышко… Ему какое дело?
Смерть рыбы, смерть людей — не все ль ему равно?

——*——

3имою.

Мятель заяывает уныло. Кругом
Все спит подневольным и тягостным сном.
Холодные хлопья несметною тучей
Несутся и вьются, как саван летучий.
Мороз все сгубил, — все заковано в лед,
А вьюга над всем панихиду поет.
Во мгле непроглядной не видно дороги.
Глаза залепляет, не движутся ноги,
Постелью пуховою смотрит сугроб,
А ляжещь — постель обращается в гроб…
В степи разгулялись туманы-бураны,

— 61 —

Повсюду — опасность, повсюду — обманы,
Повсюду — в засаде невидимый враг:
Бездонная круча, болото, овраг,
Глубокая прорубь, — все гладко, все бело…
Забитая кляча, замерзшее тело
Мужицкое — скрыты… Сугроб снеговой
Одел их в прекрасный покров гробовой.
Все глухо и немо. Лишь воронов стая
Кружится в потемках, друг друга скликая,
И каркает громко, — да жалобный вой
Голодных волков раздается порой.
И трудно поверить, что спит не навеки
Красавица-степь, что замерзшие реки
Воскреснут опять, что головки цветов
Не сгинут под гнетом тяжелым снегов,
Что песнь соловья зазвучит заливная,
Что пышно пшеница взойдет трудовая,
Что листья зашепчутся в чаще лесов,
Погнутся деревья от зрелых плодов,
Что жизни зародыш, — природой хранимый,
Под саваном смерти таится незримый.

——*——

Оправданный.

(Посвящено П. А. Ровинскому).

И судят и рядят. Пред ними худой,
Больной горемыка-парнишка
Весь бледный стоит и поник головой.
Конечно, не вор, а воришка.
И речи юриста карающий звук
Беднягу громит, что есть духу…
И сетка улик сплетена… И паук
Поймает неловкую муху.
Они говорят, говорят, говорят —
Так сильно, так гладко и важно.
В ответ им зевают, кряхтят и сопят
Двенадцать усталых присяжных.

— 62 —

Все стихло. Они принесли приговор
И громко прочли: ‘Не виновен’.
Вот усики злобно крутит прокурор
(Не может он быть хладнокровен)…
А что же преступник?.. Небось им поклон
Отвесил и в пояс и в ноги…
Но нет… Он прощением словно смущен…
Он плачет… О чем? — об остроге.
Ну, да… об остроге. Ведь теплый приют
И хлеб у него отнимают —
Простили его и свободу дают…
Свободным его величают.
Свобода?.. ему?.. это — холод, нужда,
Безхлебье и нищенство снова…
Насмешкою скверной звучит, господа,
Бедняге то громкое слово.
Слеза за слезой накипала в глазах
Воришки. ‘Зачем оправдали?’
Вертелся вопрос на дрожащих губах.
‘Куда мне итти?’ Все молчали.
Но вдруг волосами проворно встряхнул
Оправданный, вмиг ободрился,
Лукаво и смело на судей взглянул
И низко им всем поклонился.
Нашел он: ‘В кабак я отселя пойду, —
А там уж известна дорога…
Мне добрые люди укажут… найду…
Прямую — опять до острога!’

——*——

Крылья.

Мне снился сон и страшный и тревожный:
Что будто бы умею я летать,
Когда хочу… (Во сне порою можно
Ужасную нелепость увидать…)
По грязной улице в ночную пору
Иду во сне по лужам и впотьмах.
Мне тяжело, дорога вьется в гору,

— 63 —

А я тащусь в промокших сапогах.
И слышу вдруг какой-то шопот сладкий:
‘Ведь крылья есть!.. Зачем же не летишь,
А как червяк ползешь по луже гадкой —
И падаешь и ощупыо скользишь?..’
Тут сила новая во мне проснулась,
И смелою и легкою ногой
От грязи, от земли я оттолкнулась,
И в воздухе лечу… Лечу стрелой…
Несет меня неведомая сила,
Мне дышится так вольно и легко…
В густой туман закутавшись уныло,
Внизу земля осталась далеко…
А наверху волшебной красотою
Сияет ночь в порфире голубой,
И полно все чудесной тишиною
И вечною, холодной чистотой.
Земля и жизнь, волнение и страсти,
Страдание людей оттуда так смешны,
Что глазки звезд без всякого участья
Глядят на них из синей глубины…
Но мне летать там скоро надоело,
И с высоты спустилась я опять,
Чтоб вновь начать свое земное дело:
Скользить в грязи — и падать и страдать!..

——*——

Обреченная.

На улицу меня швырнули, как котенка,
В семь лет, — в тот год, как мать в подвале умерла.
Я шустрая была и ловкая девчонка,
Я скоро ремесло доходное нашла.
Уж я была стара в семь лет. Все понимала.
Позор и нищета мне с первых жизни дней
Открыла тайны все вонючего подвала…
Все, — что богатые скрывают от детей.

— 64 —

Где деньги мать берет, как тянет яд косушки,
Где гривенник добыть ей под залог тряпья,
Что крепче, что больней — пинки иль колотушки?..
Что значит красть и лгать, что значит: ‘дочь ничья’…
Ох, много знала я… Меня не удивляло,
Что мать по вечерам уходит со двора
И возвращается без шляпки полинялой,
С подбитою щекой и пьяная с утра…
Вот азбук да молитв не знаю я — известно…
Не помню, чтоб и мать крестила лоб хоть раз…
Да и когда же нам молиться? Бог для ‘честных’,
Для ‘чистой публики’, а не для подлых — нас…
Что, бишь, я начала?.. Ах, да… Меня прогнала
Хозяйка, — говорит: ‘Ступай на хлеб проси!
У церкви, там, постой!’ И строго приказала:
‘Смотри, что соберешь, — сейчас ко мне неси!’
Ну, вот я и пошла… На паперти стояла,
Когда от всенощной валил народ толпой,
Орава нищая меня в бока толкала,
Никто не услыхал плаксивый голос мой.
Тут я на хитрости пустилась… И дорогу
До кабака нашла и звонким голоском
Запела песенку, каких я знала много…
Одну из тех, что мать певала под хмельком.
Услышали внутри… Зазвали… Всем забавно,
Что Казимира им, такая мразь, поет,
Кто дал пятак, кто грош, хохочут: ‘Во так славно!
Ай, девка! Умница! Она не пропадет!’
А пьяненький один мне налил рюмку водки
И, путаясь рукой в курчавых волосах,
Погладил их, сказал: ‘Для прочищенья глотки
Хвати! Будь молодцом… Как есть во всех статьях!’
И целовальник сам посмеивался глухо
Своим разъевшимся, расплывшим животом:
‘И завтра приходи, — шепнул он мне, — воструха!’
И тоже наградил зеленым медяком.
За выдумку меня хозяйка похвалила,

— 65 —

Когда вернулась я вся красная домой.
‘Ну, девка, — ты шустра…’ И в вечер тот не била.
А медяки взяла, в сундук сложила свой.
С тех пор на промысел во всякую погоду
Она меня гнала пинком по вечерам.
И стала я расти… Шли за годами годы.
А вместе с красотой рос мой позор и срам.
Я хороша была… Эх, барыня, начало
Истории моей уж огорчило вас…
Просили ‘все’ сказать… Прослушали так мало…
И слезы уж текут из ваших добрых глаз…
Да и к чему, к чему?.. Вы ласково и мило
Сказали, что ‘спасти’ меня хотите вы…
Оставьте, барыня!.. Меня спасет могила…
Иль спички серные, или вода Невы…
Рассказывать?.. Ну, вот… Старик какой-то славный,
Добрейший сжалился над бедной сиротой,
Увел меня к себе и содержал исправно.
Учил, ласкал, рядил… А кончилось бедой…
Пятнадцать было мне, когда я убежала
От ‘доброты’ его… Господь ему судья…
Я, глупая, его за дедушку считала…
Почтенный, весь седой… была жена, семья!
Потом… В провинции ‘служила’ в оперетке,
Играла я пейзан, матросов и пажей.
Антрепренер сказал: ‘Такие ноги — редки!..
Беру вас, душенька, на роли без речей’.
Известно, что потом… Рассказывать нет силы
Всю грязь, весь смрад, весь чад, что я пережила…
Я память пропила… Я все перезабыла.
Куда обречена, — туда я и дошла…
Да, да! Обречена от самого рожденья
Быть ‘падшей женщиной’! И мачехи Судьбы
Не смоется клеймо… Какое мне спасенье?
Устала я… Больна… Не выдержу борьбы.
Когда вы в первый раз евангелье читали,
Я плакала, — а вы сказали: ‘Спасена!’
Нет, барыня моя, вы с книгой опоздали…
Теперь уж не спасет погибшей и она…

— 66 —

Вот… знаете ли что?.. Ступайте-ка в подвалы,
В трущобы, где жила я с матерью своей…
Есть девочек таких там и теперь не мало,
Есть ‘обреченные’! Спасите их детей!
Меня нельзя спасти! Простите, дорогая, —
Быть ‘честной’ не могу… К работе не годна…
А книга хороша… Я вспомню, умирая,
Что в ней написано: ‘Ты будешь прощена!’

——*——

В степи.

Разубрана вся степь раздольная цветами,
Прогретая насквозь, вся дьшит, вся живет
И звонкими певцов-малюток голосами
Свободы и любви весенний гимн поет.
Букашки, мотыльки и пчелы золотые —
Все счастливо кругом, все полно красоты!
Завидую я им, они — цари земные!
Какой-нибудь цветок куриной слепоты
Счастливее меня. Головку поднял гордо,
Доволен сам собой да капелькой росы,
Свободно он растет и в солнце верит твердо,
Он о Петровом дне и лезвее косы
Не думает… А я свои воспоминанья
И думы мрачные несу в степной простор.
Мне слышны страждущих далекие стенанья,
Сквозь шелест ветерка и птиц веселый хор.
Природы праздничной волшебные картины
И свежий аромат безбережных степей
Напоминают мне сожженные равнины,
Где груды тел лежат, и льется кровь людей.

— 67 —

——*——

Песня париев.

Какое дело нам, что к ясным небесам
Летит высоко дым от жертвоприношений,
Что яркие цветы пестреют по лугам,
Что Ганга светлого священное теченье
Плодотворит поля, лежащие кругом,
Что солнце золотит плоды своим лучом?
На пажитях стада пасутся не для нас,
И пчелы не для нас сбирают мед душистый…
Где те источники, где можем мы хоть раз
Напиться в знойный день воды студеной, чистой?..
Есть водопой для нас, где пить не станет скот,
На дне вонючих ям, в окраинах болот.
Где те лежат поля, где наш взрастает рис?
Где, весело шумя широкою волною,
Пшеницы пышные колосья налились,
Для пищи нам зерно готовя золотое?..
Нет в поле стебелька, нет травки по лугам,
Былинки в мире нет, принадлежащей нам!..
В трущобах и лесах есть норы у зверей,
А пташка малая в тени дерев прохладной
Для гнездышка птенцов, для песенки своей
Всегда найдет приют покойный и отрадный…
Где ж париев дитя увидит Божий свет?
Где колыбель его?.. Ему приюта нет.
Когда с долины тень поднимется и мглой
Окутает лесов священные вершины,
Пригонит падиал своих слонов домой,
А судра с песнями с засеянной равнины
Приходит — и семьи вечерний пир готов…
Где пария найдет гостеприимный кров?
Когда над всей землей царит немая ночь,
И женщины творят таинственные знаки,
Чтоб сонмы злых духов прогнать от дома прочь,
И все живое спит в густом, безмолвном мраке…
Где пария тогда вкусит отрадный сон?
Найдет ли где-нибудь себе ночлег и он?
Когда приходит смерть и вся семья в слезах
Над телом мертвеца творит обряд прощальный,
Течет бальзам в костер на драгоценный прах
И к небу ‘дух’ летит с молитвой погребальной,
С надеждой радостной на ‘пробужденья’ час…
Нам воскресенья нет… как нет богов для нас!

——*——

— 68 —

Пейзаж.

Лесное озеро, как зеркало большое
В зеленой рамке мхов, блестящее, — легло,
И отраженный в нем со всею красотою,
Глядит сосновый бор в волшебное стекло.
Торжественно идет в лесу богослуженье:
Курятся под росой кадильницы цветов
И тихий стройный хор жужжание и пенья
Несется высоко, — молитвою без слов.
Теплынь и тишина. Вот бледная, большая
Звезда затеплилась пред алтарем небес
И трепетно горит, как свечка трудовая.
Замолкло все. Луной посеребрился лес.
Теплынь и тишина. Скользят ночные тени
В тумане радужном, в мерцании лучей
Проснулся целый рой таинственных видений.
Русалки чудятся меж дремлющих ветвей.
Какой волшебный свет и кроткое сиянье!
Как мирно все кругом! Поверить не легко,
Что существует смерть, и злоба, и страданья,
И холод, и нужда… там, — где-то, далеко!..

——*——

— 69 —

Три загадки.

(Сказка).

I

В старину стародавнюю, детушки,
За морями далекими — синими,
Жил-был царь. Был он нрава веселого,
Любил шутки шутить, позабавиться,
Умным, красным словцом распотешиться,
Смеху ради загадки загадывать,
Да такие, бывало, затейные,
Неразгадливые, все мудреные,
Что бояре — разумники думные,
И дьяки — грамотеи, начетчики,
Ровно старые пни во темном бору,
Все стоят да молчат: не под силушку,
Невдомек им загадочки царские.
Только раз добрый царь тот прогневался
Не на шутку совсем, виноватым был
Воевода, богатый боярин, князь, —
По прозванью Киндей Вахрамеевич.
Воевода справлял службу царскую
Лет уж двадцать, пожалуй, без малого, —
А и жил он себе припеваючи,
Взятки драл и с живого и с мертвого,
Дел не делал, — от дела не бегивал, —
Ел да пил, да спал, — с того гладок стал.
Приходили к царю челобитчики
С превеликою слезною жалобою
На того воеводу-боярина,
На его ли неправый Шемякин-суд,
На его ли на службу ленивую.
— ‘Погоди же ты, вор, пузо толстое!
Я с тобою по-свойски разделаюсь!’ —
Крикнул царь, и призвал виноватого
Во хоромы дворцовые, светлые.
То не старый дуб, бурею сломанный,
Покачнулся, к сырой земле клонится, —

— 70 —

То приходит, — дрожа, что осинный лист,
Перед грозною царской опалою, —
Отбивает поклоны несчетные,
Все земные поклоны, — великие, —
Воевода Киндей Вахрамеевич.
А царь молвил ему, усмехаючись,
Словно красное солнышко, — весело:
— ‘Уж и здравствуешь ты, воевода наш,
Свет-боярин Киндей Вахрамеевич!
Посмотреть на тебя — любо-дорого!
Раздобрел ты у нас на кормлении
С даровых-то хлебов, со рассыпчатых,
С даровых ли медов, со забористых,
Со спанья на пуховых перинушках,
Как бы только от жира не лопнула, —
Неровен час, — утроба широкая!
Эй, проснись! сослужи службу верную,
Разгадай-ка ты мне три загадочки,
Шевельни, друг, мозгами боярскими!
Уж как первая-то немудреная:
Сосчитай, оцени без ошибочки, —
Да копейка в копейку, без хитрости, —
Сколько стоит наш царский большой дворец
С теремами, хоромами пышными,
Со престолом из чистого золота,
Жемчугом, изумрудом украшенным,
С нашим царским венцом, что как жар горит,
Ярче звезд, краше месяца ясного,
С нашей царскою шубой собольею, —
Да со мною самим — царем-батюшкой?!..
Оцени, — не утай ни полушечки…
А вторая загадка — не хитрая:
Если сяду я, царь, на добра-коня,
Поскачу все вперед без оглядки,
Всю объеду кругом землю-матушку, —
Скоро ль я ворочусь к молодой жене,
К малым деткам, сюда, во дворец домой?..
Разочти поверней, пораскинь умом,
Да, смотри, не проврись и на полчаса!..
А уж третья загадка совсем проста:

— 71 —

Угадай мою царскую думушку,
Расскажи мне ее слово дС слова…
Да чтоб правды в речах твоих не было!..
На разгадку дам сроку три месяца,
Хорошо отгадаешь — пожалую
Аксамитною шубой собольею
С наших царских плеч, вороным конем
Да казной золотою несметною,
А запнешься, — тогда не прогневайся:
Повелю привести клячу старую,
Водовозную клячу негодную,
Повелю конюхам — слугам верныим
Поймать тебя, неуча, за руки,
Что за белые руки боярские,
Одевать тебя в платье рогожное,
На ту клячу сажать, — в руки хвост давать
Да вести так на площадь базарную
Всем-то добрым людям на посмешище,
Не бывать впредь тебе воеводою,
Не бывать тебе князем-боярином,
Прогоню тебя, смерда, и с глаз долой!..’
Испугался Киндей Вахрамеевич
Неразгадливых царских загадочек
Пуще страшного грома небесного
И пошел, словно в воду помокнутый,
Словно щей похлебал, да не солоно,
А от царского смеха могучего
Задрожали палаты высокие,
И бояре ничком все попадали.

II

Не волна за волной прокатилася,
В чужедальних морях пропадаючи,
Не весенние резвые ласточки
Друг за дружкой летят вереницею,
Прокатилось-прошло быстро времячко,
Пролетали последние красны дни,
Воевода Киндей Вахрамеевич

— 72 —

Закручинился думой крепкою:
‘Как к царю мне итти? Как ответ держать?’
Он не пил и не ел, по ночам не спал,
От зари до зари все рассчитывал,
И в уме и на счетах прикидывал,
Он скликал звездочетов, кудесников,
Колдунов, грамотеев и знахарей,
На бобах разводил с ворожейками,
Все-то встали втупик, не смекнут никак
Трех загадочек царских мудреныих, —
Виноватому на-смех загаданных.
Приходили денечки остатние, —
Трое суток всего оставалося, —
Пуще старый Киндей закручинился,
Говорил он себе таковы слова:
‘Ох, ты гой еси, старый боярин, князь,
Воевода Киндей Вахрамеевич!
Знать, стряслася беда неминучая,
Умирать тебе, старый, приходится!
Не срами ты седую головущку,
Не ходи во дворец к царю-батюшке
Одеваться во платье рогожное!
Не садися на клячу негодную,
Не бери ты хвоста лошадиного
В свои белые.руки боярские,
Не смеши весь крещеный честнСй народ!
А беги, старый пес, хоронить свой стыд
Во дремучий, сырой, непроглядный бор,
Захвати ты с собой шнурок шелковый,
Завяжи неразвязную петельку,
Поищи в бору горькой осинушки,
Да прикончи житье горемычное!..’
Шел боярин Киндей Вахрамеевич
Темным лесом два дня и две ноченьки,
И забрел он в трущобу далекую,
На большую поляну зеленую.
И росла там осинушка горькая,
А подпасок Макар там телят гонял.
Узнавал пастушенко боярина,
Отходил от телят, земно кланялся.

— 73 —

‘Уж ты, здравствуешь ли, воевода наш,
Свет-боярин Киндей Вахрамеевич!..
Вот гора-то с горою не сходится, —
Человек с человеком встречается!..
Да какая кручинушка лютая
Завела тебя, князь, в сыр-дремучий бор,
Куда ворон костей не занашивал?
И с каких-таких страшных, великих бед
Извелся ты весь, ровно былиночка,
Молоньею-стрелой опаленная?
Расскажи-ка мне горе боярское,
Может, я, серый лапотник, выручу’. —
Стал боярин Макару рассказывать
Про цареву опалу жестокую.
Про смешные загадочки царские,
А сам плакал слезами горючими
Да к осинушке петлю привязывал. —
Думал: ‘Где уж тебе, сиволапому,
Быть умней воеводы боярина’.
Все прослушал Макар, ухмыляючись,
Да в кудрявом затылке почесывал,
Под конец и сказал: ‘Ох, ты гой еси.
Воевода Киндей Вахрамеевич!
Погоди ж ты к осине привязывать
Неразвязную петельку крепкую:
Я тебя, горемычного. вызволю
От стыда и от смерти напрасные!
Скидавай-ка ты шапку боярскую
И широкий кафтан — золотой парчи,
Скидавай и сапожки сафьяные!
Одевай-ка меня воеводою!
Мигом я к царю-батюшке сбегаю,
Разгадаю загадочки царские. —
А и все-то они немудреные!
Мало ль что не под силу боярину, —
Ну, а нам, мужикам, дело плевое!’
Как оделся Макар в парчевой кафтан.
Как обулся в сапожки сафьяные,
Да надел на затылок нечесаный
Воеводскую шапку высокую. —

— 74 —

Стал похож на Киндея-боярина,
Как две капельки, просто — ни дать ни взять,
Борода у него словно выросла,
И откуда взялось брюхо толстое. —
Мать родная — и та не признала бы.
Взговорил он таким зычным голосом:
‘Ну, а ты, брат Киндей, — не прогневайся,
Надевай-ка мою сбрую серую.
Обувай мои лапти дырявые,
Да ступай за Макара телят гонять!
Как отпустит меня царь наш батюшка
С превеликой богатою милостью,
Удосужусь, — тогда за тобой приду.
Тебя, глупого, из лесу выведу!.. ‘

III

На престоле червонного золота,
Жемчугом, изумрудом украшенном,
В драгоценном венце, что как жар горит,
Краше звезд, краше месяца ясного, —
Словно солнышко весел и радостен, —
Царь сидел и Макара допрашивал,
Воеводой его величаючи:
— ‘Говори, не стыдись, воевода наш,
Свет-боярин Киндей Вахрамеевич,
Разгадал ли загадочку первую:
Оценил ли меня — царя-батюшку
И с моей кой-какою худобишкой?
Не ошибся ли, свет, на копеечку?..’
Отвечает Макар не робеючи:
‘Оценил я тебя — ценой верною!
За все чистое красное золото,
Что лежит во сырой земле-матушке,
Ни купить ни продать твой царев дворец
С теремами — хоромами светлыми,
Со престолом твоим златокованным,
За все клады подземные тайные,
За сокровища все сокровенные

— 75 —

Ни купить ни продать и царев венец. —
На твоей голове что красуется.
А тебя самого оценить мне как?
И на это ответ дам по совести:
Только вспомни, отец, — Кого продали
Нечестивым за тридцать серебряных…
Вспомнил, царь?..
Ну, теперь за тебя я дам —
Двадцать-девять — и больше ни денежки!
Сам ты видишь: цена без ошибки, —
Для тебя, государь не обидная!’ —
— ‘Ладно, князь!.. — отвечал улыбаясь царь. —
Хитро выдумано. — красно сказано!..
Отгадал ты загадочку первую,
Видишь, вовсе была немудреная!
Ну, вторую разгадку скорей скажи:
В сколько дней обскачу на лихом коне
Я всю землю кругом и вернусь домой?
Да, смотри, не проврись и на полчаса!’
Отвечает Макар, не робеючи:
‘Если встанешь ты, царь, с зорькой раннею
Да поскачешь кругом земли-матушки
На лихом-то коне — рядом с солнышком…
Ни на пядь от него не отстань, смотри!..
Так вернешься домой через суточки, —
Лишь другая заря зарумянится!..’
Рассмеялся тут царь во все горлышко,
И бояре кругом рассмеялися.
— ‘Эк, хитер ты, Киндей Вахрамеевич!
Уж и выдумал что! рядом с солнышком!..
Распотешил меня — царя-батюшку!
Не знавал за тобой такой удали…
Отгадай же теперь мою думушку,
Что сейчас вот в уме зародилася,
Расскажи мне ее — слово дС слова,
Да чтоб правды в речах твоих не было…
Не то — сшито, вон, платье рогожное,
Водовозная кляча оседлана!’
Отвечает Макар, не робеючи:
‘Про меня твоя царская думушка:

— 76 —

‘Плут великий Киндей Вахрамеевич!
Разгадал он мои две загадочки!..’
А и правды в речах моих не было:
Пред тобой, государь, не боярин твой
Воевода Киндей Вахрамеевич!
Я — Макар Митрофанов, крестьянский сын,
А Киндей у меня там телят пасет,
Не вели ты казнить его, глупого!..’ —
— ‘Вот как…’ — вымолвил царь и задумался,
А бояре все рты поразинули.
Царь погладил-погладил бородушку,
Напоследок сказал зычным голосом:
— ‘Ты — Макар-пастушонко, крестьянский сын?
Ты тот самый Макар, что телят гонял?
Ладно!.. Будь же теперь воеводою!
А Киндея, опального нашего,
Плута, вора, раба нерадивого,
Выдаем мы сейчас головой тебе!..
Ну, боярин Макар Митрофанович,
Поздравляем тебя с царской милостью,
Послужи-ка теперь верой-правдою
Нам и нашему миру крещеному!..’
Оробел тут Макар, земно кланялся:
‘Ох, ты гой еси, свет наш, надежа-царь!
Где уж мне, мужику сиволапому,
Воеводою быть, — миру службу служить?
Надо мною, отец ты наш, смилуйся!
Отпусти меня лучше телят гонять, —
Наше серое дело — мужицкое!..
Отвечал ему царь усмехаючись:
‘Ладно, парень! Пусть будет по-твоему,
Я другого пошлю на кормление,
У меня их, бояр, непочатый край!..
Вишь ты, сколько стоит — рты разинули…
Исполать тебе, малый! Проси у нас
За утеху какой хочешь милости,
Хоть полцарства запросишь — отдам тебе!’
Ободрился Макар, — головой тряхнул.
‘Если так, пусть Киндей Вахрамеевич, —
Плут и вор, нерадивый, лукавый раб, —

— 77 —

Остается у нас воеводою.
Он теперь проучен, станет шелковый…
Да и сыт!.. Знаешь сам, скоро двадцать лет,
Как растим мы ему брюхо толстое,
Набиваем утробу широкую!
А пришлешь ты к нам, царь, на кормление
Воеводу тщедушного, нового, —
Так придется раскармливать сызнова…
Ох!.. И чисто метет метла новая!..
Рассмеялся тут царь во все горлышко,
А бояре-то злятся, стоят — молчат,
Покраснели — что раки печеные.
— ‘Молодец ты, Макар Митрофанович, —
Смеючись, государь похвалил его, —
И с царем в голове родила на свет
Тебя умница-матушка родная,
А умен и тот поп, что крестил тебя!
Распотешил ты нас и бояр-дворян,
Вишь, какие стоят все веселые, —
Угодил ты им, знать, да не в бровь, а в глаз!
За утеху тебя, парень, жалую
Аксамитною шубой — собольею
Со плеча своего со могучего,
Да конем вороным, да своей казной —
Все червонцами — шапочкой полною!
А теперь ты ступай за Киндеем в лес,
Растерял он, поди, всех телят твоих!..
Пусть уж, глупый, опять воеводствует!..’
Эта сказка, детушки милые,
Ради смеху-потехи, без хитрости
В старину стародавнюю сложена.

— 78 —

——*——

Подвиг дикарки *).

(Быль).

В океане далеком, на вольном просторе,
Чудный остров зеленый раскинулся пышно
И расцвел, словно сад средь безбрежного моря.
Мирно жили там люди, трудились неслышно —
Муравейником дружным ютились на свете
В бедных хижинах, — просты и кротки как дети.
И врагов у них не было. Только могучий
Великан Килавеа грозил им вершиной
В конце острова, скрывшись за белою тучей,
И во мраке ночном весь пылал над долиной,
Появляясь во всей своей силе чудесной,
Словно огненный лес над горой поднебесной.
И горе той молилися темные люди,
За жилище великих богов почитали
И на склоне ее огнедышащей груди
Храм построили. Старцы-жрецы им сказали
Спокон веку, что грозная Пейла богиня
Там купается в огненной страшной пучине.
Люди темные верили. В сказке старинной
Хитроумных жрецов о богине жестокой
Говорилось: что пряди косы ее длинной
Обвивают утесы над бездной глубокой,
Что в предвечном огне, в раскаленном чертоге
С ней пируют и пляшут всесильные боги,
*) В этом стихотворении рассказано истинное происшествие, случившееся на одном из островов Тихого океана в 1825 году. На этом острове есть высочайшая огнедышащая гора Килавеа. Островитяне-дикари покловялись этой горе много веков, приехавшие из Европы проповедвики слова Христова просветили их, а молодая дикарка Капиолани своим подвигом утвердила суеверных братьев в истиной вере).

— 79 —

Что всех женщин ревнует она, ненавидит,
И к горе своей им подходить запретила,
Что весь остров погубит, когда их увидит
В заповедном лесу, где она насадила
Между черных обвалов и скал темно-красных
Для бессмертных мужей своих ягод прекрасных.
Говорилось: ‘Лишь жертвами ей, — кровожадной, —
Можно злобу ее укротить людям темным.
Страшен гнев ее! Лавой клокочущей, смрадной,
Огневыми волнами, потоком огромным
Она выжжет долину, засыплет золою,
И она воцарится над бездной морскою’.
Люди темные свято хранили завет
Злобной Пейлы. Жрецы ее в храме громадном,
Не согретом лучами небесного света,
В диких плясках служили богам безпощадным,
Приносили им жертвы, народ обирая,
Души робкие мрачным обманом пугая.
Но пришли корабли из далекого края,
Привезли проповедников Божьего слова…
И в восторге немом, ‘белым братьям’ внимая,
Дикари обратились во стадо Христово,
Правда Божия, свет и любовь, и свобода
Засветились в измученных душах народа.
В них слова Всеблагого запали глубоко,
Сердцем детским они понимали ученье,
Но жрецы изуверы богини жестокой
Раззореньем грозили, пророчили мщенье,
Страхом смерти мучительной души пугали
И подвижников честных Христа проклинали.
И смутился народ: ‘Кому верить: Христу ли, —
Проповеднику кроткому Божьего Царства,
Или Пейле?.. Жрецы ли ее обманули
Темных — нас? Или ‘белые’ полны коварства
И хотят, чтоб богиня нам всем отомстила.
Наши села рекой огневой затопила?..’

— 80 —

— ‘Что ж, — кричал старый жрец, — если верите ‘белым’,
Так идите скорей к грозной Пейле в чертоги,
Загляните в лицо ей хоть раз взглядом смелым
И узнайте, спасут ли вас новые боги!..
Да нарвите нам ягод в лесу заповедном!..’
И звучал его хохот злорадством победным.
— ‘Что?.. боитесь?.. — взревела несытая стая, —
Бойтесь, бойтесь вовеки! Платите нам дани,
Мы спасем вас!.. ‘Вдруг вышла жена молодая
Предводителя Найия — Капиолани
И сказала: — ‘Я верю во слово Христово!
Пейлы — нет! Я сейчас доказать вам готова.’
Жизнь отдам, а жрецов вековые обманы
Вам открою, нарушу их Пейлы заветы,
Вот при вас по тропинкам горы-великана
В лес пойду заповедный!.. А завтра к рассвету
Принесу ягод Пейлы вот этой рукою!
Не страшна мне богиня! Отец наш со мною!’
И пошла она смело. Народ изумленный
Шел за ней до подножья горы неприступной.
— ‘Ты умрешь!’ — завопил старший жрец исступленный
И затрясся от злобы. Душою преступной
Чуял он: ‘Вот откроются очи народа,
Белый жрец оттягает у нас все доходы’.
Ночь настала, и заревом пламенно-красным
Загорелося небо над мрачной горою,
Христианка все шла по тропинкам опасным
Между скал и обрывов бесстрашной ногою.
Выше… выше!.. Чуть видны уж белые ткани
Ее платья!..’ И скрылася Капиолани…
На заре принесла она ягод народу
И сказала: — ‘Там нет ни ревнивой богини
Ни богов кровожадных! Дарю вам свободу, —

— 81 —

Пейлы нет! Там Отец наш живет на вершине,
И везде Он живет! Он один был со мною!..’
И поверили ей дикари всей душою.
С того дня опустел мрачный храм злой богини,
И жрецы ее скрылись. Грозит из тумана
Огневой Килавеа, но люди в долине
Уж теперь не боятся горы-великана:
Успокоилась робких сердец их тревога.
Они верят в защиту Всевышнего Бога.

——*——

Белое перо.

(Американская быль).

На дальней окраине Нового Света
Стояла когда-то, в минувшие лета,
Под сводом зеленым сплетенных ветвей,
Простым деревянным крестом осененная,
Молельня, из грубого теса сложенная
Руками усердными братства ‘Друзей’,
И малое верное стадо Христово
По праздничным дням собиралося в ней
И слушало Божие слово.
То было в тяжелое смутное время,
Когда дикари, — краснокожее племя, —
Восстали. И в чаще родимых лесов
Охотились ‘красные псы кровожадные’
На ‘белых шакалов’. Орда безпощадная
Врывалась под мирные кровли домов —
И мстила пришельцам за землю родную,
Смывая горячею кровью врагов
Обиду свою вековую.
Из хижин лесных, из сожжеиных селений
Все жители скрылись в стенах укреплений,
Все просят: ‘Защиты, оружья, солдат!..’
Со страху все пахари стали солдатами, —
Грызутся зуб за зуб со ‘псами проклятыми’.

— 82 —

Один лишь ‘Друзья’ без оружья сидят —
Спокойны, бесстрашны — под кровлей убогой,
Их вера такая: ‘Индеец — нам брат.
Мы — дети Единого Бога’. —
К молитве вечерней они в воскресенье
В молельне сошлись и поют в умиленьи
Святой, вдохновенный любовью псалом:
‘Ты с нами, Отец! С нами — Сила небесная!
Не страшны враги, не страшна смерть телесная!’
В дремучем лесу под душистым шатром
Разносятся звуки дрожащей волною
Далеко, высоко. В молчаньи немом
Внимает им небо ночное.
Вдруг — дикие вопли, и лязг, и бряцанье,
И топот, и словно волков завыванья
Послышались близко. Индейцы, впотьмах,
Подкрались к молельне. Свирепые, красные, —
Расписаны к бою их лица ужасные,
Сверкает топор в беспощадных руках,
В жестокой забаве войны закоснелых,
Насмешкой кровавой — на всех поясах
Мотаются волосы ‘белых’.
В открытые окна, в открытые двери
Глядят они жадно… (Так хищные звери
Следят за добычей в трущобе лесной…)
И вдруг — все притихли. Стоят, изумленные, —
Застыли, — как Божьей грозой пораженные,
И смолк их зловещий, пронзительный вой.
Всесильное что-то коснулось их слуха,
Повеяло в души их мощной струей
Дыханье ‘Великого Духа’.
В молельне — все тихо. В немом созерцаньи,
Без рабского страха земного страданья,
Спокойно ‘Друзья’ ожидают конца,
Молясь: ‘Не введи их, Отец, в искушение,
Спаси их, не дай совершить преступление’.
Встал с места старик и сошел со крыльца,
И молвил индейцам, открыв им объятья: —
‘Мы все безоружны. Во имя Отца, —
Входите, — помолпмтесь, братья!’

— 83 —

И вождь дикарей — ягуар поседелый —
Пожал его руку рукою несмелой
И тихо сказал: — ‘Краснокожий твой брат
Уходит. Он знает: ‘Друзья’ — безоружные —
Работники, Духу Великому нужные,
На белых шакалов пойдет мой отряд, —
На тех, кто нас грабит, считая нас псами,
На тех, кто приводит к нам красных солдат…
А с братьями — братья мы сами!’
Он свистнул. И грозная воинов стая, —
Как выводок змей, по кустам исчезая, —
Бесследно пропала во мраке густом.
А вождь поднял руку, с улыбкой таинственной,
К пучку белых перьев прически воинственной,
Что высилась гордо над мрачным челом,
И вынул одно, и пером этим длинным
Украсил косяк над дверьми, под крестом,
Сказав: ‘Вот защита невинных!
Отныне, — брат белый, — даю тебе слово,
Стоять за вас грудью все племя готово, —
Никто вас не тронет: так ‘Дух’ приказал!
Прощай… Мои братья спешат в укрепление,
Где пушка голодная ждет нападения, —
В берлогу, где спит длиннозубый шакал!..’
Он скрылся. Старик возвратился в собранье,
Молитву Господню ‘Друзьям’ прочитал,
И все разошлися в молчаньи.

——*——

Мученица.

Спокойно стояла она пред судом,
Свободная Рима гражданка,
И громко, с восторженно-светлым лицом,
Призналась: она — христианка.

— 84 —

Ей лютая пытка и казнь не страшна,
И смерть она примет покорно, —
Гонений за правду пришли времена,
Ей жить с палачами позорно.
И в ужасе суд от безумных речей
Красавицы гордой и смелой!
Им жалко, что станет добычей зверей
Прекрасное, нежное тело.
‘Как в грязную, дикую секту жидов
Такая красотка попала?..
Нелепое стадо клейменых рабов!..
Однакож… как много их стало…
Как быстро во тьме разрослося оно —
Его, Назарея, ученье…’
Красавицу в цирк отослать решено,
Голодным зверям иа съеденье.
Она не бледнея и в цирке стоит,
И веры лучами согрета,
Пророческим оком с восторгом глядит
На будущность славы и света.
Толпа рукоплещет, арена шумит…
Она к истязанью готова: —
‘Я верю, я знаю, — оно победит,
Распятого вещее слово!
Я вижу: кумиры нечистых богов
С лица исчезают земного…
Мой Бог воцарился на веки веков,
Бог равенства, братства святого.
Великому делу я жизнь отдала,
Победа за нами — я верю!..’
И с кроткой улыбкой навстречу пошла
Она к разъяренному зверю.

——*——

— 85 —

ОТРЫВКИ.

——

I

Засни, засни, усталая душа,
Пока на небесах в торжественном молчаньи
Стоит царица ночь, бледна и хороша,
Как первых, светлых дней любви воспоминанье!
Засни, пока таинственная тень
Баюкает тебя обманом сновидений.
Разбудит скоро ненавистный день
Змею — тоску разлуки и сомнений…
Засни, — придет забвенье и покой,
Утихнет в сердце боль и притаятся слезы,
И к изголовию слетят былого грезы —
Прекрасных призраков неуловимый рой…

——*——

II

Последний удар.

Мне грезилось, что я — случайно позабытый
На поле битвы, между мертвых тел
Израненный боец, врагами недобитый…
Настала ночь, завыли волки, прилетел
Зловещий ворон. Надо мной в тумане
Плыла холодная красавица-луна
И в лица бледных, страшных трупов на поляне
Глядела царственно, спокойствие полна.
‘Когда же смерть придет? Когда конец мученья?
Добейте, люди-братья! Сжальтесь надо мной!’
Вдругъ — шорох, свет… Идут! В груди моей больной
Блеснул горячий луч надежды на спасенье…
Вы подошли ко мне… Любимая рука
Ударила меня ножом безь сожаленья,
И верен был удар, — и рана глубока…

——*——

— 86 —

III

На прощанье.

В рудниках — в холодном мраке под землею —
Бледный каторжник припомнит вдруг порой
Небо родины, приветно голубое
И ласкающий луч солнца золотой,
Иногда — родных, заветных песен звуки
Грезятся ему под звон его цепей…
Так и мне, впотьмах и холоде разлуки, —
Снится голос твой и свет твоих очей…

——*——

IV

* * *

Все великие истины миру даются не даром,
Покупают их люди всегда дорогою ценой,
Не найдешь их случайно, гуляя по шумным базарам, —
Там, где пошлость торгует дешевою ‘правдой людской’.
Не навеет их на душу легким, приветным дыханьем
Мимолетного ветра попутного, с бою, — под бурей-грозой, —
Добывается истина, — тяжким трудом и страданьем, —
Как жемчужина светлая в мрачной пучине морской.
И в истерзанном сердце, стерпевшем все раны и боли,
В час тяжелый сомненья, отчаянья, — в час роковой
Всходит Истина вдруг, словно колос на вспаханном поле.
И воскреснет душа, истомленная долгой борьбой.

——*——

О Г Л А В Л Е Н И Е.

Оригинальные произведения.

Чужому горю 35
Моя муза 36
Отклик 37
Под картину ‘Новое знакомство’. К. В. Лемоха 38
Божье окошко 39
Любимые куклы 40
Хата 41
Картинки с натуры:
I. Под праздник 44
II. За пяльцами 45
III. Милостыня 48
IV. У кабака 50
V. Два мальчика 51
VI. Незаконный 52
Типы нищих:
I. Задунай 53
II. Юродивая 54
В альбом счастливице 55
Сумасшедшая 56
В дурную погоду 58
Моя болезнь 59
Memento mori . 60
Деревенский пейзаж —
Зимою 61
Оправдавишй 62
Крылья 63
Обреченная 64
В степи 67
Песня париев 68
Пейзаж 69
Три загадки 70
Подвиг дикарки 79
Белое перо 82
Мученица 84
Отрывки:
I. Засни, засни, усталая душа 86
II. Последаий удар
III. На прощанье 87
IV. Все великие истины миру даются не даром —
Барыкова Анна Павловна
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека