Стихотворения А. Н. Плещеева. Новое издание, значительно дополненное. Москва. 1861, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1861

Время на прочтение: 18 минут(ы)
Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
Том VII. Статьи и рецензии 1860—1861
М., ОГИЗ ГИХЛ, 1950

Стихотворения А. Н. Плещеева. Новое издание, значительно дополненное. Москва. 1861.

Стихи г. Плещеева стали впервые появляться в печати лет пятнадцать или шестнадцать тому назад. Как известно, тогда вдруг, ни с того, ни с сего, редакторы больших и толстых журналов вообразили, что всякая строчка с кадансом {Стихотворный размер.— Ред.} и рифмой в конце должна компрометировать их серьезность,— и стихам, каковы бы они ни были, совершенно был загражден вход в важные ежемесячные издания. Начинающим поэтам приходилось печатать свои опыты в жалких газетах, вроде ‘Литературной’ или ‘Иллюстрации’. Конечно, после того, как смолкли голоса Лермонтова и Кольцова, трудно было находить отраду в виршах Грекова, Красова, Бернета и тому подобных стихотворцев1. Впрочем — виноваты — это были уж не начинающие поэты, для них был приют в находившейся при последнем издыхании (которое продолжается — увы! и доднесь) ‘Библиотеке для чтения’. Для поэтов получше поименованных открыты были, пожалуй, еще страницы ‘Москвитянина’, но здесь не особенно лестно было затесаться в соседство с гг. Михаилом Дмитриевым, Федором Глинкой, а иногда и с посмертными творениями какого-нибудь древнего Шатрова2. Как бы то ни было, но в последнем журнале был единственный приют для даровитых молодых поэтов, за которыми признавались достоинства и теми журналами, которые отказывались печатать их стихи. Фета, Полонского только и можно было встретить, что в ‘Москвитянине’. Г. Майков, которому при его первом появлении пророчили, что он чуть ли не будет заменой Пушкина, совсем приуныл на это время и смолк. Сколько помним, ни об одной книжке стихотворений, напечатанных отдельно, важные петербургские журналы не отзывались иначе, как тоном пренебрежения, временем смешанного даже с полным презрением. Иногда в темном закоулке смеси можно было встретить два-три стихотворения с очень известными именами, как, например, даже гг. Тургенева, Огарева… Но это была уступка или, как любит выражаться столь ослепительно ученый и столь помрачительно скучный г. Безобразов, компромисса, которая, пожалуй, и могла делаться для людей с некоторой репутацией, но которая была немыслима для поэтов начинающих.
Начинающие смотрят обыкновенно на свои первые стихотворения, как на нечто очень важное, возлагают на них все свои надежды, видят в них чуть не мировое значение и, конечно, почли бы жесточайшей обидой явиться со своими заветными думами, грезами и песнями в отделе разных известий, внутренних и иностранных обозрений и тому подобного скоро гибнущего журнального баласта. Они обыкновенно, несмотря на великие надежды свои, не обольщают себя ожиданием, что и с таким баластом можно выплыть на поверхность. И действительно! Как поразобрать хорошенько — обидно. Ну, неужто мои поэтические излияния, слезы и песнопения не стоят того, чтобы мне уделить всего-то одну жалкую страничку в книжке журнала, когда в нем находят чуть не сотню страниц красноречивые известия о блистательных дебютах какого-нибудь итальянского певца Мордини в Милане или о том, что где-нибудь в окрестностях Болоньи найден глиняный горшок, повидимому, очень древний и с древней, повидимому, надписью, которая так стерлась, что и разобрать ничего нельзя, да и самый древний горшок похож больше на новый, или, наконец, о том, что в германском городе Швейнфурте колбасники или сапожники устроили великолепное празднество в средневековом вкусе, ходили по улицам со знаменами в виде амуров с крылышками, зажигали плошки и факелы, произносили речи с демосфеновским пафосом и распевали разные гимны и песни. Иной раз и такой гимн или такая песня представлялись в известии с подстрочным переводом для утешения читателей, интересующихся успехами поэзии. Ну, как же не обидно! Гимны швейнфуртских сапожников предпочитаются стихотворениям Майкова, Фета, Полонского3. Как не обидно! Чем же руководились в этом случае издатели,— загадка, разрешение которой ставит совершенно втупик наши умственные способности. Разумеется, мелодии г. Фета, воспевающие тихие звездные ночи с трепетным светом луны, или утра, полные стыда и огня, ‘как сон новобрачной’, или ‘бурю на небе вечернем, -моря сердитого шум, бурю на море и думы, много мучительных дум, бури на море и думы, хор возрастающих дум, черную тучу за тучей, моря сердитого шум’,— конечно, эти мелодии не представляли никаких указаний, никаких практических применений в сфере интересов русского общества. Ну, а певец Мордини представлял? Конечно, александрийские стихи г. Майкова, о том, как —
Во дни минувшие, дни радости блаженной,
Лились млеко и мед с божественных холмов
К долинам бархатным Аонии священной.
или о том, как ложится тень прозрачными клубами
На Нивы желтые, покрытые скирдами,
На синие леса, на влажный злак лугов,
или гекзаметры о том, как он (г. Майков) срезал себе тростник у прибрежья шумного моря, или о том, как он разбил сад под сенью развилистых буков и во мраке прохладном статую воздвиг там Приаму,— конечно, эти александрийские стихи и гекзаметры не имели практического значения для русской жизни, ну, а этот древний глиняный горшок, найденный в окрестностях Болоньи, вероятно, имел! Конечно, баллады г. Полонского об индийском факире или о взятии Мемфиса не могли подвинуть нас ни на шаг по пути, так сказать, прогресса. Но ведь и самое слово ‘прогресс’ не употреблялось тогда в печати, даже в прозаических статьях и рассуждениях таких практических ученых (ныне, увы! забытых), как гг. Егунов, Небольсин и другие,— это слово, столь прославившее, по случаю появления своего в стихах, драгоценные истинно гражданскому русскому сердцу имена гг. Бенедиктова, Конрада Лилиеншвагера4 и Розенгейма, тогда было не на особенно многих устах. Но опять-таки, отчего хоть бы, например, пьеса Полонского ‘Зимний путь’ или его же ‘Затворница’ менее для нас, русских, интересны, если не полезны, чем швейн-фуртские поминания переодетых амурами колбасников? Между тем русская журналистика этого времени, которое мы невольно вспомнили, вовсе не была проникнута, да и не могла, по известным более или менее всем обстоятельствам, проникнуться особенно положительным, практическим, немедленно применимым характером. Напротив, она ударялась с заметным пристрастием в туманные области эстетических мудрований, широко и пространно толковала и о таких далеких предметах, ‘как греки и римляне, и насущные вопросы из русской жизни сводились более или менее на какую-нибудь написанную цифирными знаками диссертацию о колебаниях цен на хлеб или на так называемую современную хронику России, представлявшую для сотрудников журнала приятный и полезный труд списывания сенатских и других ведомостей. Само собой разумеется, теперь стихи никак не могут, как тогда, быть изгнаны из журналов. Прогресс, о котором мы так гордо восклицаем, в настоящее время очень приятно звучит и в них то в середине, то в конце строчки, то в начале, то в заключении пьесы. Но тогда! Удивительно, странно, непостижимо! Повторяем, поэты, успевшие приобресть себе некоторую известность, поэты, о которых говорил с сочувствием и похвалой Белинский, могли выдержать это гонение, притаиться на время совсем или играть в прятки в ‘Москвитянине’, но каково же было бедным начинающим! Им оставалась в качестве пристанища одна ‘Иллюстрация’, печатавшая без разбору все, что только попадалось к ней в руки: стихи или проза, дичь или действительно что-нибудь порядочное (последнее очень редко). Время было унылое для всех этих юношей, у которых, говоря поэтическим слогом, пламенеют на устах страстные поцелуи музы. Жертвою этого времени пали многие приятные певцы, вроде гг. Вердеревского, фон Лизандера и других. Сердце обливается у нас кровью, когда мы подумаем, какая судьба ждала бы гг. Платона Кускова Случевского5, Захарию Тура и всю эту плеяду, сияющую таким ярким светом на небе новейшего периода русской поэзии, если бы они имели несчастие явиться в то время. Не сдобровать бы им тогда. Едва ли загорелся бы тогда таким чудным метеором и г. Розенгейм. Ведь он не писал бы тогда звучными ямбами, дактилями и амфибрахиями об общественных вопросах, о старообрядстве, об управлении главного общества железных дорог и пр., а воспевал бы в невинности души своей луну и деву, вроде той, о которой говорится в его стихах (очень чувствительно), как у ней билась
Под капотиком груди волна.
В это-то время появилась небольшая книжка стихотворений г. Плещеева.
Ее постигла та же участь, с таким же пренебрежением отозвались об ней лучшие журналы. Зачем г. Плещеев говорит в ней о любви к человечеству, о его страданиях и будущих идеалах, о светлых надеждах? Зачем переводит стихи Гейне? Это почему-то не понравилось серьезным рецензентам, и они говорили о г. Плещееве чуть ли не с такой же строгой важностью, как о человеке, принесшем решительный вред литературе. Дико вспомнить теперь об этом. Неужто благородные чувства, благородные мысли, которыми веяло от каждой страницы небольшой книжки г. Плещеева, были таким ежедневным явлением в тогдашней русской поэзии, чтобы можно было с пренебрежением отвернуться от них? Да и когда же бывает это можно и позволительно? Если у г. Плещеева не было той поэтической силы, которая невольно покоряет себе чужую мысль и чувства, то нельзя же было видеть в стихах его фразы, справедливости которых не верит он сам. Что все в этих стихотворениях было вполне искренно и сказалось от души,— едва ли кто-нибудь мог усомниться в этом и тогда. Или не понравилось юношеское увлечение поэта, неопределенность его стремлений и надежд? Но была ли возможность выражать эти надежды, эти стремления точнее и определеннее,— об этом никто не хотел вспомнить. Кажется, особенной точности и ясности в выражении желаний не было в то время и нигде в литературе. Разумеется, говорить прямо, высказывать все ясно — не только проще, но и полезнее, но действительно ли все мы так высоко и безукоризненно развиты, что нам не нужно слышать искреннего голоса, заступающегося, хотя бы и в общих чертах, за лучшую сторону нашей природы, до сих пор мало торжествовавшую? ‘Земля иссушена и уныла’, говорится в эпиграфе к первому стихотворению первой книжки г. Плещеева: ‘но она вновь позеленеет. Дыхание зла не вечно будет проходить по ней, как дух попаляющий’. Конечно, и мысль, и выражение этих слов слишком общи, и написать на эту тему несколько стихотворений — не значит сказать что-нибудь новое, но все ли успело не только тогда, но и теперь так устареть для нашего общества, и не нужно ли, и не будет ли долго нужно повторять и толковать простейшие и неоспоримейшие истины и доказывать, что белое бело, а не черно, а черное черно, а не бело? Есть много самых обыкновенных понятий, врожденных человеку чувств, о которых тем не менее надо беспрестанно напоминать, чтобы они не забывались. Это и везде нужно, не говоря уже о нашем ^сформировавшемся обществе. Поэты с таким благородным и чистым направлением, как направление г. Плещеева, всегда будут полезными для общественного воспитания и найдут путь к молодым сердцам. Трудно употребить лучше его в дело те поэтические способности, которыми он обладает.
Мы очень рады, что в последнем издании стихотворений г. Плещеева встретились с лучшими пьесами из его первой книжки, которых он не поместил в предпоследнем издании, вероятно, вследствие тех неблагоприятных отзывов, какими приветствовали ее при первом появлении тогдашние журналы. Мы жалеем только, что он не дополнил их некоторыми стихами, которые, сколько нам помнится, были уже раз в печати.
С особенным удовольствием перечитали мы прекрасный гимн, известный нам наизусть,— гимн, который всегда останется прекрасной памятью скромной, но благородной литературной деятельности г. Плещеева:
Вперед! без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
Смелей! дадим друг другу руки
И вместе двинемся Вперед.
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет.
Жрецов греха и лжи мы будем
Глаголом истины карать,
И спящих мы от сна разбудим,
И поведем на битву рать!
Не сотворим себе кумира
Ни на земле, ни в небесах,
За все дары и блага мира
Мы не падем пред ним во прах!..
Провозглашать любви ученье
Мы будем нищим, богачам
И за него снесем гоненье,—
Простив озлобленным врагам!
Блажен, кто жизнь в борьбе кровавой,
В заботах тяжких истощил,
Как раб ленивый и лукавый,
Талант свой в землю не зарыл!
Пусть нам звездою путеводной
Святая истина горит,
И верьте, голос благородной
Недаром в мире прозвучит!
Внемлите ж, братья, слову брата,
Пока мы полны юных сил,
Вперед, вперед и без возврата,—
Что б рок вдали нам ни сулил!
Сколько помним, прежние рецензенты г. Плещеева были особенно недовольны стихотворением или отрывком из поэмы ‘Сон’, к которому были взяты эпиграфом слова Ламеннэ, приведенные нами выше. В этом отрывке, вероятно, от лица героя, который напоминает лермонтовского ‘Пророка’, рассказывается, как он, усталый и истерзанный тоской, прилег отдохнуть под дерево, и ему предстала в видении богиня, избравшая его пророком. И вот что услыхал он от нее:
Страданьем и тоской твоя томится грудь,
А пред тобой лежит еще далекий путь.
Скажу ль я, что тебя в твоей отчизне ждет?
Подымет на тебя каменья твой народ,
За то, что обвинишь могучим словом ты
Рабов греха, рабов постыдной суеты!
За то, что возвестишь ты мщенья грозный час
Тому, кто в тине зла и праздности погряз,
Чье сердце не смущал гонимых братьев стон,
Кому законом был — отцов его закон!
Но не страшися их! и знай, что я с тобой,
И камни пролетят над гордой головой.
В цепях ли будешь ты — не унывай и верь,
Я отопру сама темницы смрадной дверь.
И снова ты пойдешь, избранный мной левит,
И в мире голос твой недаром прозвучит.
Зерно любви в сердца глубоко западет,
Придет пора, и даст оно роскошный плод.
И человеку той поры недолго ждать.
Недолго будет он томиться и страдать.
Воскреснет к жизни мир… Смотри, уж правды луч
Прозревшим племенам сверкает из-за туч!
Иди же, веры полн… И на груди моей
Ты скоро отдохнешь от муки и скорбей.
Стихотворение заключается следующими стихами пророка:
Мой падший дух восстал, и утесненным вновь
Я возвещать пошел свободу и любовь.
Мотив этой пьесы точно так же, как и мотив стихотворения ‘Вперед’, проходит более или менее внятно по всем собственно оригинальным стихотворениям г. Плещеева, которые, впрочем, составляют не более одной трети изданного им теперь собрания. Пафос, которым одушевлен выписанный нами юношеский гимн, большею частью переходит в элегическое настроение. Г. Плещеев с сочувственною грустью останавливается перед темными явлениями жизни и, чувствуя прочность зла и свое бессилие бороться с ним, часто молит бога об одном: чтобы жар его сердца ‘не засыпало пеплом мертвящее сомнение’. Глубокая искренность этих теплых слов, любовь к истине и к благу ближних, вызывавшие эти элегические стихи, не может быть подвергнута ни малейшему сомнению теперь, когда г. Плещеев после длинного, чуть не десятилетнего перерыва своей деятельности6 явился в литературе с тем же настроением, с каким мы видели его на первых порах его поэтической деятельности. Те же стремления, ту же грусть бессилия, столь понятную в устах людей поколения, к которому принадлежит г. Плещеев, увидали мы опять в его стихах:
Дни скорби и тревог, дни горького сомненья,
Тоска болезненных и безотрадных дум,
Когда ж минуете? Иль тщетно возрожденья
Так страстно сердце ждет, так сильно жаждет ум?
Не вижу я вокруг отрадного рассвета!
Повсюду ночь да ночь, куда ни бросишь взор.
Исчезли без следа мои младые лета,
Как в зимних небесах сверкнувший метеор.
Как мало радостей они мне подарили,
Как скоро светлые рассеялись мечты,
Морозы ранние безжалостно побили
Беспечной юности любимые цветы.
И чистых помыслов и жарких упований
На жизненном пути растратил много я,
Но средь неравных битв, средь тяжких испытаний
Что ж обрела взамен всех грез душа моя?
Увы! лишь жалкое в себе разуверенье
Да убеждение в бесплодности борьбы,
Да мысль, что ни одно правдивое стремленье
Ждать не должно себе пощады от судьбы.
И даже ты моим призывам изменила,
Друзей свободная и шумная семья!
Привета братского живительная сила
Мне не врачует дух в тревогах бытия.
Но пусть ничем душа больная не согрета,
А с жизнью все-таки расстаться было б жаль,
И хоть не вижу я отрадного рассвета,
Еще невольно взор с надеждой смотрит в даль.
Эта надежда слышится подчас довольно внятно в некоторых последних произведениях г. Плещеева. Справедлива ли такая надежда, бог знает. По временам он обличает сознание, что те слишком обобщенные мысли и чувства, которые он проводит в своих стихах, требуют при новых условиях времени более определенного и прямого смысла для жизни.
За г. Плещеевым осталась одна сила,— сила призыва к честному служению обществу и ближним. Смысл лучшей стороны деятельности г. Плещеева яснее всего выражается стихотворением его, напечатанным на 148 стр. нового издания, от большей части его оригинальных пьес веет на читателя тем добрым чувством, тем здравым пониманием обязанностей и цели жизни, которые высказаны в этих стихах:
Перед тобой лежит широкий, новый путь.
Прими же мой привет, не громкий, но сердечный,
Да будет, как была, твоя согрета грудь
Любовью к ближнему, любовью к правде вечной.
Да не утратишь ты в борьбе со злом упорной
Всего, чем ныне так душа твоя полна,
И веры и любви светильник животворный
Да не зальет в тебе житейская волна.
Подъяв чело, иди бестрепетной стопою,
Иди, храня в душе свой чистый идеал,
На слезы страждущих ответствуя слезою
И ободряя тех, в борьбе кто духом пал.
И если в старости, в раздумья час печальный,
Ты скажешь: в мире я оставил добрый след,
И встретить я могу спокойно миг прощальный…
Ты будешь счастлив, друг, иного счастья нет!
В нескольких стихотворениях г. Плещеева, в которых он обращается к реализму, от стремления и надежд, выражаемых в общих чертах, переходит к изображениям действительности с ее прозаическими и мелкими подробностями,— в этих пьесах нет ни той силы, ни той глубины чувства, которые мы замечаем в его произведениях. Элегические стихи его не перестраиваются на сатирический лад, у него нет ни негодования, без которого сатира невозможна, ни того наблюдательного взгляда, который умеет подмечать смешные и вредные стороны действительности, ни того изобразительного таланта, который умеет резко и рельефно выставлять такие черты.
Мы уже сказали, что переводы занимают две трети места в его книге, и одна из этих третей посвящена переводам из Гейне. И эти переводы, как упомянуто выше, не были при первом появлении пощажены критикой. Кажется, и этот труд был причислен к занятиям, представляющим бесполезную трату времени. Положим, г. Плещеев передавал в своих стихах лишь одну сторону немецкого поэта, именно те его произведения, которые не касаются прямо общественных интересов, но мы уже видели, что талант г. Плещеева не представляет некоторых сторон, существенно необходимых для передачи социальных стихотворений Гейне, которые все почти полны чрезвычайного юмора, и в выражении, и в самых образах. Понятно, что г. Плещеев брался именно за то, что более всего поддавалось его таланту. Нам кажется, что и собственные его стихотворения в юмористическом тоне, о которых мы упомянули без особенной похвалы, вызваны не столько собственно внутренним чувством поэта, сколько общим направлением всей современной русской литературы к реализму.
Самая большая пьеса, переведенная г. Плещеевым из Гейне, это — ‘Вильям Ратклифф’, одно из первых, почти детских произведений автора ‘Книги песен’7. Сама по себе эта трагедия или драматическая баллада, как называет ее сам автор, не замечательна, в ней мы видим Гейне еще чистым романтиком со всеми романтическими дикостями. Но в деятельности немецкого поэта на нее нельзя не обратить внимание. На ней заметно сильное влияние ‘Разбойников’ Шиллера, и уже переход к новой, реальной поэзии чувствуется довольно ясно. Гейне говорит, что первый полуромантический период его поэзии завершается этою драмой, что она служит, так сказать, последним словом этого периода, ‘это слово,— говорит он,— сделалось впоследствии лозунгом, от которого прояснялись черты бедняка и вытягивались жирные физиономии сынов счастия. У очага почтенного Тома, идеального разбойника из класса partageux {Сторонник уравнительного распределения имущества. — Ред.}, уже слышится запах этого великого вопроса о супе, за который принялись теперь такое множество дрянных поваров, и который со дня на день все больше и больше перекипает. Счастливец поэт! он видит дубовые рощи, таящиеся в оболочке жолудя, он ведет разговор с поколениями, которые еще не зарождались в утробе матерей. Эти поколения нашептывают ему свои тайны, и он передает их потом громко среди народной площади. Но голос его глохнет в нуждах дня, и не многие слушают его, и никто не понимает. Фридрих Шлегель назвал историка пророком прошедшего. Едва ли не еще справедливее назвать поэта историком будущего’ 8.
Гейне совершенно прав, говоря это о своей драме, почти в самом конце своей деятельности, которая действительно развилась в свою очередь, как дубовая роща из жолудя, из этой драмы. Но ‘Вильям Ратклифф’, взятый отдельно, без связи с остальными произведениями поэта, лишается большей части своего интереса, и становится очень понятно, почему он обратил на себя при первом появлении, вместе с другою юношескою драмою Гейне ‘Альманзором’, так мало внимания.
Перевод г. Плещеева верен и хорош, и для русских любителей Гейне будет любопытен, как черта из биографии автора ‘Путевых картин’, он может, пожалуй, быть прочитан и как образец болезненного романтизма, охватывавшего всю немецкую поэзию в то время, когда выступал на литературное поприще Гейне. Но достоинства положительного у этой драмы решительно нет, и — признаемся — мы думаем, что у того же Гейне г. Плещеев мог бы взять что-либо более интересное для перевода.
Из остальных стихотворений, переведенных из этого поэта г. Плещеевым, большая часть взята из ‘Buch der Lieder’ и ‘Neue Gedichte’ {‘Книга песен’ и ‘Новые стихотворения’. — Ред.}. Перевод этот принадлежит к лучшим на русском языке переводам этих прелестных песен. Некоторые из них стали всем известны с первого появления в печати. И действительно, едва ли можно передать лучше, чем передал г. Плещеев, стихотворения ‘Возьми барабан и не бойся’, ‘Речная лилия’, ‘Ветер осенний колышет’ и др.
Кроме Гейне, г. Плещеев переводил и переводит и других немецких поэтов. В его книжке есть стихотворения и даровитейшего из немецких романтических лириков Эйхендорфа и из бездарнейшего католического романтика Оскара Редвица, отличившегося в последнее время стихотворением на геройство неаполитанской королевы в Гаэте, за что и получил, как писали в газетах, какое-то подаяние не то от баварского, не то от венского двора. Г. Плещеев переводит и таких действительно замечательных поэтов, как Фрейлиграт и Мориц Гартман, и таких слабых, хотя известных в Германии стихотворцев, как Роберт Пруц и Карл Бек. Надо правду сказать, теперь нетрудно добиться в немецкой поэзии некоторой известности и даже получить авторитет. Кажется, никогда еще немецкая литература не была так бедна поэзией, как в последнее время. Тот самый Роберт Пруц, из которого г. Плещеев перевел несколько пьес, издал недавно исторический очерк изящной немецкой литературы с 1848 года. Поэзия за это время представляет в Германии самое плачевное зрелище. Все, что сколько-нибудь превышает уровень посредственности, принадлежит поэтам уже не нового поколения, поэтам, не молодым и оканчивающим свое литературное поприще. Хотя в книге Пруца и есть целая глава, посвященная, как он называет их, поэтическим подросткам, но на эти подростки плохая надежда. Единственным исключением из ныне пишущих немецких поэтов можно назвать Морица Гартмана, и почти все, что перевел из этого поэта г. Плещеев, стоит внимания. Не таковы его переводы из Бека, Пруца и Анастазия Грюна9. Переводы из этих поэтов занимают, правда, самое незначительное место в книжке г. Плещеева, но было бы приятнее, если б и этого места не было им уделено и г. Плещеев обратил свое внимание на что-нибудь иное, если не в новой, то в прежней немецкой литературе.
Из прежних поэтов мы находим в его книжке прекрасный перевод одного очень хорошего, хотя и мало известного стихотворения Гете ‘Молитва’ и несколько романтическую песню Рюкерта ‘Странник’. Г. Плещеев — сам немножко романтик и, вероятно, потому взял у Рикерта только одну эту пьесу. Вообще мы редко можем упрекнуть г. Плещеева в том, чтобы он брался за что-либо несродное его таланту.
Фрейлиграт представляет по таланту и по самому роду своих произведений совершенную противоположность г. Плещееву. Это поэт образов ярких и блестящих, но у Фрейлиграта есть две-три пьесы в том элегическом рефлективном тоне, который так удается нашему поэту, и г. Плещеев взял лучшую из этих пьес и перевел, не увлекаясь роскошью других.
Люби, пока любить ты можешь,
Иль час ударит роковой,
И станешь с поздним сожаленьем
Ты над могилой дорогой!
И сторожи, чтоб сердце свято
Любовь хранило, берегло,
Пока его другое любит
И неизменно и тепло.
Тем, чья душа тебе открыта,
О дай им больше, больше дай!
Чтоб каждый миг дарил им счастье —
Ни одного не отравляй!
И сторожи, чтоб слов обидных
Порой язык не произнес,
О боже! он сказал без злобы,
А друга взор уж полон слез!
Люби, пока любить ты можешь,
Иль час ударит роковой,
И станешь с поздним сожаленьем
Ты над могилой дорогой!
Вот ты стоишь над ней уныло,
На грудь поникла голова.
Все, что любил — навек сокрыла
Густая, влажная трава,
Ты говоришь: ‘хоть на мгновенье
Взгляни, изныла грудь моя!
Прости язвительное слово,
Его сказал без злобы я!’
Но друг не видит и не слышит,
В твои объятья не спешит,
С улыбкой кроткою, как прежде,
‘Прощаю все’ не говорит!
Да! ты прощен… но много, много
Твоя язвительная речь
Мгновений другу отравила,
Пока успел он в землю лечь.
Люби, пока любить ты можешь,
Иль час ударит роковой,
И станешь с поздним сожаленьем
Ты над могилой дорогой!
Для чего перевел г. Плещеев пьесу Анастазия Грюна ‘Старый комедиант’, понять довольно трудно. Это все равно, как если бы Фрейлиграт вздумал переводить с русского Tendenz-Gedichte {‘Стихотворения с тенденцией’ — Ред.} г. Розенгейма. Грюн ни на волос не лучше. Это — холодный, изысканный ритор без всякого поэтического чутья, его стихотворения похожи на рифмованные журнальные статейки и фельетоны, и если он прославился, то только потому, что принадлежал к австрийским поэтам, вроде известного Якова Хама10, с таким же милым и богобоязненным направлением. Написать, что не только на всей земле, ‘о даже и в самой Австрии не наступали еще торжества правды и свободы, как это сделал Грюн в своих знаменитых ‘Прогулках венского поэта’, было уже страшнейшим героизмом, неслыханным либерализмом, которого тем паче нельзя было ожидать от титулованного потомка древней имперской фамилии: Грюн, как известно, только псевдоним, а настоящая фамилия поэта — граф фон Ауэрсберг. Смелость его нисколько не превосходит новейших либеральных тенденций гг. Бенедиктова, Розенгейма и др. Если же либеральный немецкий поэт стал известен и вне своего отечества, то этому он обязан только тому, что немецкий язык более распространен, чем тот, на котором призывает человечество к прогрессу г. Розенгейм.
Совсем иное дело Мориц Гартман, хотя и он родился австрийским подданным. Не говоря уже о таланте, которым едва ли равняется с ним кто-нибудь из немецких поэтов нового поколения, самое направление его не может быть и сравниваемо с графскими тенденциями венского поэта. То, что перевел из него г. Плещеев, как мы уже сказали, очень удалось, но только за исключением несколько темной и странной датской баллады про короля Альфреда. У Гартмана вы редко встретите что-нибудь сочиненное, насильно придуманное, как это часто случается даже у лучших поэтов этого направления, напротив, все у него прочувствовано, всюду слышен голос человека, глубоко проникнутого убеждением. Его произведения явились потому, что он не мог не высказаться, тогда как у многих других немецких поэтов политической школы вы постоянно замечаете, что им хочется сказать то, что не вошло еще в них органически. Чтобы привести пример, вспомним Пруца. Он считается одним из радикальнейших немецких поэтов последнего времени. Обскуранты гремели и отчасти гремят и теперь против него жестокими проклятиями. Но как вам нравится, например, следующая черта его радикализма! В своем историческом обозрении ‘Немецкая литература с 1848 года’ он обращается с упреком к Морицу Гартману и к Альфреду Мейснеру11 за то, что они говорят с сочувствием о чехах и выражают свое уважение к этой угнетенной национальности. Такие радикалы только и могут быть, что у немцев.
Г. Плещеев переводит не одних немецких поэтов. В его книге есть несколько очень хороших переводов с польского и малороссийского. Особенно нравятся нам три так называемые ‘Сельские песни’ (с польского).

ПРИМЕЧАНИЯ

Чернышевский еще в студенческие годы проявлял живой интерес к творчеству поэта А. Н. Плещеева. Так, он упоминает о нем в письме к родным от 25 сентября 1846 года (стало быть, до ареста петрашевцев) наряду с именами Белинского и Искандера (Герцена). Арест Плещеева вместе с другими петрашевцами произвел на Чернышевского огромное впечатление, о чем свидетельствует запись в ‘Дневнике’ 25 апреля 1849 года: ‘Вечером два раза был Ал. Фед., оба раза ненадолго, рассказывал о том, как взяла тайная полиция Ханыкова, Петрашевского, Дебу, Плещеева, Достоевских и т. д.,— ужасно подлая и глупая, должно быть, история, эти скоты, вроде этих свиней Бутурлина и т. д., Орлова и Дубельта и т. д.,— должны были бы быть повешены’. Личное знакомство Чернышевского с Плещеевым началось с 1858 года, и в том же году поэт начал печатать свои стихотворения в ‘Современнике’.
1 Греков Николай Порфирьевич (1810—1866) — русский второстепенный поэт и переводчик. — Красов Василий Иванович (1810—1855) — поэт, участник кружка Станкевича, преподаватель русской литературы в Москве. — Вернет (псевдоним Жуковского Александра Кирилловича, 1810—1865) — чиновник, слабый поэт, сотрудник ‘Библиотеки для чтения’.
2 Дмитриев Михаил Александрович (1796—1866) — второстепенный писатель. — Глинка Федор Николаевич (1786—1880) — русский писатель, привлекался по делу декабристов и был сослан в Петрозаводск, впоследствии отошел к правым кругам. — Шатров Николай Михайлович (1765— 1841) — поэт, автор стихотворений, од, подражаний псалмам и пр.
3 Полонский Яков Петрович (1820—1898) — поэт.
4 Егунов Александр Николаевич (1824—1897) — статистик и экономист, автор работы ‘О ценах на хлеб в России’, рецензию на которую писал Чернышевский.— Небольсин — фамилия двух ‘ученых’: Григория Павловича (1811 —1896) — автора работ по коммерческой истории и статистике России, и Павла Ивановича (1817—1893) — историка и этнографа.— Лилиеншвагер — псевдоним Добролюбова, которым он подписывал стихотворения в ‘Свистке’.
5 Вердеревский — поэт 30-х и 40-х годов.— Фон-Лизандер Дмитрий Карлович (1824—1894) — поэт, в 1859 году выпустил сборники стихов ‘Сорок пять сонетов’, ‘Луч тени’, осмеянные в ‘Современнике’ Добролюбовым. — Кусков Платон Александрович (1834—1909) — поэт начала 60-х годов.— Случевский Константин Константинович (1837—1904) — поэт, редактор ‘Правительственного вестника’. В 1866 году написал ‘Явления русской жизни под критикой эстетики’, направленной против эстетических воззрений Чернышевского.
6 Здесь Чернышевский имеет в виду пребывание Плещеева в тюрьме и ссылке по делу петрашевцев с 1849 по 1858 год.
7 Перевод гейневского ‘Вильгельма Ратклиф’ Плещеев посвятил Чернышевскому. Вот что писал Плещеев по этому поводу Добролюбову: ‘Я перевел стихами целую трагедию Гейне ‘Вильям Ратклиф’… Пьеса эта в романтическом роде, но в ней есть кое-что современное, …затронут мимоходом один из насущных вопросов дня. Гейне писал ее под влиянием тех теорий, которые в литературе нашей нашли себе только одного поборника — Н. Г. Чернышевского. И потому мне очень бы хотелось посвятить ему мой перевод. Не знаю, будет ли это ему приятно. Я этим посвящением хотел бы также заявить мое к нему глубокое уважение. Если увидите его, спросите, позволяет ли он мне это сделать, и передайте ему мой искренний поклон’ (датировано 25 августа 1859 г.). На этом письме к Добролюбову имеется надпись Чернышевского (дата неизвестна): ‘Добролюбов забыл спросить… Я увидел это посвящение только в печати (перевод ‘Ратклифа’ был напечатан в ‘Современнике’, в 11-й книжке 1859 года. — Ред.). Что за нелепая мысль явилась у Плещеева удостоить меня этой чести! Разумеется, не сердился на глупость, но если бы знал о намерении Плещеева сделать ее, то попросил бы не делать, так как Ратклиф казался мне дурацким произведением’.
8 Шлегель Фридрих (1772—1829) — немецкий философ и поэт романтического направления, автор исторической работы ‘Лекции о древней и новой литературе’. Отрывок, заключенный в кавычки, переведен из Предисловия Гейне к ‘Neue Gedichte’.
9 Фрейлиграт Фердинанд (1810—1876) — немецкий поэт, член Марк-сова ‘Союза коммунистов’, не до конца последовательный демократ, Фрейлиграт в 1871 году приветствовал бисмарковские реформы по объединению Германии. — Гартман Мориц (1821—1872) — немецкий поэт и общественный деятель. — Пруц Роберт (1816—1872) — немецкий писатель, один из создателей социального романа в Германии, противник абсолютизма. — Бек Карл (1817—1879) — немецкий поэт, сторонник национального освобождения Венгрии, где он жил. — Грюн Анастазий, псевдоним Антона Ауерсберга (1806—1876) — немецкий поэт.
10 Яков Хам — имя, которым Добролюбов назвал автора своих ‘Неаполитанских стихотворений’ (No 6 ‘Свистка’). В этих стихотворениях Добролюбов от имени выдуманного им поэта Якова Хама, под видом похвалы неаполитанскому королю Франциску, разоблачает реакционный режим этого короля.
11 Майснер Альфред (1822—1885) — немецко-чешский писатель, утопический социалист, участник революции 1848 года, после которой стал в ряды умеренных либералов.

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЕ И БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ КОММЕНТАРИИ

Впервые напечатано в ‘Современнике’ 1861 г., кн. III, отдел ‘Современное обозрение. Новые книги’, стр. 149—151, без подписи автора. Перепечатано в полном собрании сочинений 1906 г., т. VIII, стр. 118—128. Печатается по тексту ‘Современника’.
Начала народного хозяйства. Руководство для учащихся и для деловых людей Вильгельма Рошера. Перевод И. Бабста.
Впервые напечатано в ‘Современнике’ 1861 г., кн. IV, отдел ‘Современное обозрение. Новые книги’, стр. 149—151, без подписи автора. Перепечатано в полном собрании сочинений 1906 г., т. VIII, стр. 129—140, а также в ‘Избранных сочинениях’ 1935 г., т. II, 2-й полутом, стр. 382—398 (по тексту полного собрания сочинений, сверенному с корректурой). Корректура: 2 листа (формы) с подклейкой в 17 строк, адресована цензору В. Бекетову, вторая от 18 апреля (1861), разрешительная надпись Бекетова от 18 апреля 1861 г., корректурная и незначительная стилистическая правка. Хранится корректура в ЦГЛА (No 1847). Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с корректурой.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека