Степная Вифсаида, Серафимович Александр Серафимович, Год: 1902

Время на прочтение: 15 минут(ы)

А. С. Серафимович

Степная Вифсаида

А. С. Серафимович. Собрание сочинений в семи томах. Том второй
М., ГИХЛ, 1959

ДОРОГА

Земля наша велика и обильна, но мы ее совершенно не знаем. Сколько по лицу ее разбросано драгоценных уголков, о которых мы не имеем ни малейшего понятия, уголков, из которых на Западе сделали бы по жемчужине.
Об одном из таких уголков я хочу рассказать.
Поезд шел по Тихорецко-Царицынской ветви Владикавказской железной дороги. В два часа дня кондуктор возгласил:
— Станция!
Отсюда до местоназначения оставалось восемьдесят верст, и надо было ехать на лошадях. Часа через два я выезжал со двора земской станции на тройке в покойном рессорном экипаже.
Экипаж с особенным, характерным звуком рессор катится по пыльной дороге, влево степь, вправо тянется Великокняжеская станица донских казаков. Маленькие, приземистые саманные белые домики под соломенной крышей, базы и плетни, огромные пустыри производят впечатление хутора. Это — богатая, большая торговая станица. На огромном пустыре, заросшем бурьяном, колючкой, полынью, перерезанном в разных направлениях пыльными уезженными дорогами, сиротливо стоит деревянная церковь. Что поражает б станице — так это бедность зелени: голо, неприкрыто, и жгучее степное солнце немилосердно палит и эту одинокую церковь, и саманные домики, и широкие пустынные пыльные улицы, и заросшие колючкой пустыри, и степь, которая надвинулась со всех сторон и, кажется, царит и в самой станице. Только на пустыре, недалеко от церкви, за дощатой отгородкой сиротливо стоят два садика — общественный и при местном училище,— но и они, видимо, подавлены этим степным могуществом.
Станица, церковь, саманные домики и сиротливые, затерянные среди степи деревья двух садиков понемногу отходят назад. Во все стороны простирается солонцеватое бесплодное пространство. Здесь ни поселений, ни хуторов, лишь изредка попадаются зимовники коннозаводчиков, этих пауков, сосущих донское войско.
Куда ни глянешь, везде истрескавшаяся сухая земля. Знойный ветер метет по дороге столбами пыль. Степь курится, и над ней там и сям ходят смерчи, наводя уныние и тоску. Пыль мелкая, едкая, горячая лезет в глаза, в нос, уши, делает ямщика, экипаж, лошадей и меня серыми.
Зной струится и колеблется над буграми, и вдали появляется марево: на самом краю степи вдруг показывается длинной полосой вода, как будто силуэты деревьев, ветряных мельниц, неясные призраки строений. Но немного погодя эта светлая полоса воды отделяется от горизонта вместе с силуэтами деревьев, строений, подымается, тает, и видишь только одну голую, сожженную безлюдную степь. Лошади бегут усталой рысцой, отчаянно отбиваясь от мух головой, ногами, хвостом, рессоры похрустывают, кузов качается, веки тяжелеют, размаривает сонливость. Мой ямщик клюет, покачивается, стараясь удержаться, да вдруг разом качнется с козел, очнется, подергает вожжами, и опять начинается то же.
И меня клонит ко сну. Я не могу удержаться и опускаю утомленную, разболевшуюся голову на подушку, но через минуту снова подымаюсь: невозможно лежать — голова скатывается, а щеку и шею немилосердно палит солнце, если же поднять верх — становится душно, и через минуту обливаешься потом. Я снова сажусь и гляжу на мелькающие ноги лошадей и слушаю, как похрустывают и постукивают колеса, как носится горячий, скучный ветер над степью и экипаж катится в облаках пыли.
Станица давно скрылась позади. Кони в мыле и в поту яростно бьют себя по брюху ногами. Дорога и придорожный бурьян медленно отходят назад.
— Сколько верст осталось до станции?
Ямщик, одолеваемый дремотой, качнулся, мгновение казалось — он свалится под колеса, но он очнулся, задергал вожжами и, чтобы скрыть смущение, стал немилосердно хлестать пристяжную.
— Не лукавь, не лукавь, не лукавь!..— И он в такт своим словам хлестал бедного коня, который сначала отмахивался хвостом, не придавая этому серьезного значения, но видя, что от него не отстают, стал прыгать всеми четырьмя ногами. Кучер успокоился.
— Сколько верст до станции? — спрашиваю.
— Ась? Верстов сколько? Да, почитай, половину проехали. Да вон половина и будет, вот зимовник,— проговорил он, указав вперед кнутом.— Пятнадцать верстов сюда считаем, значит, пятнадцать осталось.
Ямщик повернулся ко мне спиной и потрагивал лошадей.
— Теперя скрозь зимовники пойдут. Тут больше никаких других поселениев нету, акромя зимовников… Но-о, милаи!
Ямщик говорил, сидя ко мне спиной, точно обращался совсем не ко мне.
— Лютый народ.
— Кто?
— А коннозаводчики.
— А что?
— Позавчера на зимовнике человека убили. Приказчик на поле приехал, парень косит. ‘Как, грит, тихо косишь’. А парень грит: ‘Не могу шибче’.— ‘А, грит, не могешь?!’ — плетью его калмыцкой через лоб, упал, а он ногами. Вечером идут ребята вечерять. ‘Пойдем, Ваня, вечерять’.— ‘Нет, братцы, не буду вечерять’. Лег под стогом, ничего не сказывает. Ребята полегли спать, скрозь сон слышут — стонает. Подымет кто-нибудь голову: ‘Ты чего, Ваня?’ — ‘Батюшку бы мне, братцы’.— ‘Спи, Ваня’. Известно, за день-то намаются, спать хочется. Покеда месяц светил, видать по степи было, он все стонал, а как месяц закатился — замолчал. Утром встали, а он мертвый… Но-о, милаи!..
Коннозаводчики снимают у донского войска по нескольку десятков тысяч десятин, внося три копейки арендной платы за десятину, ведут хозяйство и обязаны держать табуны лошадей, которых и поставляют за хорошую цену в кавалерию. В степи они чувствуют себя князьками. Большей частью это разбогатевшие мужики, беспощадные и жестокие к рабочим.
Зимовник медленно отходит назад и скрывается за бугром, и опять зной, пыль, безлюдье и сожженная солончаковая степь. Дорога, на сколько только хватает глаз, дымится, ветер бежит вдоль нее и несет облака пыли, острые, наклоняющиеся вперед, точно дым и гарь с огромного пожарища. По краям степи небо серо-желтое и мутное. И я опять смотрю на мелькающие лошадиные ноги, на подпрыгивающие шлеи и взмыленную, потемневшую под ними лошадиную шерсть. Солнце все раскалило: не только к железным — к деревянным частям тарантаса нельзя прикоснуться рукой, страшно разогрелись подушки, чемодан, платье. А кругом все тот же сизый полынок, из-желта-бурая горелая трава, между которой сквозит сухая, потрескавшаяся земля, то же обманчивое марево. Даже скирды и стога сена, виднеющиеся вдали, не уничтожают впечатления пустынности.
Только уже к вечеру, когда я подъезжал к последней станции, жар свалил и отяжелевшее, усталое солнце все больше и больше опускалось, посылая к нам косые красноватые лучи, и рядом с лошадьми и тарантасом бежали длинные и острые тени. Марево пропало, мутное небо очистилось, посинело и стало прозрачным, даль открылась. В посвежевшем воздухе молчаливо реяли стрижи, а в сторонке низко над степью тянулась вереница журавлей, и характерные гортанные звуки доносились оттуда. Быстро пронеслись утки, вытянув шеи,— где-нибудь близко вода. Я вдыхал полной грудью этот степной вольный воздух.
Впереди по горе закраснелись крыши построек, напоминая помещичью экономию. Это была Манычская санитарно-лечебная станция. Она казалась жалкой и затерянной среди огромной сожженной пустыни безлюдной степи. Кругом было так пусто, так тихо, что невольно охватывал страх перед жизнью в этих закинутых домиках с низкими красными крышами, перед тоской одиночества и унылостью. Жизнь представлялась такой же унылой, однообразной и плоской, как степь.

НА СТАНЦИИ

Я никак не мог понять, что это. Вдоль окна золотилась узкая щель, жужжали мухи. Странные, непонятные звуки, уканье, тонкий плач, глухое, придавленное рыданье невнятно пробивались сквозь затворенный ставень окна… Дорога, жара, степь, пыль, безлюдье… Ах, да, ведь я же на грязелечебной станции. Это уже утро.
Я торопливо соскочил с постели и толкнул окно и ставень. В комнату ворвалось яркое свежее утро, птичье щебетанье и, что меня поразило, звуки оркестра,— так они не вязались с впечатлением безлюдности широко открывавшейся в окно степи, дышавшей мощью пустыни.
Я торопливо оделся и вышел. Штук десять домов стояло вокруг площадки, на которой играли музыканты. С четырех сторон примыкал подрастающий лесок, так странно выделявшийся среди безлесной местности. А кругом степь, степь и степь без конца и краю, без признаков жилья. Только несколько калмыцких кибиток чернели в отдалении. Я отправился к доктору. Он осмотрел, выслушал и назначил грязевые ванны. Но предварительно нужно было принять несколько рапных ванн. Захватив простыню, я минут через пять уже спускался к Грузскому целебному озеру. Когда оно открылось, я в изумлении остановился. Под ярким июньским солнцем блестело льдом и ослепительно белело снегом озеро. Это была поразительная зимняя картина среди сожженной от зноя степи.
Я спустился к самому озеру. Соль сплошным слоем то в виде снега, то в виде льда лежала по грязи, которой было заполнено озеро. В ванном здании, куда я вошел, ударил в нос запах сероводорода. Прислуга приготовила ванну, я погрузился в густую, как масло, попахивавшую протухлыми яйцами темную зеленовато-желтую бурду, в ‘рапу’ (концентрированный раствор соли), и начал отчаянную борьбу в ванне. Страшно густой раствор выпирал меня наружу, а я употреблял все усилия, чтобы забраться опять в него, но, несмотря на все, плавал поверх рапы, как пробка. Губернаторское положение: никак не влезешь в ванну, да и баста! Наконец мне подали длинный шест, я уперся одним его концом в потолок, а другим себе в грудь и что есть силы стал вдавливать себя в ванну, помогая упрятывать себя туда и руками и ногами, и только тогда кое-как окунулся в рапу, которая начинала пощипывать тело. Из других ванн также торчали длинные шесты и выглядывали напряженные лица,— караулят себя, чтобы не вынесло из ванны. Но, несмотря на это, то в одной, то в другой ванне вдруг выскочит нога или вывернется бок.
После ванны я отправился осматривать станцию. Станция выстроена и содержится на счет донского войска, здесь нет частных предпринимателей. Домики обложены кирпичом, с отдельными помещениями, с высокими просторными светлыми комнатами, уютными и удобными, с мягкой мебелью.
Перед курзалом разбита площадка для крокета, другая — для танцев, тянутся кегли.
К часу стала собираться в курзал публика. Это была самая разнообразная публика: купцы, офицеры, кандидаты на судебные должности, учителя, учительницы, железнодорожные служащие, чиновники, дети, старушки, девицы, дамы хорошенькие и некрасивые, кокетливые и равнодушные ко всему окружающему. В комнате рядом с обеденным залом стояло пианино, по вечерам здесь пели и играли, следующая комната — биллиардная. Девицы и дамы, держа по-женски кии, ходят около маленького биллиарда и неловко тыкают ими в сукно, в борта и очень редко — в шары. Впрочем, игра меньше всего их интересует, и их миловидные лица как будто говорят: ‘Нам вовсе нет дела до игры, но, вы видите, мы молоды и привлекательны, и вы смотрите и любуетесь нами, и с нас довольно’,— и они продолжают забавляться, грациозно и кокетливо рисуясь своей неловкостью. За большим биллиардом бились мужчины, с обычными приемами игроков клали шары, всецело поглощенные игрой и не заботясь об окружающих.
Время обедать. Беру карточку. Цены невысокие. Провизия безусловно свежая, готовят вкусно.
После обеда все разбредаются по номерам. Зной, мухи, безделье. Тянешь одну за другой бутылочки кумыса, довольно дорогого. Кумыс превосходный. В этой пустынной местности юго-восточного угла России сохранились еще не тронутые плугом, девственные пространства ковыльной степи, по которой гуляют табуны кобылиц, никогда не знавших упряжи и работы, — два фактора, имеющие громадное значение для состава кумыса. Смело можно сказать: настоящий кумыс вы встретите только на Маныче. В связи с девственным степным воздухом он делает чудеса с грудными больными.
— Вставайте, скоро на ванны.
Я открываю глаза, с трудом отгоняя сновидения.
— Ванные нынче хорошие будут,— продолжает Андрей Иваныч, наш номерной, стоя надо мной и желая сейчас же, как только я открываю глаза, уже чем-нибудь угодить мне.
Слегка позавтракав,— перед грязевыми ваннами обязательно нужно съесть легкий завтрак: пару яиц, молока или что-нибудь в этом роде, иначе сильно ослабеваешь в ванне,— нагрузившись шубой, пледом, валенками, теплой шапкой, простыней, я отправился к ванному зданию. Такие же нагруженные фигуры шли и ехали на извозчиках из разных номеров к озеру. Раздевшись в раздевальне, я вышел на небольшой, застланный досками и окруженный со всех сторон высоким забором дворик. Это и было инквизиторское место, где пытали солнцем, водой и грязью.
На полу дворика лежали удлиненные черные, маслянистые, чуть-чуть подернутые солью четырехугольники целебной грязи. Рабочие достают грязь посреди озера и привозят ее сюда на тачках.
Почти отвесные лучи ослепительно жгучего солнца падали на площадку дворика, нагревая грязь и до того накаляя доски, что приходилось прыгать и скакать — обжигало подошвы.
Публика, совершенно голая, заложив руки за спину, разгуливала вдоль забора в тени, беседовала, рассказывала игривые анекдоты или, сидя на корточках на припеке, принимала солнечные ванны, похлопывая себя по голому телу. И тут нельзя было отличить кандидата на судебные должности от советника областного правления, полковника от парикмахера, генерала от газетного сотрудника,— все были одинаковы, все были равны, и среди этой голой одинаковой публики резко выделялся белым кителем доктор.
Рабочие кладут больных спиной на грязевой четырехугольник и быстро обкладывают и обмазывают мягкой, пластичной, маслянистой горячей грязью до самого подбородка. Под голову кладется подушечка из соломы, а над головой ставится небольшой зонтик от палящих лучей. Одна за одной появляются на досках неподвижные черные мумии, с вытянутыми вдоль неуклюжего, как бревно, туловища черными толстыми руками.
Странно было смотреть на эти выглядывавшие из грязи беспомощно раскрасневшиеся лица, по которым медленно ползут капли пота,— умиленные и сосредоточенные, точно прислушивающиеся к тому, что делалось внутри их. Ни пошевельнуться, ни приподняться. Мухи пользуются случаем и начинают безбожно кусать и щекотать лицо. Кусаемый моргает, морщит нос, двигает кожей, шлепает губами, но мухи преспокойно разгуливают по потному лицу.
Доходит и до меня очередь. Горячая, тягучая, как тесто, грязь обжигает тело. Как будто залез в мягкий теплый мешок по самую шею. Доктор и фельдшер расхаживают среди царства поверженных…
Я лежу на спине и, когда скашиваю глаза, вижу часть забора, черные доски и обращенные вверх неподвижные распаренные лица моих соседей. И я опять гляжу прямо перед собой и вижу только голубое сияющее небо. Облачка, прозрачные, тонкие и нежные, как след от дыхания, тают в этой сверкающей синеве. Больно смотреть. Я закрываю глаза. Истома все больше и больше охватывает распаренное тело и переходит мало-помалу в расслабленность. Я бы не прочь и вылезть, но хочется дотянуть нормальные пятнадцать минут. На заботливый вопрос доктора: ‘Как вы себя чувствуете?’ — отвечаю, еле ворочая языком: ‘Пре… е… восходно!’ — и опять гляжу в синее сверкающее небо.
Ласточки реют над двориком, помогая и уча птенцов летать. По моему лицу стекают капли пота, ползает, щекоча, муха и пьет этот пот, но я уже не моргаю и не делаю усилий согнать ее. Я до того обессилел, что мне трудно сделать движение, трудно подать голос. И ведь стоит только сказать доктору, что мне тяжело, как меня моментально поднимут, но я употребляю все усилия, чтобы скрыть это, чтобы дотянуть до конца. Сердце стало тревожно работать, давящее, мучительное беспокойство овладевало мной, становилось тоскливо.
Сбоку подымают соседа. Несмотря на то, что он превратился в кисель, он протестует — еще хочет полежать. Мне осталось две минуты, две минуты — это вечность!.. И опять синее небо, тонкие, неуловимые облачка, ласточки и сбоку белый китель доктора, а над всем — неподвижный, тяжелый, отнимающий способность двигаться, думать, делать усилие — зной, который стоит в этом дворике над неподвижно вытянувшимися черными безобразными мумиями с красными, обливающимися потом физиономиями.
Наконец подымают и меня и, поддерживая, ведут в здание, но из какого-то ложного самолюбия я освобождаюсь и иду без поддержки, стараясь ступать легко, свободно и вольно, как будто я не чувствую ни малейшей слабости, между тем у меня в глазах летают зеленые мухи, забор, доски, неподвижно лежащие черные фигуры плывут кругом, и я каждую секунду жду, что повалюсь на пол. И странно, все больные проделывают то же самое.
Грязь падает с меня кусками. Два служителя торопливо обмывают меня, и я в изнеможении, ослабевшими, дрожащими руками кое-как напяливаю на себя белье, платье, шубу, валенки и, окончательно изнуренный, изнемогая от этих усилий, с сердцем, готовым разорваться в груди, неверными, колеблющимися шагами выхожу и, как мешок с мокрым бельем, валюсь на блан-карду.
Извозчик втаскивает меня на гору и везет в номер, а тут уже ждет Андрей Иваныч. Он раздевает меня, увертывает простыней, укладывает на постель и сверху укутывает пледом и шубой и вдобавок поит страшно горячим чаем. Два часа я лежу в самом дурацком положении. Пот бежит по телу ручьями, пробивает подушку, тюфяк, пропитывает одеяло, плед, капает на пол. Наконец меня вынимают, вытирают, одевают, и я с полчаса лежу на кровати как тряпка, без движения, без сил, с оловянными глазами, неподвижным лицом, с неприятным металлическим вкусом во рту.
Не удивительно, что манычские грязи чудеса делают: эдакое лечение и мертвого подымет. А результаты лечения действительно изумительны. Я видел больных, которых таскали на простыне, а через три недели (обычный курс лечения) они разгуливали по станции как ни в чем не бывало. Людей, уезжавших на Маныч со сведенными руками и ногами, когда они возвращались домой совершенно здоровыми, не узнавали. Мышечный и суставной ревматизм, золотушные и сифилитические страдания желез, надкостницы и костей, травматические воспаления суставов, невралгии, особенно мучительный Ischias ревматического происхождения, болезни кожи и многочисленные женские болезни при лечении грязями дают удивительные эффекты.
Манычская грязелечебная станция находится в чрезвычайно выгодных условиях. Сухой, знойный климат с большим числом ясных, безоблачных дней дает возможность применять способ лечения натуральными ваннами (ваннами-лепешками).
Везде на курортах западнее Сак употребляют только разводные ванны (грязь разбалтывают в ванне с соленой водой), так как натуральные грязевые ванны солнцем не нагреваются. О преимуществах же натуральных грязевых ванн единогласно говорят все авторы, знакомые с этим способом лечения, а также и сами больные, которые, испытавши грязевые ванны, неохотно переходят на разводные.
Дети в этой местности поправляются и крепнут замечательно под благотворным действием кумыса, соленых купаний, степного воздуха и степного солнца.

ВЕЧЕР

Степь, спокойная и тихая, простиралась вокруг, утомленная и остывающая от дневного жара. Слева виднелась гора, нарушавшая характер местности. Солнце, отяжелевшее, посылавшее уже негреющие вечерние лучи, коснулось края степи, с каждой секундой заходя за черту горизонта. Длинные синеватые тени тянулись от зданий, от людей, от курганов.
По деревянному помосту, проложенному для гулянья, гуляли больные, сидели на скамейках, пили кумыс на веранде курзала, слушали музыку. Безлюдная, точно вымершая во время знойного дня станция оживилась, хлопали кумысные пробки, слышался говор и смех, от кухни доносился подымающийся стук и суета, и мягкие, ласковые звуки фаустовского вальса носились и таяли в вечернем воздухе. Трудовой день станции кончался, и всем после зноя, после тоски потения хотелось отдохнуть, насладиться вечерней прохладой.
Я прошелся по помосту и присел на лавочку. Пожилой благообразный господин в фуражке ведомства юстиции сидел на той же скамейке и раздумчиво слушал музыку. Некоторое время мы сидели молча, потом, повернувшись ко мне, он проговорил:
— Недавно изволили приехать?
— Несколько дней.
Мы познакомились и разговорились.
— Не успели еще ознакомиться? Я уже кончаю курс, осмотрелся, познакомился с историей учреждения и дальнейшего существования станции… Прелюбопытная, знаете, история!.. Пройдемтесь.
Мы поднялись и пошли в степь, которая лежала перед нами открытая, точно от загара золотисто-палевая, с черневшими вдали копнами сена. И по ней, как по засыпающему лицу, уже лежали широкие тени, было прохладно, неслись тысячи запахов к вечеру начинающих пахнуть трав, и манило вдаль.
— Знаете, что меня здесь поражает? — заговорил мой спутник.— Не техническая сторона дела,— поставлена она прекрасно,— не изумительная целебность счастливого сочетания грязей, климата и кумыса… Не могу, впрочем, удержаться, чтобы не рассказать, что со мной тут было. У меня, изволите ли видеть, разращение на кости, вот тут, на ноге. Целый год я криком кричал, понимаете, напролет по целым месяцам ночи не спал. Разращение это давит на нерв, и невыносимая, нечеловеческая боль. Все перепробовано, целый год ел лекарства,— ничего не помогало, ревел, как резаный боров. Врачи и предлагают: ‘Давайте, говорят, выскоблим ее’. Это по кости-то, а? Вспомнишь, по телу мурашки!
Он помолчал немного, посмотрел в степь и проговорил:
— А теперь сплю покойно вот уж три недели, шишка рассасывается… Так вот, говорю, чудеса делают грязи. Но, повторяю, не чудеса меня поражают, а та борьба, которую пришлось вести за самое существование станции. Будь это на Западе, это место, как жемчужину, вправили бы в чудную оправу, а тут долго рассуждали: да нужна ли станция, да зачем, да почему.
Он замолчал. Тени расползлись и легли над всей степью прозрачным сумраком. Позади мигнули два-три огонька. Станция виднелась смутно, неясно, и изредка и слабо доносились оттуда то тупые, ничего не говорящие звуки тромбона, то тревожные, близкие к человеческому голосу звуки корнет-а-пистона.
— А хорошо тут! Нехотя выздоровеешь.
Мы остановились и, подымая руки, старались вдохнуть сухой благовонный воздух степи, но грудная клетка все не могла расшириться и вместить столько, сколько жадно просила.
Когда возвратились, на площадке скользили пары, публика сидела на веранде, стояла вокруг площадки, смотрела на танцующих, оркестр привычно играл все те же мелодичные надоевшие танцы. В биллиардной бились игроки, и оттуда доносились удары шаров. В углу веранды сражались на зеленом поле, освещаемом не колеблемыми ветром свечами, и, сосредоточенно уткнувшись, думали над досками шахматисты. Барышни уславливались относительно завтрашнего катанья.
В десять часов резко и по-солдатски, точно музыканты обрадовались, грянул марш. Публика разошлась. Но и после этого из номеров доносился смех, говор, беготня, хлопанье дверей,— публика никак не могла успокоиться.
В лесу кто-то запел молодым грудным тенором. Ему отозвался в другом конце женский голос. Он пел простую песню, но потому, что стояла ночь, темнел лес, голос казался таинственным и обаятельным.

ПОД ПАРУСОМ

— Так что же, господа, идемте?
Компания набралась большая, человек двадцать.
Спустились к Грузскому озеру и гуськом потянулись по мосткам. Кругом белело затянутое льдом озеро, местами запушенное инеем и снегом. Глаза щурились от блеска. Кое-где чернели следы: кто-то шел и проваливался. Наконец выбрались на другой берет, до которого, казалось, рукой подать, но на самом деле была верста с четвертью.
Под говор и смех дамы уселись в экипаж, который бесплатно перевозит больных от Грузского озера к Гудилу. Мужчины пошли пешком по дороге. Невысокая гора пыльным горбом закрывала горизонт. Когда поднялись на гору, все ахнули: поражая простором, открылось море. Оно синело, и тени облаков бежали по его синему простору, и немолчный ропот отлого набегавших на отмели волн стоял, наполняя степной воздух. Среди голой, на сотни верст выжженной пустыни, где земля трескалась от зноя, как пережженный кирпич, где нет ни рек, ни речек, развертывается вдруг не озеро, а целое море, на краю которого чуть виднеется полоска противоположного берега, а влево и вправо его синий простор сливается с синим небом.
Все стали спускаться по тропинке с пустынного, отвесно стоявшего глинистым обрывом, изрытого водоемами, мертвого, безлюдного берега. Как сороконожка, протянулись на бесчисленных столбиках мостки к купальням, далеко вынесенным в море. Парус большой лодки, привязанной у купальни, шевелился и играл.
— Садитесь, господа.
— Ой!..
— Я сяду на носу.
— Душечка, устройте так, чтобы мне сесть рядом с кадетом.
— Готовы?
— Извините, пожалуйста, здесь водятся акулы?
— Господа, это неправдоподобно: среди степи вдруг море… Это во всяком случае против правил. Откуда здесь морю взяться?
— Господа, Сидор Иваныч не верит, что он на воде. Он думает, что он на телеге едет по дороге. Он думает, что это нарочно вода…
— Зельтерскую взяли? Кумыс?
— Все тут.
— Отдавай!
Лодка отделилась от ступеней, парус перестал биться, пополнел, и под носом стала шипеть и пениться вода. Купальни, мостки, глинистый безлюдный обрывистый берег поплыли назад. Волны, мягкие, отлогие, тяжелой морской зеленоватой воды, тихо плескались о борт. Беспыльный, пробежавший над водной поверхностью воздух вливался в грудь, и было отрадно, и дышалось легко.
Не успевшая еще освоиться друг с другом публика несколько дичилась, стеснялась, не знала, что теперь делать. В виду этого синего простора, горячего солнца, весело бежавших облаков хотелось особенных ощущений, живого и радостного веселья, и было как будто немножко скучно. Но понемногу это настроение прошло, и над лодкой без перерыва звучали смех, шутки, остроты.
Уже не стало видно купален, берег отошел, понизился, сравнялся, стал тонко затягиваться дымкой. Противоположный берег выступал яснее синей полоской, на западе и востоке берегов не было: искрилась и играла под солнцем вода до самого горизонта.
— Господа, давайте петь.
— У нас всегда — как на лодку, так пение.
— Начинайте вы.
— Почему же я?
— А почему же непременно я? Начинайте, а за вами и другие.
Поторговавшись, начали запевать, сначала несмело, нескладно, потом понемногу разошлись. Пели ‘Вниз по матушке по Волге’, ‘Гречаныки’, ‘Солнце нызенько’, ‘Марсельезу’, перепробовали все песни, какие только кому приходили в голову.
Вдали показался, желтея глинистым обрывом, пустынный остров, безлюдный и плоский, обиталище водяной птицы, лисиц и волков. Последние каждую ночь путешествуют к станции и режут скот. Многочисленные следы их явственно отпечатываются по мокрому берегу.
Уже давно рядом с лодкой бежала по воде длинная косая тень. Над водой с криком тянули на ночной покой гагары, утки, журавли. Выпили весь кумыс, зельтерскую, лимонад, поели горы сластей. Напелись, насмеялись, наелись. Надо было ворочаться. Повернули лодку, перекинули парус, и тогда далекий и смутный берег вновь стал вырастать глинистыми обрывами, и, темнея, стали обозначаться над водой купальни.
За разговором, смехом, шутками и не заметили, как село солнце. Стихло. Парус висел неподвижно и мертво. Вода улеглась в шевелившуюся и слабо игравшую темным отблеском гладь. Свернули парус, сели на весла. Над головами зажглись звезды, но в той стороне, откуда ехали, лежало что-то черное, непроницаемое и угрюмое. Берег рисовался впереди неясно и смутно странными, незнакомыми очертаниями. Купальни пропали в сумраке.
Все притихли и молча смотрели в смутную, неясную и теперь таинственную даль. И так же смутно и таинственно подымалось в душе, заглушаемое дневной сутолокой, разговорами, дневным светом, требование жажды счастья.
Девушка с прозрачным лицом и разрушенными легкими думала о милом человеке, о любви, о светлых днях.
Но никто не выразил своего настроения прямо. Никто не сказал, ‘Как хочется счастья! Как мучительно хочется счастья!’ — потому что это было неприлично, и в то же время не могли сдержать в себе этого порыва и выразили так, как допускало это приличие.
— Ах, какая прелесть!
— Вот никак не ожидала!
— Можно подумать — мы в Крыму.
— Господа, это обидно. Почему в Крыму в такую ночь никто не скажет: ‘Можно подумать, что мы на Маныче’?
Все засмеялись.
— Ах, взгляните, луна! Как красиво!
Над морем лежало угрюмо облако с черными, как траур, оборванными краями. В одном месте эта траурная кайма золотилась, словно край парчи. В этом чудилось что-то неизбежное, как мрачное предчувствие. И всем пришла одна и та же мысль: как ни хорошо, как ни обаятельно это море, даль, какова бы ни была жизнь, полная ли счастья, или страданий, горя или наслаждений,— для всех один конец, роковой и неотвратимый.
Но опять в такой форме, никто не выразил этой мысли — слишком она не вязалась с прогулкой, с песнями, с разговорами. И только кто-то продекламировал:
И бледный месяц, как монах,
Завернут в черных облаках.
— Откуда это?
— Из Пушкина.
— Нет, из Лермонтова.
Потом опять каждый стал думать свое: молодежь — как они будут любить, пожилые — о том, как они будут здоровы и все пойдет по-прежнему.
Когда возвращались и шли длинной вереницей по мосткам через Грузское, кругом, как привидения, среди ночи смутно белела соль, и доносились от курзала звуки ‘pas de patineur’a’ {Бальный танец падепатинер — танец конькобежцев (франц.).}.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые напечатано в газете ‘Курьер’, 1902, 27 октября, No 267 и 28 октября, No 268.
‘Очерк носит древнебиблейское название местности, где — по легенде — евреи купались и исцелялись. Описана Манычская грязелечебная станция, устроенная Донским областным правлением на реке Маныч’ (т. II, стр. 428).
Очерк был написан по свежим впечатлениям от пребывания на Маныче в мае — июне 1902 года. Серафимович ездил туда и раньше. Манычскому курорту он еще в 1899 году посвятил очерк ‘Целебное озеро’ (напечатан в газете ‘Донская речь’, 1899, 12, 17, 19, 26, 30 сентября и 7 октября). Значительная часть этого очерка текстуально вошла в ‘Степную Вифсаиду’.
Стр. 629. И бледный месяц, как монах, Завернут в черных облаках…— цитата из поэмы М. Ю. Лермонтова ‘Мцыри’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека