Жирный, как весенний чернозем, апрельский ветер носил по степи, по ночи переплески залпов.
Дрались по окрайку села, по бровке насыпи — в сотельнике от станции. За кочками, в канавах, по уши в грязи валялись партизаны и стреляли по хатам. Вперебой тявкали, выли собаки. Обиженно гоготали гуси. Как всегда в таких разах, где-то голосили бабы. Вмазанные в черноту, хаты тихонько дзякали стеклами. Под жжикающими струями пулемета покорно вздрагивали тополя и теплые весенние березы роняли ветки, посеченные огнем.
Из-за хат с унавоженных поднятых огородов кидали злыми, глухими криками:
— Чи кацапье, чи немечина?
— Гей, злыдни косопузые, тикайте швидче до дому.
— Хай живе Петлюра!
От станции веселым эхом рикошетилась матерщина.
На фланге рвался хриплый голос:
— Левый фла-а-анк! Фла-а-анк, подтяни-и-сь, вашу в сердце мать!
Из облака вылупилась луна, стрельба загустела.
За станцией, в затишье пункт. На кирпичной, расклеванной пулями стене раскачивался в ветре фонарь, занавешенный портянкой. На темных от крови шинелках подтаскивают раненых. Перед мутным оплывшим глазом фонаря засученные по локоть руки проворно бритвой подпарывали грязные сапоги, выплескивали черную кровь на осклизлые доски. Из располоснутых рукавов и штанин родниковыми ключами били раны.
— Ээ… пустяки, милейший, сущие пустяки… Стоять можно? Да? Ага. Ваше счастье, батенька мой, легко отделались… Ну, потерпите одну минутку… ну, вот и все, все… следующий…
Гремящие переплески залпов прибоем в ночь.
На путях раскорячился подорванный бронепоезд ‘Гром победы’. В головном пульмановском вагоне Ревштаб Северного летучего партизанского отряда. На лениво игравшем на ветру знамени пересыпалась золотая лапша букв.
В вагоне сеялась тьма. Пахло гарью, порохом. Члены штаба убежали драться. За столом при мотающемся свете пучка свечек адъютант с писарем забавлялись шашками и анекдотами.
Длинный стол застлан картами. По картам веерами цветные флажки, подсыхали озерца вина, шелушились хлебные крошки. По стульям, по полу, по стенам — бусы пулеметных кишок, цинковые ящики, пустые бутылки, погремушки (бомбы). У дверей, уронив забинтованную голову на дуло карабина, на стойках спал дежурный.
Короткий и круглый, как огурчик, адъютант свалился со стула и сказал, оправляя свисавший до колена незастегнутый кабур маузера, поставленного на боевой:
— Кажись, погнали, надо разузнать.
— Я с тобой, погоди.
Писарь заметался в поисках фуражки.
По крыше зацарапались, затопали кованые копыта, в люк загремели нетерпеливые удары.
— Отпирай.
Моментально проснувшийся дежурный схватился за погремушку.
— Пароль?
Сверху посыпались ожесточенные удары, свирепая ругань, по которой парень и узнал своих.
Брязнул засов.
Впрыгнули трое. К столу. В трехверстку. Пальцы забегали по кружочкам.
— На Фундуклеевку? На Знаменку?
— Сюда, в сторону не уйдут.
— Никогда… Речка тут взмыла… Разведка… Мост вчера уронили…
— Кони е?
— Есть, товарищ Храмеев, — адъютант подшагнул к столу, — тридцать заседланных, полтора десятка холостых, пять тачанок, пулеметов полный комплект.
— Люди ка местах?
Член Ревштаба Пархоменко махнул кожаным рукавом.
— Давай сбор. Чтобы скоро.
— Есть.
Адъютант выпорхнул. Остались трое. Писарь стушевался в темный угол.
— У, гады, остервенели.
— До горячего достало.
— Андрюшка Рябой упал.
Пожалели товарища. Дежурный убежал искать упавшего Андрюшку — казначея — ключ от несгорушки он всегда носил на шее, вместо креста.
Вспугивая жирную степную тишь, играл горнист. По настилу платформ бегали послушные ноги. В вагоне было глухо, как в гробу. Хлопьями плавала копоть.
Безусый молодчага Илья законьячил стаканы.
— Дернем на дорогу.
— Дернем.
Только сейчас и Пархоменко, и тот третий, все время молчавший, заметили простреленную кисть Ильи. Размазывая кожаным рукавом кровь по карте, Пархоменко с неудовольствием сказал:
— Завязал бы штоль, чертолом… Да иди-ка спать ложись…
Илья устало улыбнулся и дрожащей здоровой рукой крепко потер лоб.
— Ерунда… успею… Карабин придется оставить. Буду парабелом действовать.
Бешенство сверкнуло в глазах Пархоменко. Отвернулся и спокойно сказал: [142/143]
— Ты останешься. И тут дела хватит. Утром надо мастеров по деревне собирать струменты… Поднимать надо поезд-то… Опять же и похороны… жарко, вонять начнут… Да, если что — и сам не поеду, пошлем Федюка.
— У Федьки тридцать три пера, не ему верхом ездить. Вы оба оставайтесь, а я слетаю.
В люк упал адъютант.
— Пленные… гайдамаки… Прикажите.
Допрашивать было некогда, да и не хотелось. Пархоменко махнул рукой. Расстегнули еще пару бутылок и полезли наружу.
Брезжило.
Тянуло росистой хмурью. Село путалось в горьковатый кизячий дым. У колодца звякали ведрами, квохтали молодайки, босые, с подоткнутыми подолами домотканых пестрядинных юбок. Скрипели журавли. Раскатисто горланили петухи. Облаком таяло стадо. Из плетневых прогонов за околицу выматывались снулые волы в мажарах. Через наклески свешивались русые ребячьи головы: любопытством, страхом горели глаза — считали трупы, сбивались, тихо спорили, снова считали… Мерзлыми кочками торчали мужики. Объезжали валявшихся на дороге смертяков — крестились. Хлопали ленивыми криками.
— Цоб! Цоб-цобы…
На пашню, на бороньбу.
У водокачки раздетые мужики широко крестились на занимающийся восток… У водокачки стреляли гайдамаков. Вздрагивало свежее утро.
Стальные коробки вагонов и открытые платформы с хоботами орудий облепили партизаны: хмелем вьющееся чубовье, широкие малиновые банты, языки пулеметных лент, расстегнутые рты, глаза нараспашку.
Митинг открыл Илья.
— Товарищи, спасибо за работу. Качнулись в рыке: [143/144]
— Служим Советам!
Заорали, заходили, загоготали, засвистели. Над головами заиграли сабельки, темные от крови, загремели выстрелы вверх.
— Да здра-а-а!
Громом рвалось:
— Р-рра-а-аа!..
Как удары фабричного гудка, чеканящие мир, — узловатый голос Ильи вырвался, расталкивая, бил и топтал все голоса:
— Бра-ти-шки, слу-шай сю-да-а…
Кипящей кровью этих людей кропились дремучие леса и ковыльные российские беспредели. Хороши, буйны будут зеленя. Буйны и молоды, как наши годы.
— Едем.
— Даешь Знаменку!
Шаг срыву, с козла. Бурей за станцию. Коней с бою. Хоть бы всем трястись, так впору.
Сердце чесалось. Рука удару просила. Степь манила. Глаза хлестал малиновый флаг расшитый.
На гайдамаков крепко серчали. Илюха звал, свой Илюха: парень-ухаб.
Хоть бы всем…
Чечевицей бросали жребий: кому ехать. Чечевичины пестрые и белые, а ребята — которы фартовы, а которы шалавы: кругом стрижены, убаюканные штормами, вынянченные качками, неумело и храбро прыгали в седла. Поили коней на дорогу. Любовно трепали по шеям крутым.
— Выноси, мол, милага.
Провожали шутками.
— Скорее вертайтесь, братишки.
— Не невесту сватать едем, поторопимся.
— То-то…
— Не пропадем, не думайте, что думаете.
— В огне не утонем, в воде не сгорим.
— Готовьте ковши, затирайте брагу!
— Гульнем на-радости!
С гребешка насыпи Илья махнул здоровой рукой:
— За мно-ой, това-ри-щи… На ходу по четыре в ряд стро-о-ойся!
Провожали оркестром, криками:
— Счастливо!
— Связь, связь держите!
— Ура-а-а!..
Отряд запылил в степь. Кони фыркали. Звонким копытом рубили родную степь. На шиблях тачанки прыгали, гремели пулеметными щитами, расплескивали воду из пузатых бочат.
Свистали суслики, синей радью били жаворонки.
Взвилось солнце.
…Проселками, пашней, мимо столетних курганов и балок утекали гайдамаки на Знаменку, бывшую когда-нибудь пестрым становищем половцев, а впереди и по сторонам рыскали дозоры.
Хлопцы выказачивали старую запорожскую песню:
С набега удалого
Едут казаки домой.
Гей, гей! Гей-да люли,
Едут казаки домой.
Песня колыхалась ковылем, зыбким маревом. Ветер заметал голоса: степь пила песню, как росу.
В голове, на породистом вороном жеребце шагом ехал батько Гуляй-Гуляйко. Солнце играло в серебряной оправе прадедовской шашки, в смеющихся зеленых глазах, в писульках татарских сапожков, наполовину прикрытых широченными шароварами. Сосал люльку, большую — с кобылью ногу. В думе никла на грудь седая голова.
(1923)
Текст приводится по публикации в журнале Нева, 1980, No 11, с.141-144. Публикация Г.Веселой из самарской газеты ‘Коммуна’, 1923.