Земское собрание закончилось раньше, чем предполагали. Гласный Карпов не заехал даже в имение жены, от имени которой был представителем на собрании, поспешил в Петербург. Утомившись сидеть в душном вагоне, он пошел с вокзала домой пешком и всю дорогу думал о том, как он сейчас примется за еду. Дома его не ожидают. Сынишка Борька бросится к нему навстречу, усядется на его колени, заерзает на них и, не дав ни с кем сказать ни слова, запищит:
— Ну, папка, рассказывай!
Выйдет жена, эта интересная, изящная женщина с рыжими волосами, потом теща. И после этой недели грязной номерной жизни в убогом уездном городишке теперь приятно будет засесть за свой письменный стол и начать работать…
Но вот уж и дом. У крыльца стоит чей-то экипаж. ‘Чей бы это? — думает Карпов. — Надо поспешить!’ Дверь отворяется, и из дома выходит какой-то господин в цилиндре и дама, похожая на его жену. Они садятся в экипаж и едут в его сторону. Да, это его жена. Господин обнял ее за талию, низко склонился над ней, а она улыбается, что-то с жаром ему рассказывает… Вид у нее такой счастливый, радостный…
— Тася! — крикнул ей Карпов. Они проехали как раз мимо, но она не заметила его.
‘Что бы это значило?’ — подумал Карпов и поспешил домой.
Его встретила теща, старушка с седыми волосами, румяными щеками и, кажется, подведенными бровями. Она была затянута в корсет. Карпов всегда возмущался этим, но всякий раз ему отвечали, что женщина всегда должна ходить подтянутой.
— Где Тася? — спросил ее Карпов.
Теща сделала жалостное лицо и закатила глаза.
— Она расхворалась, бедное дитя, — отвечала она. — У нее ужасно болит голова, и она пошла к Наде попросить ее сделать массаж… Надя это так отлично умеет…
Ложь показалась Карпову подозрительной и возмутила его.
— Так вы говорите, что она ушла к Наде? — переспросил он.
— Да, mon cher, к Наде… Если бы она знала, что вы вернетесь, она не пошла бы.
— И одна?
— Sans doute…
Теща надула губы и вышла. Раздалось топанье ногами, точно гнали лошадей, и в комнату вбежал худенький мальчик лет семи, в бархатном костюмчике и в сапогах. Увидав Карпова, он просиял и в первое время не мог от удивления выговорить ни слова.
— Бабушка! Няня! — закричал Бобка. — Да вы посмотрите, кто приехал!
И он бросился отцу на шею.
— Ах, подожди, пожалуйста! — заворчал на него Карпов. — Не до тебя тут!
— Да что ты сердишься? — обиделся мальчик. — Я все время слушался и не баловался, а ты… Глупый!
Карпов вышел в прихожую и стал надевать пальто.
— Вы куда? — спросила его вошедшая теща.
— К Наде… — ответил он.
— А обедать?
— После…
Теща встревожилась. Как же так? Только сию минуту, она распорядилась, чтобы накрывали на стол, и послала за ветчиной, а он уходит! Нет, он не должен ездить к Наде! Он должен остаться дома, отдохнуть, а Тася скоро приедет… Наконец, они могут разойтись по дороге!
Карпов надел перчатки, шляпу и вышел. Теща высунула голову на лестницу и закричала ему вслед:
— Матвей! Матвей Иваныч! Вернитесь! Да вернитесь же!.. Ах, господи, какой… Дело есть!
— Что такое? — остановился Карпов.
— Вот что… Ах, боже мой… Да вернитесь же!
— Анна Михайловна, мне некогда, — сказал он. — Прошу вас, говорите поскорее, что такое?
— У бедной Таси болит ужасно голова… Она долго искала фенацетин, но он… но я… я только что его нашла… Пожалуйста, свезите ей порошок… Я вам сейчас вынесу… Она так страдала, бедное дитя!..
Анна Михайловна минут с пять не выходила с фенацетином, так что Карпов стал даже терять терпение. Наконец она вышла, подала ему порошок. Карпов сунул его в карман и ушел.
Он вовсе не хотел шпионить за своей женой, так как вполне доверял ей, и если отправился теперь к ее сестре, Надежде Гавриловне, или, как попросту все ее называли, к Наде, так только для того, чтобы проверить тещу, которую он ненавидел за то, что она затягивалась в корсет, красила себе брови и часто лгала. И если на этот раз она действительно солгала, то он попросит ее оставить его дом и переселиться к Наде. Чем он виноват, что она толчется в его семье, вмешивается в воспитание его сына и ссорит его с женой? Если Тася уехала сейчас куда-нибудь к знакомым, откуда за ней, быть может, прислали этого господина в цилиндре, то зачем же теща врет, что у нее болит голова и что она отправилась к Наде попросить ее сделать массаж виска? Ведь эта ложь может заронить в душу мужа сомнение в безупречности жены, может посеять между мужем и женою вражду. И нужно быть такой испорченной женщиной, как Анна Михайловна, чтобы брать на себя смелость врать на такие щекотливые темы. Он выведет ее на чистую воду и попросит ее удалиться.
— Старая лгунья! — ворчал он дорогой.
Но вот и дом Нади. У крыльца стоит экипаж, кажется, тот самый, на котором ехала его жена с господином в цилиндре, а может быть, и не тот.
Матвей Иванович позвонил. Пока ему отворяли, он повернулся к кучеру и спросил:
— Это чьи лошади?
— Господина Леонтьева, — отвечал кучер.
— Ты кого привез сейчас?
— Барыню Карпову.
— И часто ты возишь ее?
— Порядочно…
— И все с Леонтьевым?
— Так точно…
— Давно?
— Почитай с полгода.
У Карпова похолодело под сердцем и задрожали колени. В это время горничная отворила дверь и, увидав Карпова, смутилась, точно не решаясь, впускать его или не впускать. ‘Вот оно! — подумал Карпов. — Даже горничная знает!..’
— Татьяна Гавриловна у вас? — спросил он ее.
— У нас.
— А этот… Как его?.. Леонтьев тоже у вас?
Горничная опустила глаза и тихо отвечала:
— Тоже у нас…
— Ну кланяйтесь им и… поцелуйтесь с ними!
Карпов захлопнул перед нею дверь и зашагал по переулку.
Вот неожиданность-то! Как же теперь быть, что теперь делать? Неужели же это правда? Неужели она ему изменяет? И как это до сих пор он ничего не знал, не догадался об ее измене? Впрочем, мужья всегда последние узнают… Побежать теперь обратно, к Наде, ворваться в комнаты, накрыть их, сделать им сцену, — ах как это умно, как красиво! И если его предположения окажутся справедливы, то это будет только лишним поводом к тому, чтобы жена его действительно разлюбила. За подобные вещи нельзя не разлюбить… Поехать теперь домой, мирно заняться своим делом и не подать даже и виду о том? что ему кое-что известно, — удивительная доблесть! Его будут обманывать, за его спиной будут позорить его честное имя, а он будет только молчать и улыбаться? Нет, слуга покорный! Так что же делать? Ясно, что необходимо объясниться с женой с глазу на глаз, но разве она скажет ему всю правду? Кому не люба на плечах голова? Да и не такая женщина Тася. Скорее, она бросится к нему на шею, зажмет ему рот поцелуями, и после разговора с нею он останется еще в больших дураках, чем был. Нет, он должен следить за нею, он должен принять свои меры, иначе его семейное счастье, его честь попадут на улицу и сделаются достоянием базара… А не будет ли это шпионством? Честно ли это?
И что-то комом подступило вдруг к его горлу, и ему захотелось кричать, драться, протестовать, громко стукнуть обо что-нибудь кулаком… Вот не ожидал-то он, что он так ревнив!
Спускался вечер. Домой возвращаться не хотелось, так как Карпов был уверен, что непременно сделает сцену теще или жене, если она уже дома, а это казалось ему унизительным. К тому же начиналась боль в левой стороне головы, а она доводила его иногда до такой степени нервного возбуждения, что ему хотелось буквально биться об стену или колоть голову чем-нибудь острым. И если бы он пошел сейчас к себе домой и при этом стала бы лгать ему еще и жена, то он, вероятно, не поручился бы за себя, и вышло бы черт знает что такое. Лучше уж он пойдет в гостиницу, займет там себе номер, уткнет голову между подушками и будет молча ожидать того времени, когда и на душе и в голове станет легче. Кстати, это и им, бабам, будет наукой. Они хватятся его, догадаются, в чем дело, и, быть может, в них пробудится совесть. Завтра утром, возвратясь домой, он не скажет им ни слова и посмотрит, как они с ним себя поведут.
Он взял номер, потребовал себе ветчины с горошком, но не мог ее есть, разделся и улегся в постель. Немного погодя он встал и обвязал себе голову носовым платком, а затем обвязал ее еще и полотенцем. Ах как мучительно болит голова! И если бы теперь кто-нибудь пришел к нему и сжал ее в тисках так сильно, чтобы заскрипел череп, то ему было бы гораздо легче… У его жены Таси тоже болит голова, но у нее это проходит как-то менее бурно, она выпьет фенацетину, и все… выпить ли фенацетину и ему? Кстати, тещин порошок в кармане.
Карпов развернул порошок и — обомлел. Теперь уж не оставалось больше никаких сомнений.
На обратной стороне порошка рукою тещи была написана записка следующего содержания:
‘Тася. Муж твой неожиданно вернулся. Я сказала ему, что у тебя болит голова и что ты поехала к Наде насчет массажа. Он не поверил. Притворись и не выдавай меня’.
— Подлая баба! — воскликнул Матвей Иванович. — О тупоголовая, низшая раса! Раса, у которой хитрость заменяет ум, у которой честности нет ни на грош! Этот тонкий голос, узкие плечи, маленький рост, эта прославленная слабость бабьего отродья — о, как я их ненавижу, как мне противна эта воровская манера так относиться к правам мужа, к семейному очагу!..
Нет, теперь довольно! С этим документом в руках он пойдет сейчас же домой, перевернет его вверх дном, он выведет все на чистую воду, и если его жена права, если все это штуки его милой родственницы, с которой он никогда не имел ничего общего и которая вот уже столько лет тяготеет над ним, над его семьей, как раковая опухоль, как ненужный, смердящий и гноящийся нарост, то он ей покажет! Он выкинет ее из дому, как жалкую тварь, как шелудивую собаку, и не будет чувствовать ни малейшего упрека совести, ни малейшего сострадания!
Он оделся и поехал домой.
С невыносимою болью в левой стороне головы, задыхаясь — от скорой ходьбы по лестнице и от гнева, он вошел к своей жене. Она сидела у письменного столика, рыжая, в красном бархатном капоте, обнажавшем ее шею и локти, и, склонившись у зеленого абажура, что-то писала.
Он подошел к ней и положил перед нею записку тещи.
— Что ты об этом скажешь? — спросил он ее и зашагал ковру.
Тася повернула к нему голову и, не поднимаясь с места, молча и серьезно стала следить за ним глазами.
— Как тебе нравится эта записка? — вновь спросил он ее.
Тася не отвечала. Она взяла записку, скомкала ее, не читая, и бросила под стол.
— Вы сегодня унизились до шпионства… — сказала она наконец. — Как это красиво! Вы стали подглядывать за своей женой, стали осведомляться о ней и о вашем сопернике у чужой прислуги… Теперь вам остается только подкупить кучера и начать перехватывать письма жены… Что ж? Желаю вам успеха…
Кровь бросилась Карпову в лицо.
— Тася! — воскликнул он. — Я встретил тебя на улице с этим господином, и если бы твоя мать не стала лгать мне…
— Ах, довольно!.. — сказала Тася. — Избавьте меня от мелодрамы…
Она встала, выпрямилась во весь рост, оперлась рукою о стол и продолжала:
— В сущности говоря, чего вы хотите от меня? Объяснений? Извольте… Я давно искала этого случая, так как скрываться от вас и воровать было тяжело и для меня самой. Вы желаете знать, люблю ли я вас? Нет, не люблю! Нисколько! Даже больше — я ненавижу вас… Впрочем, успокойтесь: я ненавижу не вас лично, а в вашем лице мне противна эта власть мужа, этот вечный страх перед вашим правом надо мной, этот кошмар в виде закона и общественного мнения, которые всегда останутся на вашей стороне. Что еще?
Карпову показалось, что под ним провалился пол.
— Значит… значит, ты любишь его? — задыхаясь, прошептал Карпов.
— Да, я люблю его… — спокойно отвечала она и опустила глаза. — Что дальше?
Все помутилось у него в глазах. Сердце его не забилось, а, наоборот, расширилось так, что, казалось, не могло уже помещаться в груди, в висках застучало, точно молотом кто-то стал бить по больной стороне головы.
— Так ты не любишь меня? — прошипел он и сделал несколько шагов вперед. — Так ты… ты любишь другого?
— Да, я люблю другого… — так же спокойно ответила она.
Он близко подошел к ней, взял ее за плечи и, сжав губы и сверкая безумными глазами, говорил:
— Так ты любишь другого?.. Так ты любишь другого?..
В глазах у него замелькало, он больше уже ничего не понимал и чувствовал только, как его руки с ее плеч соскользнули ей прямо на горло. Уронив стул, они оба повалились на пол и стали барахтаться на ковре… Позабыв себя, он придавил ей коленом грудь и слышал ясно, как захрустели ее ребра…
И если бы в эту минуту не вбежал в комнату тот, кому меньше всего следовало бы видеть эту сцену, то дело окончилось бы, вероятно, гораздо безнадежнее, грубее…
— Мама! — взвизгнул Борис. — Мама! Мама!
— С мамой дурно! — закричал отец. — Принеси скорее воды!
Чувство порядочности заговорило вдруг в душе у Матвея Ивановича. Ему сделалось невыносимо стыдно и захотелось каяться, просить прощения… Он схватил жену за талию, трепал ее и со страхом повторял:
— Тася!.. Тася!.. Да очнись же!.. Боже мой, что я наделал!
Вбежала теща, прислуга… Засуетились, послали за доктором, забегали с водой и нашатырным спиртом, и когда Тася очнулась и пришла в себя и когда блуждающим взором она обвела вокруг и глаза ее остановились на муже, то и для тещи, и для самого Карпова стало ясно, что паутина их семейной жизни порвана навсегда и бесповоротно и что никакой уже мастер на свете ее не починит никогда.
С чувством невыразимого стыда Карпов вышел из комнаты, и это был его последний выход, как хозяина дома. С этого дня он поселился в гостинице, и с этого же дня его жена стала уже открыто принимать у себя Леонтьева.
Каждый день Карпов подолгу ходил взад и вперед около дома, стараясь увидеть своего сына, и как раньше его жена воровала у него свои свидания с Леонтьевым, так теперь он воровал у нее свидания с сыном. Положение становилось двусмысленным и подчас просто доводило его до отчаяния. Он отлично знал, что все права на его стороне и что стоит только ему пожелать — и его ребенок будет около него. Но боязнь разлучить ребенка с матерью, которую — он знал это — ребенок так же любит, как и его самого, а главное, сознание, что он на волос находился от преступления, окончательно лишили его энергии. И для того чтобы повидаться с сыном, он снисходил до унижения подкупать няньку, зная, что этим молчаливо признает за собою то, что именно он, отец, составляет причину раздельного жительства с женою. И если бы он с первого же раза без всякой жалости выгнал свою жену вон вместе с ее матерью и оставил сына при себе, то это было бы гораздо законнее и, пожалуй, справедливее, чем то, что он заварил теперь своим молчаливым уходом из дому… Ах зачем, зачем он дал волю этой вспышке ревности, зачем не сдержал себя? И если бы его жена бросилась к нему с просьбами простить ее, он уверен, что все обошлось бы благополучно и не произошло бы того, что произошло. Но она гордо встретила его, и ее ответы показались ему настолько обидными и циничными, что все его существо запротестовало…
‘Ну а если бы этого не случилось? — думал он. — Могли ли бы мы продолжать нашу совместную жизнь? Разумеется, нет! Жить вместе, есть за одним столом и каждую минуту, каждое мгновение сознавать, что тебя ненавидят и что ты составляешь собою помеху для чьего-то счастья… Как это ужасно!’
И если бы жена стала требовать от него развода, неужели бы он во имя одной только идеи ненарушимости брачного союза отказал бы ей в разводе? Конечно, нет… Ведь если бы полюбил он, а не она, то, вероятно, он считал бы себя правым и, наверное, теперь рассчитывал бы на ее согласие на развод.
Наступила весна, прилетели скворцы, и все потянулись на дачи: Татьяна Гавриловна с Леонтьевым тоже уезжали на дачу, куда-то далеко в Финляндию, и увозили с собою и Бориса. Накануне отъезда нянька тайком привела его к отцу прощаться.
— Папка, поедем с нами! — умолял его Борис. — Без тебя мне скучно… Я буду послушный, не буду баловаться… А если ты насчет Егора Александровича, то ты, папа, его не бойся! Поедем, папа!
— Нельзя, Борька… — отвечал отец. — Вырастешь — тогда поймешь… Ты вот лучше перекрести меня и… обними. Вот так!.. А теперь прощай!.. Мама ждет.
— Пойдем, папа! Я тебе покажу, каких мне солдатиков подарил Егор Александрович.
Они уехали, и Карпов остался один-одинешенек. Номерная жизнь, тоска по своему углу, по своему письменному столу, желание видеть около себя своего ребенка стали уже утомлять его, и ему захотелось переменить свою жизнь и начать жить по-старому. Несколько раз он принимался за письмо к своей жене, прося ее войти с ним в переговоры, но всякий раз против этого восставало сознание им своей правоты, и дело откладывалось раз за разом.
Как-то в середине июня он ехал по делу в уездный город. Ехать пришлось на лошадях. Проезжали через какую-то деревню, где около покосившейся набок скворечни была счастливая суета. Вывелись молодые, запоздавшие скворцы и приучались летать. Заходило солнце. Старый скворец сидел на жердочке, распустив крылья и перебирая перья клювом, а молодежь по параболе перелетала со скворечни на дерево и с дерева на скворечню.
‘Вот он сделал свое дело, — подумал Матвей Иванович про скворца. — Он произвел на свет и вырастил целую кучу себе подобных, и за их воспитанием некогда ему было и вздохнуть. И теперь все они улетят в теплые страны и, возвратившись, вновь займутся рождением себе подобных, их воспитанием, добыванием пищи. И вечно они заняты, вечно веселы, жизнерадостны, поют… А мы с Тасей родили одного только Бориса. Мы боимся теперь его потерять, боимся каждого его лишнего чиханья и не знаем, как его поделить. Вечно хнычем, вечно чего-то желаем и оттого, что имеем много свободного времени, портим жизнь и себе и другим. И если бы мы, как вот эти скворцы, осуществляли, не мудрствуя лукаво, естественный закон размножения, если бы мы рождали каждый год и если бы за воспитанием детей — массы детей — нам некогда было и дохнуть, то никакие Егоры Александровичи не полезли бы нам в голову и самая мысль о раздельном жительстве показалась бы нам смешною… Желая сберечь нашу молодость, мы остерегались иметь детей… Ах, какая это была ужасная, роковая, непоправимая ошибка!
Возвратясь домой, он застал у себя тещу, Анну Михайловну. Она дожидалась уже более часа и, увидя его, прослезилась. Она была одета во все черное, с черным крепом на шляпе. Увидев этот траур и то, что она плачет, Карпов испугался и спросил ее, не случилось ли чего-нибудь серьезного?
— Нет, Матиас, — отвечала теща. — Этот креп я ношу по поводу ваших отношений…
Ему стало противно, и, чтобы поскорее избавиться от нее, он спросил ее, что ей нужно?
— Дорогой мой, — сказала она и приложила платок к глазам. — Не скрою от вас, хотя и знаю, что для вас это будет тяжело выслушать… Но успокойтесь, приЗнте — ваше мужество к себе на помощь.
— Да скорей! Не тяните, пожалуйста!
— Тася беременна… Она так любит своего Форжа, бедное дитя! Она надеется на ваше великодушие и просит у вас развода… В противном случае… В противном случае…
Теща приняла платок от лица и закатила глаза.
— В противном случае, — продолжала она, — вам придется признать этого ребенка своим!
Он посмотрел на нее с омерзением. Ах, как вдруг ему захотелось подскочить к ней и дать ей под подбородок, чтобы щелкнули ее вставные зубы!
Но он сдержался и, помолчав немного, упавшим голосом сказал:
— Передайте ей, что я… согласен, но только под одним условием, чтобы Борька оставался при мне.
— Как вы великодушны! — воскликнула теща и протянула к нему руку. — Позвольте мне пожать вашу благородную руку.
Он со всего размаха ударил по ее руке и отошел к окну.
— Невежа! — услышал он за своею спиною.
И теща вышла.
Для него начались дни тяжелых испытаний. Его разводили с женой, он принимал вину на себя, и ему и другим порядочным людям пришлось столько солгать, столько раз спускаться до самой низменной грязи и взводить на себя и на других такие небылицы, что у него и у всех причастных к этому делу не раз возникало в душе глубокое убеждение, что бракоразводный процесс есть одно сплошное преступление. И те люди, которые самим законом были поставлены на страже нравственности, эти несчастные чиновники, они сами были убеждены, что вся формальная сторона этого дела фиктивна, но никто из них не возразил против лжи, а наоборот, эта ложь даже поощрялась.
Но вот он разведен. В его паспорте в рубрике ‘состоит ли в браке’ слово ‘состоит’ было заменено словом ‘разведен’, и он навеки лишился права иметь семью, свой очаг, видеть копошащихся у своих ног детей, дурачиться с ними на ковре… И теперь, когда вопрос об его одиночестве выяснился перед ним во всех своих мелких подробностях, ему вдруг невыразимо захотелось иметь детей, да побольше, как у того скворца, чтобы изнемогать от усталости, воспитывая их, и чтобы в голову не приходили никакие мысли, кроме узкой, настоятельной заботы о куске насущного хлеба. Ему захотелось вдруг, чтобы его профессия заменилась для него каким-нибудь тяжким, невыносимым трудом, чтобы ему пилить, строгать, бить камни, но чтобы только забыться и убить свою плоть. Теперь он знает, как воспитывать своего Бориса! С каким рвением он примется за это воспитание, сколько времени он посвятит ему теперь! Он сделает из него честного работника, для которого физический труд будет составлять весь смысл жизни человека на земле и для которого слово ‘любовь’ будет символом деторождения, семьи, осуществлением мирового закона произведения себе подобных, а не того нелепого, опасного отношения к жизни, которое дает возможность любовь отличать от увлечения и брак от семьи.
И он написал своей бывшей жене письмо, прося ее прислать к нему его сына с няней. Он и сам бы поехал за ними в их усадьбу, но знает, что теперь у них идут приготовления к свадьбе, и, с другой стороны, он уверен, что она поймет его и отнесется снисходительно к тому, что он не желает лично приехать за сыном. Довольно уж было унижений и без того, и теперь, когда надо как можно скорее позабыть обо всем, чтобы смело начать новую жизнь, он думает, что личное свидание совершенно излишне.
На это письмо он получил ответ, в котором Татьяна Гавриловна писала, что ей, как матери, чрезвычайно трудно расстаться Борей, что она сама надеется дать ему надлежащее воспитание и что ребенку оставаться при ней тем необходимее, что Карпов никогда не должен забывать, что он разведенный муж, то есть сторона, признанная виновной. Она надеется, что он соберет все свои силы для того, чтобы перенести это несчастье, и что время поможет ему в этом. Во всяком случае, она благодарна ему за развод.
Письмо это вывалилось у него из рук, он почувствовал, между ним и его сыном вырастает высокая каменная стена, которая безнадежно теперь отделяет его от сына и которую никакими средствами нельзя устранить. Нет, он разрушит эту стену, он докажет всему миру, что он не совершил ничего такого, за что мог бы лишиться прав на воспитание сына, и что если существует на свете правда, то все в один голос скажут что оставаться Борьке у матери, в этой яме зловонного разврата, под влиянием преступной тещи, гораздо безнравственнее, чем у него, разведенного отца! Прочь эти хитросплетения юристов! Он покажет, что кроме правды формальной есть еще правда высшая, правда божья, перед которой должны побледнеть все писаные законы!
И он стал собираться в путь…
Вокзалы, пакгаузы, закоптелое депо, фабрики и заводы, затем чистое, широкое поле с кое-где видневшимися пахарями — все картины тяжкого физического труда промелькнули перед ним одна за другой. Вот и станция. Он берет ямщика и едет. У дороги баба пашет землю. У обеих, и у нее и у лошаденки усталый, разморенный вид и тяжкая решимость продолжать дело до конца. Невдалеке люлька с младенцем. Баба остановилась, приложила ладонь к глазам и посмотрела на него так, точно желала убедиться, что это не сон, а действительно люди, которым не нужно сейчас ни пахать, ни сеять, ни убирать скотину…
Вот и усадьба. Перед домом сад, окруженный невысоким палисадником, сквозь который мелькает какая-то фигура. Это Борис. Сердце у Карпова забилось, он оставил лошадей, подошел к палисаднику и просунул между. кустов голову.
— Борька! — окликнул он.
Борька поднял голову, увидел отца, и лицо его просияло.
— Папка! — воскликнул он.— Папка! Да откуда ты, дурак, приехал?
— Тссс!.. — замахал ему Карпов.
Мальчик подбежал к палисаднику, отец перегнулся через него, поднял сына за плечи, крепко прижал его к себе и со всех ног пустился к экипажу.
— Пошел! — крикнул он ямщику.
И снова поля, леса, баба, на этот раз уже кормящая младенца, и лошадка, мирно щиплющая запыленную траву…
— А в понедельник мама женилась за Егора Александрыча и сказала, что у меня теперь другой папа… — рассказывал дорогой Борька. — Только тот папа не настоящий… А бабушка вчера горбатую горничную ударила по щеке и назвала верблюдом. У нее потекли слезы, а она, глупая, стала вытирать их грязными руками. Надо платком, а она руками…
Поздно вечером приехали в город. Всю дорогу мальчику было холодно и не во что было его одеть. А когда приехали в номер, оказалось, что нет ни белья, ни лишней подушки, ни одеяла… Через несколько дней мальчик затосковал, запросился домой, к маме, к своим игрушкам и к комнатам, по которым можно побегать…
Карпов смотрел на его грустные, задумчивые глаза и с каждым часом все более и более начинал понимать, что для ребенка необходимо еще то, чего не может ему дать ни один мужчина на свете. И какова бы ни была его мать, она физически была для него мать, и нарушать эту связь ребенка с нею было так же преступно, как и отнимать ребенка у отца.
Через месяц полицейский пристав отобрал от Карпова расписку о невыезде, а вскоре затем ему подан был запечатанный казенный пакет. Он распечатал, и руки его задрожали. Оказалось, что судебный следователь такого-то участка вызывал его в качестве обвиняемого по статье 1408 Уложения о наказаниях.
Он развернул это уложение, отыскал статью и понял все.
Против него было начато дело о похищении ребенка…
— Стена! Стена! — воскликнул он и в изнеможении повалился на кресло.