Куприн А. И. Пёстрая книга. Несобранное и забытое.
Пенза, 2015.
СТАРОСТЬ МИРА
Замечали ли вы, что часто так бывает: огонек фонаря над дверью купе вот-вот догорит, на маленькой остановке он делает последние трепетные усилия вытянуться вверх своим длинным синим языком, но, как только снова тронулся поезд, он, точно по уговору с паровозом, быстро падает в дыру фонаря и умирает.
Так было и теперь. Фонарь давал очень мало света, а когда он потух, то сразу в оконное стекло заглянула северная белая ночь, но не опаловая, ясно перламутровая, таинственно-обещающая, а с мелким дождем, анемично-белая, брюзгливая и кислая, как пятидесятилетняя девственница, разбуженная не вовремя и по пустякам. Мимо нас, мелькая все назад, понеслись низкие кустарники, кочки, похожие на рыжие бородавки кривые, испуганные, зябкие березы.
Был третий час ночи. Мы занимали купе только вдвоем: я и словоохотливый господин в английском картузе с четырехугольным козырьком. Он сидел напротив меня в углу, между стенкой вагона и спинкой дивана. Я еще раньше при свете нынешнего ясного вечера, почти дня, видел моего соседа и тогда отчетливо знал черты его лица и помнил их. Но лишь погас огарок и вошел в купе тусклый полурассвет, я забыл его лицо и никак не мог восстановить его в памяти.
Он откашлялся. Сейчас заговорит — подумал я, — и по голосу я опять мысленно увижу его.
— Я боюсь, — сказал он, — я боюсь, что мой такой не железнодорожный разговор уже достаточно надоел вам. Если не хотите — бросим. Я — эгоист. Я не умею охватить всех граней мысли, не передумав ее вслух. А говорить одному с самим собою как-то неловко. Нет, извините за выражение, живого манекена. Я пробовал. Голос звучит так деревянно, что становится страшно и противно…
— Нет, нет, пожалуйста, — живо возразил я. — это чрезвычайно интересно все, что вы говорите.
Но я солгал. Его отвлеченные рассуждения тяготили меня своей разбросанностью, нестройностью и напряженностью. Трудно, а порою и бесцельно было следить за скачками его мысли. Однако, черт возьми, я никак не мог вспомнить его наружности. Я даже забыл — был ли он брюнет или блондин, толстый или худой и как он был одет (кроме английского картуза, который врезался мне в память). Поймет ли меня кто-нибудь, а если не поймет, то поверит ли мне? Но, клянусь, иногда при утреннем тонком свете, после бессонной ночи, лежа, тело к телу, рядом с любимой женщиной, я мучительно старался и никак не мог вспомнить ее губ, глаз, бровей, улыбки. Порою я не мог вспомнить даже имени. Так обманчивы ночь и усталость.
— Я и говорю, — начал он спокойно, будто продолжал диктовать после точки в ту же строку, — что человечество гораздо скорее идет к своему печальному концу, чем мы думаем. Какой закат мы пророчим земле в наших гипотезах? Замерзание, столкновение с другой планетой, самовозгорание, или что вы еще придумаете? А я вам говорю, что само человечество уснет гораздо, гораздо раньше, чем земля. Тысячи тысяч лет пройдут после того, когда последняя душа человека оставит последнюю земную оболочку, а еще будут цвести, превратившись в шиповник, выродившиеся розы, и яблони будут цвести своим нежным цветом, хотя плоды их будут уже тогда кислыми и терпкими. Будут струиться реки, падать и вновь осеменяться деревья, будут жить бабочки, муравьи, кой-какие птицы и остатки не уничтоженных человеком четвероногих. А человечество погибнет от собственного яда, от токсина старости, от отравы, которой нет противоядия.
Каким-то нервным, суетливым движением он закурил папиросу. На миг мне мелькнуло его красное от спички лицо, блестящие глаза и тени вверх от усов и от бровей к высокому плешивому лбу. Что-то чертовское показалось мне в его облике, и я про себя улыбнулся.
— Говорят, что ребенок в своем духовном росте быстро переживает всю историю культуры вплоть до уровня своего века, среды и, конечно, нации. Но зато человек от рождения до смерти также переживает историю всего человечества не только в прошлом и настоящем, но и в будущем. Подумайте, какая страшная аналогия между человеком и миром, детство, зрелый возраст, а дальше уклон, старость и смерть. Приходила ли вам хоть раз, будучи четырех лет, в голову мысль о смерти? Никогда. В тринадцать лет? Вы думали: да, все люди умирают, но этот закон меня не касается и меня не волнует. В тридцать лет вы подумали: — Черт возьми! Неужели и мне придется однажды лечь в этот ящик? Как это холодно и неприятно. В пятьдесят все ваши мысли направлены только к тому, чтобы приготовиться к смерти или отдалить момент ее приближения.
Ах! На заре своего бытия человечество было совсем беспечно. Оно трепетало ночью, но только боясь диких зверей и молнии. А ночной огонь, с его неверными шатаниями теней, мог только усилить его подозрительность. Человек был терпелив, даже, пожалуй, не чувствителен к боли. Борьба, битва, охота за страшным зверем были для него игрой и наслаждением. Но сознание лишило его природной мудрости. Ставши взрослым, он потерял первоначальное счастье. Он привыкал к теплу, а также к жареной и вареной пище, стал ревнив, подозрителен, суеверен, мнителен, полюбил себя, свою жену, свою собственность и свое главенство. Он понял, что подобные ему умирают, и утерял наивную способность относиться к боли и смерти равнодушно, он почувствовал отвращение к веселой гибели и испугался приключений.
Со времен веры в лживую письменную историю мы присутствуем при мужественном расцвете человечества. Тогда знали боль, но ее умели презирать, знали страх смерти, но побеждали его желаниям воли. Вся история древних и средних веков — это пора, когда человечество еще играло кровью, мускулами, нервами, когда дыханье усталого самца было ароматно, как запах отдыхающей земли.
Но, видите ли, — продолжал, покашливая мой странный собеседник, — человечество обгоняет наше земное космическое время в геометрической прогрессии. Атмосфера самопознания, — это атмосфера страшно натопленной оранжереи, которая беспощадно гонит растения вверх, заставляя их с чудовищной скоростью цвести, опыляться, давать огромные незрелые плоды, обсеменяться, и гибнуть, и чахнуть. Сама жизнь укоротилась. Чрезвычайно редки примеры долголетия. Прежде человек уходил из жизни, как усталый работник, смежив глаза, погружаясь в глубокий сон без сновидений. Еще совсем недавно он, открыв жилы и сидя в теплой ванне, спокойно беседовал со своими друзьями. Теперь мы видим презрение к смерти, разве только у испанских тореадоров, но видим тут также и актерство напыщенной замаскированной трусости.
Теперь громадное большинство людей умирает в страданиях, умирает неделями, месяцами и иногда годами. Вовлеченный в войну и ненавидя войну, человек обречен каждый день, почти каждую минуту испытывать ужас приговоренного к смерти. Рана, которая заставляла нашего предка почесаться и заживала через день, заставляет нас кричать на всю вселенную и гниет годами. Мы корчимся, как раздавленные сколопендры под пятою наступающей смерти. Боязнь смерти, боязнь боли, боязнь завтрашнего дня, дрожь за свое мгновенное существование — вот, что такое современная жизнь. В доисторические времена человечество прожило радостное детство. В начале истории — доблестную юность, в средние века— мужество, исполненное любви, а обожествление природы и искание серьезных приключений. И вот мы идем к уклону с поразительной быстротой. Графическая линия человеческой жизни вместо стройной библейской параболы делает крутую кривую вверх до облысения, до импотенции и почти прямую вниз до маразма.
Он пошевелился, нагнулся вперед. Должно быть, стало светлее. Лицо его мне показалось бледным пятном с черными шевелящимися пятнами вместо глаз. Оно точно множилось, расплывалось и странно вытягивалось углами вверх и вниз и в стороны. Все это было необыкновенно странно, как и эта белая ночь.
— Но уклон пойдет еще быстрее, чем мы можем предполагать. Мозг каждого человека — это батарея, посылающая вокруг себя токи необыкновенной мощности и неведомого нам напряжения. Воля и чувства человека действуют на громадных расстояниях почти без пределов во внешней оболочке земного шара, пронизывая все препятствия. Всякий человек каждой частицей своего тела, каждым нервом безмолвно и ежечасно кричит от ужаса неизбежно подкрадывающейся смерти, будь это на поле сражения или в постели, где он задыхается от астмы. Неужели волны его напряженной страдающей воли не перенесутся в пространства и не заставят страстно вибрировать какую-то чуткую неведомую нам материю? Вот человек, раздавленный поездом, агонизирует. Он без сознания, но мускулы его лица выражают необыкновенные страдания, его тело бьется в конвульсиях, он весь — одна сплошная, нестерпимая, невыразимая словами боль. И вот погасла какая-то искорка, щелкнул какой-то выключатель, и человек не живет уже больше. Что от него осталось? Ничто? Труп? Материя? Но ‘ничто’ труднее всего себе представить, когда думаешь о великом свете, озарявшем человека. Осталось одно последнее — страшная боль, которая несется, безмолвно крича, корчась и скрежеща зубами, в пространстве.
Вообразите теперь современные войны, где гибнут в год миллионы человек, вообразите всю уторопленность жизни, утонченность злобы, хитрость мести, искусство убийств, рассчитанность жестокого бессердечия и, с другой стороны, судорожные хватания за каждый кусочек жизни… Все это волны, волны… Зло позитивно. Добро лишь неделание зла. Земное отрицательное электричество разряжается плюсом атмосферы. Зло же — абсолютное накопляющееся неиссякающее, ничем не умеряемое богатство. Для него нет противоположного полюса. От него человечество захлебнется.
Теперь представьте, что я прав, что весь земной шар окутан, пронизан и насыщен колебаниями этой более тонкой, чем электричество, невесомой материей, состоящей из злобы, отчаяния, зависти, неудовлетворенной мести, боли и ужаса. Мне кажется, что я вижу, как носятся по земле безобразные злобные циклоны, эфирные водовороты, сталкивающиеся, вихрящиеся, возмущающие человеческие души, возбуждающие в них против воли тревогу, беспричинную ненависть, неосуществимое стремление к крови, повторному людоедству, кровосмешению и ко всем древним возможностям ныне старческих пороков.
Поезд на секунду остановился на полустанке. Свистнул и пошел дальше.
— Сейчас мне выходить, — сказал мой спутник, встав и устраивая свой багаж. В то же время, стоя, он продолжал говорить.
— Но настанет короткое для мира, а для нас с вами, пожалуй, немножко отдаленное время, когда человечество дойдет до трусливой привычки, до незлобивой улыбки, до бездарной покорности року. Это будет жалкая собачья старость, не прежняя гордая цветущая мафусаилова, но сиротливая, без патриархальной радости и без величия старость. Равнодушно будет человечество доживать на нищенской пенсии оставшиеся ему несколько десятков тысячелетий, ибо научится покорно слезливо глядеть на смерть соседа и устало ожидать своей смерти, как очереди в коммерческом суде. Тогда не будет ужасных, но очищающих войн, но не будет и утешения в том, что великая культура поборола болезни, боль и страдания, то есть все, кроме смерти. А энергии жить, страсти и радости жизни уже не станет. Это состояние почти знает один из самых древних народов в мире — Китай. Сын Небесной империи стоит на коленях, голова его оттянута рукой палача. Он искоса смотрит, как ловким ударом отсечена голова его предшественника по казни, он говорит спокойно: ‘хао’ (хорошо) — и закрывает глаза, ожидая удара. И этот образ так близок для всего человечества.
Мой спутник повернулся ко мне, слегка приподнял квадратный козырек и вышел.
Я до сих пор не могу вспомнить его лица. Забыл.
1918 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Рассказ. Напечатан в журнале ‘Огонек’. — 1918. — No 17. — 30 (17) июня с иллюстрациями художника С. Лодыгина и портретом писателя. Опубликованный в последнем номере прекратившего свое издание ‘Огонька’ рассказ позднее ни разу не был включен в сборники или Собрания сочинений и остается малоизвестным.
Специфика происходящих событий революционного времени обусловили их пессимистическое восприятие и особое звучание художественного творчества писателя. По содержанию и по общему своему стилистическому колориту рассказ исключительно безотраден и мрачен. В нем нашли выражение характерное для Куприна противопоставление сильного и красивого человека далекого прошлого современному измельчавшему жителю больших городов, и отрицание плодотворности технического прогресса, мрачные прогнозы о будущем человечества. Писатель видел мир не освеженным великой революцией, не обновленным, как рисовался он стоящим по другую сторону, а забрызганным кровью мятежа и переворота.
В рассказе возникает мотив Апокалипсиса, катастрофичности бытия с эсхатологичным образом планеты, как песчинки, несущейся по таинственным спиралям в страшную, безвестную и бесконечную пропасть, с образом ‘вихря урагана’, водоворота. К рассказу Куприна в ‘Огоньке’ давался рисунок С. Лодыгина, изображающий ужасный водоворот-спираль, всасывающий весь окружающий мир. Этот мотив найдет продолжение в публицистике периода эмиграции. В предисловии к книге В. фон Дрейера ‘Крестный путь во имя Родины’ (1921) Куприн повторяет образ ‘старости мира’ — Россия представляет собой зияющую, втягивающую пустоту.