Старая дева, Стечкин Сергей Яковлевич, Год: 1908

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Сергей Соломин

Старая дева

I.

Каждое утро повторялось одно и тоже. Марья Петровна просыпалась и сонными глазами обводила комнату, которую снимала ‘в тихом семействе’ вместе с Котиковой, случайной знакомой и тоже ‘ремингтонкой’.
Когда Марью Петровну спрашивали о чем-нибудь, она всегда начинала свой ответ: ‘я боюсь’…
Утром она боялась, что не хватит времени напиться чаю. Потом, что пропустит вагон конки и придется ждать следующего. Главное же, что можно опоздать на службу. Там, в длинной, узкой комнате, сидя около пишущей машины, она продолжала чувствовать страх. Можно было ошибиться и получить выговор. Еще хуже не поспеть вовремя. Когда все обходилось благополучно, она придумывала сама себе страхи.
— Боюсь, хватит ли бумаги?
Она вставала и шла к столу с канцелярскими принадлежностями, который был в другой комнате. Пока выдавали бумагу, она боялась, не подойдет ли к ее месту начальник и не рассердится ли, не застав ее за делом. Ей уже слышался ехидно-скрипучий голос:
— Вы постоянно бегаете, так нельзя служить!
Когда к какой-нибудь ремингтонке приходила подруга или родственница, в душу Марьи Петровны заползал опять трусливый страх: ‘хорошенькая, молодая. Наверное пришла хлопотать о месте’. И трусливый страх подсказывал ей:
— Это моя заместительница!
Иногда Марье Петровне казалось, что в прихожей упала на пол ее шляпка и ее топчут приходящие и уходящие мужчины. Цел ли зонтик?
Ворчливый голос швейцара и его грубый ответ наводили на нее уныние.
— Чего он сердится? Боюсь, что я мало дала ему на чай.
Отправляясь обратно домой, она боялась опоздать к обеду и воображала по дороге гневное лицо квартирной хозяйки, всегда злой от кухонного угара, от перебранки с прислугой, от детского гомона. И хотя обратное путешествие на Петербургскую сторону надо было совершить пешком, чтоб не выйти из бюджета. Марья Петровна иногда начинала так ‘бояться’, что тратила на конку.
Лучше всего было после обеда сидеть дома, потому что прогулка или посещения знакомых создавали почву для новых страхов.
К концу месяца Марья Петровна боялась, хватит ли денег. Но неизменно каждый вечер она боялась, что утром проспит. Поэтому она просыпалась всегда раньше времени и с замирающим сердцем хваталась за часы, лежавшие на спальном столике. Ей казалось, что когда-нибудь придет это ужасные утро, и циферблат глянет на нее нахально и насмешливо, как франт с вытянутыми в стрелку усиками. Почему-то, когда она проспит, часы непременно будут показывать четверть десятого, ни больше, ни меньше.
Раз она забыла завести их и металась всю ночь в беспокойном сне. Ей чудилось, что в комнате, кругом по стенам, все часы, огромные, как в Петропавловской крепости. Она силится проснуться, но сон давит ее. ‘Бум, бум, бум’! — раздаются мерные удары, как похоронный звон. ‘Один, два три… шесть, семь, восемь… Боже мой, девять’! Она напрягает все усилия, но властный сон держит ее крепко. Наконец она вскакивает. Вся комната наполнена часами и со стен смотрят несколько нахальных усатых лиц. Один ус — подлиннее, другой — покороче, приподнят слегка, будто франт чуть-чуть улыбается и подмигивает. Марья Петровна кричит от страха, просыпается совсем и хватает часы со столика. Циферблат насмешливо глядит на нее и, такой бесстыдный, показывает четверть десятого. Холодный пот выступает на теле, руки готовы уронить часы… Слава Богу, они стоят!
Дрожа, как в лихорадке, Марья Петровна заводит их и в утренней тишине слышит ясно, как они ожили и торопливо затикали:
— Опоздала, опоздала, опоздала!
В одной рубашке бежит она в кухню, там окно завешано и совсем темно. Она зажигает спичку и вздыхает облегченно, ‘всего только двадцать минут седьмого’!..

II.

Обыкновенно каждое утро, когда уже Марья Петровна одета и наглоталась горячего чая, который всегда пьет стоя, когда уже по ее мнению надо спешить, хотя времени еще достаточно, она подходит к постели Котиковой и трогает ее за плечо.
— Душенька, пора, вставайте скорее, опоздаете!
Хорошенькая, вся такая круглая, Котикова поворачивается медленно на спину, раскидывает обнаженные руки, крепкие и высокие девичьи груди резко обозначаются под тонким полотном сорочки. Тянется, выгибается, как кошка, и ленивым голосом говорит, не открывая глаз:
— Еще минуточку, одну только минуточку!
Марья Петровна продолжает ее будить, заботясь о подруге частью по личным соображениям, если Котикова не встанет, придется всю дорогу бояться за нее, что она проспит, а бояться и без того так много причин.
— Вы опять не попадете вовремя на службу.
— Ничего, поспею.
Марья Петровна хочет подействовать страхом.
— Николай Петрович обещался сегодня прийти пораньше.
— Очень боюсь Я вашего Николая Петровича. Поворчит и перестанет.
— Но ведь, душенька, к завтрему нужно окончить переписку проекта канализации.
— Канализация, цивилизация, ассенизация, эмансипация… — напевает Котикова сонным голосом.
— Отстаньте, надоело!
Она поворачивается набок и кладет руку под щеку, приготовляясь уснуть сладко, сладко, как спит только юность в утренний час.
Марья Петровна на нее любуется.
— Какая она хорошенькая, беззаботная! — и что-то в роде зависти шевелится у нее в груди и становится ей так жалко себя. Она еще не стара, нет еще тридцати лет, у нее высокая и стройная фигура и лицо не безобразное. Но есть в нем что-то, что не нравится и ей самой, и наверно противно другим. Никто из служащих никогда за ней не ухаживает, не шутит с ней, а говорят только о деле.
— Надо это переписать скорее.
Цвет лица у нее желтоватый, без румянца, нос отчего то всегда краснеет так безобразно от холода, будто красная противная пуговица на бледном лице, которое не раскрашивает даже мороз. Рот был бы ничего, если бы не привычка шевелить губами. Это потому, что она задумывается и тогда шепчет про себя: ‘боюсь, не забыла ли чего’… Но хуже всего глаза. В них всегда отражается это ужасное трусливое чувство, эта неуверенность, что все сделано, и нет причин беспокоиться.
— Когда я разговариваю с Марьей Петровной Семеникиной, — объяснял один молодой служащий, который ухаживал решительно за всеми женщинами, — мне кажется, что она продолжает мысленно переписывать проект об ассенизации.
Однако, остается только минуточка до выхода из дому и Марья Петровна приступает к решительным мерам. Она сдергивает одеяло с уснувшей опять Котиковой. На мгновение мелькает в ее голове: ‘какие у нее розовые, полные ноги’! и начинает щекотать сонную девушку, сохраняя такое же серьезное озабоченное лицо.
Котикова хохочет, визжит, отбивается руками и ногами. Марья Петровна увлекается и сама смеется тихим, захлебывающимся смешком, когда касается голого упругого тела, этой скользкой кожи, не терпящей прикосновения. Наконец, Котикова прыгает с постели на пол. Она проснулась окончательно, ей весело, ей шалить хочется. Она хватает в объятия Марью Петровну и вертится с нею по комнате.
— Довольно, довольно, душенька, одевайтесь скорее, пейте чай, а мне надо спешить.
С непривычки к резким движениям Марья Петровна задыхается, силится, улыбнуться, но выходит какая то виноватая, трусливая гримаса, а нос — пуговица так безобразно краснеет от внезапного прилива крови.
— Довольно, я боюсь опоздать!
— А вот не пущу, не пущу, продолжает танцевать Котикова. Не пущу, опоздаете, Николай Петрович будет сердиться. У-у! Какой страшный!
Котикова становится по середине комнаты, принимает начальнический вид и говорит сердитым басом:
— Госпожа Семеникина, вас никогда нельзя застать на месте, я вас оштрафую, вы целую неделю переписываете проект водопроводной комиссии.
Марья Петровна пугается не на шутку, хватает шляпку и кофточку и одевает их на ходу: ведь действительно этот ужасный проект, в котором столько цифр, еще не переписан и быть может Николай Петрович сегодня же о нем спросит.
— Куда вы, — кричит ей вслед Котикова. — Поедем вместе на извозчике!
Но Марья Петровна только рукой машет и несется, как буря, из двери, по лестнице, по широкому грязному двору, по переулку, где на углу надо ждать вагон конки. Она вся устремляется вперед с жалким, виноватым выражением лица, с покрасневшим от волнения носом. И ей кажется, что показавшийся вдали вагон идет так медленно, будто нарочно. Вот он подходит к разъезду, видно, как прыгает и наклоняется крыша от перехода колес по стрелке и Марье Петровне кажется, что сейчас случится несчастье: вагон сойдет с рельсов, придется ждать другого и… она опоздает!

III.

Через полчаса она уже сидит за своим столиком и стучит на машинке.
‘Принимая во внимание болотистый грунт, лежащий на-во-до-не-про-ни-цаемой подстилке, а также высокий уровень подпочвенных вод, следует признать что С. Петербург находится в особых естественных условиях, отличающих нашу столицу от культурных центров Западной Европы, напр., Парижа, Берлина, Лондона, а потому применяемые там системы канализации’…
Пальцы Марьи Петровны бьют по клавишам и она чувствует, как постепенно от концов пальцев разливается по всей кисти и дальше к локтю знакомое ноющее чувство усталости и ломоты. Сначала легкая боль в суставах пальцев, потом в кисти как будто вставлены ноющие твердые стержни, ломит в сгибе, и вот уже дергает по руке и мелкой судорогой отзывается в локтях. Все это испытывает Марья Петровна каждый день и это не может ее беспокоить, но она боится, что когда-нибудь у нее сделается ‘пишущая болезнь’. Раз уже были признаки — сделалась судорога в пальцах и нельзя было стучать целый час. Еще ужаснее ‘пишущая экзема’, она делается у ремингтонок между пальцами. Это так больно и чешется. Марья Петровна не раз уже думала, что экзема начинается, и каждое утро, умываясь, тщательно разглядывает руки, и если между пальцами появляются розоватые пятна, она пугается и думает с тоской, что придется тратить на лечение, а руку будет стыдно подавать, такая она станет противная, безобразная.
Их сидит рядом три ‘ремингтонки’, и в ушах то и дело раздается прыгающий стук в перебой, и нервы вечно напряжены как будто и по ним стучат какие-то маленькие невидимые молоточки.
— Так… так… так-так-так… так-так…
‘Пробные бурения обнаружили следующую профиль разреза’… За спиною раздается свежий такой радостный смех. Марья Петровна знает, что это пришла Котикова и, конечно, опоздала, потому что Николай Петрович давно сидит в своем кабинете и проходил уже по канцелярии со скучающим и злым лицом. Не оглядываясь, она знает, что ее сожительница болтает с молодыми служащими и, не стесняясь хохочет во всю комнату.
— Как она только не боится, ведь в кабинете все слышно. Наверно Котикова теперь стоит около третьего стола, опираясь руками о его край, все лицо у нее розовое, глаза искрятся, а когда она смеется, видны белые, влажные зубы.
У Марьи Петровны вместо двух белых зубов, вставлен сплошной кусок, такой противный, но на поддельные зубы не хватило денег и поэтому Марья Петровна избегает улыбаться и, разговаривая незаметно закрывает рот рукой.
Конечно Котикова хорошенькая и на нее все любуются, даже Николай Петрович улыбается под усами, когда она ему начинает объяснять, отчего не все переписано, и так быстро тараторит. Все мужчины одинаковы, им бы только красивая мордочка, да кокетство. Марья Петровна давно уже не смотрит на мужчин, ей все равно, замуж не собирается, а ухаживаний не желает, но, все-таки, противно что эти бородатые, усатые, даже седые раскисают перед девчонкой, смотрят такими жадными глазами и не могут удержать плотоядной улыбки.
И она стучит сильнее по клавишам, стараясь не слышать щебечущей болтовни и густого воркования, которое всегда слышится в голосе мужчин, когда они говорят с Котиковой.
‘Шестой слой несомненно принадлежит к девонской формаций, на что указывают встречающиеся окаменелости… В этом слое, между прочим, встречаются трилобиты’…
— Три-ло-би-ты, — повторяет шепотом Марья Петровна незнакомое слово, боясь ошибиться и ее губы некрасиво двигаются.
Но и сквозь стукотню машинки доносятся до Марьи Петровны молодые, свежие голоса.
— Так у вас нет билета в Буфф? Эх, вы!
— Не желаете ли в новый сад Неметти, недалеко от вашей квартиры?
— Гадость какая-нибудь.
— Что вы, отличная оперетка: ‘Бедные овечки’, ‘Петербургское Обозрение’.
— Ну, давайте. Только как же я одна?
— Если позволите…
‘Встречаются также аммониты и белемниты’…
‘Так-так… так-так-так…’ стучит машинка и губы Марьи Петровны продолжают некрасиво двигаться и шепчут эти трудные слова в длинном, длинном проекте канализации С. Петербурга…

IV.

— Милочка, душечка, я скажу вам по секрету, только вам одной, слышите? Дайте слово что между нами?
Конечно Марья Петровна обещает, что никому не скажет.
— Вы заметили, что я уж три дня возвращаюсь домой очень поздно? Знаете почему? Сказать? Ха-ха-ха, вот вы удивитесь!
Котикова подошла близко, нагнулась, как будто хотела пошептать на ухо, но вместо того громко, отделяя каждый слог, произнесла с оттенком торжества!
— Я играю на сцене!
Марья Петровна так и застыла, пораженная. Этого она уж никак не ожидала. Правда, она заметила, что Котикова стала чаще опаздывать на службу, даже пропустила два дня подряд. С пяти часов вечера она постоянно пропадает и возвращается очень поздно. Но Марья Петровна объясняла это хорошей погодой.
— Наверно гуляет, по садам ходит. Ей всегда служащие предлагают билеты и везут на свой счет.
Марья Петровна не могла также понять откуда у Котиковой явилась брошь, недорогая, но хорошенькая, и браслет золотой, длинной извивающейся змейкой. Это было подозрительно, и Марья Петровна ловила себя на нехороших мыслях о подруге.
— Не завела ли обожателя?
Но не хотелось этому верить. Котикова легкомысленная, беззаботная, нравилась Марье Петровне. Не то, чтобы она ее очень любила, но если бы пришлось остаться одной, чего-то не хватало бы. Будить эту хорошенькую, такую розовую девушку вошло в привычку и возиться с нею по утрам было приятно. У ней атласное упругое тело и как забавно она кувыркается, когда ее щекочут, точно ребенок. Подумать что ее, такую свежую, как будто только выкупавшуюся, ласкает какой-нибудь из противных мужчин — было гадко и обидно. Хотела даже предупредить легкомысленную ни о чем не думавшую девушку и Марья Петровна пыталась говорить об этом.
— Вы им не верьте, душенька, они всегда обманывают и думают только о гадостях.
Но словесный запас Марьи Петровны был ничтожный, а убедительности в голосе никакой, потому что она боялась обидеть Котикову нечистым подозрением.
— Может быть и нет ничего, а я ее оскорблю.
Да и что она знала о мужчинах. Никогда не сближалась с ними, не испытывала замирающей робости и жгучего любопытства. Лет семнадцати ее обнял студент. Она помнит жесткие усы, светлые, как будто злые, глаза и торопливые руки, упорно искавшие ее груди. Было стыдно по внушенному с детства чувству: надо бояться мужчин. Так это и осталось. А вскоре охватил одинокий страх за существование. Жизнь шла скучная, нудная. Мелькали в прошлом мужские лица, оставившие впечатление в девичьем мозгу, но Марья Петровна плохо помнила, видела ли их живыми или на картинах. И желая охранить Котикову, она не умела облечь опасность в живые образы, убедить опытом собственной жизни и только растерянно повторяла:
— Вы им не верьте, душенька. Они всегда обманывают.
Но кто мог ожидать, что Котикова поступит на сцену? Разве у ней талант есть? И служить она не бросила, как же это совместить? И почему-то Марья Петровна подумала, что она лично никогда не поступила бы на сцену. Боже избави! Довольно страха перед службой и Николаем Петровичем. А тут пришлось бы еще бояться опоздать на репетицию, к выходу на сцену… Может быть не так что-нибудь сделаешь, забудешь роль. Марья Петровна отказалась даже от урока, который ей предложили по вечерам, потому что это новая обязанность, и, стало быть, новый лишний страх для нее, и без того измученной трусостью перед жизнью. И потому первое, что она ответила Котиковой, было:
— Душенька, как мне вас жалко, столько обязанностей, как вы всюду поспеваете?
— Пустяки, это вы всегда боитесь. Надо смотреть на жизнь веселей. А знаете, куда я поступила? В оперетку! Прелесть как весело. Какие костюмы! Немножко стыдно было в первый раз. У меня оказался недурной голос. Режиссер говорит: ‘с вашей наружностью вы пойдете далеко’. Теперь я только в хору, но меня замечают. Душечка, Марья Петровна, вы не можете себе вообразить, до чего это было странно. Слушайте! Я по роли должна была изображать мальчика. Надевать трико не умею. Наконец, кое-как подруги помогли. Это такое удивительное ощущение. Как будто безо всего, а между тем так туго стягивает. Хочется, знаете, не ходить, а этак выступать по театральному. Я скоро научилась ходить по сцене. За кулисы к нам пробираются мужчины, а мы их гоним. Боже мой, какие они все смешные. Из наших управских знает только Мальчиков. Он меня и рекомендовал. Он на что-то надеется, только ничего, ничего не получит.
Котикова заплясала по комнате и своими маленькими розовыми ручками показывала этому глупому Мальчикову длинный нос.
Неожиданное признание подруги совсем сбило с толку Марью Петровну. Она не знала, что сказать, и обомлела, вся осев, точно кто-то сильный придавил ее сверху.
— Я какую еще штуку выкинула. Мне ремингтошка до смерти надоела. Подала прошение в управу: ‘Александра Васильевна Котикова, дочь титулярного советника, почтительнейше просит уволить ее по болезни от службы на два месяца с сохранением содержания’. И медицинское свидетельство от нашего театрального доктора представила: нервное расстройство и пе-ре-у-томле-ние, требующее немедленного отдыха. Ха-ха-ха!
Это было так смешно, по своему наивному нахальству, что и Марья Петровна не выдержала, — улыбнулась виноватой улыбкой.
— Душечка, что я хочу вас просить! Сделайте мне одолжение. Ведь вы меня любите? Завтра я выступаю в ‘Бедных Овечках’. Милочка, приходите смотреть. Я вам контрамарку дам. А Мальчиков нас угостит чаем, ужином, всем, что я захочу. Придете? Я вас за кулисы проведу. Милая, хорошая, ну согласитесь!
Котикова задушила Марью Петровну поцелуями. И та, сама не зная, почему, согласилась.

V.

Марья Петровна бывала в театре чуть ли не раз в год, а в летние сады не ходила вовсе. Волновалась она при сборах страшно. Боясь опоздать, она оказалась одетой, часа за полтора до начала спектакля и положительно не знала, что с собою делать. Ходила взад и вперед по комнате и все смотрела на часы. Во рту пахло, голова разбаливалась. Вместо удовольствия — новая тяжелая обязанность.
Иногда мелькала мысль, как хорошо было бы раздеться и сесть пить чай, зная, что никуда не надо ехать. Но решимости не хватало. Что скажет хозяйка, которой уже сообщено о событии. Она даже любезно помогала одеваться и застегивала кофточку на спине. Еще хуже, если билет взят заранее или знакомый достал ей контрамарку. Не денег было жалко, а этот зеленый или розовый клочок бумаги как будто обязывал, чтобы Марья Петровна волновалась, спешила и непременно попала в зрительную залу, когда в ней все стулья еще пустые. Тогда наставало новое мучение. Казалось капельдинеры с насмешкой смотрят на одинокую фигуру. Охватывало чувство неловкости и хотелось спрятаться. Только первые посетители выводили Марью Петровну из мучительно напряженной позы и она могла наконец свободно вздохнуть и оглянуться.
— Теперь я не одна.
Это ободряло: она уже не исключение, на нее никто не обращал внимания, она как и все.
Являться поздно, перед поднятием занавеса, или — что Боже упаси, — во время первого действия, было тоже крайне неудобно. Все смотрят, приходится толкаться, пробираясь к своему месту, зрители шикают, негодуют. Это ужас, от которого кружится голова и отнимаются ноги. Непременно сделаешь массу неловкостей и станешь общим посмешищем.
Надо избежать и то и другое. И потому Марья Петровна, собираясь в театр, так часто справлялась с часами. Те же муки, что и перед службой, то же успокоение, когда входила в колею, стучала на ремингтоне или смотрела, не вставая, в антрактах на сцену. Потому что и антрактов боялась Марья Петровна, не желая повторять несколько раз мучительную процедуру водворения на свое место.
К воротам сада Марья Петровна попала как раз вовремя. Ей пришлось даже встать в хвосте посетителей. Чтобы ничем не выделяться, она не показала контрамарки — ‘что еще обо мне подумают’ — а приобрела билет за деньги.
Никогда невиданная обстановка сада обеспокоила Марью Петровну.
Тощие деревца, песок, скрипевший под ногами, садовые скамейки и море синевато-белого света, вызывающие костюмы, гром духовой музыки и кухонный запах буфета…
К счастью движение только указало дорогу в театр, и Марья Петровна нашла свое кресло без особых хлопот и неприятностей. Не сразу узнала она Котикову среди других хористок. На подмостках девушка выглядела совсем другой, какой-то интересной и недоступной. Разве это та Котикова, которая в ночной кофточке и нижней юбке пила с Марьей Петровной чай по воскресеньям утром и смешила своим неугомонным щебетаньем, вечным повторением, как неизвестный мужчина пытался заговорить с нею на улице, но получил огромный, огромный нос.
— Хорошенькая, — донеслось из следующего ряда.
— Какая?
— А вон смотри, рядом с толстой блондинкой, маленькая, брюнетистая.
— Н-да, штучка.
Марья Петровна поняла, что не одна она смотрела на Котикову, что за ее кокетливой фигуркой следят десятки мужских глаз. Было неприятно и почему-то обидно, и чувство это не оставляло ее до конца спектакля.
Но особенно сильно поразила Марью Петровну сцена, когда ‘Бедные Овечки’ раздеваются и ложатся спать. Правда под рубашкой было трико, но наверное эти противные мужчины рассматривают и любуются. Марья Петровна думала, что только она одна знает, какие у Котиковой красивые, розовые ноги. Казалось, маленькая радость ее жизни, когда она будила этого балованного ребенка и возилась с ним, теперь забросана грязью и все видят то, что только она, Марья Петровна, имела право знать и видеть.
Как ей не стыдно, этой негодной девчонке, снимать при всех кальсоны и чулки. А она еще улыбается. Рядом с Марьей Петровной, молодая и полная дама, видом похожая на попадью, насмешливо улыбнулась, будто ее кто-то щекотал. По другую сторону пожилой господин не отводил бинокля от сцены и шептал вслух:
— Шельмочка, без корсета.
У Марьи Петровны закружилась голова и душило в горле. Захотелось на воздух, домой.
Она бы и ушла прямо после спектакля, но ее перехватил управский служащий Мальчиков.
— Пойдемте. Александра Васильевна вас ждет.
Котикова, возбужденная присутствием мужчин, которые и за кулисами и здесь в саду смотрели на нее, не скрывая своих желаний, весело болтала с молодым бритым актером, и сама в то же время вертела головой, как птичка, и бросала обещающие взгляды. Будить в мужчинах чувственность ей было и страшно, и весело.
— Марья Петровна, душечка, как я рада, что вы пришли. Видели меня на сцене. Хорошо. Не правда ли. Меня заметил сам антрепренер и говорил со мною. Советует учиться петь и обещает выпускать в ролях. Я буду учиться. Меня будут вызывать: Котикова, Ко-ти-ко-ва-а-а-а!
Девушка хлопала в ладоши, представляя, как будут ей аплодировать.
— Фамилию придется переменить. Так принято — заметил актер:
— Вот я Карасев, а по сцене Стальский.
— Ну, там придумаем. Мальчиков, извольте придумать мне театральный псевдоним. А как меня хвалил режиссер, если бы вы знали. ‘Вам, говорит, недостает только настоящий развязности, вы еще не привыкли, что на вас смотрят’. Привыкну! Готовится к постановке оперетка в которой купаются. Мы, хористки, будем в одном трико. Выберут самых хорошеньких и меня обещают поместить на первом месте. Режиссер говорит, что давно не видал такой фигуры, как у меня.
— Это совершенно верно. Вы сложены, как богиня, — подхватил Мальчиков.
— Диана, — придумал актер, ревновавший к Мальчикову.
Котикова улыбнулась и погрозила одним пальцем.
Марья Петровна совсем не нашлась, что сказать. Хотелось передать свое ощущение, предупредить девушку, ‘скользящую в бездну’, хотелось и просто сказать, что она ее любит и жалеет. Но собственных, убедительных слов не было. К тому же чувствовалось, что убеждения здесь ни к чему не поведут и разобьются о торжествующее молодое бесстыдство. Она, пожалуй, и голой готова показаться мужчинам.
Так говорило чопорное, брезгливое и все осуждающее стародевство. Но сейчас же всплывало и возражение: ‘я, может быть, потому осуждаю, что на нее голую все будут любоваться, а меня бы осмеяли, противную, старую’.
Лучше было бы уехать, не видеть ее падения. Но Котикова так возбуждена, совсем потеряла голову. Нехорошо оставлять ее одну с мужчинами. Говорило что-то похожее на ревность, заговорило и чувство обязанности: ‘я старше ее, я должна ее оберечь и отвезти домой, надо с нею поговорить серьезно, сказать ей ‘ты Бог знает куда идешь’. Марья Петровна забыла, что Котикова уже несколько раз играла в этом саду и возвращалась на рассвете.
А Котикова начала командовать всеми:
— Пусть меня ведет Стальский, а вы, Мальчиков, предложите руку Марье Петровне. Идем ужинать. Я есть хочу.
— Душенька, не лучше ли нам поехать домой. Я кстати купила ваш любимый сливочный сыр. Курица холодная осталась. А самовар поставит Анисья, можно разбудить.
— Вот глупости. Нам сейчас дадут устрицы. Ужасно люблю.
— И цыплят здесь хорошо готовят, — подзадоривал Мальчиков,
— Конечно. Какая охота сидеть в духоте и говорить шепотом, потому что у хозяйки ‘дите’ спит. Идемте, Марья Петровна, не бойтесь. Отчего вы всегда точно скучаете. Ну, развеселитесь. Разве вам здесь не нравится?
Марья Петровна стала возражать, но ее не так поняли. Да вы не стесняйтесь, душечка. Мальчиков нас всех угощает.
— Разумеется я и с удовольствием.
После этого было уже неловко отказаться.

VI.

Ужин на буфетной террасе, особенно в начале, причинял Марье Петровне одни мучения. Все это так необычно, все это выходило из колеи жизни, проторенной многими годами одинокой борьбы за кусок хлеба. Слишком шумно, слишком светло, слишком на людях. И эти ужасные ресторанные цены. Пусть платит Мальчиков, но бережливую Марью Петровну просто пугает такое мотовство, кажется чем-то преступным. Сколько дней нужно выстукивать на машинке, чтобы оплатить этот ужин.
Но не хотелось нарушать оживленного веселья других. И Марья Петровна напряженно улыбалась при шутках, стараясь не показывать зубов с противным куском пломбы. Вспомнила как в детстве учили прилично есть и соблюдала все правила. Резала крошечные кусочки и едва раскрывала рот. Ножик и вилку держала особенно изящно и даже отставляла мизинец. Отказалась есть раков, хотя любила их, потому что ни за что не хотела снять перчаток.
Актер удивленно поглядывал на ‘лимонную куклу’, как шепотом назвал ее Мальчиков. Рядом с хорошенькой Котиковой, с ее брызжущим молодым задором, старая дева казалась жалкой и смешной.
Подали красное вино. Марья Петровна едва пригубила. Мужчины перемигнулись и стали чокаться без конца. И незаметно для себя, боясь показаться невежливой, она выпила целых два бокала. Неожиданно она почувствовала, как по всему телу разлилась приятная теплота, исчезла натянутость и неловкость.
Актер показался милым и добрым, захотелось ему рассказать все. Марья Петровна разговорилась о службе, о ремингтоне, о Николае Петровиче, даже о водопроводном проекте.
И притворное участие актера, в душе смеявшегося над старой девой, трогало ее чуть не до слез. Зачем бояться людей и подозревать в мужчинах только злые замыслы. Есть люди хорошие, с ними приятно сидеть и делиться мыслями.
Было приятно и то, что вся трактирная публика сливалась в одно мутное пятно, и чувствовались отовсюду взгляды. Потому что, когда Марья Петровна села за столик весь сад смотрел на нее и было так неловко.
Она выпила и ликера с кофе и даже не одну рюмку. Актер все подливал забавляясь постепенным опьянением ‘лимонной куклы’, у которой теперь на щеках выступили два безобразных багровых пятна и заалел этот несчастный нос.
Дошло до того, что актер спросил была ли она когда-нибудь влюблена и Марье Петровне стало стыдно, что в ее жизни ничего такого не было. Стыдно и почему-то жалко себя. Что-то подходило к горлу и хотелось не много поплакать.
Отчего, в самом деле, ее не любил ни один мужчина и она не испытала мужской ласки. Даже этот случай в юности, когда ее поцеловал студент, теперь вспомнился. Зачем она так сопротивлялась, почему обиделась, возненавидела, пожаловалась матери. Как это было все глупо. И, как будто это случилось вчера, пережила она те далекие ощущения. Деревенский сад, залитые силуэты мужиков, воздух, полный стрекотанья, прохладная тень под большим дубом. Студент говорит ей что-то, невнятное, странное. Жадные пальцы ищут ее груди, она сопротивляется, прижимая руки к телу, точно боится, что у ней отнимут какое-то сокровище. Зачем? Она сберегла сокровище, а не чем даже помянуть прошлое. И осталось одно, цепляться за ненужную жизнь, в которой для Марьи Петровны отведены самые плохие уголки, да и то за самую дорогую цену: до смерти надоевший труд, обративший ее самое в пишущую машинку, а за это все — жалкий угол, откуда выгонят при первой болезни.
И Марья Петровна сама взялась за рюмку и выпила ее к изумлению актера залпом.
Мысли стали бежать одна за другой, отрывочно, сумбурно и среди них трезвое сознание, что нужно ехать домой и непременно с Котиковой.
Марья Петровна оглянулась на подругу и ей не понравилось выражение лица молодой девушки. И на нее видно подействовало вино. Глаза сделались сальными и смотрели на Мальчикова слишком нежно и обещающе.
Наклонившись за упавшим зонтиком Марья Петровна увидела и то, что никогда не допустила бы в мыслях. Маленький, узкий башмачок кокетливо наступал на мужской сапог.
Как ей не стыдно, что подумает молодой человек. Нет, надо скорее уезжать. ‘Я объясню ей, что это неприлично, что так не делается, если Мальчиков ей нравится, пусть выходит замуж’. Но это были неискренние мысли, за которыми боязливо пряталось что-то похожее на ревность, что мучило весь вечер. Хорошо бы теперь очутиться дома. Она бы высказала все Котиковой. Пожалела ее и себя. ‘Душенька, какие мы с вами несчастные’. Помогла бы Котиковой раздеться, поцеловала ее, перекрестила на сон грядущий и довольная собою, спокойно уснула бы…
Актера куда-то позвали, но он скоро вернулся.
— Внимание! Чрезвычайная новость. Наш антрепренер залучил какого-то креза. Вместе пили. Узнали, что здесь Александра Васильевна. Предлагают поездку на тони. Заедем за автомобилем и марш, на острова. Едем!
— На автомобиле. Ах как весело! Я еще никогда не ездила.
— Значит вы, Александра Васильевна, согласны. Можно им подсесть к нашему столику?
— Конечно. Зовите их,
Котикова вновь оживилась и засверкала своими полудетскими глазами.
— Душечка, а я думала нам пора уже домой…
— Вот глупости. Очень нужно ехать в душную конуру, когда такая чудная погода. Я попробую сама править автомобилем.
— Пожалейте, маточка. Жена, семеро детей. За что вы хотите погубить поильца-кормильца.
Над личиком Котиковой нагнулась бритая, хитренькая мордочка антрепренера.
— Нельзя маточка. Управляйте сердцами, но оставьте в покое автомобиль. Позвольте вам представить вашего поклонника. Пришел, увидел, побежден. Забыть не может. Пожалейте страдальца. Может случиться ‘Сумасшествие от любви’.
Котикова вспыхнула и протянула руку высокому, усатому господину, который сейчас же подсел к девушке, не заботясь знакомиться с другими.
— Моя подруга, — представила Котикова.
Крез небрежно протянул руку Марье Петровне и почти выдернул ее назад, чтобы махнуть лакею:
— Э-э… Как тебя. Две бутылки шампанского.
Марья Петровна совсем смутилась. Угощает какой-то чужой, богатый кутила. Антрепренер толкнул и не извинился. Она здесь совсем лишняя. Все ее презирают. А Котикова уходит как будто все дальше. Смеется, делает крезу глазки. До слуха старой девы долетела обидная шутка:
— Ваша подруга служит в похоронном бюро?
И Котикова ответила серебристым смехом… Над нею смеялась. Значит не любила ее никогда, не жалела. Марья Петровна почувствовала горькую обиду, но не имела силы уйти.
Конечно она не будет пить это шампанское. Но с нею чокнулись. С бокалом в руках, смотря перед собою, широко раскрытыми глазами, будто видела что-то ужасное, она напоминала убийцу…
Антрепренер торопил компанию.
— ‘Ехать, так ехать’, сказал попугай, которого кошка тащила за хвост из клетки… Пьем и отчаливаем.
Сад уже начинал пустеть. Электрические фонари гасли один за другим. Белая ночь алела от надвигающегося утра. Пролетел занесенный издалека в теснину долины свежий предрассветный ветерок.
За столиком торопливо расплачивались деньгами с лакеями.
Всюду виднелись парочки. Не нашедшие гостей проститутки делали последние попытки поймать мужчин.
Около Марьи Петровны все поднялись и пошли, не обращая на нее внимания. Котикова виднелась впереди с крезом.
Заспешила и старая дева. Ноги ее затекли и плохо слушались. Она слегка покачнулась, вставая. Пока собирались, пока искали закатившийся под стол зонтик, компания ушла далеко и только издали мелькала шляпа Котиковой с розовым пером.
— Душенька, Александра Васильевна подождите.
Собственный голос показался чужим, таким странным и хриплым. Марья Петровна торопилась изо всех сил и, смешная, жалкая, походила на курицу, растерявшую цыплят.
Только бы догнать Котикову, вернуть ее домой, отговорить от этой безумной поездки. Ясно до боли представилось, что девушка погибнет в эту же ночь.
— Душенька, вернитесь душенька, — шептала Марья Петровна задыхаясь и расталкивая публику у выхода.
Розовое перо мелькнуло в последний раз. На улице у ворот уже не было компании.

VII.

Марья Петровна как-то странно вдруг успокоилась, точно примирилась с неизбежностью. Уехала Котикова, ну и уехала! Ей-то какое дело! Подумаешь, в гувернантки нанялась к этой дрянной девчонке. С какой это стати она обязана думать о других?
Полупьяная толпа толкалась со всех сторон. Мужчины бесстыдно обнимали женщин. Какая-то парочка стала целоваться на глазах у всех, лишь только села на извозчика. Пахло пудрой, духами, табачным дымом и потом. Запах этот раздражал, волнуя кровь. Казалось люди слились в одно существо, которое не хочет признавать завтрашнего дня, хочет забыться, отдаваясь смело и без оглядки случайному желанию.
Марья Петровна стояла ошеломленная новыми впечатлениями. Бывая в театре, она всегда старалась пройти скорей через толпу выходящих, подальше от этих страшных, бесстыдных мужчин, которых привыкла бояться, не зная их. Но теперь овладело жуткое любопытство и глаза следили за уезжающими и уходящими парами. И по мере того, как пустела улица около ворот сада, становилось все тоскливее, чувство одиночества рыдающей судорогой пробегало в груди и подступало к горлу. Хотелось, чтобы кто-нибудь подошел, и заговорил…
— Мадам, позвольте предложить руку и сердце!
Молодой человек, похожий на приказчика модного магазина, бормотал заплетающимся языком пошлые слова, которыми мещанство объясняется с женщиной вместо гордого и властного: я тебя хочу! Взгляд тупой, мутный. Котелок сбился на затылок, жилетка расстегнута. Он обдает ее винным перегаром, наклоняется все ближе, хватает руку выше локтя.
— Поедем!
Привычный страх охватил ее всю и она с бьющимся до боли сердцем вскочила на первую попавшуюся извозчичью пролетку.
— Ах, ты старая…
За нею неслось грубое, позорящее ругательство. И обидней всего было, что и этот пьяный, которому все равно, почувствовал в ней некрасивую, отцветшую, старую деву.
Быстрая езда и холодноватый, предутренний воздух освежили голову, но в теплой комнате вино зашумело в крови с новой силой. Марья Петровна не могла сразу заснуть. Все тело охватывал жар, голова кружилась, в глазах мелькало. В первый раз в жизни она ничего, ровно ничего не боялась. Ей хотелось, чтобы сейчас было уже утро. Она не стала бы спешить на службу: ‘Черт с ней’! Нарочно бы опоздала. Пусть бы сердился Николай Петрович, пусть кричал бы. Очень нужно! А она бы ему ответила по-своему, она бы прямо сказала:
— Вы не имеете права требовать непосильной работы, я не боюсь вас! Вы во мне нуждаетесь, а не я! Я работаю и переписываю ваши глупые проекты, а вы ничего не делаете. Канализация, ассенизация, три-ло-бит, бе-ле-мнит! Вот, возьму и напишу вместо того: управа дура, и все газеты ее ругают. Да!
И здесь в убогой комнатке она воображала себя на какой-то трибуне и всем говорила все, прямо в лицо, не боялась, не трусила.
— Вы думаете, что я не хочу жить так, как другие живут? Веселиться, болтать с мужчинами, ездить по садам и… кутить! Понимаете, кутить хочу! А вы меня держите около этой чертовой машинки. Вы из меня всю душу выели. От вас я состарилась, безобразной стала, противной. У, проклятые! Я хочу жить, слышите, жить хочу! Какое мне дело до вашей канализации? Городское благоустройство… Ха, ха, ха! Разве мне от него будет лучше житься? ‘Вы должны исполнять взятые на себя обязанности’. Как же, дожидайся! Вот возьму и буду нарочно опаздывать, буду болтать на службе. Изверги! Дряни! Плевать я хочу на вашу машинку. Николай Петрович Переверзев, председатель комиссии по канализации! Скажите, пожалуйста, какая птица! Три-ло-бит ты, а не председатель! Вот что!
Марья Петровна совсем рассердилась. Она спустила занавески на окнах, зажгла две свечи и лампу.
— Освещение! Пусть будет как в театре! А giorno!
Марья Петровна нарочно задела за стул и уронила его. За стеной заплакал ребенок и раздался ворчливый негодующий голос, но Марье Петровне это было безразлично.
— Черт с нею, с хозяйкой, пусть злится. Как это в театре играли? Тра… ля… ля… ля… ля… ту!!
И она громко выкрикнула это ‘ту’. Потом стала грозить кому-то неизвестному.
— Честный женский труд! Скажите, какую чепуху выдумали! Почему я должна трудиться? Почему это хорошо? Врете вы все! Новую каторгу выдумали! Не хочу, не буду! Хочу ездить по садам, ужинать с мужчинами. Заведу любовника… На содержание поступлю, черти проклятые! Что? Взяли?
Марья Петровна посмотрелась в зеркало и придала лицу кокетливое выражение. Старалась играть глазами и заманчиво улыбаться. И не замечала, что стекло отражает жалкую, болезненную гримасу. Хмельное воображение разыгрывалось все сильнее и она видела себя уже на сцене.
— Я играю в ‘Бедных Овечках’. На меня все смотрят. Пусть! У меня красивые ноги. Я раздеваюсь при всех и мне не стыдно Слышите, черти проклятые, не стыдно-о-о-о! Я буду сейчас плясать канкан. Ах-ха-ха-ах-ха-ах! Тууу! Ах-ах- ах! А-ха-ха-ха-ха-ха!..
В одной рубашке металась она перед зеркалом, бесстыдно поднимая ноги, прыгая и задыхаясь от удушья. Она широко улыбалась, не боясь, что кто-нибудь увидит белый кусок, вставленный вместо двух зубов. Дряблые полные плечи вздрагивали, как у цыганки, на бледном лице нахально краснел нос-пуговица, рубашка сползла и обнажила некрасивую отвисшую грудь… Ничего она не боялась и не стыдилась…
Марья Петровна заснула в неудобной позе, поверх одеяла. Как плясала, так и опрокинулась навзничь. Рубашка некрасиво смялась выше колен, одна нога осталась в спущенном чулке, другая пяткой уперлась в пол и уродливые пальцы с противным мозолем на мизинце торчали нахально и вызывающе. Из груди вырывалось полузадушенное храпение и слюна белой пеной сбилась в углах рта.
Свечи совсем догорели и погасли, лампа мигала голубым огоньком, распространяй копоть и вонь, между неплотно сдвинутыми занавесками пробрался солнечный луч и ударил в спальный столик.
Лениво, едва поднимая голову, протянула Марья Петровна руку к часам и вдруг вскочила, как ужаленная. Циферблат подмигивал, насмешливо расправив свои усики и показывал, такой бесстыдный, нахальный, четверть десятого. Часы громко тикали и явственно повторяли:
— Опоздала, опоздала, опоздала!
Марья Петровна посмотрела на кровать Котиковой — она была пуста и не смята…
Больной от хмеля мозг услужливо нарисовал то, о чем было страшно и больно думать. Розовое, все обнаженное тело молодой девушки ласкали мужские волосатые руки, жадные, ищущие. Котикова наверно смеется. Марье Петровне вспомнилось, как она будила ее каждое утро. Теперь это больше не повторится…
Солнечный луч добрался до зеркала и заиграл на стене зайчиком. Веселый, прыгающий зайчик исчез из жизни старой девы и навсегда воцарились сумерки.
Так обидно стало, так горько, так тоскливо одиноко!
Марья Петровна сжала руками виски и слезы крупными каплями побежали по дряблым, бесцветным щекам и закраснел жалкий, смешной нос. И долго сидела она, не одеваясь, забыв о службе, о вечном страхе перед людьми и жизнью, и с безнадежной тоской смотрели упорно, куда-то вдаль, плачущие глаза.

—————————————————-

Источник текста: журнал ‘Пробуждение’ NoNo 19-20, 1908 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека