Лесков Н.С. Собрание сочинений в 11 т. — М., Государственное издательство художественной литературы, 1958, Том 7, с. 305-312.
OCR: sad369 (г. Омск)
Я много раз слышал и не однажды читал, что он ‘исчез’, — ‘справедливый человек’ исчез, и исчез не только совершенно без следа, но даже нет и надежды снова отыскать его в России. Это было тяжело, и в то же время не хотелось этому верить. Может быть, дело зависит много от самих тех, кто ищет и не умеет найти ‘справедливою человека’… Мне припоминался старый водевиль ‘Спокойная ночь в Щербаковом переулке’. Там, я помню, был куплет, что
И в Щербаковом переулке
Нашелся добрый человек.
Значит, умел же автор этой пиесы найти ‘доброго человека’ даже в таком маленьком и затхлом переулке, а может ли быть, чтобы не нашлось справедливого человека во всей России? Какого рода справедливость требуется от ‘справедливого человека’? Требуется, чтобы он ‘при виде общественной несправедливости нашел в себе смелость и решимость во всеуслышание сказать людям: ‘Вы ошибаетесь и идете по пути заблуждений: вот где справедливость’.
Я цитирую это место из статьи одного публичного органа, который нет надобности называть. Я ручаюсь за одно: что приведенные мною слова напечатаны и что они очень многим казались глубоко верными, но я имел против них предубеждение. Я верил, что справедливый человек еще где-то уцелел, и я его действительно вскоре встретил. Я его видел в борьбе с целым обществом, которое он стремился победить один и не сробел.
Это было минувшим летом. Я выехал из Петербурга с одним набожным приятелем, который взманил меня посмотреть одно большое религиозное торжество. Путь был не длинен и не утомителен: прохладным вечерком мы сели в вагон в Петербурге, а на следующее утро уже были на месте. Через полчаса мой набожный друг уже поссорился с соборным псаломщиком, который оказал ему какую-то непочтительность, а вечером, когда мой сопутник уселся в занятом нами номере писать в Петербург жалобу на псаломщика, я, в сопровождении одного легконравного артиста, прибывшего сюда ‘читать сцены’, отправился подышать свежим воздухом и кстати посмотреть: чем здесь люди живы?
У нас в Петербурге в эти часы все порядочные люди живут, как известно, ‘при садовых буфетах’, и здесь оказалось то же самое, а потому мы и попали без всяких недоразумений в общественный сад, где мой знакомый артист должен был показывать свои таланты.
Он здесь был не новичок и знал многих, и его знали многие.
Сад, куда мы пришли, был довольно большой для провинциального города, но более был похож на проходной бульвар. Впрочем, долевые входы в него по случаю происходившего в этот вечер платного концерта и представления были закрыты. Платящая публика входила только через один средний проход, сделанный в вогнутом полукруге. У ворот помещались дощатые будочки для продажи билетов, стояло несколько человек полицейских и несколько зевак, не имевших возможности пройти в сад по безденежью.
Перед этим входом в сад был маленький палисадничек, — неизвестно для чего здесь выращенный и огороженный. Он относился к саду, как передбанник к бане.
Артист прошел на ‘особом праве’, а я взял билет, и мы вошли в ворота под звуки скобелевского марша, за которым следовало ‘ура’ и опять новое требование того же марша.
Публики было много, и вся она жалась больше на небольшой лужайке, в одной стороне которой был деревянный ресторан, построенный в виде языческого храма. По бокам его с одной стороны возведен дощатый летний театр, где теперь шло представление, а потом должен был читать мой петербургский чтец, с другой ‘раковина’, в которой помещался военный оркестр, исполняющий тот скобелевский марш.
Общество принадлежало, очевидно, к разнообразным слоям: были чиновники, офицеры армейского полка, купечество и ‘серый народ — мещанского звания’. В более видных местах густел купец, а в отдалениях тучкой толокся полковой писарь с особенной дамой.
Утлые столики с грязными салфетками были наставлены очень часто один возле другого и все решительно заняты. Люди дружно производили публичное оказательство, чем они живы. В большом спросе были чай, пиво и ‘проствейн’. Только в одном месте я заметил человека, который вел дело солиднее: перед ним стояла шампанская бутылка с коньяком и чайник с кипятком для пунша. Пустых стаканов возле него было несколько, но сидел он одиноко.
Гость этот имел замечательную наружность, которая бросалась в глаза. Он был огромного роста, с густою черною растительностью, по которой и в голове и в бороде уже струилась седина, и одет он был чрезвычайно вычурно, пестро и безвкусно. На нем была цветная, синяя холщовая рубашка с высокими, туго накрахмаленными воротничками коляской, шея небрежно повязана белым фуляром с коричневым горошком, на плечах манчестеровый пиджак, а на груди чрезвычайно массивная золотая цепь с бриллиантом и со множеством брелоков. Обут он был тоже оригинально: у него на ногах были такие открытые ботинки, что их скорее можно было принять за туфли, и между ними и панталонами сверкали яркие красные полосы пестрых шелковых носков, точно он расчесал себе до крови ноги.
Он сидел за самым большим столом, который помещался на самом лучшем месте — под большою, старою липою, и, казалось, был в возбуждении.
Сопровождавший меня артист при виде этого оригинала сжал мне потихоньку руку и заговорил:
— Ба-ба-ба! Вот неожиданность-то!
— Кто это такой?
— Это, матушка, сужект первого сорта.
— В каком смысле?
— В смысле самом любопытном. Это Мартын Иваныч — дровяник, купец, зажиточный человек и чудак. В просторечии между своих людей именуется ‘Мартын праведник’, — любит всем правду сказывать. Его, как Ерша Ершовича, по всем русским рекам и морям знают. И он не без образования — Грибоедова и Пушкина много наизусть знает, и как выпьет, так и пойдет чертить из ‘Горя от ума’ или из Гоголя. Да он как раз для нас и в ударе — без шляпы уже сидит.
— Жарко сделалось.
— Нет, у него под шляпою всегда другая бутылка, на тот случай, если из буфета больше подавать не станут.
Артист кликнул мимо пробегавшего лакея и спросил:
— У Мартына Ивановича под шляпой есть бутылка?
— Как же-с… прикрыта.
— Ну, значит, готов, и скоро будет представление какой-нибудь самой неожиданной и самой высокой справедливости! — Надо с ним повидаться.
Артист направился к Мартыну Ивановичу, а я побрел за ним и невдали наблюдал их встречу.
Артист остановился перед Мартыном и, сняв шляпу, с улыбкой молвил:
— Вашей справедливости почет.
Мартын Иванович в ответ на это протянул ему руку и, сразу бросив его на смежный пустой стул, отвечал:
— ‘Прошу, — сказал Собакевич’.
— А я не хочу, — проговорил мой приятель, но в эту минуту перед ним уже стоял стакан пуншу, и Мартын опять повторил ту же присказку:
— ‘Прошу, — сказал Собакевич’.
— Нет, право я не могу, — мне сейчас надо читать.
Мартын выплеснул пунш на землю и привел какую-то ноздревскую фразу.
Мне это не нравилось: я понял, почему все бежали от этого антика. Оригинал действительно был оригинален, но только мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. Только Костанджогло теперь подпил и с непривычки еще противнее хает весь свет. Он заговорил, что ‘все у нас подлецы’, и когда публика опять потребовала скобелевский марш, вдруг беспричинно встал и зашикал.
— Чего это он? — спросил я отошедшего от него приятеля.
— Переложил немножко справедливости. А впрочем, пора в театр.
Я ушел с приятелем и приютился у него в уборной. Пели, читали и опять вышли в сад.
Спектакль был кончен. Публика значительно редела и, расходясь, еще требовала скобелевский марш. Мы без затруднения нашли столик, но по счастию или по несчастию попались опять ‘visaвидом’ с нашим Мартыном Ивановичем. Он за время нашего отсутствия еще успел повысить свою чувствительность, и его справедливость, видимо, требовала у него уже гласного оказательства. Он теперь уже не сидел, а стоял и декламировал, но не стихи, а прозаический отрывок, который действительно обязывал признать в нем весьма значительную для человека его среды начитанность. Он валял на память места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в ‘Рассуждении о старом и новом слоге’.
— ‘Суворов, рекла Екатерина, накажи! — Как бурный вихрь взвился он от стрегомых им границ турецких, как сокол ниспал на добычу. Кого увидел — расточил, кого натек — победил, в кого бросил гром — истребил. Было и нет. Европа содрогнулась… и…’
Но в это время публика опять потребовала ‘Скобелева марш’, и за исполнением этой пиесы оркестром стало не слышно, что вещал Мартын Иванович, только когда марш был кончен, разнеслось опять:
— ‘Надлежит чтити праотцев и неудобь себе точию высоко мыслити!’
— Чего этот человек добивается? — спросил я приятеля.
— А правды, правды, государь мой, он справедливости добивается.
— На что она ему теперь?
— Она ему необходима: праведен бо есть и правоты вид являет лице его. Вот он сейчас ее и явит! Глядите, глядите! — закончил рассказчик. И я увидал, что Мартын Иванович вдруг снялся с своего места и неверными, но скорыми шагами устремился к проходившему мимо пожилому человеку в военной форме.
Мартын Иванович нагнал этого незнакомца (который оказался капельмейстером игравшего оркестра), моментально схватил его сзади за воротник и закричал:
— ‘Нет, ты от меня не скроешься, — сказал Ноздрев’.
Капельмейстер сконфуженно улыбался, но просил его оставить.
— Нет, я тебя не оставлю, — отвечал Мартын Иванович. — Ты меня измучил! — И он подвинул его к столу и закричал: — Пей за обиду оскорбленных праотцев и помрачение потомцев!
— Кого я обидел?
— Кого? Меня, Суворова и всех справедливых людей!
— И не думал, и не располагал.
— А для чего ты целый вечер скобелевский марш зудишь?
— Публика требует.
— Ты меня измучил этой несправедливостью.
— Публика требует.
— Презирай публику, если она несправедлива.
— Да в чем тут несправедливость?
— Отчего Суворову марша не играешь?
— Публика не требует.
— А ты ее вразумляй. Раз сыграй Скобелеву, а два раза Суворову, потому он больше воевал. Да! И вот я тебя теперь с тем и отпускаю: иди и сейчас греми марш Суворову.
— Не могу.
— Почему?
— Нет суворовского марша.
— Как нет марша Суворову? ‘Суворов, рекла Екатерина, накажи! Он взвился, ниспал, расточил, победил, Европу содрогнул!..’ И ему марша нет!
— Нет.
— Почему?
— Публика не требует.
— Ага… так я же ей покажу!
И Мартын Иванович вдруг выпустил из своих рук капельмейстера, встал на стол и закричал:
— Публика! ты несправедлива, и… за то ты свинья!
Все зашумело и задвигалось, а возле стола, с которого держал речь Мартын справедливый, явился пристав и начал требовать, чтобы оратор немедленно спустился на землю. Мартын не сходил. Он отбивался ногами и громко продолжал укорять всех за несправедливость к Суворову и закончил вызовом, бросив вместо перчатки один башмак с своей ноги. Подоспевшие городовые схватили его за ноги, но не остановили смятения: в воздухе пролетела вторая ботинка, стол опрокинулся, зазвенела посуда, плеснули коньяк и вода, и началась свалка… У буфета по чьему-то распоряжению мгновенно погасили фонари, все бросились к выходу, а музыканты на эстраде нестройно заиграли финальное: ‘Коль славен наш господь в Сионе’.
Мы с приятелем примкнули к небольшой кучке любопытных, которые не спешили убегать и ожидали развязки. Все мы теснились у того места, где полиция унимала расходившегося Мартына Ивановича, который мужественно отстаивал свое дело, крича:
— ‘Екатерина рекла: Суворов, накажи… Он взвился, ниспал, расточил, содрогнул’.
И он замолк, или от того, что устал, или ему помешало что-нибудь иное.
В теперешней темноте было трудно разглядеть, кто как кого тормошит, но голос справедливого человека раздался снова:
— Не души: я сам иду за справедливость.
— Не здесь доказывают справедливость, — отвечал ему пристав.
— Я не вам, а всему обществу говорю!
— Пожалуйте в участок.
— И пойду — только дальше руки ваши.
— Пожалуйте!
— И пойду. Руки прочь! Нечего меня обнимать. Ничего мне не может быть за Суворова-Рымникского!
— Господа, посторонитесь — осадите.
— Я не боюсь… Почему Суворову марша нет?
— Мировому судье жалуйтесь.
— И пожалуюсь! Суворов больше!
— Судья разберет.
— Дурак ваш судья! Где ему, черту, разобрать.
— Ну вот!.. Это все в протокол.
— А я вашего судью не боюсь и иду! — выкрикнул Мартын. — Он раздвинул руками полицейских и пошел широкими шагами к выходу. Ботинок на нем не было — он шел в одних своих пестрых носках…
Полицейские от него не отставали и старались его окружать.
Из рядов остававшейся публики кто-то крикнул:
— Мартын Иванович, сапожки поищи… обуйся.
Он остановился, но потом махнул рукою и опять пошел, крикнув:
— Ничего… Если я справедливый человек, я так должен быть. Справедливость завсегда без сапог ходит.
У ворот Мартына посадили на извозчика и повезли с околоточным.
Публика пошла каждый кому куда надо.
— А ведь он, однако, и в самом деле справедливо рассуждал, — говорил, обгоняя нас, один незнакомец другому.
— В каком роде?
— Как хотите — Суворов ведь больше Скобелева воевал, — зачем ему в самом деле марша не играют.
— Положенья нет.
— Вот и несправедливость.
— А ты молчи, — не наше дело. Ему мировой-то, может быть, должен, а тебе нет, так и нечего справедливничать.
Приятель дернул меня за руку и шепнул:
— И если хотите знать — это настоящая правда!
Когда я раздевался в своем номере, по коридору прошли, тихо беседуя, двое проезжающих, у соседней двери они стали прощаться и еще перебросились словом:
— А ведь как вы хотите, в его пьяном бреде была справедливость!
— Да была-то она была, только черт ли в ней.
И они пожелали друг другу покойной ночи.
Примечания
Печатается впервые, по рукописи, хранящейся в Центральном гос. архиве литературы и искусств (фонд 275, опись I, ед. хр. 50).
Другим изложением того же сюжета является рассказ ‘Дикая фантазия. Полунощное видение’, опубликованный (также по рукописи, хранящейся в ЦГАЛИ под тем же номером) в журнале ‘Литературный современник’, 1934, 12, с послесловием и примечаниями А. Н. Лескова.
‘Справедливый человек’ написан без всяких словесных совпадений с ‘Дикой фантазией’, но с точно той же последовательностью событий, главы ‘Дикой фантазии’ соответствуют разделам ‘Справедливого человека’ (кроме глав II и III, которым соответствует второй раздел ‘Справедливого человека’). По-видимому, ‘Справедливый человек’ является второй обработкой темы, можно думать, что ‘Дикую фантазию’ Лесков забраковал за растянутость и написал рассказ заново, в более сжатой манере. Это предположение подтверждается характером рукописей. Рукопись ‘Дикой фантазии’ — беловик, обращенный затем в черновик новой редакции, поправки (нанесенные красными чернилами) имеют одной из целей сокращение текста. Рукопись ‘Справедливого человека’ также является беловиком (но с помарками), в дальнейшем заново переработанным, причем сделаны большие сокращения. По объему окончательных текстов ‘Справедливый человек’ вдвое меньше ‘Дикой фантазии’.
Действие рассказа относится к 1883 году. В тексте ‘Дикой фантазии’ о ‘скобелевском марше’ сказано: ‘Только у нас он гремел в 1882 году, а здесь держится еще на репертуаре и в 1883-м’.
В упомянутом послесловии к ‘Дикой фантазии’ А. Н. Лесков пишет: ‘По многим приметам оба варианта написаны в 83 — 84 годах’.
А. Н. Лесков считает однако, что рассказ связан с впечатлениями поездки Лескова через Новгород в Старую Руссу летом 1880 года.
Стр. 305. Я цитирую это место из статьи одного публичного органа… — По указанию А. Н. Лескова в примечаниях к ‘Дикой фантазии’, имеется в виду ‘всего вероятнее, ‘Новое время’. ‘Отношения с этим органом и его владельцем подвергались у Лескова резким изменениям, вплоть до полного, наконец, их разрыва… Лесков неоднократно делал злые выпады по отношению к ‘Новому времени’, не остававшемуся у него в долгу. 1884 год был одним из ‘разрывных’ периодов’ (‘Литературный современник’, 1934, 12, стр. 89). Отметим, что текст цитаты в ‘Дикой фантазии’ иной: ‘Нам (то есть России) нужен народный человек правдивой души и прямого, ясного толка, — не консерватор и не либерал, не самобытник и не западник, а просто человек с прямою, чистою натурою, человек, который не стремился бы ни к какой партии и не боялся бы где бы то ни было сказать в глаза увлекающейся толпе: осмотрись и сумей быть справедливою: вот где правда’ (там же, стр. 89).
Стр. 306. …с одним набожным приятелем. — Этой характеристике в ‘Дикой фантазии’ соответствует яркое описание реакционного ханжи:
‘Один из людей с таким высшим призванием нашелся и в не совсем тщательно отобранном кружке моих знакомых. Был он когда-то так же, как и мы, человек грешный, но в данную пору исправился и, можно сказать, прямо стал на настоящий путь. Он про меня вспомнил и, придя ко мне, во свидетельство да свидетельствует о свете, сказал мне искренним задушевным голосом:
— Жаль мне вас, людей бессонных, все-то вы хнычете, все-то скулите и на всех ропщете, что все не по-вашему делают и не туда гнут, куда вам хочется, а все это пустяки. И я был таков, и я соблазнялся и соблазнял других, но потом… одна минута доброго размышления, одна минута истинной, простой, детской веры, как верит наш превосходный народ, и… я успокоился.
— Поверьте мне, — продолжал стоящий на верном пути друг мой, — что теперь самое лучшее дело — это молиться. Да, именно молиться, но молиться не здесь, не на этом смрадном ингерманландском болоте, где все высокие порывы души угнетаются миазмами равнодушия и разврата, а молиться вне Петербурга, у великих народных святынь, у гробов, в которых святые останки… Что до меня, то я здесь не выдерживаю, я завтра же уезжаю ненадолго и недалеко, но я хвачу чистых впечатлений и вернусь сюда с полной грудью’ (там же, стр. 90).
По указанию А. Н. Лескова, имеется в виду А. А. Радонежский — чиновник и литератор, выпускавший ‘елейно-ернические изданьица’. ‘Он тщательно обхаживал Лескова в период устройства себя в Ученый комитет Министерства народного просвещения, членом которого состоял в то время Лесков’. После отчисления Лескова от службы за вредное направление его литературной деятельности ‘благочестивый и мудроосмотрительный ‘приятель’ больше у Лескова зрим не был’ (там же, стр. 100).
Стр. 306. …в сопровождении одного легконравного артиста… — По указанию А. Н. Лескова, ‘по всей вероятности Базаров — актер и антрепренер театра в так называвшемся в просторечии ‘Приказчичьем’ клубе, на Владимирском проспекте… в котором… происходили довольно фривольные маскарады’ (там же, стр. 100 — 101).
Стр. 307. …под звуки скобелевского марша… — Скобелев Михаил Дмитриевич (1843 — 1882), генерал-адъютант, получил особенную известность в русско-турецкой войне 1877 — 1878 годов. Популярность марша в честь Скобелева в это время связана, очевидно, с недавней смертью генерала.
‘Проствейн’ — шутливое название водки, соединение русского ‘простое’ с немецким ‘вейн’ (вино).
Стр. 308. Сужект — шутливое соединение слов: сюжет и субъект.
Его, как Ерша Ершовича, по всем русским рекам и морям знают. — В популярной сатире XVII века ‘Повесть о Ерше Ершовиче’ герой, ‘ябедник, вор и разбойник’ Ерш Ершович хвастает, что его знает ‘весь мир во многих людях и городах’.
Стр. 309. …мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. — В третьей главе II тома ‘Мертвых душ’ ‘идеальный помещик’ Костанжогло ругает помещиков, увлекающихся хозяйственными реформами по западным образцам и строительством заводов и фабрик, которым он противопоставляет ‘законно’, ‘естественно возникающие предприятия, приводится такой пример последних: ‘Рыбью шелуху сбрасывали на мой берег в продолжение шести лет сряду промышленники, — ну, куда ее девать? Я начал из нее варить клей, да сорок тысяч и взял’.
…места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в ‘Рассуждении о старом и новом слоге’. — В приложении к трактату А. С. Шишкова ‘Рассуждение о старом и новом слоге российского языка’ (СПб., 1803) дан, как один из образцов хорошего слога, отрывок из книги сенатора и писателя И. С. Захарова (ум. 1816) ‘Похвала Екатерине Второй’ (СПб., 1802).
Стр. 309. Точию (древнерусск.) — только.
Стр. 311. ‘Коль славен наш господь в Сионе’ — известный религиозный гимн на слова М. М. Хераскова.