Горячий спор вокруг имени Белинского, — вокруг имени и репутации его моральной эстетической, умственной, всяческой… Уже зимой этого года, от приехавших из Москвы друзей, я слышал о том чрезвычайном волнении, какое происходит в московских аудиториях (университета и женских курсов) по поводу выступления против Белинского известного московского критика и историка русской литературы г. Айхенвальда. На резкие нападения г. Айхенвальд ответил книгой, только что выпущенной им — ‘Спор о Белинском’, где он, так сказать, с документами в руках, подтверждает свои тезисы. И вот сейчас я читаю в московских газетах новые ожесточенные нападения на эту книгу проф. Сакулина и известного г. Иванова-Разумника.
Не скрою, что когда еще зимою я услышал об этих спорах, — будто бы ведущихся с крайним ожесточением, — в душе у меня поднялось что-то гадкое и дурное, точно я нечаянно выпил уксуса и не знаю, что с этим сделать. — ‘Ах, все это правильно, но всего этого правильного не следовало говорить‘… Поднялась ‘неприятная история в русской литературе’, которой ‘поднимать не следовало’…
Дам маленький факт, который, может быть, будет интересен обеим спорящим сторонам: в мою пору лекции по истории русской литературы в Московском университете читали Ф.И. Буслаев и Н.С. Тихонравов, — два ума европейского чекана, европейского закала. Едва ли нужно говорить, что эти два ума если не вполне, то в значительной степени создали науку истории русской литературы, т.е. не кое-какие ‘мнения’ и не кое-какие ‘компиляции’ в этой области, всегда наполнявшие и всегда волновавшие нашу журналистику, — а они бросили из ума своего, знакомого с историческим освещением всех литератур Запада, огромный свет на происхождение и на историю русской словесности, устной, письменной, древней и новой. И вот, ни у Буслаева, ни у Тихонравова я никогда не слыхал даже упоминания имени Белинского. Не удивительно ли?
Факт. Его могут засвидетельствовать все, слушавшие одновременно со мною лекции в Московском университете.
Причем ни у Тихонравова, ни у Буслаева никакой не было враждебности или даже неприязненности к Белинскому. Они его не упоминали, потому что в этом не было никакой необходимости, никакой нужды! ‘В ходе преподавания’ им ‘не приходилось’ его упомянуть, потому что все его взгляды и теории были ‘не нужны’ для объяснения истории и вообще фактов истории русской литературы.
Вполне удивительно. Когда я спрашиваю себя, каким образом это могло произойти, то на ходу объяснение в единственном и притом скользящем упоминании не то Буслаевым, не то Тихонравовым имени Белинского: один или другой из них сказал, что, кроме господствующего теперь исторического метода в изучении явлений литературы, ‘был еще господствовавший в 40-х годах метод эстетический, представителем которого был тогда Белинский’. И больше — ничего. Ни — развития, ни — подробностей. В словах профессора звучал этот смысл: ‘все это — наивности и пустословие’, — которое ‘оставлено, как вчерашний день науки’.
И действительно: перед громадой исторического освещения фактов словесного творчества являлись каким-то несчастным лепетом ‘эстетические оценки’ тех же фактов, просто — по бессодержательности, просто — по ненужности, просто — по безынтересности.
И после университета, учителем и прочее, мне было просто скучно читать Белинского, и скучно читать о Белинском, и скучно — разговаривать о Белинском. ‘Нет содержания. Нет хлеба. Не нужно’.
А вражды — никакой.
* * *
‘Прости, прекрасное прошлое. Мы ушли от тебя’. Вот отношение. Теперь слушайте же другие воспоминания.
* * *
В третьем классе гимназии, оставленный ‘на второй год’, я плохо учился. Латынь и прочее. И был у меня репетитор, приснопамятный Алексей Николаевич Николаев, светлую память коего я храню до сих пор, ибо он, кажется, всему доброму меня научил, — всему светлому и идейному. Жил я в доме его матери, и, следовательно, он не то что ‘давал мне уроки’, а жил и занимался со мною. Тогда имен я не знал, а теперь знаю, — и знаю, что он был ‘народник и теоретический социалист’. Он был учеником VII класса гимназии (тогда гимназии были семиклассные, а не восьмиклассные, как теперь). Как сейчас помню его золотистые, чуть-чуть вьющиеся волосы, — мягкое, влекущее к себе обращение, с ‘уклончивостью’ от старших, от родителей, от начальства. И этот общий тон его духа: — ‘Эх, что делать, — надо терпеть. Всего говорить — не приходится. Но — времена переменчивы’. И как будто он брал тебя руками — и куда-то уносил в ‘переменчивые времена’. Ни гимназия, ни университет, никакая наука и никакая серьезность не заменили и не могли заменить того вдохновения, какое он давал ‘собою’ и ‘из себя’. Готовился он (тогдашний дух эпохи), конечно, — в медики, и, конечно, — в реалисты, ‘быть около народа’ и ‘помогать народу’. Это было в Симбирске, в 1872 — 1874 годах, а там — благодетельно была основана ‘Карамзинская библиотека’, с бесплатным отпуском всем жителям книг на дом, при взносе трехрублевого залога. Весь город брал книги и весь город действительно просвещался из этой библиотеки, кажется, — прекрасно организованной и поставленной. Вот, однажды, он приходит и, бросая книгу на мой столик, говорит: ‘Вот, что, Вася, — ты все романы читаешь, — а пора тебе и за серьезное приниматься. Прочти тут Литературные мечтания‘.
…Годы (меня поздно отдали в гимназию) — 15 лет. А каждому понятно, что такое 15 лет. Уже ’17 лет’ — совсем другое, и ’14 лет’ — тоже другое. 15-й год в жизни переживается только один раз, — и счастлив тот, у кого именно этот год переживается хорошо… Едва я раскрыл книгу, как необыкновенная живость и свежесть мысли, — язык огненный, смелый, ‘вступающий в борьбу со всем’, — ну, в борьбу с тогдашним, Белинского, миром, но которую я сейчас же перенес мысленно на свое время, ибо времени Белинского вовсе и не знал. — все это до того ‘схватило и увлекло меня’, что, зная, что нельзя держать дольше двух недель библиотечных книг, и чувствуя невозможность расстаться ‘с таким мыслителем, как Белинский’, я стал немедленно же переписывать ‘Литературные мечтания’ себе в собственность, т.е. себе в тетрадь…
Что увлекало? Мысли ли? О, конечно, и — мысли. ‘Все так неопровержимо’. Теперь-то я вижу, однако, что, конечно, не ‘мысли’, которых проверить я и не имел никаких средств в свои 15 лет и с опытом трех классов гимназии: а увлекло собственное рождение в себе другой души, новой и лучезарной, которой восприемником и акушером был Белинский, так гармонично сливавшийся с моим чудным репетитором. Что же это был за мир и новая душа? В чем суть? По ‘закоулочкам’ нашей жизни вообще много грязнотцы, много мелкого, грубого, и отчасти определенного злого и черного. И — гимназия, и — быт. Но. пожалуй, более чем ‘злого’ — много слишком обыкновенного, вульгарного, мещанского, низменного. Да, в самом деле, оглянемся: в средние века строились, т.е. были ‘насущным теперь‘, готические кафедралы, с чудесами вымысла в них, фантазии и необыкновенного, были рыцари и ‘оруженосцы’ около них, которыми, естественно, так хотелось бы быть гимназисту, были — турниры, были — замки и вечные войны около них. Все было красиво и нарядно, опасно и занимательно. Что же такое ‘XIX-й’ век и что он дает мальчику и девушке? Гимназия, уроки, долбёж, учителя, т.е. чиновники. Кругом — мещанская жизнь, т.е. служба и жалованье. И так все это серо, так все это (идейно) дождливо, облачно, безнадежно, тускло, что всякий, кто сколько-нибудь одарен воображением и сердцем, — делает величайшие усилия прорвать этот тоскливый ‘дождь’ обстановки и души и открыть путь к какой-нибудь дали, к чему-нибудь ‘бесконечному’, к чему-нибудь более узорному, красочному и занимательному. Повторяю: возьмем ли мы эпоху великих королей и королевских войн, эпоху революции, эпоху реформации, эпоху средних веков — везде мы найдем нечто питающее воображение и сердце юноши, но в наше время, ‘такое серьезное и педагогическое’, мы — ничего этого не найдем. Великая сродность нашего времени с социализмом, сродность с ним слоев населения, погруженных в самый безнадежный серый труд, — как я думаю, объясняется не столько реальным расчетом ‘покончить с печальной действительностью’, сколько этим романтическим переносом в ‘будущее’ тех узоров и красок, без которых решительно не может обходиться душа человеческая. Социализм — роман будущего, вот в чем секрет. А без ‘романа’ человек не может жить. Без ‘романа’ в религии, без романа — в быте, в чем-нибудь. Позвольте, ‘даль’ — всегда нужна человеку. ‘Безбрежность’ — нужда ему. Какая же, черт возьми, ‘безбрежность’ в буржуазной жизни и в переговорах дипломатов соседних стран?!! Что ‘мне’ — до них! А жить, мечтать и творить, хочется каждому ‘мне’. И каждое ‘я’, чем больше оно угнетено, чем больше оно сжато, задушено и оскорблено своею ‘норкой’ — пытается вырваться из нее ‘вдаль’, которая обобщенно получила имя ‘социализма’. Пусть это — фантазия, но она — необходима. Как для средних веков — схоластические споры, для Греков — метафизика Платона, для Рима — ‘власть над миром’. Вот. Ну, хорошо. Вернемся же к Белинскому. Он расторгал этот ‘дождь действительности’, ‘дождь будней’, исторических будней, и всякую душу вводил в необозримый мир, который можно назвать обобщенно ‘идейностью’…
Правда, он занимался только ‘критикой’. Но ведь в России под критикой всегда разумеется ‘черт знает что’. Разумелось — ‘решительно все’. И потому, что у нас всегда была критика ‘по поводу’… Ну, а ‘по поводу’ можно наговорить и политики, и социологии, и философии, и ‘родителей осудить’, и ‘церковь задернуть’…
‘По поводу’ — это и прошедшее и будущее, это — вперед и назад, и везде ‘по сторонам’.
Так ‘русские критики’ были всегда в сущности ‘русскими философами’. Немного ‘кустарными’, но это ничего. Ведь Россия вообще дает впервые ‘историю’ восточной половине Европы, и тут естественно все — ‘кустари’, работают ‘своими средствами’ и ‘на свой риск’. На Западе надо ссылаться на средние века, средние века ссылались на римлян, как римляне ссылались на греков. Ибо там — исторические пласты, исторические слои, многочисленные этажи одного и того же здания. А Россия есть просто ‘фундамент’ Восточной Европы: и потом будут ссылаться на ‘опыт и мнения русских’, а русским-то на что же сослаться? ‘Строим впервые’ и на девственной почве.
Поэтому ‘русская критика’ есть в то же время ‘русская философия’, и — политика, и — социология. У нас ‘критика’ — совсем не то, что в Германии, в Англии, во Франции. И не может быть этим. Там, в сложных напластываниях цивилизации, есть ‘разделение труда’. У нас мужик ‘все сам работает’, а критик — ‘за всех один думает’. Вот откуда вытекло наше ‘по поводу’… Это и не каприз и не случайность. Это отнюдь не произвол…
Ну, хорошо. Перехожу далее и именно к Белинскому. У русских Белинский был то же, что у греков Фалес, — муж ‘во всем ошибавшийся’, но — ‘первый’. Как Фалес устранил эмпирическое созерцание действительности и начал первый искать каких-то современникам его непонятных ‘элементов всех вещей’, ‘первых начал всего сущего’, так у нас Белинский ‘отстранил действительный дождь’ северных холодных стран, северных неинтересных стран, — и пошел искать ‘иного голубого неба’. Определенные: живым и деятельным своим умом, умом закругленным и (по темам) универсальным, он стал ‘критически изучать’ все вещи, изучать их ‘по поводу’, — пытая об их ‘основательности’, разумности и благости. Вот чем была его критика, столь не похожая на германскую, английскую и французскую с тамошним ‘разделением’ труда, и вот откуда ‘критика’ его получила такой волнующий и возбуждающий и воспитательный характер. Скажите, пожалуйста, он будто бы ‘неверно оценил Пушкина’ (для примера), пусть так, но он — ‘научил нас добру’! Он ‘менялся’ (тезис г. Айхенвальда): да, и научать каждого бросать сейчас же все, что оказалось бы ложным! Вообще, у него был, у Белинского был, какой-то метод нравственного воспитания, — совершенно безотчетно ему врожденный, и вот этим-то методом он и брал. Ведь и про Гегеля говорят, что у него только ‘метод’, а не истины. Нечто подобное, но только в другой сфере, и, пожалуй, в сфере широчайшей — было у Белинского. Как-то необъяснимо в своем лице, в своем способе относиться ко всем вещам, первоначально — к вещам ‘литературным’, а потом и ‘вообще’, ‘по поводу’, — он дал какой-то ‘моральный канон’ русскому человеку, русскому уму, русскому сердцу, русскому характеру… Он положительно ‘наложил свой образ’ на ‘всех нас’, и с тех пор и до настоящего времени, почти до нашего времени, мы вес имеем в душе, в методах мыслить и относиться к реальному миру, ‘нечто от Белинского’… Это длилось полвека…
Ну, а за ‘Фалесом’ пришел Анаксимандр, были или будут Пифагор, Платон и прочее. Но Фалес — первый, и везде во всякой истории философии первым назовут ‘Фалеса’, — ‘который, впрочем, во всем ошибался’ и ‘был еще слишком наивен’. Здесь явно ‘ошибки’ ничего не значат, ввиду метода, и именно ‘метод души’, как я назвал. ‘Канон нравственного суждения’, ‘канон русского суждения’. Тут есть и ‘русская бесшабашность’, и ‘русская торопливость’, и ‘русская горячность’, и ‘русская правда’, ‘русский талант на все’, русский ‘вкус во всем’. Ведь, как мало учился Белинский: выгнали из университета! А, позвольте, — на что он не дал отклика, отзыва, о чем он не высказал своего горячего взгляда, часто первого (в русском мышлении) взгляда. Белинский — это энциклопедия, энциклопедия мыслей, идей, взглядов, оценок, слов… Да, господа: даже и ‘слово’ должно было родиться, и его кто-то родил. Белинский и был таким человеком на Руси, который ‘родил слова на все’, ‘родил слова обо всем’: и если Айхенвальд и многие другие называют его ‘фразером’, то я отвечу, что ‘надо родить и фразу‘, особенно в России, в русской-то первобытности, в русском-то все еще ‘первом этаже’. Да, ‘фразерства’ много у Белинского, — горячего, хорошего фразерства, с румянцем на щеках, с румянцем начинающейся чахотки… Это-то всегда надо помнить. Русский ‘патриот’ пошел от Карамзина, певец — от Пушкина, ученый — от Ломоносова. Но от Белинского пошел кто-то еще важнейший, еще более первоначальный и еще более обобщенный: русский ‘идейный человек’, горячий, волнующийся, спешащий, ошибающийся, отрекающийся от себя и вновь и вновь ищущий истины…
Ищущий — лучшего…
Ищущий — другого, чем что есть…
Не от Грановского, который был только историк, не от Герцена, который был только политик, и вообще ни от кого другого, а именно от одного Белинского, пошел этот тип немножко ‘вечного странника’ и ‘бездомного скитальца’ на Руси, который ищет в неопределенных и безбрежных чертах чего-то ‘лучшего, чего еще нет‘, и ‘правды, которая не осуществлена‘. Могло бы и не быть такой фигуры в начале нашей истории. В Германии, в Англии, во Франции решительно такой фигуры не было, с ее прекрасным ‘не удалось’, с ее бесконечным ‘все еще — нет‘, с ее неуловимым — ‘иду и не нашел‘… Прекрасны именно неудачи Белинского, прекрасно, что он не был очень образован и, особенно, твердо образован. Прекрасно, что он был иносказательно горбат и некрасив. Ах, эти ‘красавцы’, ‘неошибающиеся красавцы’: надоели они, скучно с ними! Пусть нас ведет вдаль именно слабый, именно заблуждающийся Белинский, с запасом огня и неустанности. какой в нас не хватает…
Причем все мрачные слова о нем, какие сказал, например, кн. Вяземский (приведены у Айхенвальда), какие сказал Достоевский, какие (по воспоминаниям Брюсова) говорил приснопамятный Бартенев, издатель ‘Русского Архива’, — пожалуй, верны, да и, конечно, верны. Белинский все-таки был с чахоткой, что для литератора, конечно, качество, но для домохозяина — болезнь, неудача и убыток. Белинский выразил страстно и мучительно и прекрасно ‘искательную’, ‘ищущую’, ‘блуждающую’ и ‘скитальческую’ часть человеческого образования и человеческой судьбы, но он совершенно не выразил, а до известной степени и отвергнул вторую и столь же важную половину человеческой истории и задачи: строить, созидать, класть методически камень за камень в дом. Для Белинского не было ‘дома’, а только ‘квартиры’ и ‘квартирки’. Даже — ‘чердачки’. Белинский основал русскую мечту, но он же основал и русский нигилизм. Он совершенно столько же заслужил благословения, сколько заслужил и проклятия: увы, судьба и венец вообще множества замечательных личностей. Он испортил в значительной части ‘хозяйственную сторону’ русской работы, — и за это-то Бартенев, так любивший русскую положительную историю, его называл не иначе, как ругательным именем. Господа: но не судьба ли это вообще людей, что они все бывают ‘односторонни’, а Господь для исправления этого и посылает нам ‘многих’. Будем страстно созидать, страстно благословлять свое прошлое, страстно верить в определенный завтрашний день и исполнять стойко работу на сегодняшний день: вот чем, а не мечтательными порицаниями (у Айхенвальда) мы исправим односторонность Белинского и выровняем свой исторический корабль, который действительно накренил в одну сторону Белинский…
Но отнимать его имя у России?.. Россия заплачет. Да и не надо вовсе. Кто же бранит свою старую няню, хотя и беззубую. А Белинский был для нас всех няней. Он нас всех спас, и не раз, от отчаяния. Знаете ли, господа, что без Белинского было бы гораздо больше самоубийств на Руси, и главное — они появились бы гораздо раньше. Он нас спасал от отчаяния в самые страшные минуты, всегда говорил, что есть еще ‘впереди’. Спасал в самые юные, в самые хрупкие годы. Есть сотни и тысячи, я думаю — десятки тысяч русских людей, которые всем обязаны Белинскому, и едва ли есть кто, кто был бы ничем ему не обязан. Даже Достоевский: как он был обязан Белинскому, хотя потом и проклял его. Это очень символично, показательно и, так сказать, ‘пророчественно’ для будущего, говоря языком Достоевского же. Действительно, всю жизнь идти за Белинским положительно ‘смрадно’ (так отозвался о Белинском Достоевский), становится каким-то фразерством и политическою реторикою, социологическою реторикою — отвергать ‘сегодняшний день’ во имя ‘завтра’ и ‘работу’ во имя ‘мечты’. Есть чахотка изнурительная, и такова ‘чахотка Белинского’ (т.е. навеваемая им, по его примеру, и образцу), если ему предаваться слишком. Вообще ‘Фалес прошел’ и ‘от Фалеса надо уходить’. Но — ‘да будет имя Фалеса благословенно’.
Вот мне кажется, что надо иметь в виду и что об этом деле надо сказать окончательно. Айхенвальд прав — Айхенвальд не прав, Иванов-Разумник не прав — Иванов-Разумник прав. ‘А надо всеми Бог, и да живет наша Русь’.
Впервые опубликовано: Новое время. 1914. 27 июня. No 13753.