В самую гущу русской интеллигенции брошено новое яблоко раздора.
Хотя в сборнике участвуют семь писателей, ‘семь смиренных’, — как выразился Мережковский, — подписавших отлучение русской интеллигенции’, это не мешает ему быть единым и довольно цельным.
Единство его выражено и внешним образом. В предисловии г. Гершензона разъясняется руководящая идея книги. На обложке, под словом ‘Вехи’, есть подзаголовок: ‘Сборник статей о русской интеллигенции’. Словом, ясно видно, что у авторов было намерение совершить соединенными усилиями одно общее действие.
Все это дает полное право друзьям и врагам сборника отнестись к нему как к чему-то целостному, идейно последовательному.
Так именно отнеслись к нему Мережковский и я, когда в заседании петербургского религиозно-философского общества мы выступили с резкой критикой основной идеи ‘Вех’.
Оказалось, что так смотреть на ‘Вехи’ нельзя. Нужно считаться с каждым отдельным автором, потому что, по заявлению П. Б. Струве, сборник ‘никем не редактировался’, кооперация сотрудников была совершенно свободной, никто из них не несет ответственности друг за друга, а потому и критиковать друг друга они могут совершенно свободно.
Странное заявление, притом очень дискредитирующее всю затею.
Но чем же оно вызвано?
С виду очень ничтожным, но по существу знаменательным обстоятельством.
В своем докладе Мережковский привел ставшую отныне знаменитой фразу М.О. Гершензона: ‘Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, — бояться его мы должны пуще всех казней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной’.
По странной случайности, на другой же день после собрания религиозно-философского общества, А.А. Столыпин, приветствуя в ‘Новом времени’ появление ‘Вех’, процитировал как раз злополучную фразу г. Гершензона, как ‘самую беспощадную и самую характерную для происходящего ныне интеллигентского самосуда’.
Вот тут-то П.Б. Струве сконфузился и поспешил отказаться от солидарности с г. Гершензоном: ‘Стараясь осмыслить для себя характерную фразу М.О. Гершензона, — говорит он в газете ‘Слово’, — я прихожу к убеждению, что она морально и политически неверна и несообразна’.
Дальше идет заявление о свободной кооперации сотрудников ‘Вех’, не связанных никакой общей редакцией.
Психологически испуг г. Струве вполне понятен, но указание на ‘свободу кооперации’ мало убедительно.
Ведь не случайно же и друзья, и враги сборника признали фразу г. Гершензона очень удачной и характерной. Может быть, с излишней откровенностью она выражает одну из основных идей сборника, и что бы ни говорил Струве, ее из книги не выкинешь, потому что косвенное подтверждение ее рассыпано по всей книге, потому что все статьи сборника не только ее не опровергают, а скорее подтверждают.
С этим не хотят считаться ни Струве, ни Франк, которые с большим мужеством и благородством защищали ‘Вехи’ в собрании религиозно-философского общества и в печати.
Основная, можно сказать, фатальная ошибка сотрудников ‘Вех’ состоит в крайней их отвлеченности, нежизненности, в непредвидении того, какие выводы могут быть и должны быть сделаны из их теорий. Если русская интеллигенция отвлеченна и теоретична, то что сказать о сугубой отвлеченности этих свободных проповедников?
Они проповедуют патриотизм, национализм и религию. Но неужели же они не видят, что при современных условиях это — в некотором роде перевод на язык ‘эсперанто’ старого славянофильского лозунга: ‘самодержавие, православие и народность’. Разница та, что лозунг славянофилов имел определенное содержание в теории и в жизни, лозунг же ‘Вех’ сводится в конце концов к благородной риторике.
Дело не в отвлеченном религиозном начале, а в содержании, которое в эту отвлеченность вкладывается. Патриотизм и национализм Бердяева и Трубецкого, может быть, прекрасная вещь, но прежде всего надо знать, как защитники этих начал представляют себе их реальное воплощение в русской жизни.
Мы так устали от теорий, что ко всякой идее подходим практически и спрашиваем, на чью мельницу льется вода новых ‘идей’. Здесь солидарны Д.С. Мережковский и А.А. Столыпин. Оба очень точно указали, какая практика выйдет из теорий Струве и КЊ, причем один огорчился, а другой возрадовался.
Действительно, что такое, например, национализм кн. Трубецкого, Струве? Можно очень благородно писать и говорить о национализме подлинном, настоящем, ‘освобождающем’. Но ведь этого недостаточно. Это — отвлеченный разговор об отвлеченном понятии, лишенном определенного содержания. Реально же благородная идея воплощается у нас в польский вопрос, еврейский вопрос, финляндский вопрос, которые, кстати сказать, давно уже превратились из ‘вопросов’ в самые определенные ‘ответы’. Кн. Трубецкой утверждает, что, в противоположность казенным, радикальным фразам космополитов, его национальная идея — творческая. Отлично. Творите, делайте. Но прежде всего раскройте содержание вашего национализма, определите точно и ясно границу, отделяющую его от национализма гг. Гурляндов, докажите нам не только на словах, но и на деле, что вы способны фактически охранить эту границу от провоза гурляндовской контрабанды.
Здесь ‘радикалы’ становятся Фомами неверующими и требуют не иллюзий, а фактов.
Старые славянофилы очень логично, в строгом соответствии с историей, связывали понятие народности с понятием православия и покоящегося на нем определенного политического строя. Кн. Трубецкой и П.Б. Струве хотят утвердить русский национализм в других комбинациях и окружениях. Струве хочет построить национализм на империализме: на обожествлении левиафана-государства как некоего сверхиндивидуального, мистического лица. ‘Отрицая государство, — говорит он, — борясь с ним, интеллигенция отвергает его мистику не во имя какого-нибудь другого мистического или религиозного начала, а во имя начала рационального и эмпирического. В безрелигиозном отщепенстве от государства русской интеллигенции — ключ к пониманию пережитой и переживаемой нами революции’.
Это — так сказать, религия общественная. Но, как известно, Струве индивидуалист. В своем докладе ‘Религия и социализм’, прочитанном в петербургском религиозно-философском обществе, Струве предсказал возрождение творческого либерализма, религиозного индивидуализма.
Спрашивается: каким образом можно, не делая логического скачка, вывести из либерально-религиозного индивидуализма сверхиндивидуальный мистический лик коллектива, утвердить религиозную сущность государственной власти? Казалось бы, как раз творческому либерализму г-на Струве и соответствует ‘эмпирическое и рациональное’ отношение к государству, т.е. именно то отношение, в котором он обвиняет интеллигенцию. Иначе ему придется перейти на сторону Гоббса, который проповедовал очень своеобразный индивидуализм. Гоббс утверждал, что противиться государственной власти — значит присваивать себе суждение о добре и зле. ‘Конечно, — говорит Гоббс, — если верховная власть предпишет нам не верить во Христа, то подобное повеление не будет иметь силы, потому что вера — дело внутреннее. Но если, — прибавляет он, — нам предпишут выражать языком или внешними знаками исповедание, противное христианству, то христианин должен повиноваться закону отечества, сохраняя свою веру в сердце’. В связи с этим, Гоббс проповедовал последовательный цезарепапизм, который был у нас осуществлен на практике Петром Великим, при посредстве Феофана Прокоповича.
Другой комбинации между религиозным индивидуализмом и религиозным же признанием левиафана не придумаешь. Иного соединения религии империализма с национализмом нет, хотя бы уже потому, что национализм — отнюдь не характерный признак империализма. В империи всегда заложено начало универсальности, космополитизма.
Еще Моммзен заметил, что римляне только тогда решились покорить эллинизированный Восток, Сирию и Малую Азию, когда римское государство превратилось в абсолютную монархию. Империя не побоялась национального раздвоения, включения в свой организм громадной дозы эллинства, которое грозило уничтожением римской национальности, чего так боялось свободное римское государство. А потому, оставаясь на исторической почве, Струве должен нам показать, какой национальный лик приобретет его русская либеральная империя будущего. Ссылка на Германию не убедительна, потому что единственный инородческий элемент в ней — польский — беспощадно Германией искореняется. Что же касается Австро-Венгрии, то сам Струве предсказывает изменение ее национального лика, превращение его из немецкого в славянский. Итак, менее чем кому-либо Струве пристало проповедовать национализм. Его национализм — сплошная отвлеченность.
Думается, что и национализм кн. Трубецкого — не меньшая иллюзия, чем национализм Струве. Умалчивая о связи русского понимания народности с религией, Трубецкой поневоле оперирует над патриотизмом, отрешенным от конкретной формы правления. Отсекая православие, он приходит к крайне туманному национализму, забывая, что для русского народа понятие национальности до сих пор отнюдь не этнографическое, а религиозное. Для определения понятия в распоряжении Трубецкого остался только ‘великий, могучий русский язык’. Но не случайно же творцы современного русского языка не удовлетворились суверенностью своей власти в лингвистике! Одни из них превратились в отъявленных космополитов, вроде Тургенева и Толстого, другие, Гоголь, Достоевский, отказавшись от космополитизма, утвердили в полной мере всю славянофильскую триаду.
До сих пор положение осталось тем же. Радикалы вовсе не боятся сделать освобождение делом национальным и патриотическим, но они сомневаются, чтобы секрет этого рецепта находился в руках кн. Трубецкого, потому что воистину нужны магия и алхимия, чтобы превратить свинец порабощения в золото освобождения. Странно, что такие алхимические опыты считаются реальным делом и противопоставляются, как нечто творческое и либеральное, бездарной казенщине ‘радикалов’.
Патриотизм, так же, как и национализм, не есть отвлеченная, литературная идея. Это — особые переживания, проявляющиеся как следствие самого реального участия в государственной и общественной жизни, как результат исторической судьбы народов.
Казалось бы, на знамени авторов ‘декларации прав человека’ было написано величайшее отрицание национализма. Однако здоровый патриотизм, который сумел охранить родину от вторжения европейской коалиции, который сумел победить провинциализм старого режима и создать неделимую Францию, вырос на почве космополитических идей. Можно в чем угодно обвинять Дантона, только не в отсутствии здорового патриотизма. Но если бы Дантон не стоял у власти, если бы на нем не лежала ответственность за успешность национальной обороны, он силою вещей не смог бы деятельно проявить своего патриотизма и пребывал бы среди столь ненавистных кн. Трубецкому ‘космополитов-радикалов’.
Итак, рискуя прослыть наивным, приходится все-таки оставаться на старых позициях. И вовсе не ради разрушительных тенденций, как то думают Струве и Трубецкой, а во имя созидательных.
Пока жизненное осуществление патриотизма остается предметом мечтаний, пока национализм может воплощаться исключительно в стиле г. Гурлянда, приходится пребывать в состоянии бездомных странников. Лучше быть до времени странником и, не имея здесь града пребываюшего, искать града грядущего, чем превращаться в торжествующего обывателя, потому что мечтания о патриотизме и национализме, когда гг. Гурлянды эти самые патриотизм и национализм проявляют не в мечтах, а в действительности, и когда иных средств, кроме гурляндовских, в распоряжении господ мечтателей не имеется, есть подлинная маниловская обывательщина.
Сотрудники ‘Вех’ не ослабили, а усилили ходячий патриотизм и национализм. Недаром их так обласкал А. А. Столыпин. В этом смысле их книга оказала реальное действие. Но вряд ли редакция сборника, самое существование которой ныне оспаривает Струве, рассчитывала на такой результат, значение которого никакими разговорами о свободной кооперации сотрудников, о моральной несообразности отдельных фраз не замажешь.
Снявши голову, по волосам не плачут.
Впервые опубликовано: Русское слово. 1909. 17 (30) мая. No 111. С. 8.