Современные заметки, Некрасов Николай Алексеевич, Год: 1847

Время на прочтение: 31 минут(ы)
Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах
Том двенадцатый. Книга первая. Статьи. Фельетоны. Заметки 1841—1861
СПб, ‘Наука’, 1995

СОВРЕМЕННЫЕ ЗАМЕТКИ

Г-жа Вольнис.— Биографическое известие о ней.— Ее дебюты на петербургском французском театре.— Что поделывает русская драматическая литература? — Характеристика русского водевиля.— Утешительное известие.— ‘Музей современной иностранной литературы’ и повесть ‘Деревенский доктор’.— ‘Путевые заметки’ Т. Ч.— Библиографическая заметка.

Летом, как известно иногородной публике из газетных фельетонов, из Петербурга все разъезжаются — кто за границу, кто во внутренние губернии, кто на дачу. Город почти пуст. Остается очень немного народу сердитого и озабоченного, который от сидячей жизни, скуки, жару, духоты страждет хандрой, геморроем, завалами и расстройством желудка. Для такого народу изыскивать и придумывать развлечения не стоит (ему не до того),— потому в Петербурге летом новостей еще меньше, чем во все остальные времена года. В прошлом месяце, однако ж, была новость, стоящая, чтоб довести о ней до сведения публики. Сюда прибыла знаменитая парижская актриса г-жа Вольнис (Леонтина Фэ), которая уже и участвовала с блестящим успехом в нескольких представлениях здешнего французского театра. Вот краткая ее биография, извлеченная нами из ‘Галереи драматических артистов’, изданной в Париже несколько лет назад.
‘В один вечер, ноября 1816 года, франкфуртский театр был осажден толпою… Шум, крик и давка были страшные… Но вот дирижировавший оркестром подал знак, музыка загремела… ‘Тсс! шляпы долой! по местам!’ — раздалось со всех сторон. Занавес взвился. Наступило мертвое молчание. Взоры всех с жадным любопытством обратились к сцене. Маленькая девочка с черными, огненными глазами, живая и веселая, вбежала на сцену… Рукоплескания раздались со всех сторон. Этой девочке, для которой стеклись толпы, этой девочке, которая очаровала всех своею игрою, живою и умною, было 5 лет.
На другой день во всем городе только и кричали о ней… ‘Едва от полу видно, а такой талант, такая грация, такой ум! — Это просто чудо!..’ Имя этого ребенка было Леонтина Фэ (Lontine Fay). Похвалы, венки, букеты, слава приобретаются не вдруг, но Леонтина Фэ начала пользоваться славой чуть не в пеленках… Она вошла в капитолий, едва умея ходить.
Восьми лет она объехала всю Бельгию и часть Франции и повсюду имела успех необыкновенный. В провинции ее прозвали маленьким чудом (petite merveille).
Г<оспода> Скриб и Пуарсон распоряжались в это время в театре ‘Gymnase’. Слухи о маленькой Фэ не могли не обратить их внимания. Они послали нарочного в провинцию, чтобы заключить условие с отцом ее и ангажировать ее на театр… Условия были заключены, дом Фэ присоединился к дому Скриба, Пуарсона и компании. Леонтина, оплакиваемая провинцией, прибыла в Париж. Это было в 1821 году. Ей было тогда 11 лет.
Весь Париж пришел в волнение, когда узнали о ее приезде. Она встречена была на сцене ‘Gymnase’ с восторгом. Париж забыл на несколько дней все свои политические, литературные и ученые интересы. В кафе, на гуляньях, в палатах, в салонах — везде только и толков было, что о маленькой Леонтине.
Говорили, будто отец сажает ее на хлеб и на воду, чтобы заставлять выучивать роли, что талант ее развивают розгами… Но эти толки были нелепы. Для развития таланта Леонтины не нужно было прибегать к насильственным мерам. Инстинкт ее был ее лучшим руководителем. Точно так, как другие девочки ее лет играют взапуски и бегают за бабочками,— Леонтина забавлялась водевилем и бегала за комедией. Утром она, шутя и играя, выучивала свою роль… и вечером отправлялась в театр с детским восторгом… Когда мать была ею недовольна, она только говорила: ‘Послушай, Леонтина, если ты будешь шалить, если ты не будешь умницей, ты не будешь играть сегодня’. Это замечание действовало на нее более всяких угроз и наказаний.
Казимир Делавинь сказал:
‘Quand ils trop d’esprit, les enfants vivent peu…’1
1 Дети слишком умные живут недолго…— Перевод с французского Некрасова.
Этот стих нейдет к Леонтине Фэ… Талант ее развивался более и более с летами.
Из маленькой Леонтины она превратилась в mademoiselle Lontine Fay {мадемуазель Леонтина Фэ (франц.).} и наконец в madame Volnys. {мадам Вольнис (франц.).} Слава ее была упрочена. Она выросла, развилась и достигла зрелых лет на театре ‘Gymnase’. История ‘Gymnase’ и драматические произведения г. Скриба есть история г-жи Леонтины Фэ и г-жи Вольнис.
Из театра ‘Gymnase’ она переходила ненадолго в ‘Thtre Franpais’ и имела блестящий успех и на этом театре в ‘Don Juan’ {‘Дон Жуан’ (франц.).} Казимира Делавиня, ‘Camaraderie’, ‘Marquise de Senneterre’, в ‘Maria Padilla’ {‘Товарищество’, ‘Маркиза Сенетьер’, ‘Мария Падилла’ (франц.).} и в других драмах, но, несмотря на это, она недолго оставалась на ‘Thtre Franpais’ и перешла снова в ‘Gymnase’.
Г-жа Вольнис превосходно знает сцену… Она изучила во время своего долгого драматического поприща все малейшие сценические тонкости и при своем врожденном таланте стала в ряд первых парижских актрис. Она необыкновенно натуральна. Она играет в водевилях, в комедии и в драме с равным искусством…’
В Петербурге она была принята с восторгом. Она дебютировала в прошлом месяце в драмах: ‘Don Juan d’Autriche’, в ‘Mathilde, ou La jalousie’, ‘Rodolphe, ou Frfere et soeur’, ‘La grande dame, ou Amlie et Ferdinand’ и ‘Une faute’. {‘Австрийский Дон Жуан’, ‘Матильда, или Ревность’, ‘Родольф, или Брат и сестра’, ‘Знатная дама, или Амелия и Фердинанд’, ‘Ошибка’ (франц.).} Во всех этих пьесах она имела успех самый блестящий. Игра ее в высшей степени натуральна и отличается истинным, глубоким чувством. В водевилях ‘Тиридате’ и ‘La marraine’ {‘Крестная мать’ (франц.).} она была очаровательна. В следующем месяце мы надеемся подробно поговорить об этой необыкновенно замечательной артистке, талант которой, не уступая таланту г-жи Плесси, не имеет, однако, с ним ничего общего…
— А что поделывает наша драматическая литература? — спросит иной читатель, не встречающий в ‘Современнике’ отзывов о различных драмах, комедиях и водевилях, появляющихся на сцене Александрынского театра и в печати. Несмотря на нашу оговорку, после которой наше молчание о драматических произведениях красноречивее всяких слов, мы готовы удовлетворить любопытство такого читателя. Наша драматическая литература делает то же, что делала она год, два, три, десять лет тому назад. Пробавляется она большею частию переводами, и в особенности переделками с французского да изредка так называемыми оригинальными произведениями. Те и другие иногда имеют некоторое достоинство на сцене, разыгранные актерами, для которых написаны в них роли, но в печати они смертельно бледны и скучны. Содержание их всё еще вертится около любви, за которою к концу пьесы непременно следует женитьба. По мнению наших водевилистов, мы только и делаем, что влюбляемся да женимся, других пружин драмы они в нашей жизни не видят, как будто их и не существует. Остроумие наших водевилей также вертится около известных мотивов: куплеты на жен, судей, докторов, рогатых мужей, невест, засидевшихся в девках, друзей, на гибкие спины, тугие и пустые карманы, подьячих — распеваются почти в каждой пьесе, кроме этих предметов, в одном названии которых уже заключается неистощимый источник смешного, водевиль наш щеголяет иногда самородными русскими каламбурами… Знаете ли вы, что такое русский самородный каламбур? Если нет, я вас с ним познакомлю. Передо мною теперь целый десяток русских водевилей, и для меня нетрудно выбрать вам несколько образчиков, буду брать наудачу:
Но я злодея твоего
При первой встрече озадачу.
Как близкий родственник его
Подальше я его запрячу.
(‘Женатые повесы, или Дядюшка ищет, а племянник рыщет’, водевиль.)
Тюпинер. Дайте-с руку.
Галюбе. Вот вам обе.
Вместе. Негодяй в моих руках.
(Там же.)
Тому причины нет другой,
Сама ты убедишься в этом,
Как то, что занят он тобой,
Пока ты занята портретом.
(‘Красноярский купец’, ком.-вод.)
Но если ж сей 1 любви натурой дать нельзя,
Тогда хоть деньгами взамен мне отпустите.
(Там же.)
1 Как должно быть приятно и естественно это сей — в пении! (примечание Некрасова).
По Гороховой я шел,
А гороху не нашел.
(‘Комедия с дядюшкой’.)
Тощий. Живем на тонкой мы ноге.
Толстяк. Мы ходим твердою ногою.
(‘Толстяк и Тощий’, шутка.)
Но каламбуры — дело трудное и не всякому по силам, потому авторы часто прибегают для возбуждения смеху в своих зрителях к средствам менее затруднительным, но не менее (если еще не более) верным, именно к таким намекам и выражениям, которые уж никак нельзя назвать двусмысленными, особенно при выразительных жестах, какими сопровождаются они на сцене, приведем только один пример, и то самый невинный. Тощий поет Толстяку:
Вот, мой любезный, эту честь
Приятно заслужить в народе,
А вам бы только пить да есть,
Да долг свой отдавать природе.
(‘Толстяк и Тощий’.)
Если б мы захотели такого рода примеров, мы в полчаса набрали бы их на десять страниц, потому что ничем так не изобилует русский водевиль, как подобными ‘остротами’, но читатели, конечно, будут нам благодарны, что мы ограничиваемся одним. Любимые действующие лица таких водевилей: разные оригиналы, приезжающие в столицу из провинций, толстяки, уроды всех возможных родов — калеки, глухие, слепые, горбатые, заики, пьяные лакеи, дядюшки, {Без дядюшки не обходится решительно ни один русский водевиль. Из шести вышедших в последнее время водевилей три даже в заглавии не обошлись без дядюшки, именно: 1) ‘Женатые повесы, или Дядюшка ищет, а племянник рыщет’, 2) ‘Комедия с дядюшкой’, 3) ‘Дядюшка, каких мало, или Племянник в хлопотах’ (примечание Некрасова).} наконец жиды, армяне, греки, татары с халатами, итальянцы с гипсовыми фигурами, немцы, цыгане — словом, всякие иностранцы, безбожно коверкающие русский язык. Тут уж не надо ни остроумия, ни изобретательности, ни оригинальности: умейте только выбрать действующих лиц,— они сами за себя постоят! Пьяный ломается и делает уморительные рожи, заика картавит, иностранец коверкает русские слова,— еще ли не смешно? Важнейшие и употребительнейшие эффекты: 1) Переодеванья мужчин в женское платье, женщин в мужское, появление одного и того же лица в одной пьесе в нескольких ролях — то молодым, то старым, то мужчиной, то женщиной, то русским, то жидом, цыганом, татарином. 2) Беганье по сцене одного действующего лица за другим, показыванье кулаков и разные угрожающие телодвижения, битье в спину. 3) Ссоры, примирения, узнания, падения на колени, обниманья, слезы, неистовый хохот…
Таков наш современный водевиль. Говоря вообще, наша драматическая литература не имеет ничего общего с остальною литературою, которой не отказывают в некоторой степени жизни и движения даже самые строгие ценители и судьи. Но ничто живое и современное не отразилось на наших сценических произведениях. Здесь все мертво и неподвижно. Не говоря о том, что водевиль наш тяжеловесен, все в нем до крайности бесцветно, а главное — старо, старо!.. Но, может быть, на слово нам не поверят? Если мало приведенных выше примеров, вот еще две выдержки из самых свежих пьес, вышедших в нынешнем году:
Будь богат — везде почтенье
Тебе всякий отдает.
И поздравить в день рожденья
Всяк за счастие почтет.
Бедняка ж везде ругают,
Говорят с ним кое-как
И с презрением толкают,
Говоря: ведь он дурак!!
Деньги двери отворяют
Везде в знатные дома,
Богача везде ласкают,
А бедняк для всех — чума!
(‘Дядюшка, каких мало’, водевиль.)
Деньги есть,
Так по деньгам вам и честь,
Вот как денежки нашлись,
Всем мы вдруг обзавелись:
Модный фрак, сюртук, жилет,
Шляпа, трость, часы, лорнет,
И перчатки, и белье…
(‘Красноярский купец’, водевиль.)
Мы видим множество людей,
Что кое-как протерлись в люди:
Один дежурил у дверей,
Тот не жалел спины и груди,
Тот вышел бойким языком,
Тот вышел прыткими ногами,
Иные — изредка — умом,
А чаще — длинными руками…
(‘Толстяк и Тощий’, шутка.)
Вот предел, дальше которого не шагнул наш водевильный юмор… А далеко ли шагнула наша драма?.. Позвольте умолчать покуда. Со временем я представлю вам очерк современной нашей драмы, а господин Новый Поэт окажет вам еще большую услугу: он представит вам образчик русской оригинальной драмы в наиболее употребительном роде… Он именно теперь занят таким трудом… Заваленный тысячами книг и древних рукописей, весь погруженный в созерцание седой старины и великих исторических личностей, которые намерен воспроизвесть в своей драме,— он почти отказался от сна и пищи, чтоб сделать труд свой достойным нашего времени и своей славы. Произведение его будет называться:

‘Басманов, или ‘И дым отечества нам сладок и приятен!’

Оригинальное драматическое представление
в 5 актах и 16 отделениях, с хорами, песнями,
пушечной пальбой, взрывом крепости, пожаром
и русскими национальными плясками’

— В ‘Современнике’ (‘крит<ика> и библиогр<афия>‘ No 4, с. 127) было уже говорено о новом издании под названием ‘Музей современной иностранной литературы’… Кроме надутого и не в меру заносчивого предисловия, в котором издатели объявили о своем намерении исправить вкус публики и спасти литературу от дурного направления, мы тогда же нашли новое издание очень нелишним и предсказали ему успех, если оно будет продолжаться, как началось. Нам приятно теперь сообщить нашим читателям, что ‘Музей современной иностранной литературы’ достиг уже пятого выпуска, что три последние выпуска его так же полны и разнообразны, как два первые, переводы большею частию недурны, бумага и печать очень хороши, выбор… вот именно на выборе-то мы и остановимся на минуту. В четвертом выпуске ‘Музея’ напечатана, между прочим, повесть ‘Деревенский доктор’… Кроме ‘Музея’, та же повесть явилась еще в двух журналах — в одном очень читаемом и в другом вовсе нечитаемом… Читателям нашим, конечно, будет интересно познакомиться с повестью, которая, подобно последнему роману Жоржа Санда, удостоилась чести попасть в три издания… Что-нибудь заставило же издателей выбрать именно ее… Или она очень хороша? А вот послушайте…
Графиня де-Монкар с несколькими знакомыми дамами и кавалерами приезжает в замок Бюрси, доставшийся ей в наследство после дяди. К обеду приглашают деревенского доктора, застенчивого и мрачного чудака. Доктор все молчит, но когда графиня, взглянув в окно, изъявляет свое намерение приказать срубить видный вдали ‘белый дом’, мешающий рассматривать окрестные виды,— доктор вдруг обнаруживает глубокое сожаление… Графиня обещает оставить белый дом на старом месте, если доктор расскажет ‘историю белого дома’, доктор соглашается… Все, как водится, уселись около него в кружок, и он начал… Он рассказывает, что белый дом долго был пуст, наконец он заметил в нем признаки движения, в нем родилось желание узнать его новых жильцов, которое скоро исполнилось: его пригласили как доктора. Жильцы белого дома — Вильям Мередит и жена его Ева. Вильям поселился здесь, чтоб укрыться от богатых и знатных родителей, которые преследовали его за неровный и самовольный брак. Вильям — лицо бесцветное, Ева, в которой автор силился соединить всевозможные женские совершенства,— существо неестественное, сантиментальное, отталкивающее своею приторностью и добродушным цинизмом, едва ли даже возможным в семнадцатилетней, только что вышедшей замуж женщине. В первый раз в жизни увидав доктора, не успев сказать с ним еще и пяти слов, она уже успевает объявить ему без всякого намека с его стороны, без всякой нужды, что она беременна. Вот как это произошло… Доктор спросил ее, значительна ли разница в климате той страны, где она родилась, с климатом страны, в которой она теперь? ‘Я родилась в Америке,— отвечает она и прибавляет,— впрочем, вы знаете, что всякая страна хороша, когда живешь в доме мужа, когда видишь его любовь и когда ожидаешь счастия быть матерью’. И при этом, замечает рассказчик, ‘она бросила взгляд любви на Виллияма и сказала на незнакомом мне языке несколько слов, но эти слова были так сладки, что они показались мне каким-то пением’… Как вам всё это нравится? Но это еще ничего. Читайте дальше: ‘Чем бы она (Ева) ни занималась, она садилась так, что первый взгляд ее падал на мужа. Она не читала других книг, кроме тех, которые читал Виллиям. Склоня голову на его плечо, она следила за теми же строками, которые он пробегал. Она хотела, чтоб одинаковые мысли во всем соединяли их. И когда я (говорит доктор) проходил сад, чтоб войти к ним, то всегда улыбался, видя на песке аллеи следы маленькой ножки Евы всегда подле следов Виллияма’. Любопытно бы было знать, до чего мог бы дойти автор, если б попросить его продолжать исчисление одинаковых и одновременных действий прекрасной Евы с ее супругом… Без сомнения, она спала тоже в одно время с ним, пила в одно время и непременно то же, что он, ела то же, что он, и в одно время с ним… Ну, словом, все делала волей или неволей в одно время и вместе с ним… Образцовая супруга! Недаром в повести то и дело расточаются похвалы ей, и автор на нее не надышится… Как она говорит! ах, как она говорит! как сильно и глубоко чувствует!.. Вот муж ее уехал на один день в ближайший город получить деньги. Она осталась одна с доктором, чуть не в обмороке… Уж восемь часов вечера, муж не едет. Она плачет, доктор утешает ее. Неутешная, она говорит: ‘Разве могут быть люди, которые живут в одиночестве? Разве не умирают тотчас же, когда отнимают у дыхания половину воздуха?’… И между тем сама же она живет вот уж почти день без мужа, т<о> е<сть> в одиночестве, и не умирает,— но такой очевидный факт не убеждает ее в пустоте ее вопроса!.. Я сам видывал таких женщин, которые так говорят, но только те женщины не идеал совершенства, не образец грации и возвышенности чувств, а фразерки сухие и тщедушные, которые, ухватившись за полы своих мужей, любят щеголять глубокими чувствами, которых в них нет, богатым внутренним содержанием, которое никогда не проявляется, а на деле занимаются сплетнями, тонут в самых ничтожных мелочах и пошлостях, корчат нравственных и приводят в краску мужчин своим наивным и грубым цинизмом!.. Вот к ним-то следовало бы примкнуть чувствительную Еву… Чем кончилась ее история? Виллиям не вернулся. Его убили на возвратном пути и ограбили… Ева хочет умереть. Доктор убеждает ее жить для будущего младенца. Но здесь еще не конец повести… Повесть заключается нелепостью, достойною автора, в воображении которого родился очаровательный образ Евы. Младенец родился. До одиннадцати лет он был идиот, только ел и спал, не понимал, что ему говорили, ничему не сочувствовал, даже не играл, подобно другим детям, на двенадцатом году, на трупе своей матери, он вдруг, как сказано в повести, ‘пришел в полный рассудок’, всё понял, всё узнал в одну минуту, заговорил, как умный, получил огромное наследство по смерти деда и прожил век счастливо и благополучно… Выслушав рассказ, графиня в благодарность дарит доктору белый дом… Вот вам и вся повесть, переведенная у нас в трех изданиях.
В заключение я расскажу вам еще повесть, которою, надеюсь, вы будете довольнее… Или, правильнее, ее расскажет вам одна дама, которой, по ее собственному сознанию, уже сорок шесть^лет и у которой волосы уже седы. ‘Из этого,— говорит она,— вы можете заключить, что голова моя много, много думала, что у меня есть сердце’. Конечно, вы знаете, что поседеть можно и от других причин, но рассказчица поседела именно от причин, которые сама объявила. Ее повесть доказывает, что она точно много думала и что у нее есть сердце. Она такая мастерица рассказывать, что я позволил себе исключить здесь только некоторые посторонние рассуждения и лишние подробности, всё остальное передано ее собственными словами. (Для различия сокращенное напечатано здесь крупнее, несокращенное мельче.) Задача повести заключается в разрешении вопроса: можно ли влюбиться в ребенка?
— Можно! — отвечает рассказчица и начинает свою повесть. Слушайте.

I
Л
ЛЯ

…Забудьте, что я стара, забудьте, потому что в эту минуту я сама об этом забываю. Руки мои горят, но я не положу пера, боюсь, что взор невольно упадет на зеркало и я в нем увижу седые волосы… Я вспомнила ‘его’. Хотите ли знать, как его зовут? Имя его Алексей, все родные звали его Лёля.
Когда я увидела в первый раз Лёлю, ему было пятнадцать лет, он был грациозен и ловок, одевался тщательно и щеголял изяществом во всех приемах. В чем состояла его красота, я не постигаю. Я заглядывалась на его черные блестящие глаза, я любовалась его чистосердечной, смелой улыбкой, и не раз мне хотелось расцеловать его алые щеки. Жаркая кровь зажгла на них пламенный румянец, оттенила смуглую южную кожу, заструилась по синеньким жилкам и на всё лицо бросила матовый, чистый отлив. Лёля был очаровательное дитя. В нем сильно было развито желание нравиться, в нем было заманчивое, детское кокетство, а ум в нем был недетский. Несмотря на все это, я, может быть, полюбовалась бы им, но не полюбила его, если бы в душе моей не было такой непреодолимой потребности любви.
Я была пятью годами старее Лёли, до того времени мне многие нравились, но я тушила в себе это чувство, как только оно начинало походить на любовь. Я давно уже выезжала в свет и знала, что мне надо бы только маленького искусного кокетства, чтобы привлечь к себе большую часть молодежи. Прежде я это делала, испытывая свои силы и самовольно тешась возможностью успеха и уменьем действовать, но это меня тешило только до восемнадцати лет. Проснулась гордость: я захотела быть любимой так, как те, которых считали красавицами. Но я никогда не была красавицей и не могла нравиться иначе, как посредством самого желания нравиться. Пошлого кокетства я ненавижу, а тонкое кокетство требует деятельности и изобретательного, гибкого ума. Знакомая мне молодежь не заслуживала такого внимания, я себя высоко ценила: я бы ей позволила меня обожать, но заставить ее меня обожать я не хотела,— это было несообразно с моей гордостью, и я стала ездить в свет без участия и без цели, гордясь внутренно своим добровольным одиночеством.
Когда я увидела в Лёле кокетство, мне захотелось попробовать на нем свою изобретательность. Я себя не могла компрометировать и в случае неудачи сумела бы себя утешить. Как игрок, я начинала партию, но партнер мой час от часу казался занимательней, милей, и игра стала не на шутку интересною.
Однако этот ребенок был очень равнодушен ко мне или хотел казаться таким. Многого он не понимал, многие прекрасно придуманные действия гибли незамеченными, многие значительные слова оставались без отголоска, и много страстных взглядов я расточала даром. Тогда жажда успеха зажигала во мне досаду, развивала изобретательность: я удвоивала старание, но новая неудача раздражала меня более и более, и даже иногда мне становилось неловко перед собой. Бывали минуты, когда я сознавалась в своем бессилии и в двадцать лет говорила себе: ‘Пора со сцены!’ На меня находило глубокое разочарование, мне становилось невыразимо грустно. Тогда мне казалось, что прошла моя пора нравиться, что я уже осуждена только видеть владычество других, что роль моя теперь уже превратилась в роль лиц без слов и что потом незаметно меня вытеснят со сцены и бросят в число снисходительных зрителей. Я готовилась встретить это мгновение с твердостью, и место грусти в душе моей вдруг заступала горькая философия. Опять я встречала Лёлю. Непокорное дитя казалось мне прелестнее, чем когда-либо. Я говорила себе, что стыдно бежать с поля при начале сражения, и с новой горячностью начинала игру, интерес которой увеличивался с каждою встречей.
Характер мой своеволен и горд, но для Лёли он был гибок и почти покорен. Как бы мне ни было тяжело на душе, я не смела грустить, потому что дети вообще все не любят грустных лиц, а дети живые, веселые и счастливые скучают с теми, кто не так весел, как они. Я подделывалась под тон разговора Лёли, соображалась с духом его суждений, льстила его самолюбию явным предпочтением, восхищалась им вслух, я почти говорила ему в глаза, что я его обожаю. Верите ли вы, что наконец меня счастливил ласковый взгляд его черных, искрящихся глаз, пожатие его маленькой ручки, что мне становилось грустно, если он танцевал с другими, и досадно, если он хвалил кого-нибудь. Я его любила, я его даже ревновала.
Я его любила, как Дант любил Беатрису,— с другой любовью я не могу сравнить этого чувства. Мне дорог был час, в который я знала, что увижу его, для него я умела быть снисходительной, моя воля, прихотливая и порой упорная, гнулась, приноравливалась к его прихотям, я мучила себя, изобретая средства нравиться, и приходила в отчаяние, если они были недостаточны. В моем чувстве был целый мир нежности, заботливости и снисхождения. Я боялась ему надоесть предупредительностью или оскорбить его невниманием. Чтобы избежать этих двух крайностей, я ломала свой характер, переработывала манеру обращения, которую усвоила себе с самой колыбели. Как я умела щадить его детское самолюбие! как я боялась оскорбить его образ мыслей! Этот ребенок мог бы сделаться самым деспотическим повелителем, если бы не был слишком молод,— молодость не позволяла ему отличить моего чувства от обыкновенных льстивых ласк, которыми все его окружали.
И долго, долго я не видела особенного предпочтения в свою пользу, и часто я должна была сознаваться, что его внимание ко мне одинаково, как и ко всем тем, которые польстили ему хотя минутно, которые приласкали его хотя однажды.
Наконец раз мне показалось, что я достигла своей цели. Лёля танцевал со мной преимущественно, говорил со мной с удовольствием, осыпал меня умной лестью… С неописанным чувством я любовалась им и возвратилась домой под влиянием самого пылкого восторга. С того дня он стал оказывать мне заметное предпочтение. Ко мне возвратилось спокойствие, я была на верху счастья и гордости…
К сожалению, я не умела обманываться на свой счет: я не могла не заметить, что внимание Лёли ко мне проявлялось вспышками, а не последовательно и постоянно, иногда я себя уверяла, что он еще дитя по чувствам, хотя не по уму, что он робок, что любить еще не может, но что все же я ему нравлюсь предпочтительно. Наконец я говорила себе, что он сам себя не понимает, но скоро я убедилась, что его равнодушие происходит не от этих причин. Оно происходило от того, что я не была в моде, за мной не увивался рой поклонников, а для самолюбия Лёли быть любимым женщиной, не замечаемой светом и не играющей в нем блестящей роли,— казалось недостаточным… Уверившись в такой горькой истине, я легла спать расстроенная и почти уничтоженная, но я не могла сердиться на Лёлю и винила себя…
Я решилась поправить ошибку свою и занять место заметное: я стала любезной, внимательной для всей молодежи, я искала ей нравиться, и понемногу начали являться партизаны, а там и поклонники. Я стала входить в моду.
Кокетничая наперерыв со всеми, оказывая предпочтение тем, кто имел более весу в обществе, я успела привлечь многих на свою сторону. Но эти действия занимали меня и лишали возможности быть с Лелей такою внимательной, как прежде. В нем же слышанный мною разговор произвел сильный переворот, и хотя я уже была femme a la mode, {светской дамой (франц.).} но не называлась еще ею, он стал пренебрегать мною,— и между нами скоро поселилась холодность.
В числе моих партизанов был Д *. Он был молод, недурен собой, с довольно хорошим образованием, я более всего находила удовольствия в его обществе и потому более искала этого общества, предпочтение его становилось определеннее, яснее. Лёля ухаживал за Sophie, {Софией (франц.).} но я его все любила каким-то особенно нежным чувством. Я прощала ему его несправедливость, для него я хотела окружить себя сиянием модного положения в свете. Я говорила себе: ‘Это дитя! он полюбит снова меня, когда увидит, что я так же могу быть любима, как другие’. Но до того времени было еще далеко. Бывали минуты, когда он хотел подойти ко мне, но вдруг останавливался, и его взгляд, его поклон были холодно учтивы. Д * становился все более внимательным. Наконец он сделал мне предложение. Я была бедна, родные хотели меня видеть пристроенною, мне стоило большой борьбы, больших страданий, но я согласилась. Когда я увиделась с Лелей, когда он меня поздравлял, на его прелестном лице выразилась досада и насмешливая грусть, на глазах у меня выступили слезы, я должна была опустить голову, чтобы скрыть их. Долго, долго, оставаясь одна, я грустила: на душе было горько, потом приходил жених: он был так добр, так ласков. Я упрекала себя в холодности, когда он уходил, я упрекала себя в притворстве, я мучилась. ‘Да это сумасшествие!’ — говорила я себе.
За неделю до свадьбы я старалась избегать встречи с Лелей и вздохнула свободней, когда с мужем села в карету и уехала в его деревню. Но и в деревне я часто задумывалась и невольно говорила себе, вздыхая: ‘Увижу ли я свою Беатрису?’ Наконец эти минуты грустной задумчивости стали реже. Я уверяла себя, что Лёля забыл давно обо мне, что с моей стороны это было ребячество, называла свое чувство любовью Данта наоборот. И это чувство понемногу затихло, заглохло, замерло. Я успокоилась или, скорее, впала в летаргию, и дни мои пошли мирно, тихо, но бесцветно.

II
Mr Alexis
*

* Господин Алексис (франц.).

Муж мой любил меня очень нежно, по мере состояния он доставлял мне все удовольствия. Характера флегматического от природы, ума приятного, но беззаботного, тихий, кроткий, он выполнял мои желания, но не умел угадывать и предупреждать их. Наши чувства были нежнее дружбы, но не доверчивее ее. У всякого из нас были маленькие тайны, которые происходили оттого, что мы не мучили друг друга ревнивым любопытством и не решались нарушить взаимной осмотрительности, без которой супружество страстное — блаженно, а равнодушное тягостно, потому что взаимные отношения стеснены незаметно, потому что тогда словарь переменяется: невинное любопытство называется требовательностью, вопрос доверчивый — притеснением, совет и желание — тиранством. Муж начинает говорить: ‘Ты хочешь учить меня! ты за мной присматриваешь — воля моя стеснена’. Потом он думает про себя: ‘Вот черт меня дернул жениться!.. Зачем я променял свободу на это ярмо… О, свобода, свобода!’ И он начинает хмуриться, отворачиваться, идет к приятелю, едет на охоту, садится за преферанс. Жена схватывает книгу, но, прочтя три страницы, бросает ее и задумывается. Тут она тоже вспоминает свое прошлое, она тоже говорит себе: ‘Тогда я была свободна!’ И вот она плачет, плачет. Муж застает ее в слезах:
— Как скучно,— вечные слезы! все одно и то же! ах, как это мне надоело!
— Вам надоело, вам! вы хотите запретить мне плакать! Вы тиран, вы меня убиваете своим обращением, вы лишаете меня последнего утешения. Это бесчеловечно! это ужасно! Нет, твоя власть не простирается так далеко, хотя ты меня во всем стесняешь. Ты не можешь мне запретить плакать: я буду, буду! о, я скоро умру, будь уверен. Боже мой, боже мой, как я несчастна!
И вслед за тем поток рыданий.
Вот вам образчик супружеской трагикомедии. Потом вроде интермедии — сладкая аркадская сцена, но эта интермедия непродолжительна: пиеса начнется снова, и трудно предугадать, какую развязку мы увидим в пятом действии. Мы же жили мирно, без вечных ссор и вечных пламенных лобзаний. <...> Женщины почти говорили мне, что он меня не любит, я им отвечала, что он женился на мне, зная, что я без приданого, Дмитрий Иванович улыбался, целовал меня ласково в лоб и садился доигрывать партию в шахматы. Право, я была очень счастлива. Из поклонников своих я отличала то того, то другого, тешась над глухим злословием и над нелепыми комментариями городских жителей.
Мне уже было двадцать пять лет. Дмитрий Иванович давно служил в губернском городе, где дни наши шли мирно и беспечно. Одна из моих кузин переехала тоже жить в город, она была страстно влюблена в своего мужа и ждала с нетерпением его возврата из-за границы.
Наконец он воротился. Вместе с ним приехал мой прежний Лёля, теперь Mr Alexis, бывший тоже за границей. Красота его развилась вполне.
Разумеется, Алексис был у нас с тех пор на счету домашних, у Веры тоже. Я стала приветливее, нежнее к мужу, я чувствовала такое мирное счастье, была так довольна своей судьбой. Алексис одушевил всех нас, и два месяца, которые он провел у своих родных, казались нам веком скуки. Но он возвратился,— пошли прежние беззаботные дни, хотя Алексис бывал часто задумчив и грустен, но грусть его бывала непродолжительна: беззаботность и живость возвращались к нему, и я тотчас успокоилась. Да, я боялась любви его, а между тем, видеть его или знать, что я могу его увидеть, счастливило меня. Часто говорят, что если женщина становится ангелом в домашней жизни’ то или обманывает мужа, или собирается его обмануть. Это ложно. Любовь еще не признанная, любовь в самом начале своем, всегда дает нам какое-то ясное, мирное счастье, ничто так не раскрывает душу к добру, как счастье. Вот тайна внезапной мягкости, кротости, снисхождения и нежного внимания ко всем приближенным, при самом гордом и раздражительном нраве.
Раз мы сидели за чайным столиком. Зашел разговор сначала о любви вообще, наконец о том, можно ли влюбиться в ребенка. И я рассказала им любовь свою к Лёле, никого не называя, изменяя даже события. Они стали смеяться. Мне было невыразимо больно видеть их смех. В ответ на одну из шуток Алексиса я нагнулась к нему и сказала вполголоса: ‘Я вас прошу никогда не шутить этим’. Верно, лицо мое было очень серьезно, потому что Алексис пристально посмотрел мне в глаза и сделался задумчив и грустен во все остальное время вечера.
На другой день я читала книгу в беседке, когда пришел Алексис.
— Ваша кузина вам кланяется. Que faites-vous de bon? {Что поделываете? (франц.).}
— Читаю, а теперь думаю поболтать с вами.
— Нет, пожалуйста, я тоже хочу читать, дайте мне другую книгу.
— Да это второй том!
— Нужды нет, вы увидите, как я им займусь.
Мы принялись за чтение, но Алексис не читал: поминутно взглядывал на меня из-за книги и улыбался, я подшучивала над его вниманием к чтению. Мы смеялись оба, наконец, не говоря уже ни слова, мы взглядывали друг на друга и улыбались. Никогда я его не видела таким очаровательным: румянец пылал жарче, чем когда-либо, взор его светился необыкновенно ярко, лукавая улыбка пробегала по алым губам, оттененным едва рождающимися усиками. Щеки мои тоже горели, я тоже невольно улыбалась. Вдруг Алексис далеко отбросил свою книгу, быстро сел на скамейку подле меня, схватил мою руку и крепко, жарко поцеловал ее. Мы оба были взволнованы.
— Этого не должно быть, Mr Alexis! — сказала я, стараясь казаться спокойной. Он вмиг опомнился и, приняв беззаботную мину, отвечал:
— Вот ужасное преступление поцеловать вашу ручку! Вера Михайловна менее меня знает, а обращение ее со мной более дружеское. Впрочем, ведь я это делал двадцать раз с вами обеими, и вы не сердились. Нет, здесь скрывается особенная причина,— сделайте одолжение, скажите ее. Если она важна, я покорюсь вашему решению.
И он смело смотрел мне в глаза, и шутил, и улыбался,— ни тени прежнего волнения, ни признака страсти. Я готова была думать, что я ошиблась, я боялась, чтобы он не отгадал моих мыслей,— столь смешным казался мне мой испуг, такой жалкой pruderie {показной добродетелью (франц.).} и самонадеянностью отзывались вырвавшиеся у меня слова. Я покраснела от стыда и досады и молчала.
— Вы молчите,— продолжал шутя Алексис,— следовательно, вы сознаете свою несправедливость. Но, как старые друзья, мы помиримся, не правда ли?
Смеясь, я ему протянула руку, он поцеловал ее, но в этот раз в его движении, кроме дружеской ласки и рассчитанной вежливости, ничего нельзя было заметить.
В другой раз мы танцевали вместе, он расспрашивал меня подробно о первых двух годах моего замужества. Мы встали делать фигуру.
— Вот видите ли,— сказал Алексис, подавая мне руку,— вы были счастливы, а меня повезли в университет, я учился усердно, не пропускал профессорских лекции, но часто, часто бедный Лёля задумывался, сидя на студентской скамье,— он думал о вас, а вы, верно, о нем забыли.
— Нет, нет, я долго помнила его! — воскликнула я, увлеченная воспоминанием.
Любила ли я Алексиса?.. Не знаю… Лёле даже казалось, что я более прежнего любила моего мужа. Между тем мне было больно, когда Алексис оказывал предпочтение моей приятельнице.
В одну из наших прогулок Вера была так хороша, Алексис так исключительно занят ее разговором, что я задумалась. Гуляющих было много, всякая из нас имела кавалера. Я шла молча под руку с Алексисом, мы оставили далеко других и повернули в узенькую густую аллею. Во все время мы не промолвили ни слова. Мы были одни, Алексис улыбнулся.
— Вы сердитесь? — спросил он.
— Помилуйте, за что же?
— Нет, я вижу, что вы сердитесь!
И он взял нежно мою руку. Мне вдруг сделалось страшно, я не только отняла руку, которую он взял, но даже выдернула ту, которою опиралась во все время прогулки на его руку. Я остановилась в нескольких шагах от него с смущением и испугом.
— Да что с вами, Анна Федоровна? Вы как будто меня боитесь!
— Совсем нет,— сказала я, покраснев, глядя ему в глаза и протягивая сама ему руку.
В один миг он схватил ее, другая рука как змея обвилась вокруг моей талии, и лицо его нагнулось быстро к моему с страстным выражением.
Я сердилась, я просила его уехать… К утру я почти ненавидела Алексиса и твердо решила его не видеть… Вдруг вошел Алексис… Мужа моего не было дома…
Я не слыхала, как взошел Алексис, мне казалось, я вижу во сне, как он придвигает стул, садится, облокочивается на руку и с глубокой нежностью глядит мне в глаза, я почти сама протянула ему руку. Мы обменялись нежным пожатием. Он молча стал на колени, держа мои руки в своих руках.
— Зачем вы хотите, чтобы я уехал,— сказал он тихо,— зачем? чего вы боитесь? что может пугать вас? Какое дело вам, люблю ли я вас или нет? ведь вы не можете запретить любить вас, ведь вы знаете, что вас любят многие. Совести вашей не за что упрекать вас… Вы меня не любите, вы сами это знаете. К чему требовать моего отъезда? зачем вам бояться моего присутствия?
Если бы вы слышали его голос, тихий, внятный, полный страстного раздумья! Если бы вы видели в эту минуту его прелестное юное лицо!
Догоравший луч обливал горячим светом его пылающие щеки, его черные волосы и миллионами искр рассыпался в его чудных глазах, будто огненные брызги вспыхивали на этих ресницах, будто огненная полоса радуги лилась из этих глаз в мою душу. Могущество, полнота, сила страсти озарили прелестное художественное лицо, ни одной недоконченной черты, ни одного недосказанного выражения.
Я не могла свести глаз с юного, пламенного создания, и жадный слух боялся потерять звуки молодого, чистого голоса, я не понимала слов и не слыхала их, я только любовалась им и говорила себе: как он хорош! И когда, утомленный несвязными речами, он нагнул прелестную голову с покорною грустью,— руки мои тихо, бережно приподняли ее, я нежно поцеловала его глаза, я страстно поцеловала его губы. А он… Он не вскочил, как герой романа, с неистовым порывом, нет, голова его упала совсем на его грудь, и силы физические исчезли, подавленные силою страстной души.
Через минуту мы сидели рядом, рука моя лежала в его руке, и я беспрестанно повторяла: ‘Теперь ты знаешь, отчего я хочу твоего отъезда, не правда ли?’
Он отвечал мне страстным пожатием руки и благодарным взглядом.
Боже мой, какая это была минута! Много лет проскользнуло с тех пор, много чувств и мыслей заставили биться это сердце и склоняли эту голову. И я состарилась, и волоса поседели, и несколько морщин прорезались вдоль лба, резче отделив бледные щеки, но отчего же эта минута прошла резкой, огнистой полосой чрез мои воспоминания? отчего теперь, когда я пишу это, щеки мои горят и грудь томительно трепещет? Скажите, отчего?
Блажен, кто хоть раз, во всю бесцветную, многотрудную жизнь испытал роскошь чувств, упоение страсти, блаженство любви, в ком кратковременность блаженства не позволила развиться чувствам более грубым и порочным. Блажен, блажен!.. Но как назвать того, кто тихо, одиноко прошел незаметную жизнь, кто ложится в тесный гроб, не оставляя в своем прошедшем ни одного сердечного увлечения, ни одного младенческого верования, кто ничего не ждал и ни к чему не готовился, кто не жил, а переносил только жизнь, не роптал на горе, потому что не понимал возможности радостей, кто оградил себя от страстей, но не мог оградить от желаний, кто отталкивал даже возможность любви, и потому болезненным сердцем привязался к себе,— как назовем мы того?..
…Он сидел подле меня, он целовал мои руки, он говорил о любви. Целых два часа мы могли еще провести так, и мы провели их, и в эти два часа я рассказала ему, как любила Лёлю и как люблю Алексиса, как сильно и пылко это и как нежно было то чувство… Он почти ревновал меня к Лёле… Признаюсь, в этом моем рассказе был глубоко обдуманный расчет любящего сердца. Я решилася расстаться с Алексисом без его ведома, я могла отказаться от его любви, но гордость моя не в состоянии была отречься от права на его воспоминания…
Мы расстались. Так прошло несколько лет. Алексис был в Петербурге с отцом, который хлопотал для него о месте при посольстве…

III
АЛЕКСЕЙ ПЕТРОВИЧ

…Мы были на баденских водах. Сидячая жизнь и заботы службы расстроили здоровье моего мужа. В Бадене я получила письмо от приятельницы моей — Веры. Она встретилась с Алексисом, узнала его тайну: он признался ей, что любит меня… Столько лет разлуки — и, между тем, он еще любит меня!.. Я задумалась, вспомнила старое, но скоро болезнь мужа возвратила меня к прежним обязанностям: все мысли, все заботы свои посвятила я ему… Но болезнь не уступала, и наконец муж мой умер…
Мне было тридцать пять лет, когда я возвратилась на родину. Я должна была поддерживать прежние знакомства. Встреча с прежними лицами напомнила мне прежние дни, знакомство с важными людьми, с ‘тузами общества’, дало мне значение, доставило прекрасные связи. Я бы могла даже сделаться маленьким государственным лицом, если бы не ценила выше всего свободу. Я была очень моложава, стройна, одевалась со вкусом, но без претензий на юные цвета. У меня было много поклонников, пять партий и два пламенно влюбленных. На поклонников я не обращала особенного внимания, в партиях не нуждалась, а влюбленные, они так были смешны и жалки в сравнении с Алексисом! Я была свободна, я могла думать о нем и предавалась этому наслаждению. Мне не у кого было расспрашивать о нем, но я ждала, ждала его с сердечным замиранием. ‘Он не знает, что я в России, он не знает, что я свободна!’ — думала я. Вера жила в Казани с мужем. Я думала от нее узнать об Алексисе, но пять лет прошло после его последнего письма к ним из-за границы. Я жила в своем имении уединенно или бросалась в шумную рассеянность, чего бы я не дала, чтобы привязаться хоть к кому-нибудь из толпы, окружавшей меня! Нет, предо мной стоял Алексис, из-за страстных взоров их смотрели на меня его искрометные глаза. Увижу ль я его?..
Я была на бале у губернатора. Платье мое было не готово, и я явилась поздно. Хозяин дома взял меня за руку и сказал, тихо обходя залу:
— Мой бал шел скучно и вяло без вас. Молодежь ждала лучей красоты, а мы, старики,— лучей прелестного женского ума. Вы наше общее солнце, и ваше появление оживило всех нас. Танцуйте и не щадите непокорных!
Он еще раз пожал, улыбаясь, мою руку и отошел, но я мало танцевала в этот вечер и ушла к концу бала в гостиную. Там я застала нашего милого хозяина, занятого разговором с какою-то молодой дамой. Лицо ее мне было незнакомо, но прекрасно. Богатый, изысканный костюм, особенное внимание ее собеседника и замешательство, с которым она, краснея, ему отвечала, заставили меня с четверть часа следить за говорящими. Губернатор скоро меня заметил.
— Вы что-то сегодня грустны? — спросил он подходя.
— C’est que vous me faites des infidlits, {Потому что вы мне неверны (франц.).} — отвечала я, смеясь, и так громко, что незнакомка меня услышала. Внимательно посмотрела она на меня, но, встретив мой взор, покраснела и потупила глазки, мы остались одни, потому что за ней пришел ее кавалер.
— Кто это? я ее не знаю.
— Жена одного важного человека не столько по чину, как по связям. Впрочем, он статский советник, хотя еще молод, служил при посольстве, а теперь переходит в министерство внутренних дел. Они здесь проездом, и имение ее в этой губернии. Люди премилые оба, а особенно он,— пойдет далеко, если будет так продолжать. C’est un vrai homme d’tat. {Это настоящий государственный человек (франц.).}
В это время мы стояли у дверей игорной комнаты.
— Постойте,— продолжал он,— будем наблюдать за игроками. Взгляните, как в зеркале отражается умная физиономия моего гостя.
Я увидела в зеркале наклоненную слегка голову, опущенные глаза, полузакрытые черными ресницами, и черные волоса.
— Играю в красных,— произнес внятный, спокойно-медленный голос.
В звуке этого голоса было что-то знакомое, я вглядываюсь, он тоже взглядывает на зеркало и быстро оборачивается:
— Анна Федоровна, вы ли? Здоровы ли? Я так рад всегда вас видеть. Сколько лет, как не видались.
— Да вы, как вижу, знакомы с Алексеем Петровичем,— сказал губернатор,— очень рад вашей встрече.
Я была бледна, ноги подгибались, но я с усилием улыбнулась, и все прошло. Не стану повторять, о чем мы говорили,— разговор был пустой, незначительный. Внимание Алексея Петровича почти исключительно было приковано к словам его превосходительства. Я могла рассматривать его на свободе. Он был хорош, но бледен, даже губы бледные, в глазах — заботливое выражение, как будто он что-то соображает, возле лба жиже волоса, чем были, да у бровей две едва заметные морщинки,— вот вся перемена. Но это не был Лёля, это не был Алексис, это просто Алексей Петрович. Глядя на него, я ни о чем не думала и ничего не вспоминала, только мне было горько, очень горько. Он смеялся свободно и шутил свободно. Рассчитанно умен, рассчитанно любезен, в каждом слове его была приятная лесть хозяину дома. Я слушала их разговор бессознательно. Я видела, как просияло лицо Алексея Петровича, когда они под руку шли смотреть танцующих, слышала его восторженные похвалы балу. Кроме чинолюбия, ничего не было в этом сердце. В эту минуту он был счастлив, потому что все ему кланялись, видя внимание к нему его превосходительства.
Уезжая с бала, я увидела его на лестнице. Он вел под руку свою хорошенькую жену и зевал, заворачиваясь в шубу.
— Le bal a t charmant, {Бал был очарователен (франц.).} — сказала она.
— Quel monde! {Но что за публика! (франц.).} — отвечал он с насмешкой.— Кроме хозяина не на кого смотреть.
— С кем ты говорил, выходя?
— Отыскал какую-то допотопную знакомую, но если бы не она, так мне не удалось бы встать из-за карт, чтобы поговорить с губернатором. Он человек нужный. Только ты вовсе не умеешь быть любезной с такими лицами.
Последние слова были почти заглушены стуком подножки и дверец.
С тех пор мы не встречались. В душе моей нет оскорбления, злобы, негодования, презрения или грусти. Все изгладилось, все ровно и смирно. Но если солнце горячо пригреет обновленную землю, если знойное дуновение весеннего ветерка зашевелит листьями сирени,— мне отрадно и грустно, голова склоняется к груди, и теплая слеза падает на руку…
Повести конец… Если вы подумаете, что я сам ее выдумал, очень ошибетесь. Она взята мною из небольшой книжки, которая вышла в прошлом месяце в Одессе, под заглавием ‘Путевые заметки’, соч. Т. Ч., и на которую мне хотелось заставить вас обратить внимание… При книжке есть предисловие, из которого видно, что автор ее — дама. Сколько помнится, г-жа Т. Ч. в первый раз появляется в нашей литературе, и я спешу поздравить публику с явлением очень приятного таланта. Что в г-же Т. Ч. есть талант писать рассказы легкие, живые, увлекательные, о том, конечно, никто не станет спорить: доказательство налицо! Книжка вышла в Одессе, а у нас все, что появляется вне Петербурга, редко делается известным дальше места своего рождения… Чего доброго, такая же участь могла постигнуть и ‘Путевые заметки’, но теперь вы их знаете и примете под свое покровительство. В книжке г-жи Т. Ч. есть и другая повесть, под названием ‘Гувернантка’, но она так замечательна, что надо поговорить о ней на досуге. Удовлетворив своему желанию поскорей поздравить г-жу Т. Ч. с прекрасным талантом, а публику с прекрасными повестями, я отлагаю разбор ‘Гувернантки’ до следующего нумера.
— Вот еще библиографическая новость: вышел первый том обширного сочинения ‘Опыт о народном богатстве или о началах политической экономии’ Александра Бутовского. Автор, как по положению своему, так и по внутренней наклонности, долго изучал науку, сделавшуюся в наше время по глубокому влиянию своему на быт человеческий одним из важнейших предметов изысканий для умов самых могущественных и светлых, которым всего дороже на земле человек и его благосостояние. Разумеется, по первому тому мы ничего не можем сказать ни о началах, которым следует автор, ни о силе сочетания идей и выводов, ни об искусстве изложения,— мы посвятим этому обширный, тщательный и беспристрастный разбор, когда выйдут остальные томы, которых будет два. Они уже печатаются и в августе месяце должны выйти в свет.

КОММЕНТАРИИ

Печатается по тексту первой публикации.
Впервые опубликовано: С, 1847, No 7 (ценз. разр.— 30 июня 1847 г.), отд. IV, с. 51—70, без подписи.
В собрание сочинений впервые включено: ПСС, т. IX. Автограф не найден.
Принадлежность Некрасову установлена M. M. Гином по связи фельетона с его рецензией на 1-й и 2-й выпуски ‘Музея современной иностранной литературы’ (1847) и с фельетоном ‘Выдержка из записок старого театрала’ (см.: Евгеньев-Максимов В. Е. и др. Некрасов и театр. Л.—М., 1948, с. 257—260).
С. 253. Вольнис — сценическая фамилия французской актрисы Леонтины Фэ (1811—1876), которая играла во французской труппе Михайловского театра в Петербурге с 1847 по 1868 г.
С. 253. …из ‘Галереи драматических артистов’, изданной в Париже несколько лет назад.— Имеется в виду издание: Galerie des artistes dramatiques de Paris avec des notices biographiques par m. m. Alex. Dumas, A. Arnould, Berlioz et autres. Paris, 1841—1842. 2 vol. (Галерея драматических артистов Парижа, с биографическими очерками, написанными гг. Алекс. Дюма, А. Арну, Берлиозом и другими. Париж, 1841—1842. Т. 1—2). Биография Вольнис помещена в т. 1 под No 41.
С. 253. Г<оспода> Скриб и Пуарсон распоряжались в это время в театре ‘Gymnase’.— О. Э. Скриб (1791—1861) — французский драматург, Ш.-Т. Делестр-Пуарсон (1790—1859) — французский водевилист, директор театра ‘Жимназ’ в Париже.
С. 254. Казимир Делавинь сказал ~ живут недолго…— К. Делавинь (1793—1843) — французский поэт и драматург, приведенная цитата взята из его драмы ‘Дети Эдуарда’ (1833, ‘Les enfants d’Edouard’, acte 1, sc. 2).
С. 254. …имела блестящий успех в ~ ‘Don-Juan’ Казимира Делавиня, ‘Camaraderie’, ‘Marquise de Senneterre’, в ‘Maria Padilla’ и в других драмах…— Перечислены пьесы из репертуара Вольнис: комедии ‘Австрийский Дон-Жуан’ К. Делавиня (1836), ‘Товарищество, или Короткая лестница’ (‘Camaraderie, ou la Courte chelle’) Э. Скриба (1837), ‘Маркиза Сенетьер’ (опубл. в 1837 г.) Мельвиля (Mlesville) (псевд. А.-О. Ж. Дюверье) и Ш. Дюверье (Ch. Duveyrier), ‘Мария Падилла’ (1838), трагедия Ж.-А. Ансело.
С. 255. В Петербурге она была принята с восторгом.— Вольнис дебютировала на сцене Михайловского театра 10 июня 1847 г. Театральный обозреватель ‘Северной пчелы’ Р. М. Зотов писал об этом событии: ‘Вся публика была от нее в восторге, и все рады, что труппа наша украсилась таким драгоценным сюжетом’ (СП, 1847, 18 июня, No 136, с. 541).
С. 255. …она дебютировала в прошлом месяце в драмах: ~ в ‘Mathilde, ou La jalousie’, ‘Rodolphe, ou Fr&egrave,re et soeur’, ‘La grande dame, ou Amlie et Ferdinand’ и ‘Une faute’, ~ В водевилях ‘Тиридате’ и ‘La marraine’…— Перечислены пьесы из репертуара Вольнис: комедия ‘Матильда, или Ревность’ Ж.-Ф.-А. Баяра и Лоренсена (П.-Э. Шапеля) (1835, в рус. пер. Н. П. Мундта опубликована — РРТ, 1841, кн. 8), комедия-драма ‘Родольф, или Брат и сестра’ Э. Скриба и Мельвиля (А.-О.-Ж. Дюверье) (1823, в рус. пер. Д. Т. Ленского под назв. ‘Влюбленный брат’ — РРТ, 1839, кн. 8), драма ‘Знатная дама, или Амелия и Фердинанд’ Ж.-Ф.-Баяра (1831), драма ‘Ошибка’ Э. Скриба, Мельвиля и Баяра (1830, в рус. пер. под назв. ‘Вина’ ставилась в Москве в 1832, 1847—1849 гг.), комедии-водевили ‘Тиридат, или Комедия и трагедия’ Н. Фурнье (1841, в рус. пер. Н. А. Некрасова — ‘Вот что значит влюбиться в актрису’ — см. наст. изд., т. VI, с. 251, 691) и ‘Крестная мать’ Э. Скриба, Ж.-Ф. Локруа и Ж. Шабо де Буэна (1827, рус. пер. Д. Т. Ленского под назв. ‘Крестная маменька’. М., 1831).
С. 255. В следующем месяце мы надеемся подробно поговорить об этой ~ артистке…— Это обещание не было выполнено.
С. 255. Плесси — Ж.-С. Арну — Плесси, французская актриса, выступала на петербургской сцене с 1845 по 1855 г.
С. 255. Содержание их всё еще вертится около любви, за которою к концу пьесы непременно следует женитьба. По мнению наших водевилистов, мы только и делаем, что влюбляемся да женимся…— Ср. в статье В. Г. Белинского ‘Александрийский театр’ (1845): ‘Если верить нашим драмам, то можно подумать, что у нас на святой Руси все только и делают, что влюбляются и замуж выходят…’ (Белинский, т. VIII, с. 546).
С. 256. …куплеты на жен, судей, докторов, рогатых мужей, невест, засидевшихся в девках…— Ср. в фельетоне Некрасова ‘Выдержка из записок старого театрала’: ‘Восторг публики легко было предугадывать также безошибочно <...> когда пелись куплеты, направленные на жен, судей, вдов, докторов, мужей…’ (наст. кн., с. 194).
С. 256. ‘Женатые повесы, или Дядюшка ищет, а племянник рыщет’ — переводной водевиль А. Н. Андреева (1847).
С. 256. ‘Красноярский купец’ — комедия-водевиль в одном действии Н. Акселя (Н. Ф. Линдфорса) (1847).
С. 256. ‘Комедия с дядюшкой’ — оперетта-водевиль П. И. Григорьева (1846).
С. 256. ‘Толстяк и тощий’ — шуточная сцена в одном действии Ф. А. Кони (1847).
С. 257. ‘Дядюшка, каких мало, или Племянник в хлопотах’ — фарс-водевиль П. П. Татаринова (1847).
С. 257. Любимые действующие лица таких водевилей со татары с халатами, итальянцы с гипсовыми фигурами ~ важнейшие и употребительнейшие эффекты со переодеванья со появление одного и того же лица в одной пьесе в нескольких ролях…— Эти водевильные штампы сполна были использованы самим Некрасовым в его одноактном водевиле-шутке ‘Актер’ (1841, см. наст. изд., т. VI, с. 116— 136).
С. 257—258. Беганье по сцене одного действующего лица за другим, показыванье кулаков и разные угрожающие телодвижения, битье в спину.— Ср. в фельетоне Некрасова ‘Выдержка из записок старого театрала’: ‘Когда действующие лица били друг друга, подставляли <...> ноги <...> и бегали один за другим по сцене, с приготовленным кулаком’ (наст. кн., с. 193).
С. 258. Ссоры, примирения, узнания, падения на колени, обниманья, слезы, неистовый хохот…— Ср. в фельетоне ‘Выдержка из записок старого театрала’: ‘Когда действующие лица целовались, обнимались, упадали на колени друг перед другом и плакали <...> Когда сын узнавал отца, мать дочь, брат сестру — и наоборот’ (наст. кн., с. 193).
С. 258. …самые строгие ценители и судьи.— Выражение из монолога Чацкого в комедии А. С. Грибоедова ‘Горе от ума’:
Вот уважать кого должны мы на безлюдьи!
Вот наши строгие ценители и судьи!
(действ. II, явл. 5).
С. 259. Со временем я представлю вам очерк современной нашей драмы…— Этот замысел Некрасова не был осуществлен.
С. 259. Новый поэт ~ представит вам образчик русской оригинальной драмы ~ ‘Басманов, или ‘И дым отечества нам сладок и приятен!» — Один из многочисленных ‘замыслов’ Нового поэта (коллективная маска И. И. Панаева и Некрасова), реализация которых не была обязательной. Цель этих ‘обещаний’, как правило,— поддержание постоянных тревожных ожиданий в среде журнальных противников. В данном случае ‘обещается’, очевидно, пародия на патриотическую трагедию ‘Петр Басманов’ (1835) Е. Ф. Розена, сотрудника критического отдела ‘Сына отечества’. Через несколько месяцев в коллективном фельетоне Некрасова и Панаева ‘Современные заметки’ эта драма упоминается как ‘почти совсем оконченная’ (С, 1847, No 12, отд. IV, с. 189).
С. 259. В ‘Современнике’ ~ было уже говорено о новом издании, под названием ‘Музей современной иностранной литературы’. — Имеется в виду рецензия Некрасова на 1-й, 2-й выпуски этого издания (см. наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 22—26).
С. 260. В четвертом выпуске ‘Музея’ напечатана ~ повесть ‘Деревенский доктор’… Кроме ‘Музея’, та же повесть явилась еще в двух журналах… — в одном очень читаемом и в другом вовсе не читаемом’..— Имеется в виду повесть С. д’Арбувиль ‘Деревенский доктор. Голландская история’ (1847). Софи де Базанкур, в замужестве мадам Люарэ д’Арбувиль (1810—1850), правнучка Софи У дето, возлюбленной Ж. Ж. Руссо, вошла в историю французской литературы не как автор книги, изданной с благотворительной целью в Париже в 1847 г., но как хозяйка известного литературного салона, ‘романтическая муза’, друг и корреспондент поэта и критика Ш. О. Сент-Бева. О ней см.: Sch Lon. Madame d’Arbouville d’apr&egrave,s ses lettres a Saint-Beuve, 1846—1850. Paris, 1909. В переводе на русский язык повесть д’Арбувиль была напечатана в 1847 г. в ‘Библиотеке для чтения’ (т. 82) под заглавием ‘Деревенский врач’ и в ‘Сыне отечества’ (1847, No 5) под заглавием ‘Деревенский лекарь’. В 1852 г. повесть вошла в состав изданных в Петербурге ‘Повестей графини Арбувиль’. В рецензии, помещенной в No 9 ‘Современника’ 1852 г. и приписываемой Некрасову, она получила отрицательную оценку.
С. 260. …подобно последнему роману Жоржа Санда, удостоилась чести попасть в три издания…— Имеется в виду роман Ж. Санд ‘Пиччинино’ (1847), переводы начала которого появились в июньских номерах ‘Современника’, ‘Библиотеки для чтения’ и ‘Отечественных записок’. Продолжение их печатания было запрещено цензурой. На лицевой стороне передней обложки No 7 ‘Современника’ 1847 г., в котором помещен и комментируемый фельетон, было напечатано объявление: ‘Продолжение романа Жоржа Санда ‘Пиччинино’ не может быть напечатано по причинам, не зависящим от редакции’. Подробнее об этом см.: НЖ, с. 176.
С. 264. Я его любила, как Дант любил Беатрису.— Беатриса (Беатриче) Портинари (1265—1290) — возлюбленная итальянского поэта Данте Алигьери (1265—1321).
С. 272. …’Путевые заметки’, соч. Т. Ч. …— Т. Ч.— криптоним писательницы А. Я. Марченко. См. рецензию Некрасова на это издание, напечатанную в No 8 ‘Современника’ 1847 г. (наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 26—31). В тексте комментируемого фельетона цитируются с. 13—16, 19—23, 26—27, 28—30, 31—32, 33—35, 46—50 повести ‘Три вариации на одну тему’, которой открываются ‘Путевые записки’.
С. 273. …я отлагаю разбор ‘Гувернантки’ до следующего нумера.— См. рецензию Некрасова на ‘Путевые заметки Т. Ч.’. (наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 26—31).
С. 273. …вышел первый том обширного сочинения ‘Опыт о народном богатстве или о началах политической экономии’ Александра Бутовского.— А. И. Бутовский (1815 —1890) — экономист. Рецензия В. А. Милютина на его книгу появилась в последующих номерах журнала (С, 1847, No 10—12). В. Э. Боград высказал предположение, что фрагмент комментируемого фельетона, относящийся к этой книге, также принадлежит Милютину (Боград Совр, с. 483, ср.: ПСС, т. IX, с. 795). Однако это маловероятно, так как не было необходимости перепоручать специалисту, готовящему подробную рецензию, беглую характеристику этого труда.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека