‘Современник’ в 40-50 гг., Евгеньев-Максимов Владислав Евгеньевич, Год: 1934

Время на прочтение: 323 минут(ы)

В. Евгеньев-Максимов

‘Современник’ в 40-50 гг.
От Белинского до Чернышевского

Издательство писателей Ленинграда

СОДЕРЖАНИЕ

От автора

ЧАСТЬ I. ‘СОВРЕМЕННИК’ В 1847—1848 ГГ.

ГЛАВА I

Экономическая и социально-политическая конъюнктура в России конца 40-х годов. Умственные течения этого времени. Западничество, славянофильство, ‘официальная народность’. Их печатные органы. Белинский в борьбе с ‘Москвитянином’ и ‘Северной Пчелой’

ГЛАВА II

Уход Белинского из ‘Отечественных Записок’ Краевского и причины его. Решение Некрасова и Панаева организовать свой журнал. Рассказ об этом А. Я. Панаевой. Договор с П. А. Плетневым о передаче редакции ‘Современника’. Финансовая база журнала

ГЛАВА III

Холодность кружка московских западников к новому журналу и ее причины. А. В. Никитенко в роли официального редактора ‘Современникам Специфичность его функций

ГЛАВА IV

Объявление об издании ‘преобразованного’ ‘Современника’. Полемика с Краевским. Его брошюра ‘Объяснение по не-литературному делу’ и ответ Белинского, Некрасова и Панаева. Двойная игра В. П. Боткина

ГЛАВА V

Вопрос о формах участия Белинского в ‘Современнике’, в частности о вхождении его в число ‘дольщиков’ журнала. Почему это вхождение не состоялось

ГЛАВА VI

Недовольство ‘москвичей’ положением дел в ‘Современнике’. Их отказ от ‘исключительного’ сотрудничества в нем. Переписка с ними по этому поводу Некрасова и Белинского. Роль Белинского в редакции ‘Современника’

ГЛАВА VII

Направление ‘Современника’. Как определял его В. П. Боткин. ‘Программные’ статьи Белинского и Никитенки. Наличность известных противоречий в них

ГЛАВА VIII

Отдел ‘Смесь’. Его чуткость к социально-экономическим проблемам современности. Отклики на вопросы, связанные с ростом хлебной торговли, железнодорожным строительством, развитием пароходства. Состояние земледелия в России. Внимание к крестьянскому вопросу. Успехи наук и просвещения. Западно-европейская жизнь. Как реагировал ‘Современник’ на революцию 1848 г. ‘Современные заметки’. Фельетоны ‘Нового поэта’. Вопрос о сотрудниках ‘Смеси’

ГЛАВА IX

Отдел — ‘Словесность’. Сотрудничество в нем Герцена (‘Кто виноват’, ‘Из записок д-ра Крупова’, ‘Сорока-воровка’), Гончарова (‘Обыкновенная история’), Тургенева (‘Записки охотника’), Григоровича (‘Антон Горемыка’), Дружинина (‘Подинька Сакс’) и Кудрявцева-Нестроева (‘Без рассвета’). Повесть Панаева ‘Родственники’. Романы Корфа (‘От чего люди богатеют’) и Некрасова — Станицкого (‘Три страны света’). Стихи в ‘Современнике’. Переводная беллетристика (Жорж Занд, Диккенс, Фильдинг, Гете и др.)

ГЛАВА X

Отдел — ‘Критика и библиография’. Обзор критико-библиографической продукции Белинского. Ее место и значение в ‘Современнике’. Статьи Кронеберга о Жорж Занд и Диккенсе. Статьи Кавелина о работах по русской и Грановского — по всеобщей истории. Крестьянский вопрос на страницах критико-библиографического отдела

ГЛАВА XI

Отдел — ‘Науки и художества’. Статья Кавелина ‘Взгляд на юридический быт древней России’. Работы С. Соловьева, Афанасьева, Егунова. Учение ‘экономистов’ и ‘новейших школ’ в освещении Милютина. Естествоведческие работы, иностранных (Литтре, Гумбольдта, Шнейдена) и русских (Перевощикова, Савича, Рулье, Ильенкова) ученых. Статьи по географии и этнографии. ‘Письма об Испании’ Боткина, ‘Ирландия’ Сатина. Отдел — ‘Моды’

ГЛАВА XII

Роль цензуры в жизни ‘Современника’ 1847 г. Наиболее крупные цензурные инциденты. Общая оценка журнала. Итоги

ЧАСТЬ II. ‘СОВРЕМЕННИК’ В ЭПОХУ ЦЕНЗУРНОГО ТЕРРОРА

ГЛАВА I

Доносы на ‘Современник’ в феврале 1848 г. Всеподданнейший доклад графа Орлова. Записки барона Корфа и графа Строгонова. Учреждение Комитета 27 февраля (‘меншиковского’). Новые доносы Булгарина и Федорова. Репрессии. Уход Никитенки из редакторов ‘Современника’. Учреждение Комитета 2 апреля (‘бутурлинского’)

ГЛАВА II

Цензурные мытарства ‘Современника’ в 1848—1854 гг. Гибель ‘Иллюстрированного Альманаха’. ‘Вразумление’ цензору за статью Соловьева о смутном времени. Статья Давыдова о назначении русских университетов и ее роль в борьбе гр. Уварова с бутурлинским комитетом. Репрессии в связи с помещением рецензий на учебник Македонского и Смарагдова. Цензурные инциденты 1850—1853 гг. Справка III Отделения о Некрасове. Усиление цензурного гнета в 1854 г. ‘Муму’ Тургенева, ‘Фанфарон’ Писемского, стихи Тютчева под судом цензуры

ГЛАВА III

Влияние реакции на литературный круг ‘Современника’. ‘Чернокнижие’. Порнографическая литература. Культ еды, Бахуса и Венеры как проявление нравственной деморализации. Увлечение картами и охотой. Некрасов в роли главного деятеля ‘Современника’. Его борьба с инертностью сотрудников, денежными затруднениями и цензурой

ГЛАВА IV

‘Барственность’ ‘современниковского кружка’. Дружинин в роли выразителя его психо-идеологии

ГЛАВА V

Обзор содержания отдела ‘Смесь’ по годам

ГЛАВА VI

Обзор содержания отдела ‘Словесность’ по годам

ГЛАВА VII

Обзор содержания Критико-библиографического отдела по годам

ГЛАВА VIII

Обзор содержания научного отдела по годам. Итоги

ОТ АВТОРА

Предлагаемая вниманию читателей книга является первой попыткой дать связную и последовательную историю ‘Современника’ с момента перехода его в руки Некрасова и Панаева (с 1847 г.) вплоть до середины 50-х годов (по 1854 г. включительно), когда роль идейного вдохновителя журнала начинает постепенно переходить к Н. Г. Чернышевскому.
В процессе работы автору пришлось столкнуться с серьезными трудностями, проистекавшими, главным образом, от обилия материала как печатного, так и неизданного — хранящегося в архивах. В результате ряд вопросов удалось осветить лишь очень бегло, а иногда и вовсе отказаться от освещения некоторых из них. В особенности это относится ко второй части книги — ‘Современник’ в годы цензурного террора. В данном: случае автор руководствовался убеждением, что и с общественной и с историко-литературной точки зрения ‘Современник’ 1847—1848 гг. играл несравненно более значительную роль и представлял несравненно больший интерес, чем ‘Современник’ эпохи свинцовой реакции, которою правительство Николая I и господствующие классы тогдашней России ответили на европейские события 1848 г. Отсюда, конечно, не следует, что история ‘Современника’ в ‘мрачное семилетие’ не заслуживает серьезного внимания. И в эти годы ‘Современник’ оставался лучшим, едва ли не единственные сколько-нибудь либеральным журналом своего времени, объединившим наиболее даровитых и прогрессивно настроенных литературных деятелей. Тем не менее, повторяем, эта часть нашей работы, как уступающая по своему значению? первой части, изложена в форме довольно-таки беглого обзора.
Хотя ‘Современник’ времени своего основания резко отличается и по социальной направленности, и по форме от ‘Современника’ конца 40-х и последующих годов, однако автор считал, что в монографии об этом журнале должно быть уделено известное место и начальному периоду его существования, когда в роли его редактора и издателя выступал А. С. Пушкин. Исследование, посвященное ‘Современнику’ 1836—1837 гг., печатается в виде особого приложения к книге. Его автором является Д. Е. Максимов.
Таким образом, когда наш труд будет завершен, когда за первым его томом, имеющим, впрочем, вполне самостоятельное значение, последует второй, излагающий историю ‘Современника’ в 60-е годы, — история этого журнала будет охвачена более или менее всесторонне от 1836 по 1866 г. Правда, останется пробел, падающий на период с 1838 по 1846 г., в течение которого ‘Современник’ находился в руках П. А. Плетнева. Но этот период характеризуется, как известно, тем, что ‘Современник’ сошел с большой дороги русской журналистики и превратился в малочитаемый орган, отражавший идеологию очень небольшой и замкнутой, социальной группы, литературная продукция которой не имела сколько-нибудь широкого общественного резонанса.
В заключение необходимо отметить, что значительная часть материала, вошедшего в настоящую книгу, была прочтена в качестве докладов на заседаниях Литературного Института Государственной Академии Искусствознания (ГАНС). Сказанное относится не только к основным частям книги, но и к исследованию о ‘Современнике’ 1836—1837 гг.
Алфавитные указатели имен и произведений составлены H. M. Выводцевым.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
‘СОВРЕМЕННИК’
В 1847—1848 ГГ.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Случаен или не случаен тот факт, что именно в исходе 40-х годов ‘Современник’ радикально изменил свое направление и из умеренно-консервативного органа печати, каким он был в руках П. А. Плетнева, превратился в один из наиболее передовых журналов первой половины XIX века?
О случайности возникновения более или менее крупных явлений социального и литературного порядка вообще говорить не приходится. Что же касается данного факта, то он находит вполне естественное и закономерное объяснение в социальном бытии рассматриваемой эпохи. Не забудем, что экономические факторы, характеризующие 30-е и 40-е годы XIX в. (рост хлебной торговли с заграницей, развитие промышленного капитализма, кризис барщинного хозяйства), {Характерно, что именно в 1847 г. отмеченные экономические сдвиги проявились наиболее явственно. Именно в этом году экспорт хлебных товаров небывало возрос и составил свыше 50% всего экспорта (в этом году вывоз хлеба оценивался в 70772381 руб. сер’, в то время, как на товары другого рода приходилось лишь — 63 340 028 руб. сер.). В связи с этим, количество торговых судов, прибывших в том же 1847 г. в порты Балтийского и Черного морей, почти удвоилось по сравнению с предшествующими годами, дойдя до рекордной цифры в 11366 судов (против 5026 судов за 1845 г. и 7126 судов в 1846 г.). В частности, работа Петербургского парта настолько оживилась, что в 1847 г. через него было вывезено в тысячу раз больше хлеба, чем вывозилось пятью годами раньше. Таким образом, в 1847 г. острее, чем когда бы то ни было, должен был встать вопрос о превращении помещичьих имений в зерновые фабрики, а вместе с тем, о крайней невыгодности барщинного труда, иными словами о необходимости отмены крепостного права. И не случайно, конечно, принимая 18 мая 1847 г. смоленских дворян, Николай I решительнее, чем когда бы то ни было, высказался по крестьянскому вопросу.} привели к значительному обострению классовой борьбы. Крепостное крестьянство, разоренное до крайних пределов непомерно возросшей помещичьей эксплуатацией, начало все сильнее и чаще выражать свое недовольство. В пятилетие с 1845 по 1849 г. число крестьянских волнений превысило двести (207), тогда как в течение пяти остальных пятилетий николаевского царствования оно только однажды поднялось до 141, а обычно не превышало 7—8 десятков. Мало того, волнения эти нередко принимали такой угрожающий характер, что их приходилось усмирять вооруженной силой. Для примера можно сослаться на известное крестьянское восстание в Витебской губернии.
В соответствии с этим усилилась в 40-е годы и борьба на идеологическом фронте, ареной которой являлась литература, а в особенности журналистика. Борющиеся группы выступали здесь под знаменем или западничества, или славянофильства, или официальной народности. Первое из этих течений, представлявшее собой блок либерального дворянства, либеральной буржуазии и тогда малочисленных еще представителей радикальной разночинной интеллигенции, стремилось к европеизации русской жизни, прежде всего — к освобождению личности от сковывающих ее пут политического и социального рабства. Отсюда резко отрицательное отношение западников к ‘гнусной рассейской действительности’, т. е. к самодержавию, полицейско-бюрократическому режиму, крепостному праву и т. д., и т. п.
Такие документы, как, например, письма Белинского к Боткину от 27—28 июня 1841 г. (‘Я начинаю любить человечество маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я, кажется, огнем и мечом истребил бы остальную…’) и от 8 сентября 1841 г. (‘Социальность, социальность — или смерть!.. Не будет богатых, не будет бедных, ни царей, ни подданных, но будут братья, будут люди… И это делается через социальность’),— с несомненностью убеждают, что ‘левое’ крыло западников склонялось к ‘революционному и социалистическому образу мыслей. Наибольшую восприимчивость к революционной идеологии обнаруживали, конечно, западники из разночинцев. Деятельность Белинского в этом отношении весьма показательна: И едва ли особенно ошибался Булгарин, когда, выступая в одном из своих доносов (март 1846 г.) в роли доморощенного, так сказать, социолога, заявлял, что проповедь ‘комунисма, социалисма, пантеисма’ пользуется особым успехом среди ‘огромного, ежедневно умножающегося класса людей — кантонистов, семинаристов, детей бедных чиновников и проч. и проч., которым нечего, терять и в перевороте есть надежда все получить’. Говоря о повышенном, если не сказать, страстном интересе ‘западников’ к социализму, не следует упускать из виду, что речь идет об утопическом социализме. Общеизвестны высказывания Анненкова и Салтыкова-Щедрина, красноречиво изображающие увлечение людей 40-х годов произведениями Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и ‘в особенности Жорж-Занд’.
Бесспорно, что знакомство с этими произведениями сильнейшим образом способствовало расширению социального кругозора их читателей, приковывая внимание их к таким кардинальным вопросам, как вопрос о правильной организации общественных отношений, о равномерном распределении жизненных благ, о бедности и богатстве, о труде и капитале, о пролетариате и буржуазии и т. д. Однако, поскольку французские социатасты-утописты, резко критикуя социальную действительность, указывали лишь утопические (на то они и были утопистами!) способы лечения социального зла, чрезмерное увлечение их теориями имело и свою опасную сторону: оно уводило от практической жизни с ее насущными потребностями в мир отвлеченных идей и прекраснодушных мечтаний о ‘золотом веке’, ‘который не позади, а впереди нас’ (выражение Салтыкова-Щедрина). {Научный социализм, уже готовый выступить со своей декларацией (не забудем, что ‘Коммунистический манифест’ появился в печати в марте 1848 г,), как известно, в очень малой мере был знаком русскому читателю того времени.} Поэтому наблюдающийся во второй половине 40-х годов отход значительной части западнической интеллигенции с позиций утопического социализма не может быть рассматриваем как явление реакционного порядка. В нем и можно и должно видеть победу реалистического отношения к жизни над беспочвенно идеалистическим отношением, победу тех тенденций, которые в конечном результате привели к выработке программы конкретных, практических мер. Их осуществление, правда, не сулило ‘золотого века’ в скором будущем, но властно выдвигалось жизнью и, во всяком случае, должно было создать предпосылки для дальнейшего социально-экономического развития страны. Эта программа была с предельной ясностью формулирована Белинским в его знаменитом ‘Письме к Гоголю’. ‘Россия, — писал Белинский автору ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’,— видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности… Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть’. {‘Умеренное’ по характеру содержащихся в нем требований ‘Письмо> было напасало столь резким, страстным и возбужденным языком, что должно было производить и на самом деле производило революционизирующее впечатление. В. И. Ленин в своей известной статье о ‘Вехах’ совершенно справедливо поставил ‘Письмо’ в связь с настроениями готового восстать крепостного крестьянства.}
Несмотря на классовую разнородность западнического лагеря, он представлял собою в 40-е годы ‘единый фронт’. {Классовая разнородность западнического блока привела к его распадению в начале 60-х годов, когда из его рядов вышли и сторонники ‘прусского’ пути буржуазного развития с их программой ‘мирных реформ’, и сторонники ‘американского’ пути с их программой демократической революции.} Против кого же был обращен этот последний? Естественно, против идеологов старого порядка, выступавших двумя группами, хотя и отличавшимися друг от друга оттенками своих социально-экономических воззрений, но все же довольно близких идеологически. И старшее поколение славянофилов (речь идет именно о нем, т. е. о Хомякове, бр. Киреевских, Константине Аксакове) и деятелей ‘официальной народности’ (т. е. Шевырева и Погодина) объединяло убеждение, что России суждены свои самобытные пути развития, двигаясь по которым, она ее только догонит, но и перегонит Западную Европу, ‘гнилой Запад’, как нередко выражались представители данной формации общественной мысли. Основу русской самобытности славянофилы видели (и в этом они сходились с партией ‘официальной народности’) в православии, самодержавии и народности.
Правда, в эти понятия указанные группировки не всегда вкладывали одинаковое содержание. Самодержавие, например, в представлении славянофилов уживалось и с ‘земскими соборами’, способствующими ‘единению царя с народом’, и со ‘свободою слова’, позволяющей народу высказывать свои мнения о всех вопросах и явлениях современности. Более того, славянофилам были даже присущи и некоторые социалистические тенденции в духе того ‘феодального социализма’, который так ярко охарактеризован на страницах ‘Коммунистического манифеста’. Что же касается воззрений представителей официальной народности, то они вовсе были лишены защитной либеральной окраски, свойственной славянофильству. Их программа мало чем отличалась от программы, которую проповедывали официальные идеологи правительства, вроде автора знаменитой трехчленной формулы гр. Уварова, или гр. Бенкендорфа, заявившего в разговоре с Орловым: ‘Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение…’.
Тем не менее, повторяем, резко противополагать славянофилов партии официальной народности, как это делали А. Н. Пыпин и О. А. Венгеров, едва ли правильно. Г. В. Плеханов гораздо ближе к истине, когда в своей статье ‘Погодин и борьба классов’ доказывает, что ‘славянофильство А. С. Хомякова (виднейшего теоретика данного направления) совпадало с ‘официальной народностью’ издателей ‘Москвитянина’ в таком коренном вопросе, как вопрос об отношении России к Западу’. ‘Другими словами: славянофильство А. О. Хомякова могло отличаться от ‘официальной народности’ Погодина и Шевырева теми или иными видовыми признаками, но эти два учения имели одинаковые родовые признаки’. Вопрос еще более упростится, если мы подойдем к славянофильству и ‘официальной народности’ с социологическим критерием. Классовые корни славянофильства еще не служили предметом серьезного научного исследования, однако, едва ли может быть оспариваемо мнение, согласно которому в славянофильстве видят идеологию крупновладельческого и средневладельческого феодального дворянства, жившего в своих поместьях и прошедшего школу семейного воспитания в строго-патриотическом и патриархально-религиозном духе. ‘Официальная же народность’ даже в тех случаях, когда с программными заявлениями выступал сын крепостного, Погодин, выражала идеологию дворянской и чиновничьей верхушки, отчасти составлявшей придворно-аристократический круг, отчасти теснейшим образом к нему примыкавшей. Симптоматично в этом отношении следующее утверждение Погодина в его письме к Шевыреву, поместившему в 1841 г. в первой книжке ‘Москвитянина’ программную статью ‘Взгляд русского на образование Европы’, в которой ‘разврату смертельно больного Запада’ противопоставлялись ‘коренные русские чувства’: ‘Напишу тебе о журнале. Такой эффект произведен в высшем кругу, что чудо: все в восхищении и читают наперерыв. Графиня Строганова, Вьельгорский, Протасов, Барант, Уваров… Твоя Европа просто сводит с ума’, ‘Все это нисколько не удивительно,— поясняет приведенную цитату Г. В. Плеханов,— так как ‘Взгляд’ Шевырева был именно взглядом тогдашнего высшего круга’. Заметим, что и Хомяков квалифицировал ‘Взгляд’ как ‘статью славную’.
Гораздо дальше, чем ‘официальная народность’, стояло от славянофилов общественное течение, — если только возможно в данном случае говорить о течении, — представленное органами пресловутого журнального ‘триумвирата’, т. е. ‘Северной Пчелой’, ‘Сыном Отечества’ Булгарина и Греча и ‘Библиотекой для Чтения’ Сенковского. ‘Журнальный триумвират’ {Мы считаем возможным употреблять этот термин на том основании, что автору книги о бароне Врамбеусе (В. Каверину) удалось доказать лишь отсутствие организационного единства между изданиями Булгарина и Греча, с одной стороны, и изданием Сенковского, с другой. Общность же их идеологических позиций и после работы Каверина никаких сомнений не вызывает.} с чрезвычайным усердием подчеркивал свою преданность все тем же коренным русским началам, но выполнял социальный заказ, идущий не только от реакционной части помещичьего класса, но и от реакционных групп буржуазии. Отсюда известный демократизм литературной позиции ‘триумвирата’, правда, демократизм очень специфический, скорее внешний, чем внутренний, к тому же превосходно уживавшийся с выполнением разнообразных ‘заданий’ III Отделения, вплоть до информации явно доносительского характера, к которым особенно был привержен Булгарин.
Как бы то ни было, западничеству 40-х годов пришлось вести борьбу и со славянофильством, и с ‘официальной народностью’, и с ‘триумвиратом’, причем главная роль в этой нередко тяжелой и изнурительной борьбе пала на долю Белинского.
Здесь не место сколько-нибудь подробно останавливаться на истории полемических схваток Белинского с его многочисленными противниками. Отметим только, что когда на злобные нападки Шевырева в январской книжке ‘Москвитянина’ за 1842 г. (статья ‘Взгляд на современное направление русской литературы’) Белинский ответил уничтожающим памфлетом ‘Педант’ (‘Отеч. Записки’, 1842 г., No 3), то этот памфлет, заставивший Шевырева запереться дома и с неделю не показываться в обществе, возбудил яростное негодовавие против Белинского не только в кругах ‘Москвитянина’, но и среди славянофилов. ‘Удар произвел действие, — сообщал Боткин Краевакому, — превзошедшее ожидания… В синклите Хомякова, Киреевых, Павлова, если заводят об этом речь, то с пеною у рта и ругательствами… Киреевский ругает Белинского словами, приводящими в трепет всякого православного, и спрашивает Грановского: ‘Неужели вы не постыдитесь подать Белинскому руку?’ А Грановский имел бесстыдство ответить: ‘Не только не постыжусь подать руку, а хоть даже и на площади перед всеми обниму его’.
Из сказанного вытекает, что ‘Педант’ оформил назревший разрыв западников со славянофилами. Симптоматично, что последние так решительно встали на сторону одного из главарей ‘официальной народности’, когда ему был нанесен удар из западнического лагеря. Неудивительно после этого, что вскоре Белинскому пришлось перейти к открытой полемике уже с самими славянофилами. Обстоятельства сложились так, что первым славянофилом, на которого он напал, оказался ближайший в недавнем прошлом друг его, К. С. Аксаков (см. статью Белинского против Аксакова как автора брошюры ‘Несколько слов по поэме Гоголя ‘Похождения Чичикова, или Мертвые души’ в No 9 и 11 ‘Отеч. Записок’ 1842 г.). Опровергая преувеличенные оценки К. Аксакова, увидевшего в Гоголе поэта, равного Гомеру и Шекспиру, Белинский счел нужным в конце своей статьи подчеркнуть близость идеологических позиций К. Аксакова и Шевырева. ‘Мы, — заявлял Белинский,— по глубокому убеждению видим тождество между его брошюркою и знаменитой ‘критикой’ но поводу ‘Мертвых душ’, в которой Селифан сделан представителем неиспорченной русской натуры’. ‘Знаменитая критика ‘Мертвых душ’, это — шевыревские статьи о Гоголе в No 7 и 8 ‘Москвитянина’ за 1842 г., где, между прочим, Селифан действительно именовался ‘представителем свежей, непочатой русской природы’ и особенно восхвалялся за то, что ‘с радушием (!!) и покорностью отвечал барину на его угрозы: ‘почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская… почему ж не посечь?’ Если для Шевырева, а также и для славянофилов ‘покорность’, иначе говоря, пресловутое ‘смирение’,— главная добродетель русского народа, то Белинский смотрит на вопрос совершенно иными глазами: ему, левому западнику, все более и более склонявшемуся в сторону революционных и социалистических идей, ‘покорность’ и ‘смирение’ отнюдь не могли казаться добродетелями. Данный эпизод позволяет нащупать еще одно (и очень существенное) различие между идеологиями западников и их противников. Первых, вернее, их левое крыло ‘внутренняя борьба’, — классовая борьба, следовало бы сказать, употребляя терминологию нашего времени, — не пугала, так как они видели в ней один из путей к социальному прогрессу, для вторых, т. е. для Погодина с Шевыревым и для славянофилов, как очень убедительно доказывает Плеханов в своей статье о ‘Погодине и борьбе классов’, дело представлялось совершенно иначе. ‘Если их так радовало, — читаем у Плеханова, — свидетельство летописца о мирном пришествии Рюрика с братьями, если они, утверждая, что в России не было и нет места для классовой борьбы, находили, что имение в этом-то и состоит чрезвычайно выгодное для нас отличие нашей истории от западноевропейской, так. как этим-то и обеспечивается нам возможность такого разумного развития, какое немыслимо при общественном строе Запада, — то все это происходило потому, что они боялись классовой борьбы‘.
Начавшаяся в 1842 г. открытая полемика Белинского против славянофилов особенно усилилась к середине 40-х годов. Это, без сомнения, было вызвало и тем, что социальная жизнь эпохи все более и более приковывала внимание великого критика к общественным проблемам, и тем, что славянофильство к этому именно времени уже оформило основные положения своей доктрины: Как бы то ни было, в 1844 г. Белинский печатает известную статью о сочинениях кн. Одоевского, содержащую осуждение ясно выраженных славянофильских симпатий автора ‘Русских ночей’. Несколько позже, в годовом обзоре ‘Русская литература в 1844 г.’ (‘Отеч. Записки’ 1845 г., No 1) Белинский жестоко прохватил бардов славянофильства и ‘официальной народности’ — Хомякова и Языкова. Появление этой статьи в печати совпало с появлением в Москве ‘доносительных’ стихотворений Языкова против вождей западничества — Белинского, Грановского, Герцена и Чаадаева. Хотя не все славянофилы встретили стихотворения Языкова так восторженно, как их встретил, например, Гоголь, однако с этого времени расхождение западников и славянофилов приняло исключительно резкие формы: дело чуть не дошло’ до дуэли между Грановским и Киреевским, Герцен и К. Аксаков прекратили всякие личные отношения. Ответом Белинского явилось его беспощадно резкое выступление против славянофилов вообще, а против Ивана Киреевского, в частости, в статье о ‘Тарантасе’ гр. Соллогуба. И несколько позже, в статьях ‘Петербург и Москва’ (см. I ч. сб. ‘Физиология Петербурга’) и ‘Русская Литература в 1845 г.’ (‘Отеч. Записки’ 1846 г.) Белинский обрушивает на голову антипатичного ему учения ряд более или менее тяжелых ударов.
Характерно, что лаврам Языкова, который в своих стихотворениях в весьма провранных выражениях взывал к николаевским жандармам о пресечении западнического зла, {Недаром Герцен в одной из статей в ‘Отеч. Записках’ посоветовал Языкову при издании своих стихотворений, не ограничиваясь указанием на лица, ‘приложить адреса‘.} позавидовал Фаддей Булгарин, поспешивший уже но всей форме настрочить на оплот западничества — ‘Отеч. Записки’ — донос в III Отделение. В этом доносе сводились давние счеты издателя ‘Северной Пчелы’ и с редактором ‘Отеч. Записок’, и с Белинским— их критиком. Нет надобности доказывать, что и идеологические позиции Булгарина, и роль, которую он играл в русской литературе и журналистике 30-х, 40-х годов, вынуждали Белинского к постоянной печатной борьбе против него. Правда, далеко не все, что писалось Белинским и ‘Отеч. Записками’ против Булгарина, пропускалось цензурой, знавшей о связях Булгарина с III Отделением и боявшейся не угодить этому последнему. {Так, например, в письме к Кетчеру от 3 августа 1841 г. Белинский горько жалуется на то, что Булгарин имеет возможность печатно ругать Пушкина, доказывать, что он был ‘подлец’, а цензура марает в ‘Отеч. Записках’ все, что пишется в них против Булгарина и Греча.} Но и того, что цензура пропускала, было слишком достаточно, чтобы заставить Булгарина проникнуться лютой ненавистью к своим противникам. Помимо литературных выступлений против Белинского и ‘Отеч. Записок’ нередко сплетнического и инсинуаторского характера (см., например, в No 55 ‘Северной Пчелы’ 1846 г.), Булгарин прибегал и к внелитературным способам воздействия. Сохранилось его письмо от 28 ноября 1845 г. к профессору и цензору А. В. Ншштакке, в котором он грозился жаловаться своему ‘личному благодетелю, царю православному’, на то, что цензура якобы препятствует ему печатно защищаться против нападок на него ‘Отеч. Записок’. Нигде, однако, внелитературная борьба его с западническим журналом не достигала такой выразительности, как в упоминавшемся выше доносе в III Отделение, озаглавленном ‘Социалисм, Комунисм и Пантеисм в России в последнее 25-летие’. Отсылая интересующихся этим курьезным, но не лишенным субъективного, а в некоторых отношениях и объективного значения документом к книге М. К. Лемке ‘Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг.’, где он напечатан полностью (см. стр. 300—310), отметим, что в нем Булгарин утверждал, что ‘все направление или tendence ‘Отеч. Записок’ клонится к тому, чтобы возбудить жажду к переворотам и революции, и это проповедуется в каждой книжке’, что ‘цель Краевского не та, чтобы теперь возжечь бунт, но чтобы приготовить целое поколение к революции — подарок наследнику’, что ‘Белинский, у которого собиралось юношество, явно называл себя русским Иисусом Христом (чему можно представить свидетелей), а Краевский верит, что ему будут воздвигнуты монументы’. Нет надобности и распространяться, насколько опасным мог быть этот донос для ‘Отеч. Записок’ и его руководителей. Однако солидность Краевского, имевшего связи в бюрократических сферах, а, может быть, и изобилие явных и смешных преувеличений, в которые впал Булгарин, Сыграли свою роль и предотвратили покамест репрессивные меры со стороны III Отделения. Даже новый донос на ‘Отеч. Записки’, представленный, по наущению Булгарин’, Б. М. Федоровым и особенно заостренный против Белинского (большинство выписок, с помощью которых Федоров доказывал ‘злонамеренность’ журнала, были взяты из статей Белинского) — гр. Орлов и Дуббельт оставили без последствий. {Это тот самый писатель Б. М. Федоров, о котором друг Пушкина, известный остроумец Соболевский, сложил язвительнейшее четверостишие,
Федорова Борьки
Мадригалы горьки,
Эпиграммы сладки,
А доносы гадки.
Сводка сведений о литературной деятельности Б. Федорова содержится в ‘Трудах комиссии до истории русской детской литературы’, т. I, 1927.}
Было ли известно Краевскому и Белинскому о доносах Булгарина и Федорова? Положительный ответ на этот вопрос дать трудно. Правда, из дневника Никитенко явствует, что новый председатель цензурного комитета, он же попечитель СПБ. учебного округа, гр. Мусин-Пушкин свои мнения о русской литературе, в частности, об ‘Отеч. Записках’ заимствовал у Федорова (запись под 6 января 1846 г.) и что осенью 1846 г. в цензурных кругах уже имелись сведения, что ‘Булгарин с Гречем и Борисом Федоровым подали на ‘Отеч. Записки’ донос в III Отделение’ (запись под 12 октября). Однако информировал ли Никитевко редакцию ‘Отеч. Записок’, а если информировал, то когда, о том, что ему было известно, как члену цензурного комитета, — мы не знаем. Поэтому в уничтожающей статье Белинского о вышедших в начале 1846 г. ‘Воспоминаниях’ Булгарина едва ли было бы правильно видеть проявление тех чувств, которые, естественно, должны были овладеть душою великого критика при известии о внелитературиых выступлениях Булгарина. Рассматриваемая статья Белинского является одним из самых ярких проявлений его полемического таланта. ‘И что особенно важно, — справедливо замечает Р. В. Иванов-Разумник, — вся сила этой статей заключается в ее холодной объективности… Многого и многого еще не мог сказать Белинский в то время. Но и сказанного вполне достаточно. Штрих за штрихом спокойно кладет Белинский, — и мы видим перед собою портрет невежественною фельетониста, где можно, — наглого, где нужно, — елейного, биющего себя в перси и восхваляющего свое ‘правдолюбие’, свои таланты, вся литературная деятельность Булгарина за четверть века проходит перед нашими глазами. И когда мы посую этого переходим ко второй части статьи Белинского, то тут уже автор ставит нас лицом к лицу с самим Булгариным, с его собственными словами, с его ‘Воспоминаниями’, с прежней холодной объективностью Белинский приводит цитаты, сопоставляет указания, заканчивает портрет Булгарина его же собственной рукой. И мы видим, как поляк Булгарин подобострастно падает к ногам николаевского правительства, свысока третирует национального польского героя Костюшку, как он, сам того не желая, рисует свой родительский дом каким-то игорным притоном, как он нелестно обрисовывает сам себя, желая выставить себя в самом благоприятном свете’ (‘Книга о Белинском’, 1923 г., стр. 233—237).
На судьбе рассматриваемой статьи Белинский мог лишний раз убедиться, насколько была трудна борьба с клевретами III Отделения. 18 апреля 1846 г. цензурный комитет, заслушав донесения рассматривавших статью Белинского цензоров, Крылова и Михелина, постановил уведомить редактора ‘Отеч. Записок’, что статья эта ‘к напечатанию в таком виде допущена быть не может’ (‘Голос Минувшего’, 1913 г., No 3, стр. 219). Лишь после торга с комитетом удалось добиться разрешения на напечатание заключительной части статьи, {Существует мнение, — его обосновал П. Е. Будков в ст. ‘Белинский и Некрасов’ (см. сборник 1924 г. ‘Венок Белинскому’, стр. 273—278), — что эта напечатанная в ‘Отеч. Записках’ часть статьи принадлежит не Белинскому, а Некрасову. Если даже это и так, то отсутствие идеологического разнобоя между первой (не напечатанной) и второй (напечатанной) частями позволяет утверждать, что Некрасов в своей статье целиком и полностью исходил от взгляда Белинского на Булгарина.} которая и появилась в 40-м томе журнала (отд. VI), но первая, наиболее интересная и обширная часть оставалась под запретом вплоть до 60-х годов, когда ее удалось ввести в текст XII тома первого собрания сочинений Белинского. Таким образом, покидая ‘Отеч. Записки’, Белинский имел в своем активе ряд исключительно сальных, несравненных по своей убийственной остроте и меткости полемических выступлений и против партии ‘официальной народности’,— достаточно припомнить ‘Педанта’, — и против славянофилов, — достаточно припомнить статью о ‘Тарантасе’ гр. Соллогуба, — и против Булгарина.
Без краткого экскурса в область полемических схваток будущего вдохновителя ‘Современника’ трудно было бы охарактеризовать положение на литературном фронте классовой борьбы, создавшееся в ту пору, когда над ‘Современником’ было водружено знамя западнического блока. А знамя это было водружено над ним как раз в то время, когда социально-политическая конъюнктура стала особенно напряженной, когда интерес к вопросам современной общественности особенно возрос, когда, наконец, западнические настроения охватили столь широкие круги интеллигенции, что возникла несомненная потребность в новом западническом журнале. Одни ‘Отеч, Записки’ уже не могли обслужить многочисленных кадров западнически настроенных читателей, в особенности после того, как от них откололась целая группа сотрудников с Белинским во главе.
Причины, вызвавшие уход Белинского и его друзей из ‘Отеч. Записок’, а также обстоятельства, сопровождавшие переход ‘Современника’ в руки западнической редакции, заслуживают, однако, того, чтобы на них остановиться особо.

ГЛАВА ВТОРАЯ

В письме к А. И. Герцену от 2 января 1846 г. Белинский в категорической форме сообщает о своем твердом решении (‘я твердо решился’) ‘оставить ‘Отеч. Записки’ и их благородного, бескорыстного владельца’. Причины, которыми в данном случае руководствовался великий критик, сводились, по его словам, к следующему.
Первая и главная: журнальная срочная работа высасывает ив меня жизненные силы… она тупит мою голову, разрушает здоровье, искажает характер, и без того брюзгливый и мелочно-раздражительный’.
Вторая,— с г. Краевским невозможно иметь дела’. В подтверждение этой ‘невозможности’ Белинский ссылается на то, что Краевский ‘приобретатель, следовательно, вампир, всегда готовый высосать из человека кровь и душу, а потом бросить его за окно, как выжатый лимон’. Краевский уже позволяет себе заглазно обвинять его в том, что он мало работает, выдавая себя за его благодетеля, который держит его только из великодушия. Отсюда, а также из того, что Краевский перестал выдавать ему деньги вперед, Белинский заключал, что он ‘хочет от него отделаться’, а раз дело обстоит так, то ему, Белинскому, ‘во что бы то ни стало нужно упредить его’, т. е. взять на себя инициативу ухода.
Третья причина, склонявшая Белинского к принятию этого решения,— недовольство своим положением в ‘Отеч. Записках’. ‘В журнале его, — читаем все в том же письме к Герцену, — я играю теперь довольно последнюю роль: ругаю Булгарина, этою самою бранью намекаю, что Краевский — прекрасный неловок, герой. Служить орудием подлецу для достижения его подлых целей и ругать другого подлеца не во имя истины и добра, а в качестве холопа подлеца No 1, — это гадко!.. Чем же Булгарин хуже Краевского? Нет, Краевский во сто раз хуже и теперь в 1000 раз опаснее Булгарина. Он захватил все, овладел всем…’.
На первый взгляд может показаться, что эти причины носят чисто личный характер. Но только на первый взгляд. Белинский в 40-е годы являлся уже столь крупной величиной в общественном и литературном отношениях, что должен был беречь свое здоровье, расстраиваемое условиями и обстановкой работы у Краевского, не только из соображений личного, но не в меньшей мере и из соображений литературно-общественного порядка. Тем более, что дело не ограничивалось расстройством здоровья. По договору с Краевским, Белинский взял на себя всю библиографию ‘Отеч. Записок’, а это значило, что Краевский мог от него требовать и на самом деле требовал рецензий ‘об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах, наконец, о немецких книгах’, в которых Белинский ‘не умел перевести даже заглавия’, ‘об архитектуре’, о которой Белинский знал столько же, ‘сколько об искусстве плести кружева’. ‘Одним словом, — с горечью и возмущением заявлял Белинский, — он меня сделал не только чернорабочим, водовозного лошадью, но и шарлатаном, который судит о том, в чем не смыслит ни малейшего толку’ (письмо к Боткину от 4—8 ноября 1847 г.).
Не мог также допустить Белинский и того, чтобы Краевский позволял себе распускать слухи, что он держит его из милости. Не мог допустить и как имеющий право на общее уважение человек, и как писатель, возглавлявший наиболее передовую группировку тогдашней литературы. О том, что Белинский имел достаточные основания подозревать Краевского в распускании этих слухов, свидетельствует и рассказ А. В. Старчевского (‘Исторический Вестник’, 1886 г., No 2), временно замещавшею Белинского на посту критика ‘Отеч. Записок’. ‘Краевский,— читаем в воспоминаниях Старчевского,— хотел покончить с такою критикою, какова была критика Белинского во второй половине 1844 и в 1845 гг., когда эстетическому разбору Пушкина посвящено было целых двенадцать громадных статей, притом статей, написанных довольно тяжелым языком и которыми вовсе не могло наслаждаться большинство публики… Большинством читателей эти статьи в журнале не разрезывались’.
Само собою разумеется, что подобного рода сведения Старчевский легче всего мог получить непосредственно от Краевского. Здесь вообще не лишнее будет заметить, что к концу жизни Белинского, не без влияния факторов идеологического порядка, даже некоторые из наиболее близких друзей его склонны были думать, что Белинский исписался и исчерпал себя до дна. В апреле 1847 г. В. П. Боткин за спиной Белинского не стеснялся писать Краевскому: ‘Скажу вам по секрету: я считаю литературное поприще Белинского поконченным. Он сделал свое дело. Теперь нужно и больше таланта, и больше знания’ (‘Отчет Гос. Публичной библиотеки за 1889 г.’, приложение).
Нет надобности распространяться об ошибочности содержащейся в воспоминаниях Старчевского оценки знаменитых статей Белинского о Пушкине и, тем более, мнений Боткина о ‘конченности’ Белинского. Нам потребовались эти ссылки лишь для того, чтобы доказать основательность подозрений Белинского, что Краевский считал его исписавшимся, а потому не прочь был от него отделаться. Зная о таком отношении к нему ‘директора’, Белинский и по личным, и по общественным мотивам должен был стремиться ‘упредить его’.
Что касается последней (третьей) причины, побуждающей Белинского уйти из ‘Отеч. Записок’, — нежелания ‘служить орудием подлецу для достижения подлых целей’, — то эта причина уже в основе своей является не столько личной, сколько литературно-общественной. Ниже будет приведен ряд фактов, оттеняющих нечистоплотность Краевского в общественном отношении. Конечно, вышеприведенное заявление Белинского — ‘Краевский хуже Булгарина’ — нельзя понимать буквально. Не следует забывать, что Краевский с 1839 г. стоял во главе лучшего и наиболее передового журнала своего времени, журнала, успеху которого всячески содействовал тот же Белинский. Характеризуя так Краевского, Белинский хотел только подчеркнуть, что ‘приобретатель’, ‘подлец’, ‘стервец’, каковьм, по его глубокому убеждению, являлся Краевский, надевающий либеральные личины, гораздо опаснее откровенного, всеми разгаданного реакционера и доносчика Булгарина. Отказать Белинскому в праве рассуждать таким образом было бы едва ли справедливо.
Характерно, что к тому беспощадно отрицательному взгляду на Краевского, который нашел себе выражение и в цитированном письме к Герцеиу, и в целом ряде других писем 1846—1847 гг., Белинский пришел не сразу: он сложился у него в результате долговременных личных и деловых сношений. В 1839—1840 гг., вскоре по приезде в Петербург, Белинский отзывается о Краевском в самых лестных выражениях. Но вот проходит немного более года: похвалы Краевскому почти исчезают со страниц писем Белинского, и с образом ‘директора’ в сознании критика начинают ассоциироваться совсем иные представления. Жалуясь на изнурительную журнальную работу в письме к Боткину от 22 января 1841 г., Белинский добавляет: ‘А тут еще Краевский стоит с палкой да погоняет’. В 1842 г. (письмо к Боткину, март) Белинский уже аттестует Краевского как ‘грубого’ человека, который ‘мошну развязывает с кряхтением’, но все же еще не хочет сомневаться в его честности. Тяжкое несчастие, постигшее Краевского в апреле 1842 г., — смерть жены (дочери актера Брянского, сестры А. Я. Панаевой) — временно разогревает почти угасшие симпатии к нему Белинского (письмо к Боткину от 8-го и, в особенности, от 13 апреля), но только временно… К началу 1843 г. отношение Белинского к Краевскому становится уже настолько отрицательным, что дважды — в письме к Боткину от 6 февраля и в письме к Бакунину от 23 февраля — он характеризует свое положение в журнале Краевского известным образным сопоставлением: ‘Я — Прометей в карикатуре: ‘Отечественные Записки’ — моя скала, Краевский — мой коршун, который терзает мою грудь’. Неудивительно при таких условиях, что Белинский начинает с тоской и болью мечтать о ликвидации своих обязательств в отношении Краевского. Сообщая Боткину (письмо от 17 апреля 1843 г.), что ‘добрый Некрасов взялся достать для него денег’, Белинский добавляет: ‘Надежда на это плоха, но умирающий любит надеяться. Если бы это сбылось, — я бы сказал директору, что он может вычесть мое жалованье за эти месяцы, и пожелал бы ему счастливо оставаться’. Однако вскоре выясняется, что высказать это пожелание несравненно легче, чем осуществить его на деле.
Когда летом 1843 г. Белинский получил от одного ‘богатого и притом очень порядочного человека’ (Косиковского) предложение сопровождать его в путешествие за границу с вознаграждением в 6000 руб. за два года, то после мучительных колебаний он от этого ‘соблазнительного’ предложения отказался (письмо к Краевскому от 8 июля). Мотивом к отказу Белинский выставил свою приверженность к ‘старой, кривой, рябой, злой, глупой старухе, — словом, расейской литературе, чорт бы ее съел, да и подавился бы ею’. В следующем письме к тому же адресату (от 22 июля) смысл этих слов конкретизируется: Белинский прямо заявляет, что ‘главная сила’, почему он не едет за границу, это ‘те нравственные отношения’, которые он чувствует к журналу Краевского и к нему самому. ‘Я всегда вас знал, — заявляет Белинский, в явное противоречие со своими недавними отзывами в письмах к Боткину и Бакунину, — человеком добрым и честным и не считаю себя в праве для своей выгоды поставить Вас в затруднительное положение… Мы с вами связаны, — терпели вместе горе и стыд, ратовали за одно и любили одно…’ Едва ли мы ошибемся, высказав предположение, что в данном случае Белинский ‘дипломатничал’. Задумав жениться на М. В. Орловой, — на что содержится весьма прозрачный намек в цитируемом письме к Краевскому,— он, естественно, должен был озаботиться верным и прочным заработком. Так как другой возможности иметь заработок, кроме сотрудничества в ‘Отеч. Записках’, Белинский покамест не имел, то ему волей-неволей приходилось ломать себя и поддерживать отношения с Краевским. В письме к M. В. Орловой от 12 октября 1843 г. Белинский говорит о своем намерении просить Краевского повысить ему, в виду предстоящего перехода на женатое положение, гонорар — с 4500 руб. ассигнациями до 6000 руб., т. е. прибавить 1500 руб. ‘По его собственному расчету,— продолжает Белинский, — нам с вами на стол, чай, сахар, квартиру, дрова, двоих людей, прачку и пр. никак нельзя издерживать менее 250 руб. в месяц, или 3000 руб. в год, так нельзя же, чтобы столько же не осталось у нас на платье и разные непредвиденные издержки…’ Исполнил ли Краевский просьбу Белинского? Поводимому, только частично. По крайней мере H. H. Тютчев, хорошо знакомый с финансовыми делами Белинского, утверждает в своих воспоминаниях (‘Письма’ Белинского, т. III), что Белинскому в ноябре 1843 г., когда он женился, было прибавлено всего 500 руб. асс., так что вплоть до основания ‘Современника’ он с семейством должен был довольствоваться годовым содержанием в 1429 руб. сер. (5000 руб. асс.).
Старчевский в цитированных уже воспоминаниях объясняет разрыв Белинского с Краевским, т. е. событие, произошедшее двумя годами позднее, тем, что Белинский ‘вздумал потребовать увеличения гонорара’, а именно ‘требовал назначить ему за критический отдел одной изящной словесности 6000 руб. в год’. Галахов, в письме к Краевскому от 24 июня 1846 г., в свою очередь, говорит, что, по словам Белинского, одной ire причин ухода его из ‘Отеч. Записок’ было нежелание Краевского ‘прибавить ему жалованье’ (сб. ‘Венок Белинскому’, 1924 г., стр. 146). Отсюда вывод, что Тютчев едва ли ошибался в своем вышеприведенном сообщении. Таким образом, если женитьба и сопряженная с нею необходимость иметь верный заработок и вынудила Белинского крепче, чем ражее, держаться за ‘Отеч. Записки’, то отрицательное отношение его к Краевскому в основном отнюдь не могло измениться. Если в письмах Белинского за 1844—1845 гг. мы почти не находим отзывов о Краевском, то это естественно объясняется тем, что переписка его за эти годы, за немногими исключениями, не сохранилась. Единственное сохранившееся письмо Белинского за 1845 г. (письмо к Герцену от 26 января) содержит брошенное мимоходом, но крайне характерное упоминание о Краевском: ‘Цена, объявленная вами Краевскому за статьи, показалась ему дорогою. В самом деле, уж и вы — нашли, кого прижимать и грабить — человек бедный — у него всего доходу в год каких-нибудь тысяч сто с небольшим!’
‘С половины же 1845 г., по свидетельству Анненкова, мысль покинуть ‘Отеч. Записки’ не оставляла Белинского, в чем его особенно поддерживал Некрасов с практической точки зрения…’ (Анненков, ‘Литературные воспоминания’). К началу 1846 г., как мы видели из письма к Герцену от 2 января, мысль эта выкристаллизовалась в форму твердого, непреложного решения уйти из ‘Отеч. Записок’. Однако, будучи в долгу у Краевского, Белинский не мог ‘отделаться от этого стервеца’, не отработав ему жалованья, забранного до 1 апреля 1846 г., а потому свое намерение ликвидировать всякие отношения с ним покамест держал в тайне. Только в начале февраля он сообщил Краевскому сначала письменно, а затем и в устной беседе о своем уходе. Конечно, разрывая с Краевским, Белинский отнюдь не имел в виду рвать с литературной деятельностью вообще. Еще в письме от 2 апреля он писал Герцену: ‘Труд мне не опротивел. Я, больной, писал большую статью о ‘Жизни и сочинениях Кольцова’ и работал с наслаждением, в другое время я в 3 недели чуть не изготовил к печати целую книгу, и эта работа была мне сладка, сделала меня веселым, довольным и бодрым духом. Стало быть, мне невыносима и вредна только срочная журнальная работа…’ Чтобы просуществовать без этой последней, Белинский, как известно, вознамерился издать большой альманах (‘Левиафан’), от которого надеялся получить значительный доход. Со свойственными ему воодушевлением и энергией он принялся собирать материал для этого альманаха, адресуясь к своим петербургским и московским приятелям. Тем не менее, ему было ясно, что рано или поздно он должен будет возобновить и журнальную работу. Уже 14 января он писал Герцену: ‘О новом журнале в Питере подумывают многие, имея меня в виду, и я знаю, что мне не дадут и двух лет поблаженствовать без проклятой журнальной работы…’ Подробно же эта мысль развивается им в письме к тому же адресату от 6 апреля 1846 г.: ‘Я уверен, что не пройдет двух лет, как я буду полным редактором журнала. Спекулянты не упустят основать журнал, рассчитывая именно на меня. Обо мне теперь знают многие такие, которые ничего не читают, и они смотрят на меня с уважением, как на человека, одаренного добродетельною способностью делать других богатыми, оставаясь нищим’. Далее, в развитие мыслей, высказанных в письме от 2 января, Белинский приводит ряд соображений, подкрепляющих его решение уйти из ‘Отеч. Записок’ и убеждающих его в том, что в новом журнале ему легко будет избегнуть целого ряда отрицательных сторон, присущих его работе в ‘Отеч. записках’.
‘Отеч. Записки’, — пишет здесь Белинский,— уже стары, и в них я сам стар, потому что, наладившись раз’ как-то против моей воли, иду одною и тою же походкой. Я связан с этим журналом своего рода преданием: привык щадить людей важных только для него и вообще держаться тона не всегда моего, а часто тона журнала. Ведь и Рощин {Прозвище А. А. Краевского.} не мог же не отразить своей личности в своем журнале. Мне надо отдохнуть, во-первых, для спасения жизни и восстановления (возможного) здоровья, а, во-вторых, и для того, чтобы стрясти с сандалий моих прах ‘Отеч. Записок’, забыть, что я образовал с ними когда-то сиамских близнецов. Кроме того, у меня на памяти много грехов, наделанных во время оно в ‘Отеч. Записках’. И как хорошо, что мои статьи печатались без имени, и я в новом журнале всегда могу отпереться от того, что говорил встарь, если бы меня стали уличать. Жизнь — премудренная вещь, иногда перемена квартиры освежает человека нравственно. Поверь мне, что все мы в новом журнале будем те же, да не те, и новый журнал не будет ‘Отеч. Записками’ не по одному имени. Я надеюсь, что буду издавать журнал. А с Рощиным мне делать нечего. Это страшно ожесточенный эгоист, для которого люди — средство и либерализм — средство… В литературе он человек тупой и круглый невежда. Не пошли ему меня его счастливая звезда, его мерзкие ‘Отеч. Записки’ лопнули бы на втором годе. Повторяю: личность его не могла не отразиться на ‘Отеч. Записках’, и вот причина, почему в них так много балласту, почему толщину их все ставят в порок и почему, короче, они так гадки, несмотря на участие в них мое и многих порядочных людей…’
Действительность в некоторых отношениях превзошла мечты Белинского: ‘новый журнал’ организовался не через два года, а через шесть месяцев. Однако, хотя его организовали не ‘спекулянты’, а близкие друзья Белинского, Белинскому не суждено было стать ни его редактором, ни, тем более, его издателем.
Прежде чем перейти к изложению перехода ‘Современника’ в руки Некрасова и Панаева, отметим, что в течение весенних и летних месяцев 1846 г. произошли некоторые обстоятельства, подорвавшие в глазах правительственных, в частности, цензурных кругов и без того сомнительную репутацию Белинского. Уже в 1844 г., по данным дневника Никитенко, министр народного просвещения, он же и верховный глава цензурного ведомства, гр. О. С. Уваров, был ‘ужасно вооружен против ‘Отеч. Записок’, говоря, ‘что у них дурное направление — социализм, коммунизм’. Недовольство Уварова в наибольшей степени должно было относиться к Белинскому, ибо в рассматриваемое время для деятелей цензуры едва ли могло быть секретом, что Белинский являлся ‘закваской, солью, духом и жизнью’ журнала Краевского (выражение самого Белинского из его письма к Герцену от 14 января 1846 г.). О другой стороны, из переписки Грановского известно, что в 1845 г. широкое распространение приобрели обвинения Белинского в том, что он подрывает своими статьями народность, семейную нравственность и православие (т. I, стр. 139). Наконец, в марте 1846 г. Ф. В. Булгарин в известной уже вам записке о ‘Социалисме, комунисме и лантеисме’, проповедываемых ‘Отеч. Записками’, сообщал о ‘мастерской комедии’, которую ‘сыграл’ Краевский, чтобы отвратить гнев правительства за декабрьскую книжку его журнала: он-де указал, что во всем виноват Белинский, ‘которого он, якобы, удаляет от журнала’.
Доносы Булгарина отнюдь не могут быть рассматриваемы как вполне достоверный источник’ однако, в данном случае Булгарин, без сомнения, исходил из фактов, тем более, что у нас есть и другое свидетельство, удостоверяющее, что Краевский не останавливался перед прямыми попытками набросить тень на благонадежность ушедших из ‘Отеч. Записок’ сотрудников, т. е., прежде всего, на Белинского. В одном из немногих сохранившихся писем Некрасова к Белинскому (осень 1846 г.) читаем: ‘Краевский делает гадости попрежнему. Недавно еще, когда ему был выговор за направление ‘Отеч. Записок’, он сказал, что этого впредь не будет, ибо удалил уже сотрудников, которые поддерживали такое направление’. Бели бы при этом Краевскому понадобилось сослаться на какую-либо ‘предосудительную’ статью, то он легко мог бы назвать статью Белинского о ‘Воспоминаниях Булгарина’, уже после ухода Белинского из ‘Отеч. Записок’ запрещенную, как мы знаем, цензорами Крыловым и Михелиным. Все вышеизложенное приводит к выводу, что не только кандидатура Белинского в редакторы ‘нового журнала’ не имела никаких шансов на успех (цензурное ведомство ни в каком случае не утвердило бы ее), но и сколько-нибудь официально оформленное участие его в издании журнала было едва ли возможно.
Теперь обратимся к вопросу о том, как же возник этот ‘новый журнал’. Летом 1846 г. Белинский, в целях поправления уже сильно расшатанного здоровья, предпринял путешествие по югу России, сопутствуя знаменитому артисту М. О. Щепкину в его гастрольной поездке. Некрасов же и супруги Панаевы отправились погостить в имение казанского помещика Григория Михайловича Толстого (с. Ново-Спасское Лаишевского уезда). Здесь ими и было решено попытаться организовать свой журнал. В воспоминаниях А. Я. Панаевой содержится подробный рассказ о том, как за ужином, но поводу письма, полученного от Белинского, Толстой выразил удивление, ‘каким образом до сих пор в кружке Белинского никто из литераторов не начал издавать журнала хотя бы на паях, как это делается в Париже’. Некрасов в объяснение этого сослался на невозможность издавать журнал без денег. После того, как Панаев заявил, что ‘если бы у него были деньги, он ни на минуту не задумался бы издавать журнал вместе с Некрасовым’,— Авдотья Яковлевна посоветовала ему продать лес и на эти деньги издавать журнал. На этом и порешили. ‘Панаев тотчас же заговорил, что надо написать Белинскому, но Некрасов возразил, что прежде надо хорошенько обсудить дело и лучше всего лично переговорить с Белинским. Он упросил Панаева никому из своих приятелей не писать об их планах’. Собеседники просидели ‘почти до рассвета’, обсуждая задуманное, в частности перебирая журналы, право на которые можно было бы купить. Остановились на ‘Современнике’ П. А. Плетнева. ‘Некрасов решил ехать скорее в Петербург, чтобы переговорить с Белинским и начать хлопоты по журналу. Толстые шутили над ним, уговаривая его остаться еще недельки на две, так как в конце августа была самая лучшая охота’. Однако Некрасов поставил на своем.
Панаевы уехали из Ново-Спасского несколько позже, так как ‘Панаеву надо было дождаться денег от продажи леса’. Затем, возвращаясь через Москву, они ‘прожили в ней с неделю’. Это дало повод Белинскому написать Панаеву письмо, где он делал ему строгий выговор за то, что он бьет баклуши в Москве, когда нужно скорее дело делать. Белинский боялся, чтобы Панаев по своей барской привычке не истратил деньги на пустяки. Он убеждал его быть экономным, брать пример с Некрасова, который всецело отдался делу. Белинский писал, ‘что ему иногда не верится, что издание журнала не сон, а действительность, что он ожил и снова почувствовал рвение к работе’. Далее, Панаева приводит отрывок письма Белинского к Панаеву, начинающийся словами: ‘Скорей, скорей приезжайте в Петербург и сейчас же поезжайте к Плетневу…’ {Мы не цитируем этого отрывка, так как он общеизвестен и приводится не только в ‘Воспонинаниях’ Панаевой, но и в собрании ‘Писем’ Белинского.} Когда Панаев приехал, наконец, в Петербург, то Белинский встретил его в самый день приезда и всячески торопил его ехать к Плетневу.
‘На другой же день после своего приезда, утром, Панаев отправился к Плетневу. Белинский в ожидании возвращения Панаева домой все время страпжо волновался, и когда Панаев вернулся, то выскочил в переднюю с вопросом:
— Наш ‘Современник’?
— Наш, наш! — отвечал Панаев. Белинский радостно вздохнул…’
Не отрицая известной доли красочности в этом и подобных рассказах А. Я. Панаевой, следует, однако, отметить, что его никоим образом нельзя принимать на веру. Достаточно сопоставить его с подлинными письмами Некрасова и Панаева, чтобы отличить в его содержании элементы Wahrheit от элементов Dichtung. Так, осенью (надо думать, в конце сентября: письмо без даты) Некрасов писал Белинскому: ‘Еще в Казани решили мы с Толстым и Панаевым хлопотать о приобретении своего журнала, чтобы с 1847 г. приступить к его изданию. На это предприятие Толстой и Панаев решили употребить значительные деньги. В июне я отправился в Петербург, в августе прибыл и Панаев, и, наконец, мы на-днях кончили с Плетневым и взяли у него ‘Современник’ (‘Письма’ Белинского, т. III, стр. 359). В письме же Панаева к Н. X. Кетчеру от 26 сентября 1846 г. читаем: ‘С самого приезда Некрасова в Петербург до 10 сентября включительно метались мы, отыскивал журнал… И, наконец, двери ‘Современника’ отверзлись. Я купил у Плетнева журнал сей…’ Из приведенных цитат с неизбежностью вытекает, во-первых, что переговоры с собственником ‘Современника’ велись и были закончены в сентябре 1846 г., т. е. в отсутствие Белинского, который вернулся в Петербург из своего путешествия по югу России отнюдь не ранее второй половины октября, ибо 17 октября, как то видно из письма Достоевского к его брату Михаилу, Белинский в Петербург ‘еще не приехал’ (‘Биография Достоевского’, 1884 г., стр. 54), и, во-вторых, что Жжение издавать журнал было принято Некрасовым, Панаевым и Толстым не в августе 1846 г., как это вытекает из текста воспоминаний Панаевой (Толстой уговаривает Некрасова остаться ‘недельки на две, так как в конце августа была самая лучшая охота’), а значительно раньше, по всей вероятности, в мае или июне (Некрасов в письме к Белинскому сообщает, что он ‘отправился в Петербург’ в июне). Следовательно, в этих двух пунктах, из которых особенно важным представляется первый, Панаева не то напутала, не то, попросту говоря, сфантазировала. Более того, поскольку ее версия о том, как Белинский торопил Панаева возвращением из Москвы и завершением переговоров с Плетневым, совершенно отпадает по той причине, что Белинского еще не было ни в Петербурге, ни в Москве, да и о самом начинании Некрасова и Панаева он, повидимому, ничего не знал, — возникает вопрос, не является ли апокрифическим и приводимое ею его письмо к Панаеву. Это предположение представляется тем более вероятным, что ни в одном из известных нам источников, кроме ‘Воспоминаний’ Панаевой, ни цитат из этого письма, ни каких-либо указаний на то, что оно существовало, не содержится.
Таким образом можно считать установленным, что дело о приобретении ‘Современника’ было и задумано, и начато, и завершено во время пребывания Белинского на юге, и он получил о нем сведения не прежде, чем основные вопросы, связанные с переходом ‘Современника’ в руки Некрасова и Панаева, были уже разрешены. Здесь не лишнее будет восстановить точную хронологию относящихся сюда событий.
Итак, в мае-июне в имении Толстого было принято решение ‘хлопотать о приобретении журнала’.
В ‘конце июня‘ Некрасов приехал с этой целью в Петербург.
В августе в Петербург ‘прибыл Панаев’.
До 10 сентября‘ оба они ‘метались, отыскивая журнал’, причем Некрасов даже ездил в Ревель в надежде договориться с проживающим там собственником журнала ‘Сын Отечества’, К. П. Масальским (письмо Достоевского к брату от 5 сентября 1846 г.).
21 сентября Плетнев сообщает Гроту о своей готовности, по предложению Панаева и Некрасова, ‘сдать ‘Современник’ на их редакцию’ (Переписка Грота с Плетневым, т. II, стр. 827).
26 сентября Панаев пишет Кетчеру: ‘Я купил у Плетнева журнал сей’, просит ‘не задерживать в Москве Белинского’ и ‘объяснить ему выгоды для него от журнала’.
Ко второй же половине сентября относятся письма Некрасова: к Герцену (его он просил ‘спросить позволения у Соловьева и др. — выставить их имена в числе сотрудников журнала), к Коршу — ‘об устройстве в Москве конторы ‘Современника’ (оба эти письма, покамест, не опубликованы) и к Белинскому — с извещением, что ‘мы на-днях кончили с Плетневым и взяли у него ‘Современник’.
12 октября состоялось приглашение в редакторы ‘Современника’ А. В. Никитенко. Под этим именно числом в ‘Дневнике’ последнего читаем: ‘Некоторые из московских литераторов, в лице И. И. Панаева, предложили мне быть редактором журнала, который хотят купить у кого-нибудь из нынешних владельцев. Покупается ‘Современник’. Я согласился. Предварительные условия составлены. Ожидают только Уварова, который в Москве’.
14 октября, судя по записи в том же источнике, министр народного просвещения дал согласие на передачу редакции ‘Современника’ Никитенке.
22 октября об этом было официально сообщено, в отношении за No 1329, председателю СПБ. Цензурного комитета гр. Мусину-Пушкину.
Наконец, 23 октября помечено нотариальное оформление, договора Панаева с Плетневым.
На содержании этого важного документа нельзя не остановиться. {В приложении мы печатаем еще не появлявшийся в печати текст второго договора с Плетневым, относящегося к 1852 г.} Особый интерес представляют те пункты, с помощью которых новая редакция ограждала свою самостоятельность в отношении собственника журнала. Так, в п. 2 договора от имени Плетнева заявлялось: ‘Как редакция ‘Современника’ передана мною с разрешения господина министра народного просвещения статскому советнику А. В. Никитенке, то во все продолжение означенного десятилетнего срока я, Плетнев, не имею права вмешиваться в распоряжения редакцией) журнала и препятствовать вмешательством своим действовать Никитенке и Панаеву самостоятельно, равно как не имею права употреблять какие-либо меры к присвоению себе права на такое вмешательство’. Подобную же цель, бесспорно, преследовал п. 4, гласивший: ‘В случае, если бы г. Никитенко по каким-либо причинам отказался от звания редактора сего журнала прежде окончания срока, — выбор нового редактора зависит единственно от гг. Панаева и Никитенко, а я, Плетнев, в сем выборе голоса не имею. Равным образом, не должен я, Плетнев, присваивать себе прав редактора или вмешиваться в выбор нового редактора в случае смерти г. Никитенко прежде истечения срока сему условию. Напротив, как в первом, так и во втором случае обязуюсь употребить свое содействие к утверждению в звании редактора того лица, которое изберет г. Панаев’. Наконец, все та же тенденция, во что бы то ни стало, оградить самостоятельность нового издания сказалась и в 5-м пункте договора. ‘Буде Панаев пожелает,— читаем мы здесь,— передать от себя право на издание сего журнала другому, то я, Плетнев, воспрепятствовать ему в сей передаче права не имею’.
Таким образом договор предоставлял новой редакции полную возможность вести журнал так, как она находила нужным, не допуская никакого вмешательства со стороны собственника. Однако последний сумел добиться того, что его материальные интересы были ограждены в максимальной степени. Панаев, согласно договору, брал на себя обязательство платить Плетневу ‘за право издавать в свою пользу означенный журнал — 857 руб. 14 коп. серебром в год’ (см. п. 7 договора). Это составляло 3000 руб. асс. Кроме того было обусловлено (п. 8): ‘когда пополнится число подписчиков, нужное для покрытия издержек издания, именно 1200, то с каждого поступающего затем я, Панаев, предоставляю ему, Плетневу, шесть процентов с рубля’. Плетнев в одном из писем к Гроту, не упоминая ни одним словом о п. 8 договора, сознавался, что и плата в 3000 руб. ассигнациями в год, предложенная ему Панаевым (‘Панаев тут показал себя благородным человеком’), ‘слишком выгодна для него’ (Переписка Плетнева с Гротом, т. II, стр. 847), С другой стороны, известно, что Белинский, опять-таки имея в виду только основную годовую плату Плетневу, возмущенно называл ее ‘ростовщичеством’ и весьма нелюбезно желал Плетневу ‘подавиться этими тремя тысячами’. Однако на самом деле новым хозяевам ‘Современника’ пришлось поступиться в пользу Плетнева не тремя тысячами, а несравненно-большей суммой. Дело в том, что в первый же год своего издания ‘Современник’ дал 2000 подписчиков, т. е. на 800 подписчиков более, чем было оговорено в условии с Плетневым. С каждого из этих 800 подписчиков Плетнев должен был, согласно п. 8, получить 99 коп. сер. (ему следовало 6% с рубля, с 16 же руб. 50 коп., —такова была подписная плата на ‘Современник’,— он получал 99 коп.), а со всех подписчиков круглую сумму в 792 руб. сер., или же 2850 руб. асс. Иными словами, арендная плата за ‘Современник’ уже в первый год его издания определилась в 1649 руб. сер., т. е. почти в 6000 руб. асс. (говоря точно, в 5850 руб.).
Значительным бременем легла на журнал и оплата редакторства Никитенко. С ним было заключено особое условие (об этом совершенно определенно говорится в письмах Панаева к Кетчеру от 2 сентября, 1—2 октября и в октябрьском письме Некрасова к самому Никитенке). К сожалению, условие это до сих пор еще не появлялось в печати. Однако из октябрьского письма Некрасова к Никитенке явствует, что ‘кроме постоянного жалованья в 1000 руб. сер. в год’, Никитенко получал ‘пять процентов с каждого подписчика свыше 1600’. Подписчиков, как мы знаем, было 2000. Следовательно, Никитенко получил 5% с подписной платы, внесенной 400 подписчиками, т. е. 330 руб. сер., или 1118 руб. асс. (16 руб. 50 X 400 = 6600 руб. сер., 5% с 6600 руб. сер.— 330 руб. сер., или 1118 руб. аса). В итоге, не считая гонорара за статьи, Никитенко имел от ‘Современника’ в 1847 г. 1330 руб. сер., или же 4718 руб. асс. А вдвоем Плетнев и Никитенко стоили Панаеву и Некрасову почти 11 000 руб. асс.
Каковы же были средства, с которыми они приступили к изданию ‘Современника’? Вполне точно ответите на этот вопрос затруднительно, ибо в нашем распоряжении не имеется достаточных данных. Но все же кое-какие предположения могут быть высказаны. Средства на издание ‘Современника’ должны были состоять из взносов Панаева, Толстого и Некрасова. В анонимной статейке ‘Некрасов в с. Спасском’, включенной в книжку Н. В. Успенского ‘Из прошлого’, указывается, что Толстой вложил в издание журнала 5000 руб. асс. Боткин, который не мог не быть осведомленным в этом вопросе, в письме к Анненкову от 20 ноября 1846 г. указывает гораздо большую сумму. ‘Фонд ‘Современника’, — читаем мы здесь, — состоит из 35 000 (рублей) Панаева и 35 000 (рублей) Толстого’ (‘Анненков и его друзья’ II, 1892 г., стр. 521). Однако Толстой, как это видно из письма Белинского к Тургеневу от 19 февраля 1847 г., ‘вместо денег, прислал только вексель, и то на половинную сумму, и когда уже и в деньгах-то журнал почти не нуждался’. Следствием этого явилось отстранение Толстого от всякого участия в делах ‘Современника’ и возвращение ему векселя. В нашем распоряжении имеется черновик неопубликованного письма Некрасова к Толстому, подтверждающий данное сообщение Белинского и проясняющий размеры обещанного, но не сделанного взноса Толстого. Вот наиболее существенные отрывки из него:
‘Долгое время ожидая от вас обещанных вами денег, мы, наконец, получили от Вас вексель в 12 500 руб. Все эти дни я был чрезвычайно занят, наконец у меня нашелся свободный час, и я спешу объясниться с Вами по этому делу. Я поставлен в такое положение, в каком может быть не захотел бы быть, если бы мог предвидеть его. Когда начиналось у нас дело по журналу, вы, Григорий Михайлович, обещали 25 000, Панаев — 25 000 своих, эти деньги должны были поступить в мое распоряжение, и на этом условии я решился взяться за это дело. Вы, казалось, так хорошо понимали важность в этом деле своевременного получения денег на журнал, Вы так ручались за себя, а Ваши уверения казались мне так дельными и несомненными, что я скорее боялся не получить денег от Панаева, чем от Вас. Помню, что эту, боязнь и Вы со мной разделяли. Что ж вышло? Деньги от Панаева я давно получил и истратил, а от Вас — после двух писем моих к Вам, в которых настоятельную надобность в деньгах я доказывал цифрами, — вдруг получил заемное письмо в 12 500 руб. асс., т. е. половину обещавши Вами суммы. Правда, между нами была речь о заемном письме, но в таком случае 1) если бы оказалось возможным обойтись на первый случай с одними Панаева деньгами, 2) если б притом Вы не имели возможности внести денег к условному сроку и 3) если б нашлась возможность занять здесь денег под залог Вашего векселя. Но я Вас уведомил, что одних Панаева денег недостаточно, что надежда на заем слишком непрочна, да притом Вы имели возможность внести деньги или, по крайней мере, ту сумму, которая на первый раз была необходима (я у Вас просил только 7 или 5 тыс. асс). Доказательство — Ваши собственные письма, в которых Вы уведомляли, что приступаете к хлебной торговле и деньги, бывшие у Вас, употребили на закупку хлеба’.
‘Мало того: даже присылке самого векселя предшествовало письмо Петра Андреевича (к Авдотье Яковлевне), в котором было сказано, что вексель Вы пришлете, и мы должны стараться занять под него, а впрочем, нельзя ли как-нибудь извернуться, всего бы лучше‘.
‘Что это значит? Я долго думал. Если Вы хотите, чтобы мы извернулись без Вашего векселя, то на что же было посылать его?.. А если мы, получив, должны были держать его без употребления, то в чем же заключалось бы участие Ваше в издержках на журнал? Да и, во всяком случае, оно не могло бы действовать, ибо при основании журнала мне, как я Вам писал, настоятельно нужны были деньги, а не вексель’.
‘Итак, надежда моя на денежное содействие Ваше при основании журнала оказалась ошибочною: Вашего содействия не было, и журнал основан средствами Панаева и некоторыми другими, к которым я должен был прибегнуть. Препровождаю Вам обратно ваш вексель’.
‘Если предполагаемое участие Ваше в этом предприятии не состоялось, то, конечно, вина не моя и не Панаевых. Что касается до Панаевых, то я объяснится с ними и сказал, что если они со мной не согласны, то я от всего отказываюсь и отступаюсь. Они пред[оставили] это, как все дела по журналу, моему распоряжению…’
Под ‘некоторыми другими’ средствами, упоминаемыми в заключительной части письма к Толстому, Некрасов, думается, имел в виду прежде всего те 5000 руб. асс., которые получил в долг от Натальи Александровны Герцен. {Эта цифра не вызывает никаких сомнений, ибо ее указывает я сам Некрасов: см. его письмо к Салтыкову от мая 1869 г.— ‘вариант четвертый’ (‘Письма Некрасова’, Гиз, 1931 г.)} (‘Русская Мысль’, 1904 г., No 10, стр. 42).
Таким образом, при начале ‘Современника’ в распоряжении Некрасова находилась сравнительно очень небольшая сумма в 30 000 руб. асс. (25 000, полученных от Панаева, {Боткин, как мы видели, называет иную цифру (35 тысяч), но ему было несравненно легче ошибиться, чем Некрасову, на котором лежало ведение всех денежных дел журнала.} и 5000, взятых в долг у жены Герцена). Подписка дала около 100 000 руб. асс. (см. ниже письмо Некрасова к Боткину от 11 апреля 1847 г.), а годовые расходы на издание журнала -исчислялись ‘по меньшей мере, в 32 000 руб. сер.’ (см. там же), или в 112 000 руб. асс. Следовательно подписная сумма не могла покрыть годовых расходов, и первый же год издания, несмотря на то, что ‘Современник’ имел несомненный успех, а число подписчиков на него достигло 2 тысяч, принес около 10 000 руб. убытку. Эту цифру мы извлекли из письма Некрасова к Салтыкову (апрель 1869 г. — вариант третий). В несравненно более раннем письме Некрасова к Кетчеру (от 4 ноября 1847 г.) фигурирует иная цифра — ‘слишком 25 000’.
Убыток, понесенный ‘Современником» был вызван ‘непредвиденными расходами’, связанными с болезнью Белинского, который уже в апреле 1847 г., т. е. до своей поездки за границу, получил из кассы журнала свыше 10 000 руб. асс. (см. об этом ниже), а также тем, что ‘Современник’, имея перед собою такого сильного конкурента, как ‘Отеч. Записки’, должен был и увеличить свой листаж против предположенных размеров, и платить высокие гонорары своим сотрудникам (см. об этом письмо Некрасова к Кетчеру от 4 ноября 1847 г.).
Приведенные данные с несомненностью свидетельствуют, что в первый год своего издания ‘Современник’ далеко еще не был тем ‘золотым дном’, каким не совсем справедливо считали его в 60-е годы. Что же касается 1848—1849 гг. и первой половины 50-х годов, то его финансовые дела были в это время более, чем неблестящи, а иногда принимали прямо-таки катастрофический оборот. Впрочем, об этом нам придется еще говорить, а пока остановимся на организации редакции журнала и на взаимоотношениях его руководителей и кружка московских западников, {В письмах Белинского этот кружок, состоявший из Боткина, Грановского, Герцена, Кетчера, Корша, Кудрявцева, Фролова и др. фигурирует обыкновенно под именем ‘москвичей’.} которые должны были составить основное ядро его сотрудников.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Как уже отмечалось выше, Некрасов и Панаев не только совершенно самостоятельно, на свой страх и риск, заключили договор с Плетневым, но и предрешили в некоторой мере состав редакции, пригласив в качестве редактора А. В. Никитенко. Белинский и его московские друзья были, так сказать, поставлены лицом к лицу с совершившимся фактом. Привлечь Белинского к непосредственному участию в переговорах не представлялось возможным в виду его отсутствия. Но в отношении московских друзей великого критика дело обстояло иначе. И Некрасов, и Панаев, возвращаясь из Казанской губ., должны были проезжать через Москву, Панаев даже прожил в ней целую неделю. При таких условиях для них не могло составить никакой трудности посвятить ‘москвичей’ в свои планы. Правда, планы их не отличались определенностью, так как, вопреки воспоминаниям А. Я. Панаевой, не мог быть даже решен вопрос, о приобретении каткого журнала будут вестись хлопоты. {Хлопоты о разрешении нового журнала были бы бесполезны, ибо в сентябре 1836 г. на прошении кн. Одоевского и Краевского о разрешении издавать журнал ‘Русский Сборник’, несмотря на то, что это прошение было поддержано гр. Уваровым, Николаем I была наложена резолюция: ‘И без того много’. Получив такую резолюцию, Главное управление цензуры разослало циркуляр, предписывавший не делать на некоторое время представлений о разрешении новых периодических изданий. Аналогичная резолюция была наложена и в 1844 г., на. докладе Уварова о разрешении Грановскому издавать ‘Московское Обозрение’ (‘Русская Старина’, 1903 г., M 3).} На этот счет у Некрасова и Панаева существовали различные предположения. В письме Панаева к Кетчеру от 26 сентября названы, наряду с ‘Современником’, целых три журнала — ‘Сын Отечества’, ‘Маяк’, ‘Финский Вестник’. Мало того, Панаев прямо заявляет: ‘Мы толкались в двери всех сих журналов’. {Выше указывалось, что Некрасов ездил в Ревель к Масальскому в надежде приобрести ‘Сын Отечества’.} Тем не менее, повторяем, будущим издателям ‘Современника’ на возвратном пути из Казанской губ. в Петербург легко было поделиться с московскими приятелями хотя бы своими предположениями относительно задуманного. Сделали ли они это? А. Я. Панаева в своих ‘Воспоминаниях’ дважды повторяет, что Некрасов считал необходимым держать все в секрете: он якобы ‘упросил Панаева никому из своих приятелей не писать об их планах’, а также ‘не засиживаться в Москве и не проболтаться о затеваемом деле’. Это утверждение представляется нам более или менее достоверным, так как широкая огласка была бы отнюдь не в интересах дела. Если бы до сведения власти дошло, что затевается журнал с привлечением очень скомпрометированных в политическом отношении Белинского, Герцена и кружка московских западников, то передача этого журнала в руки Некрасова и Панаева легко могла бы быть вовсе не допущена. Затем широкая огласка дала бы возможность Краевскому, недоброжелательное отношение которого к новому журналу нетрудно было предвидеть, принять заблаговременные меры к усилению позиции ‘Отеч. Записок’ и подрыву репутации дерзнувшего конкурировать с ним органа. Наконец, вполне допустимо предположение, что практичный, с явно выраженной коммерческой жилкой Некрасов желал, чтобы в период переговоров с собственниками журналов у него были развязаны руки, а для этого существенно важным было предотвратить возможность каких-либо попыток вмешательства со стороны хотя бы и дружески настроенных, но упрямых, самонадеянных и не всегда тактичных ‘москвичей’. Вот почему он и просил Панаева ‘не проболтаться’… Как бы то ни было, но Панаев его просьбы не исполнил. Из письма его к Кетчеру от 1 октября явствует, что Панаев ‘в бытность свою в Москве’ ‘неоднократно’ говорил о своих намерениях с ‘московскими приятелями’. Однако совершенно ясно, что содержание этих разговоров могло иметь лишь очень общий и неопределенный характер. Во всяком случае, от них у ‘москвичей’ не составилось и, очевидно, не могло составиться впечатления, что речь идет о серьезном начинании, осуществление которого и на них должно наложить известные обязательства.
Однако, как только соглашение с Плетневым было достигнуто, Некрасов пишет Герцену, Коршу и Белинскому, а Панаев Кетчеру. Из этих четырех писем покамест опубликованы, как уже указывалось выше, только последние два. В письме Некрасова к Белинскому, на которое мы уже неоднократно ссылались, кроме сообщения о приобретении ‘Современника’ и ‘гадостях’ Краевского, говорилось о трудностях, которые неизбежно встретит издание задуманного Белинским альманаха вследствие неаккуратности, а иногда и недобросовестности писателей, обязавшихся дать, для него материал (‘от Тургенева ни слуху, ни духу’, ‘Достоевский Краевскому повесть дал, а вам — неизвестно’, ‘Панаева повесть поспеет не ранее, как в декабре’, ‘Гончаров собирается передать свой роман Краевскому’), и содержались горячие убеждения отказаться от издания альманаха вовсе, а собранный уже материал передать в журнал. ‘Я нахожу, — писал Некрасов, — этот оборот дела выгоднейшим для вас и не думаю, чтобы вы находили иначе. Мы заплатим вам за все статьи, имеющиеся для вашего альманаха, и за те, кои будут для него доставлены, хорошие деньги, и это будет ваш барыш с предполагавшегося альманаха. Пишите, что вы обо всем этом думаете и когда вы приедете, ибо можете судить, как ваше присутствие в Петербурге для нас теперь важно. Само собою разумеется, что мы предложим вам условия самые лучшие, какие только в наших средствах. Работой также вы слишком обременены не будете, ибо мы будем вам помогать по мере сил…’
Письмо Панаева к Кетчеру написано в более эмоциональном и категорическом тоне. Может быть потому, что, вложив в дело значительные средства, Панаев в это время чувствовал себя подлинным его хозяином. Вспомним хотя бы уже цитированное выше его выражение: ‘Я купил у Плетнева журнал сей…’. Но хозяйничать единолично Панаев отнюдь не собирался. Обращаясь в лице Кетчера ко всем участникам кружка, он не без аффектации заявлял: ‘Современник’, обновляющийся и расширяющийся, ожидает теперь вашей поддержки, господа!.. Журнал этот с 1847 г. столько же мой, сколько и ваш… Без вас, без вашей помощи нам нельзя существовать. Вы давно хотели иметь журнал свой, независимый. Желание ваше исполнилось. Действуйте же и помогайте нам… Я рискнул на него деньгами, — вы поддержите его трудами. Уже я уверен, что ни одна строка, принадлежащая вам, не исключая и конца повести Искандера ‘Кто виноват’, — не будет в ‘Отеч. Записках’…
В объявлении о нашем журнале будет сказано, что такие-то и такие-то участвуют исключительно в ‘Современнике’. Затем Панаев обращался к Кетчеру с рядом просьб, имеющих самое непосредственное отношение к новому журналу (вербовка сотрудников, заказы на статьи, устройство московской конторы и др.). В числе этих просьб была и просьба ‘понудить Искандера к ответу на письмо Некрасова, в котором он его просил спросить позволения у Соловьева и других — выставить их имена в числе сотрудников’.
Кетчер ‘понудил’, и в последних числах сентября Некрасовым было получено письмо Герцена. Оно до нас не дошло, но наиболее существенная часть его содержания процитирована в письме Панаева к Кетчеру от 1 октября. Заявив, что письмо Герцена к Некрасову ‘несколько поразило и оскорбило его’, Панаев продолжает: ‘На письмо Некрасова к Герцену о дозволении объявить имена таких-то и таких-то (все Ваших близких знакомых) Герцен отвечает: ‘Мое имя, если хотите, можете напечатать. (‘Если хотите’ — это весьма странно, тогда как я, покупая ‘Современник’, думал, что это столько же Ваш журнал, сколько и мой, о чем я даже неоднократно и говорил Герцену и всем Вам в бытность мою в Москве). Но другие желают знать: 1) согласился ли Белинский принять участие в этом журнале и заведывать духом и направлением журнала. И будет ли журнал верен самому направлению?.. Как отвечать на эти вопросы?’ Кто же эти другие? Люди, близко знакомые нам, не могли бы и предложить такие вопросы, ибо они, кажется, должны знать, с какою целью употребляли мы все меры и средства на приобретение журнала… И откуда сомнение, что Белинский не будет или не согласится участвовать в журнале?.. Будет ли журнал верен своему направлению? Но на это отвечать легко. Я убежден в том, что у меня и у Некрасова достанет столько смысла, чтобы не допускать статьи, противоречащие направлению журнала’. Считая, что вопрос о Белинском является коренным вопросом, Панаев уделил ему особенное внимание, проявив в этой части своего письма неподдельный жар и не вызывающую никаких сомнений искренность. ‘Ты, я думаю, не забыл, Кетчер, сколько раз, в бытность твою в Петербурге, мы толковали о тяжелых, невыносимых отношениях Белинского к Краевскому и мечтали вместе с Белинским о том, как хорошо было бы завести свой журнал. Мечта эта казалась нам очень привлекательною, но почти неосуществимою. Об этом мечтали и не мы одни. Все наши московские приятели мечтали о том же. Все мы (кажется, это так) хотели действовать заодно, общими силами, каждый, разумеется, по мере своих способностей. Желания наши были горячи, да средств не было. Наконец, теперь нашлись средства, и осуществились мечты. Имея в виду купить журнал, я, прежде всего, думал о Белинском. Журнал и Белинский неразделимы в моих понятиях. И для чего же мне было рисковать покупкою журнала, употреблять на это мои последние деньги, если бы я не был убежден в том, что это и желание Белинского, и единственное средство, остающееся ему к поддержанию его материального существования? И я надеялся, приступая к этому делу и обдумав его, не на одного Белинского, я надеялся на всех… Я твердо был уверен, что все вы примете в этом участие, такое участие, как бы в своем деле… Имел ли я право питать такие надежды? И могла ли мне иначе притти мысль о покупке журнала?.. О том, что Белинский не имеет никаких средств к существованию без журнала, ты, я думаю, не сомневаешься. Мои выгоды еще неизвестны, а Белинский уже будет обеспечен с той минуты, как начнется журнал, или, по крайней мере, будет иметь определенный верный доход, без чего ему существовать невозможно. Все другого рода труды и предприятия ненадежны… Из всего этого ясно, что только журнал и один наш журнал есть спасение Белинского. Тут чистые деньги, а не надежды на деньги, часто обманчивые. Белинскому писано об этом, и сам Белинский не может не понять этого, ибо все ясно, как божий день’.
Любопытна и заключительная часть письма, помеченная 2 октября: ‘Сейчас дошли до меня весьма верные слухи о том, что Краевский послал в Москву агентов для смущения всех вас насчет журнала. Говорят, будут распускать слухи, что мы подчинили себя Никитенке и Плетневу, что будто Никитенко и Плетнев не позволят действовать Белинскому и пр. и пр. Не нужно повторять, что все это грязная и самая бесстыдная ложь… Неужели вы дадитесь на удочку, опозорите нас, дадите торжество Краевскому и погубите дело, столь верное для нас и для Белинского, в самом зародыше? Письмо Герцена уже дает мне подозрение, что вы смущены… Бога ради, скорей ответ, — скорей, якорей!..’
Не безынтересно остановиться на вопросе, каким образом у московских приятелей Белинского могли зародиться сомнения, подобные изложенным в письме Герцена к Некрасову. Здесь, надо думать, сыграли известную роль следующие обстоятельства: 1) ‘москвичи’, хотя и осведомленные Панаевым о намерении его и Некрасова основать новый журнал с привлечением в него Белинского, были несколько разобижены тем, что переговоры об этом журнале велись помимо них, и они были извещены об исходе этих переговоров только тогда, когда все уже было кончено, 2) приглашение в редакторы нового журнала Никитенко, вместо Белинского, не могло не явиться для них очень неприятной неожиданностью, 3) отношение некоторых из них к Краевскому было отнюдь лишено тех черт нескрываемой враждебности и даже ожесточения, которые характеризуют отношение к нему Белинского, Некрасова и Панаева, а потому разрыв Белинского с Краевским вовсе не казался им желательным и необходимым, 4) к личности Некрасова среди москвичей существовало в достаточной степени настороженное и недоверчивое отношение.
О том, как и почему произошло, что вопрос о ‘Современнике’ решался единолично Некрасовым и Панаевым, мы уже высказали некоторые предположения. Не возвращаясь более к этому, остановимся на мотивах, вызвавших привлечение Никитенко в качестве редактора ‘Современника’. Нет никакого сомнения в том, что ни кружок московских западников, ни Панаев с Некрасовым, ни, тем более, Белинский не могли считать Никитенко своим в полном смысле этого слова. Однако он не был для них и абсолютно чужим. Во всяком случае, из представителей официальных и академических кругов Никитенко стоял к ним ближе, чем многие другие. Цензорская деятельность Никлтенки, начавшаяся с апреля 1833 г., была не такова, чтобы сделать его фигуру в их глазах одиозной. Правда, вынужденный считаться с общим направлением цензуры, Никитенко, несмотря на свою репутацию мягкого и благожелательного цензора, должен был накромсать 1-е действие ‘Маскарада’ Лермонтова и наложить свою руку на ряд мест в тексте ‘Мертвых душ’ (см. Скабичевский, ‘Очерки по истории русской цензуры’, стр. 280—281, 283—286). Однако за ним числились и ‘заслугу’ совершенно иного рода: в 1834 г., на второй год своего цензорства, он был посажен на гауптвахту на целых 8 дней за пропуск в декабрьской инижоке ‘Библиотеки для Чтения’ стихов Гюго ‘Красавице’, а в 1842 г. ему пришлось подвергнуться аресту за пропуск в ‘Сыне Отечества’ повести Ефибовского ‘Гувернантка’, содержавшей насмешливый отзыв о фельдъегере. Академическая деятельность Никитенки тем более не могла вооружить против него передовые круги. Его лекции в СЦБ университете и в целом ряде других учебных заведений, не отличавшиеся особой научной ценностью (Никитенко не знал ей одного иностранного языка), говорили об искренней его любви к красоте, о неизменно гуманном настроении, об ярко выраженных западнических симпатиях. Импонировало и общепризнанное красноречие Никитенки. Учитывалось, конечно, и то, что Никитенко был не только цензором и профессором, но и литератором. Его работы в 30-х и 40-х годах печатались в журналах, а время от времени выходили и отдельными изданиями, в период же с 1839 по 1841 гг. Никитенко редактировал ‘Сын Отечества’.
Показательно отношение к нему Белинского. В письме к Боткину от 1 марта 1841 г., возмущенный тем, что Никитенко выбросил два места в его статье, Белинский обрушивает на его голову ряд более чем нелестных эпитетов — ‘свинья’, ‘холуй’, ‘Осленко’, ‘Подленко’… Однако годом позднее, сообщая Щепкину (в письме от 14 апреля 1842 г.) о прохождении через цензуру рукописи ‘Мертвых душ’, Белинский скорее в благожелательном тоне говорит о роли Никитенки, который ‘не решился пропустить только кое-какие фразы да эпизоды о капитане Копейкине’. К тому же 1842 г. относится огромная статья Белинского о брошюре Никитенки ‘Регсь о критике’ (‘Отач. Записки’, No 9—11). Правда, в вей брошюрой Никитенки Белинский воспользовался, кал поводом, чтобы высказать свой новый взгляд на искусство и его задачи. Однако то немногое, что в статье непосредственно относится к работе Никитенки, свидетельствует о положительном отношении к ней Белинского. Последний не считал себя единомышленником Никитенки. ‘О одною красотою, — заявлял он, — искусство еще не далеко уйдет, особенно в наше время’, и это утверждение звучало полемически в отношении к эстетической в своей основе теории искусства Никитенки. Однако тут же Белинский дает такую общую оценку ‘Речи о критике’: ‘Каждый имеет свое убеждение, и потому не каждый безусловно согласится с г. Никитешсо во всем, что составляет основание или частности его идей, но каждый, даже и не соглашаясь с ними вполне, прочтет их с тем вниманием и уважением, которые могут возбуждаться только мыслями, вызывающими на размышления, поражающими ум… Мы вдвойне обрадовались речи г. Никитенко: как прекрасному произведению мысли и красноречия, которое обратило бы на себя внимание во всякой литературе, — и как случаю поговорить о деле…’
Краток, но весьма благосклонен отзыв Белинского и о статье Никитенки ‘О характере народности в древнем и новейшем искусстве’, помещенной в ‘Петербургском сборнике’.
Что касается отношения Никитенки к Белинскому, то оно не отличалось ровностью (впрочем, это же можно сказать и об отношении Белинского к Никитенке). В ‘Повести о самом себе’, записав под 20 ноября 1840 г. о своем свидании с Кольцовым, Никитенко в очень недоброжелательном духе отозвался о редакторе (т. е. Краевском) и главном сотруднике (т. е. Белинском) ‘Отеч. Записок’. Они-де ‘развратили’ Кольцова: ‘он начал бредить субъектами и объектами и путаться в отвлеченностях гегелевской философии’, неученый и неопытный, без оружия против школьных мудрствований своих ‘покровителей’, он, пройдя сквозь их руки, утратил свое драгоценнейшее богатство: простое, искреннейшее чувство и здравый смысл’. Однако в мае 1843 г. Никитенко заговорил о Белинском в уже совершенно ином тоне: ‘На-днях у меня был Белинский. Он умен. Замечания его часто верны, умны и остроумны, но проникнуты горечью’. Последние слова могут быть истолкованы в том смысле, что ‘горечь’ ‘неистового Виссариона’ в отношении ‘гнусной рассейской действительности’ несколько пугала очень умеренного в политическом отношении Никитенку, либерализм которого стоил довольно-таки дешево. Тем не менее, самый факт посещения Никитенки Белинским знаменателен и указывает, что их знакомство не было только официальным знакомством.
Тем более приходится это сказать об отношениях Никитенки и Некрасова. По крайней мере, многочисленные письма Некрасова к Никитенке (они напечатаны в 1922 г. в сборнике Пушкинского Дома ‘Некрасов’) свидетельствуют о том, что Некрасов ценил Никитенко и дорожил своими отношениями с ним. Первое из этих писем от 7 июня 1845 г. содержит просьбу взять на себя цензирование затеваемого Некрасовым ‘Петербургского Сборника’. Адресуясь с подобной просьбой к Никитенке, Некрасов, конечно, был уверен, что с ним ему легче будет поладить, чем с каким-либо другим цензором.
Все вышеприведенные данные позволяют утверждать, что будущие руководители ‘Современника’ не видели в Никитенке совсем ‘чужого’, но, как уже и отмечалось выше, они никоим образом не могли считать его своим. Зачем же было тогда приглашать его в редакторы журнала? Некрасов и Панаев в своих письмах к Белинскому и Кетчеру отвечают на этот вопрос в очень категорической форме. ‘Ответственным редактором будет Никитенко, ибо иначе сделать было нельзя‘ (sic!),— читаем в письме Некрасова. ‘Ответственным перед правительством редактором, — пишет Панаев,— взялся быть Никитенко. Без такой гарантии нельзя было в настоящую минуту и приниматься за это дело‘. ‘Без Никитенки ничего бы не состоялось’,— сказано в следующем письме Панаева к Кетчеру. Определеннее выражаться в письмах, нередко подвергавшихся перлюстрации, Некрасов и Панаев не могли. Однако, несмотря на намеренную недоговоренность приведенных утверждений, расшифровать их истинный смысл не представляет трудностей. ‘Обойтись без Никитенки нельзя было’ и потому, что нужно было замаскировать руководящее участие в журнале Белинского, и потому, что неблагонадежный Некрасов и малоблагонадежный Панаев не могли рассчитывать на утверждение редакторами, а без ответственного редактора журнал не был бы разрешен, и потому, наконец, что никто в такой мере не мог быть использован для смягчения цензурного нажима, как Никитенко, совмещавший в своем лице популярного профессора, не лишенного известности писателя и влиятельного правительственного чиновника—цензора С.-Петербургского цензурного комитета.
Изложенное приводит к убеждению, что Панаева едва ли погрешила против истины, внеся в свои ‘Воспоминания’ следующий рассказ: ‘Страшным ударом для Белинского было, когда в цензурном комитете нашли, что Панаев и Некрасов не настолько благонадежные люди, чтобы их можно было утвердись редакторами. О редакторстве Белинского нечего было и думать, потому что ‘Северная Пчела’ уже несколько лет постоянно печатно твердила о зловредном направлении его статей, беспрестанно писались, куда следует, доносы с указавшем на статьи, в которых он, будто бы, проповедует безбожие, безнравственность и глумится над патриархальными чувствами русских и т. д. Надо было приискать подходящего человека, которому разрешили бы редактировать ‘Современник’. Обратились к Никитенке, он согласился…’
Функции Никитенки в редакции ‘Современника’, в силу особых обстоятельств, обусловивших его привлечение, были специфичны. ‘Влияние его, — писал Некрасов Белинскому, — ограничивается наблюдением за журналом в отношении цензуры’, иными словами, Ники-тенко является домашним, внутреннем цензором журнала. После осуществления доверенного ему внутреннего, так сказать, просмотра, заготовленный для журнала материал подвергался внешйему просмотру со стороны официальных цензоров. Официальными же цензорами ‘Современника’, судя по пометкам на книгах, в 1847 — 1848 гг. были 0. Куторга и И. Ивановский (первые 8 месяцев 1847 г.), А. Очкин и И. Ивановский (сентябрь — октябрь 1847 г.), О. Куторга и И. Срезневский (ноябрь — декабрь 1847 г. и январь — апрель 1848 года), А. Крылов и А. Михелин (май — июнь 1848 г.), А. Крылов, А. Ми-хелин и М. Елагин (июль—август 1848 г.), А. Крылов и А. Михелин (сентябрь — декабрь 1848 г.). Все они являлись сослуживцами и знакомыми Никитенки, и последнему легче, чем кому бы то ни было другому, было добиться от них снисходительного отношения к ‘Современнику’. Что такой именно была роль Никитенки в редакции журнала, об этом свидетельствует содержание довольно многочисленных писем к нему Некрасова 1847—1848 гг. ‘Препревождаю небольшой рассказ Тургенева,— по крайнему моему разумению,— совершенно невинный’, ‘Белинский приказал Вам передать, что он употребит все усилия, чтобы статья была благовоспитанная’, ‘Кажется, в напечатании разбора (речь вдет о рецензии Кавелина на диссертацию К. Аксакова о Ломоносове) не может быть ничего опасного… покорнейше прошу разрешить этот вопрос’, ‘Вот конец ‘Ирландии’ (статья Сатина), нельзя ли его допустить хоть в том виде, как здесь отмечено?’, ‘С Антоном (повесть Григоровича) дело покончено благополучно: оба цензора подписали так, как Вы переделали’, ‘Прошу Вас спасти хоть некоторые из этих мест не столько ради их важности, сколько ради щепетильности автора’ (речь идет о Герцене),— вот несколько взятых наудачу обращений Некрасова к Никитенке. Нет надобности распространяться о том, что это — характерные обращения редактора к цензору, пусть благожелательному, пусть своему, но все-таки цензору. Этот цензор, облеченный званием редактора, не только прочитывал предназначенный для журнала материал, не только, в случае надобности, приспосабливал его к требованиям официальной цензуры (тем самым облегчая его прохождение через цензурные Сциллы и Харибды), но и в иных случаях накладывал на те или иные места статьи, на то или иное произведение свое властное цензорское veto. Хотя, как мы видели, Некрасов очень просил Никитенко ‘спасти хоть некоторые из этих мест’ в статье Герцена ‘Письма из Avenue Ma-ngny’, однако, Никитенко, повидимому, его просьбы не исполнил, может быть не смог исполнить. Повесть же неизвестного автора ‘Савка’ была им целиком запрещена. Некрасов, надо думать, этого не ожидал и еще до разрешения вопроса о ней Никитенкой отослал ‘Савку’ официальному цензору — Срезневскому. Создалось весьма неловкое положение, о котором говорит следующее письмо Некрасова Никитенке (20 сентября 1847 г.): ‘Я узнал, почтеннейший Александр Васильевич, что повесть ‘Савка’ уже послана к Срезневскому: поэтому, кажется, теперь осталось одно средство предупредить его затруднение и напрасный испуг: потрудитесь написать ему, что Вы сами нашли ‘Савку’ неудобной к печати в том виде, как она набрана, и потому просите его не трудиться напрасно читать ее, ибо она будет переделана или вовсе уничтожена’…
С другой стороны, из писем Некрасова к Никитенке вытекает, что последний брал на себя ответственные поручения по сношению с цензурными учреждениями и официальными лицами. ‘Я и Панаев, — читаем в письме Некрасова от конца октября 1846 г., — покорнейше просим Вас ускорить по возможности окончание дела с цензурным комитетом, ибо теперь каждый день дорог’. Статья министра народного просвещения гр. Уварова об ‘Элевзинских таинствах’ была получена редакцией журнала от Никитенке (см. письмо Некрасова от 9 января 1847 г.) Надо думать, что и разрешение на ее помещение было исходатайствовано через его посредство, а может быть, и по его инициативе. Веленевые экземпляры этой статьи, очевидно, предназначенные для подношения сиятельному автору, также пересланы были Никитенке (письмо от 22 января 1847 г.).
Все эти факты говорят о том, что Никитенко занимал в редакции ‘Современника’ достаточно видное положение. От него в большей, чем от кого-либо другого, степени зависели цензурное благополучие журнала и сравнительно терпимое отношение к нему власти. Никитенко прекрасно сознавал, в какой мере он нужен ‘Современнику’. Мы видели, что получаемое им жалованье достигало почти 6000 руб. асс. в год. Кроме того его статьи оплачивались по очень высокой расценке — 200 руб. с листа. Тем не менее, Некрасов, предлагая Никитенке эти условия (в письме от конца октября 1846 г.), оказался вынужденным извиниться за их ‘умеренность’. ‘Мы… решаемся, — писал он,— предложить Вам эти условия, надеясь, что Вы не осудите нас, если они покажутся Вам слишком умеренны, приняв в соображение многочисленные расходы по журналу’… А между тем, Никитенко получал от ‘Современника’ приблизительно столько же, сколько получая Белинский за свою, поистине египетскую, надорвавшую его силы и подкосившую его здоровье работу в ‘Отеч. Записках’. Насколько считались с Никитенкой в редакции ‘Современника’, можно видеть из нескольких писем к нему Некрасова, посвященных разъяснению тех не слишком существенных недоразумений, которые иногда возникали. Так, 1 апреля 1847 г. Некрасов пишет Никитенке обстоятельное письмо, оправдываясь в неаккуратной высылке бесплатных экземпляров ‘Современника’ редакции ‘Журнала Мшшстерства Народного Просвещения’ и цензору Очкину. Заканчивается это письмо безусловными извинениями: ‘Мне крайне прискорбно, что моя забывчивость доставила Вам неприятность и беспокойство’, ‘прошу Вас покорнейше извинить меня в том, в чем в этом деле я виноват’… Достаточно было Никитенке, в другой раз, указать на какую-то ‘неисправность’, допущенную типографией, как Некрасов, квалифицируя его замечание как ‘чрезвычайно справедливое и законное’, изъявляет готовность ‘сейчас же поехать в типографию и разобрать дело’ и ручается, что впредь ‘точность строжайшая будет’…
Письма Некрасова к Никитенке не являются единственным источником для характеристики той роли, которую последний играл в ‘Современнике’. О цензорской осторожности Никитенки, граничащей в иных ‘случаях с придирчивостью, содержатся упоминания в письмах Белинского (см., например, письмо к Боткину от 6 февраля). Наконец, в дневнике Никитенки (‘Моя повесть о самом себе’) находим целый рассказ о том инциденте, который разыгрался между ним и Некрасовым с Панаевым в связи с исключениями, сделанными им во 2-м номере журнала за 1847 г. Дело в том, что Никитенко решительно воспротивился помещению в ‘Современнике’ ‘грязного’ — по его терминологии — ‘пасквиля на Кукольника {О каком пасквиле на Кукольника идет здесь речь — сказать трудно.} и ‘пренелепой, без ‘смысла и толку’ статьи ‘какого-то мальчишки-писуна о науках’. {Штрандмана, впоследствии петрашевца, бывшего одним из деятельных сотрудников обновленного ‘Современника’.} Это вызвало протесты со стороны Некрасова и Панаева, изъявивших свое неудовольствие еще и по поводу того, что Никитенко принял для журнала ‘очень умеренную и учтиво написанную критику’ одной своей приятельницы на книгу Корсини, которую сам признавал ‘плохой’. Протесты эти Никитенко считал неосновательными, ибо, — читаем в его дневнике, — ‘по первоначальным условиям они сами предоставили мне полную свободу в выборе статей и в сообщении журналу направления. Я только на этих условиях и мог согласиться подписывать под ним мое имя’. Этими словами кончается запись от 31 января.
В следующей записи от 5 февраля Никитенко говорит о своем намерении отказаться от редакции ‘Современника’, так как ему слишком-де тяжеяо ‘находиться в постоянной борьбе с издателями’, ‘они, вероятно, рассчитывали найти во мне слепое орудие и хотели самостоятельно действовать под прикрытием моего имени. Я не могу на это согласиться’.
В последней относящейся к данному инциденту записан от 7 февраля Никитенко сообщает о своем Совещании по поводу происшедших разногласий с Некрасовым и Панаевым в присутствии Гебгардта и Ребиндера и о достигнутом на нем соглашении. ‘Сильно сомневаюсь, чтобы это был прочный мир, а не временное только перемирие’,— добавляет автор дневника. Однако никаких упоминаний о трениях с Некрасовым и Панаевым в последующем тексте ‘дневника’ уже не содержится. Это свидетельствует, что в редакции ‘Современника’ установился известный modus vivendi. С сущностью его мы ознакомились, говоря о письмах Некрасова к Никитенке. Отсюда вытекает, что последний впадал в намеренное, а, может быть, в ненамеренное преувеличение, утверждая, что лишь при условии ‘полной свободы в выборе статей и в сообщении журналу направления’ он мог дать ‘Современнику’ свое имя. Повторяем, роль Ншштенки в ‘Современнике’ была совершенно иною: он являлся не столько редактором, сколько внутренним цензором журнала. Однако самолюбивому Никитенке, повидимому, нелегко было примириться с таким положением дел, и он, надо думать, не только на страницах дневника, но и в беседах со знакомыми подчеркивал, что. он является полноправным редактором ‘Современника’. Косвенным подтверждением, что так именно обстояло дело, может служить донос Булгарина на ‘Современник’ и Никитенку, написанный под свежим впечатлением Февральской революции во Франции. В этом доносе (ниже он будет приведен в подробных выдержках) Булгарин, изображая Никитенку как одного из самых опасных людей в России (‘Никитенко — достойный ученик Рылеева…’, ‘Опаснее Никитенки я не знаю человека в России…’, ‘Он хуже Краевского…’), категорически заявляет: ‘Весь фуриорисм напечатан в ‘Отеч. Записках’ под цензурою Никитенки, и, наконец, партия коммунистов избрала его в редакторы ‘Современника’, родного брата ‘Отеч. Записок’. Бедная Россия!..’ Конечно, только расстроенному воображению Булгарина Никитенко мог рисоваться чуть ли не главою русских коммунистов. ‘Почтеннейший’ Александр Васильевич не только был чужд и враждебен всякому ‘коммунизму’, но и редактором ‘Современника’ он являлся, как мы видам, не столько de facto, сколько de jure.., A потому, основываясь на словах Булгарина, было бы совершенно ошибочно думать, что направление ‘Современника’ зависело от Никитенки.
Неоднократно отмечая, что на своем посту домашнего, внутреннего цензора журнала он мог быть для него очень полезен, следует, однако, со всей определенностью подчеркнуть, что никаких данных, позволяющих утверждать, что он мог сколько-нибудь существенно влиять на направление журнала, не как цензор, а как редактор, не имеется. Нет сомнения, что такого влияния и на самом деле не было, и Панаев, предусматривая, что ‘агенты’ Краевского ‘будут распускать слухи, что мы подчинили себя Никитенке и Плетневу, что будто Никитенко и Плетнев не позволят действовать Белинскому и проч. и проч.’,— мог с чистой совестью заявить: ‘Не нужно повторять, что все это грязная и самая бесстыдная ложь, что я гарантировал себя условиями с Никитенкою и Плетневым, вследствие которых свободное действие, в журнале всякого совершенно обеспечено (иначе, чорт ли бы мне велел соваться в это дело!)’ (письмо к Кетчеру от 1—2 октября 1846 г.). Если у московских западников и были на этот счет какие-либо сомнения, то письмо Панаева должно было их рассеять. Тем более их должны были рассеять личные впечатления Боткина, который, возвращаясь осенью 1846 г. из-за границы, остановился на некоторое время в Петербурге и наблюдал за тем, как создавался новый ‘Современник’. Боткину же было очень хорошо известно, что Никитенко привлечен к участию в ‘Современнике’ для ‘ограждения от цензурных хлопот…’ (Письмо Боткина к Анненкову от 26 ноября 1846 г.).
Однако, скептицизм ‘москвичей’ в отношении ‘Современника’ исходил, как указывалось выше, и из других оснований. Далеко не все они склонны были рвать с Краевским с тою решительностью, с какою с ним порвали Белинский, Некрасов и Панаев. Белинский, как мы знаем, в самом начале 1846 г., раньше, чем кому бы то ни было другому, сообщил Герцену о своем твердом намерении оставить ‘Отеч. Записки’, давая в то же время самые нелестные оценки нравственных свойств Краевского и проявляя в достаточной мере критическое отношение к его журналу (‘какая сволочь начала лезть в ‘Отеч. Записки…’). За какие-нибудь три недели до получения этого письма Герцен адресовал Краевскому (в письме от 11 декабря 1845 г.) следующие пожелания: ‘Желаю одного, — чтобы ‘Отеч. Записки’ шли все так же в гору, наконец, мне кажется, что это будет одно место, куда все ‘небулгаре’ и ‘нешевыры’ {Любопытно, что Герцен на одну доску ставит ‘булгар’, т. е. единомышленников рептильной ‘Северной Пчелы’ и ‘шевыр’, т. е. сторонников барда ‘официальной народности’ — Шевырева.} будут помещать все труды свои. Здесь их читают все, кто читает. Да идут же они тем же добрым путем!’ Неудивительно после этого, что слезная мольба Белинского дать для задуманного им альманаха продолжение повести ‘Кто виноват’, начало которой уже было напечатано в ‘Отеч. Записках’, не была уважена Герценом. Правда, Белинский должен был признать, что Герцен поступил в этом случае ‘справедливо’, ибо ‘подлости других не дают нам права поступать подло даже с подлецами’ (письмо от 26 января), но все же примириться с отказом Герцена ему было ‘грустно и больно’. Хотя Герцен и не возражал против квалификации Краевского, как ‘подлеца’, однако, упорно не хотел с ним ссориться. Когда Белинский попросил его ‘изъявить Краевскому искреннее сожаление, что чертовская журнальная работа, разборы букварей, глупых романов и тому подобного вздору так докапали’ его, Белинского, что он принужден был подумать о спасении жизни, т. е. покинуть ‘Отеч. Записки’, то Герцен исполнил эту просьбу в очень осторожных и мягких выражениях, рассчитанных на то, чтобы не обидеть Краевского. ‘Белинский пишет, — читаем мы в его письме к Краевскому от 25 февраля, — что он устал, что он чувствует себя не в силах работать срочно и что оставляет ‘Отеч. Записки’ решительно’. Таким образом, острота мотивировки Белинского, делавшего Краевского ответственным не только в его уходе, но и в его болезни, совсем не отразилась в письме Герцена, который ни единым словом не обмолвился о том, что Белинского ‘доканали’ главным образом разборы той книжной макулатуры, которую принуждал разбирать его Краевский, и что речь идет ни более, ни менее, как о ‘спасении его жизни’. Герцен, не желал сердить Краевского, предпочел все свести к ‘срочной журнальной работе’. А так как журнальная работа, по самому существу своему, является срочной, то всякая вина Краевского такою постановкою вопроса снималась: не в его ведь власти было сделать эту работу не срочной.
Еще более характерна следующая фраза в письме Герцена, являющаяся как бы логическим развитием тезиса о том, что во всем виновата срочность журнальной работы: ‘Я одного не понимаю: если у вас нет с ним другого разрыва, то кто же мешает ему не постоянно участвовать’? Отсюда вытекает, что, несмотря на категоричность заявлений Белинского в целом ряде его писем к Герцену об окончательной ликвидации отношений к ‘Отеч. Запискам’, несмотря на беспощадную резкость его суждений о самом Краевском, Герцен считал вполне возможным и желательным ‘не постоянное’ сотрудничество Белинского в ‘Отеч. Записках’: раз все дело в срочности журнальной работы, то пусть Белинский пишет изредка, что, конечно, не будет для него обременительным. В данном случае Герцен смотрел на вопрос диаметрально противоположно тому, как смотрел на него сам Белинский. Когда Краевский, быть может, не без влияния советов Герцена, стал ‘подъезжать’ с этим к Белинскому ‘через посредство Панаева’, то Белинский с крайним возмущением сообщал об этом Герцену: ‘Писать у него изредка — вздор, дудки. Ему самому смертельно хочется этого… да не надует. У него расчет верный: я напишу ему в год рецензий десятка два, да статьи три-четыре: направление и дух журнала спасается, а я за это получу много-много рублей 500 серебром в год. Кто же в дураках-то?..’ (письмо от б апреля). Позиция Герцена в данном вопросе может быть объяснена в некоторой мере заботой о материальном благосостоянии Белинского: на что-де он будет жить, покинув ‘Отеч. Записки’. Недаром в недошедшем до нас февральском письме к Белинскому он откровенно говорит ему, что не знает, радоваться или нет его уходу из ‘Отеч. Записок’.
Как бы то (ни было, ни в Герцене, ни в некоторых других членах московского кружка уход Белинского из ‘Отеч. Записок’ никакого энтузиазма не вызвал. Из письма Галахова, информировавшего 24 июня 1846 г. Краевского о настроениях московского кружка (сб. ‘Венок Белинскому’, 1924 г.), видно, что в кружке этом толковали, ‘что Белинскому надеяться на успех отдельных брошюр и частных литературных занятий и сделок с книгопродавцами не прилично, что надежды на успех сборника могут не оправдаться, что его предполагаемая история литературы может пойти не отличным образом, — да и когда-то еще она будет…’ Конечно, переход ‘Современника’ в руки Некрасова и Панаева коренным образом менял дело, но и после него, особенно на первых порах, московские западники, относясь к Краевскому с большей терпимостью, чем Белинский, Некрасов и Панаев, не видели особо побудительных для себя причин становиться исключительными сотрудниками ‘Современника’ (на чем особенно настаивала редакция этого журнала) и окончательно порывать с Краевским. Тем не менее цитированные нами письма Панаева к Кетчеру немало, надо думать, способствовали устранению сомнений московского кружка, о которых говорилось выше. Еще большую роль в этом отношении должно было сыграть пребывание Герцена в Петербурге и возвращение Белинского. Из первых. же писем Герцена, приехавшего в Петербург в самом начале октября 1846 г., к жене явствует, что при ближайшем ознакомлении его с положением дела от недавнего скептицизма в отношении ‘Современника’ у него не осталось и следа. ‘Панаев и Некрасов, — читаем мы в его письме к жене от 5 октября,— поглощены ‘Современником’. Все доселе виденное и слышанное может заставить меня желать полного успеха’. Мало того, в предыдущем письме Герцена к жене (также от 5 октября) есть упоминание о том, что по делам ‘Современника’ он предполагает видеться с Никитенкой, а в письме от 8 октября Герцен делится своим впечатлением от знакомства с последним: ‘Он удивительно добрый и благородный человек, меня принял с отверстыми объятиями’.
Жена Герцена, в свою очередь, очень интересовалась ‘Современником’ и оказала ему как раз в это время существенную поддержку, ссудив Некрасову из своих личных денег 5000 руб. асс. (‘Русская Мысль’, 1904 г., No 10). Когда в отсутствие Александра Ивановича на его имя приходили письма от Панаева, содержащие те или иные просьбы к московским сотрудникам ‘Современника’, то она, как уполномоченная мужа, распечатывала их и старалась содействовать исполнению того, о чем просил Панаев (там же). Трудно сомневаться при таком отношении четы Герценов к ‘Современнику’, что в этот именно приезд Герцена в Петербург решился положительно вопрос об издании в виде отдельной книжки, приложенной к No 1 ‘Современника’, всего текста его романа ‘Кто виноват’, первая часть которого появилась в ‘Отеч. Записках’ (в No 12 1845 г. и No 4 1846 г.), вторая же еще не была напечатана вовсе. Весьма знаменательно, что, отклонив в феврале 1846 г. домогательство Белинского получить окончание романа для его несостоявшегося альманаха, в октябре того же года Герцен не только согласился отдать это окончание в ‘Современник’, но и предоставил последнему право перепечатать из ‘Отеч. Записок’ начало. Впрочем, не исключена возможность, что в этом случае дело не обошлось без нажима со стороны Белинского. По крайней мере незадолго до приезда Герцена в Петербург Некрасов писал Белинскому: ‘Пишите Герцену, чтобы он не давал ему (Краевскому) конца ‘Кто виноват’. Нам хочется напечатать этот роман вполне отдельной книжкой и дать в приложении журналу безденежно. Это была бы порядочная пилюля Андрюшке’ (сентябрьское письмо 1846 г.).

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Благодаря пребыванию в Петербурге Герцена и, тем более, благодаря возвращению Белинского, сразу со свойственной ему неукротимой энергией отдавшегося новому журналу, первые тучки на небосклоне ‘Современника’ оказались более или менее рассеяны. Появившееся в No 245 ‘Русского Инвалида’, в No 253 ‘Северной Пчелы’, наконец, в 11-й книжке ‘Современника’ — предпоследней книжке, вышедшей под редакцией Плетнева,— объявление об издании журнала в 1847 г. содержало такие объективные данные об его характере, что всем и каждому должно было сделаться ясно, что преобразованный ‘Современник’ займет одно из первых мест в ряду тогдашних журналов. Вот почему не лишне будет привести вышеупомянутое объявление полностью.

СОВРЕМЕННИК
Литературный журнал
на 1847 г.

‘Современник’, основанный Д. С. Пушкиным, а впоследствии с Высочайшего соизволения перешедший в распоряжение П. А. Плетнева, с 1847 г. подвергается совершенному преобразованию. Редакция ‘Современника’, с разрешения Господина Министра Народного Просвещения, переходит к профессору СПБ. университета А. В. Никитенке.
Издание же сего журнала, по взаимному согласию и условию с прежним издателем и редактором, приняли на себя И. И. Панаев и Н. А. Некрасов.
Заготовив предварительно значительное количество материалов и получив согласие на участие в ‘Современнике’ многих известных русских ученых и литераторов, редактор и издатели в то же время нашли нужным значительно увеличить объем журнала.
‘Современник’ с 1847 г. будет издаваться ежемесячно книжками, от 20 до 25 печатных листов в большую осьмушку. Таким образом, годовое издание ‘Современника’ будет заключать в себе от 250 до 300 печатных листов. Книжки будут выходить аккуратно 1-го числа каждого месяца и печататься на хорошей бумаге в одной из лучших петербургских типографий.
В ‘Современнике’ с 1847 г. будут участвовать следующие ученые и литераторы:
Белинский, В. Г. — Гамазов, М. А. — Грановский, Т, Н.—Губер, Э. И. —Гончаров, И. А.— Даль-Луганский, В. И. — Достоевский, Ф. М. — Засядко, Д. А.— Искандер — Кавелин, К. Д. — Комаров, А. С.— Корш, В. Ф. — Кронеберг, А. И. — Кетчер, Н. X. — Мельгунов, Н. А. — Майков, А. Н. — Небольсин, Г. П. — Нестроев — Некрасов, Н. А. — Никитенко, А. В.— Надеждин, Н. И.— Одоевский, князь, В. Ф. — Панаев, И. И. — Плетнев, П. А. — Перевощиков, Д. М. — Редкий, П. Г. — Соллогуб, граф, В. А. — Струговщиков, А. Н. — Тургенев, И. С. и др.
Согласно утвержденной правительством программе, каждая книжка ‘Современника’ будет разделяться на следующие отделы:
I. Словесность. Романы, повести, рассказы, драмы — оригинальные и переводные. Стихотворения.
II. Науки и художества. Статьи по всем отраслям знания и по поводу всех замечательных явлений в мире Искусств и Наук как в России, так и заграницею. Здесь особенное внимание обращено будет на историю отечественную.
III. Критика и библиография.
а) Русская литература. Отчеты о всех выходящих в России и заслуживающих внимания новых книгах — краткие или пространные, смотря по важности разбираемого сочинения. Статьи по поводу известнейших русских писателей, преимущественно не подвергавшихся еще основательному критическому рассмотрению. В первой книжке каждого года — Обзор русской литературы за истекший год. — Литературные и другие известия.
б) Иностранная литература. Отчеты о всех замечательнейших произведениях, появляющихся в литературе немецкой, английской, французской и других.
IV. Смесь. Ученые известия. Заседания ученых обществ в России и за границею. Обозрение деятельности русских и вообще европейских университетов и отрывки из замечательных лекций. Открытия в области наук и промышленности. Биографии известных европейских я отечественных ученых и литераторов. Путешествия. Рассказы. Юмористические статьи в стихах и прозе: пародии, физиологические очерки, очерки современных нравов и т. п. (Статьи этого отдела будут иногда с иллюстрациями, печатаемыми в самом тексте.) Музыка. Отчеты о замечательнейших явлениях русского и иностранных театров. Мелкие, заслуживающие особенного внимания, известия. Словом, все, что входит в понятие о современном состоянии наук, литературы, искусств и общественного быта.
V. Mоды. Известия о всех новых парижских модах. К каждому нумеру будет прилагаться гравированная на меди и раскрашенная в Париже картинка мод, из лучшего модного журнала ‘Moniteur de la mode’.
При быстром распространении любви к чтению в нашей публике, свидетельствующем об успехах образованности, деятельность литературная должна усилиться. Теперь она пока сосредоточивается преимущественно в журналах. Лучшие писатели наши, кроме приготовления творений обширных, которых общество в праве ожидать от их дарований, чувствуют в настоящее время необходимость постоянного соприкосновения с умственными стремлениями публики—необходимость сообщать ей немедленно плоды своей мысли, своих изысканий и вдохновений. Поэтому неудивительно, что журнальная деятельность у нас увеличивается — и, несмотря на ныне уже с честью существующие периодические издания, журнал новый или усиливающий свои средства может быть не только не лишним в кругу своих собратий, но весьма полезным и вполне сообразным с нуждами эпохи. Нет* сомнения, что, независимо от того справедливого участия, с каким публика принимает некоторые из нынешних наших литературных журналов, в ней довольно найдется сочувствия еще к журналу, которого редакция, не давая никаких пышных обещаний, употребит все зависящие от нее меры, чтобы он оправдывал свое заглавие и представлял верную и, по возможности, полную картину современного состояния науки, искусства и литературы как отечественной, так и вообще европейской. Все могущее интересовать публику и соответствующее программе, направлению и достоинству журнала будет постоянно иметь место на страницах ‘Современника’. Главная заботливость редакции обращена будет на то, чтоб журнал наполнялся произведениями преимущественно русских ученых и литераторов, — произведениями, достоинством и направлением своим вполне соответствующими успехам и потребностям современного образования. Что же касается до переводных повестей и романов, то редакция будет в отношении к ним руководствоваться самым строгим выбором, печатал только замечательнейшие из них или в самом журнале, или в приложении к журналу. Мелкая, личная и пи каких ученых или литературных вопросов не решающая полемика вовсе не будет иметь места в ‘Современнике’.
Между материалами, заготовленными для ‘Современника’, находятся следующие:
Родственники, нравственная повесть — И. И. Панаева.
Сорока-воровка, повесть — Искандера.
Записки доктора Крупова — его же.
Обыкновенная история, роман в двух частях — И. А. Гончарова.
Из записок артиста — —на.
Без рассвета, повесть — Нестроева.
Маскарад, рассказ в стихах — И. С. Тургенева.
Много шуму из ничего, драма Шекспира, — перев. А. И. Кронеберга.
Ряд критических статей о Гоголе и Лермонтове — В. Г. Белинского.
Взгляд на юридический быт России — К. Д. Кавелина.
О современном состоянии русской литературы — А. В. Никитенко.
При No 1 ‘Современника’ подписчики этого журнала получают безденежно вполне оконченный романг. Искандера: ‘Кто виноват’, начало которого напечатано в ‘Отеч. Записках’.

Условия подписки

Цена за годовое издание ‘Современника’, состоящее из двенадцати книжек (от 20 до 25 печатных листов в каждой), с двенадцатью гравированными на меди и раскрашенными в Париже картинками мод — пятнадцать руб. сер. без пересылки, за пересылку и доставку на дом прилагается особо полтора руб. сер.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Редактор А. Никитенко.
Издатели: И. Панаев.
— — Н. Некрасов.

Хотя авторы объявления, (надо думать, что оно, в виду его важности, как первого гласного выступления руководящей группы нового журнала, если не составлялось, то обсуждалось коллективно) и утверждали, что наблюдаемое за последнее время усиление ‘журнальной деятельности’ позволяет им рассчитывать на то, что у читающей публики, ‘независимо от того справедливого участия’, с которым она относится к некоторым ‘из нынешних литературных журналов’, ‘довольно найдется сочувствия’ еще к одному журналу, и это утверждение следовало понимать в том смысле, что преобразованной ‘Современник’ не собирается конкурировать со своими собратьями по журнальному поприщу, однако, обстоятельства сложились так, что его руководящая группа оказалась вовлеченной в полемику с редактором-издателем ‘Отеч. Записок’ еще до выхода в свет первого номера ‘Современника’. Произошло это следующим образом. Как только слухи об уходе из ‘Отеч. Эаписок’ части сотрудников и об организации ими нового журнала распространились, Булгарин поспешил воспользоваться ими для очередного выпада против ‘Отеч. Записок’, с которыми жестоко враждовал с момента их перехода в руки Краевского, т. е. с 1839 г. В одном из своих фельетонов (см. ‘Северная Пчела’, No 224) он не только упрекал ‘Отеч. Зап.’ в дурном направлении, не только обвинял их издателя в том, что всякими нечистоплотными средствами он ‘старается приобрести побольше подписчиков, но и заговорил об уходе части сотрудников, как симптоме скорого упадка журнала.
‘В восемь лет существования ‘Отеч. Записок’,— писал Булгарин, — мы не видали подписи самого издателя ни под одною статьею:
‘Не пишет, то есть в том он пользы не находит’ и пр. (См. ‘Горе от ума’)
‘А все статьи, как всем известно, писали для ‘Отеч. Записок’ гг. Белинский (главный сотрудник журнала до половины 1846 г.), Некрасов, И. И. Панаев и другие молодые литераторы. Теперь все эти бывшие постоянные сотрудники ‘Отеч. Записок’ решительно оставили журнал, главным сотрудашж ‘Отеч. Записок’ остается г. Фурман, сочинитель нескольких детских книжек и бывший сотрудник ‘Иллюстрации’.
Краевский был достаточно опытным и предусмотрительным издателем, чтобы не понять, что удар, нанесенный Булгариным, может оказать самое неблагоприятное влияние на успех начинающейся подписки (No 224 ‘Северной Пчелы’ вышел 5 октября, а с ноября обыкновенно уже начиналась подписка), а потому поспешил принять свои меры. Он составил и разослал при некоторых периодических изданиях особую брошюру ‘Объяснение по не-литературному делу’, подписанную словами: ‘Редакция ‘Отеч. Записок’ (цензурное разрешение, за подписью цензора А. В. Никитеяко, помечено 25 октября) и содержащую ответ на нападки ‘Северной Пчелы’.
Особое внимание Краевский уделял не-литературной стороне спора, т. е. опровержению булгаринских утверждений об уходе сотрудников и о нечистоплотных способах вербовки подписчиков. Опровержение Краевского в части, касавшейся вопроса об уходе сотрудников, в значительной степени било мимо цели, так как, не имея возможности отрицать самого факта ухода, он волей-неволей должен был сосредоточить свое внимание на имеющих лишь второстепенное значение пунктах статьи Булгарина. Так, Краевский заявлял, что Белинский ‘не принимает участия в ‘Отеч. Записках’ не с половины 1846 г., а с 1 апреля’, что Некрасов и Панаев постоянными сотрудниками журнала не были и печатались в нем сравнительно редко и ‘всегда’ за своими подписями, что Фурман в ‘Отеч. Записках’ работает как переводчик, а потому главным сотрудником журнала не был и быть не может. Затем Краевский указывал, что ‘Отеч. Записки’ за время, когда сотрудничество в них Белинского, Панаева и Некрасова прекратилось, ничуть не стали от этого хуже, что в будущем году они останутся точно такими же, какими были раньше, редакция их будет та же и сотрудники те же.
Таким образом, в последних словах содержался, хотя и несколько замаскированный, но все же явственно ощутимый вьшад против ушедших сотрудников. Краевский как бы навязывал читателям ‘Объяснения по не-литературному делу’ мысль, что литературный вес Белинского, Панаева, Некрасова так ничтожен, что с уходом их решительно ничего не изменилось в ‘Отеч. Записках’: и редакция осталась та же, и сотрудники те же.
В заключительной части ‘Объяснения’ Краевский яростно и, повидимому, достаточно доказательно опровергал обвинение в нечистоплотном заманивании подписчиков.
‘Объяснение по не-литературному делу’ было разослано, {Уж самый факт одновременной рассылки его подписчикам нескольких периодических изданий свидетельствует о том, что Краевский придавал ему большое значение и был заинтересован в возможно более широком его распространении.} повидимому, в самом начале ноября, так как, в No 251 ‘Северной Пчелы’, вышедшем 6 ноября, Булгарин уже отвечает на него. Заканчивается этот ответ словами: ‘Бывшим сотрудникам ‘Отеч. Записок’, о которых они так мило вспоминают, — предоставляем оправдываться самим’. Через неделю в No 257 ‘Пчелы’ Булгарин еще раз коснулся ‘Объяснения’. Около этого времени был готов н ответ Белинского, Панаева н Некрасова на ‘Объяснение’, который был разослан при городских афишах в виде особого листка, под заглавием: ‘По поводу не-литературного объяснения’. Несколько позже ответ этот был перепечатай в No 266 ‘Северной Пчелы’, откуда мы его и берем:
По поводу не-литературного объяснения’. Редакция ‘Отеч. Записок’ разослала ‘Объяснение по не-литературному делу’. Оставляя в стороне распрю г. Краевского с г. Булгариным, подавшую повод к ‘объяснению’, мы считаем необходимым сказать несколько слов о том, что в этом ‘объяснении’ касается собственно до нас и нашего участия в ‘Отеч. Записках’. В ‘объяснении’ (см. стр. 5) сказано, что г. Белинский ‘не принимает участия в ‘Отеч. Запусках’ с 1 апреля 1846 г.’ Это совершенно справедливо. Т. Белинский принимал в ‘Отеч. Записках’ самое деятельное участие в продолжение почти семи лет, отделы критики и библиографии этого журнала преимущественно наполнялись его трудами, начиная с восьмой книжки 1839 г. и до четвертой нынешнего, когда он решительно отказался от всякого участия в журнале Краевского. Но, извещая об этом, для большей ясности следовало бы прибавить, что одиннадцатая и последняя статья г. Белинского ‘О сочинениях Пушкина’, доставленная в редакцию еще в апреле, напечатана в октябрьской книжке и что статья эта последняя, писанная им для ‘Отеч. Записок’. Иначе читатели могут подумать, что с октябрл месяца г. Белинский снова принял участие в ‘Отеч. Записках’, тем более, что в ‘объяснении’, явившемся через месяц после статьи, сказано: ‘редакция их (‘Отеч. Запврок’) остается та же, сотрудники те же, что и теперь‘ (см. стр. 7).
‘Далее в ‘Объяснение’ мы прочли: ‘Гг. Некрасов и Панаев никогда не были постоянными сотрудниками ‘Отеч. Записок’ и никогда или весьма редко печати статьи свои в этом журнале (преимущественно в отделе словесности), всегда подписывая под ними имена свои‘. Это не совсем справедливо: г. Панаев с самого основания ‘Отеч. Записок’, т. е. с 1839 по 1846 г., помещая повести свои исключительно в этом журнале, сверх того иногда составлял статьи о Французской Литературе, и статьи эти являлись в ‘Отеч. Записках’ без подписи его имени.
‘Г. Некрасов с 1843 г. принимал участие в ‘Библиографической хронике’, и вообще статей г. Некрасова, не подписанных его именем, в ‘Отеч. Записках’ несравненно более, чем подписанных. Не далее, как в майской книжке нынешнего года ‘Отеч. Записок’ большая часть ‘библиографической хроники’ написана Некрасовым.
‘Были ли гг. Панаев и Некрасов постоянными сотрудниками ‘Отеч. Записок’ — можно лучше всего видеть из следующих собственных слов ‘Не-литературного Объяснения’: ‘Постоянными сотрудниками называются те, которые принимают участие в редактировании журнала, разделяя труды редактора по главным существенным отделам его издания, каковы: Критика, Библиография, Хроника, Иностранная литература, Смесь…’ и далее: ‘Если когда-либо помещается в означенных отделах ‘Отеч. Записок’ статья не постоянного их сотрудника, а постороннего автора, — под нею всегда ставится его имя’ (см. стр. 5 и 6).
‘Затем ‘Объяснение’ опровергает показание своего противника, будто ‘Отеч. Записки’ покинуты своими сотрудниками. Не зная, о каких сотрудниках идет дело, мы и здесь скажем только то, что лично до нас касается: гг. Белинский, Панаев, Некрасов, равно как и гг. Искандер, Кронеберг и некоторые другие б 1847 г. примут деятельное и постоянное участие в ‘Современнике’ и помещать трудов своих в ‘Отеч. Записках’ не будут.

Виссарион Белинский.
Иван Панаев.
Николай Некрасов.

‘С. Петербург, 12 ноября 1846 г.’
Вчитываясь в этот интересный документ, без труда убеждаешься, что его авторы сочли себя вынужденными отвечать Краевскому главным образом потому, что в его ‘Объяснении’ их роль в ‘Отеч. Записках’ снижалась до пределов, с которыми очень трудно было помириться уважающему себя литератору. В особенности трудно было помириться с этим Белинскому, который своим трудом и талантом создал успех журнала Краевского. Булгарин, перепечатывал ‘По поводу не-литературного объяснения’, не преминул лишний раз уколоть Краевского. ‘Северная Пчела’, — писал он в особом редакционном примечании,— уже доказала несправедливость не-литературного объяснения редакции ‘Отеч. Записок’, а вот и бывшие их сотрудники говорят правду!
Не можно век носить личину,
И истина должна открыться’.
Краевский, желая, очевидно, чтобы последнее слово осталось за ним, в декабрьской книжке ‘Отеч. Записок’ выступил с новой статьей-опровержением, адресуя его уже не Булгаризну, а своим бывшим сотрудникам. Написано оно в тоне желчном и раздраженном и изобилует такого рода натяжками, которые отнюдь не делают чести автору. Объясняя, почему одиннадцатая и последняя статья Белинского о Пушкине, доставленная в редакцию в апреле, была напечатана только, в No 10 ‘Отеч. Записок’, Краевский ссылается на то, что в мае, июне, июле он должен был напечатать ‘более интересные’ (sic!) статьи о сочинениях гр. Канкрина, об ‘Истории русской словесности’ г. Шевырева, о ‘Преподавании отечественного языка’ Буслаева, о ‘Сборнике исторических и статистических сведений’ г. Валуева, о ‘Дополнениях к актам историческим, изданным археографической комиссией’, о ‘Кратком начертании истории русской литературы’ г. Аскоченского. Этими сопоставлениями Краевский, разумеется, хотел уронить Белинского в глазах читателей, но в своем полемическом азарте хватил через край. Кто из сколько-нибудь образованных людей 40-х годов мог поверить ему, что сочинения Шевырева и Аскоченского или же ‘Акты археографической комиссии, интереснее статей Белинского о Пушкине?!
Еще явственнее крайнее раздражение редактора-издателя ‘Отеч. Записок’ сказалось в 3-м пункте его опровержения, гласящем: ‘Относительно объявления гг. Белинского, Панаева и Некрасова, что труды свои о 1847 года не будут они помещать в ‘Отеч. Записках’, мы находим это объявление излишним. Мы сами уже намекнули об этом в ‘Объяснении по не-литературному делу’, и теперь с большей уверенностью подтверждаем, что ни одна статья гг. Белинского и Панаева и Некрасова не будет напечатана в ‘Отеч. Записках’ до тех пор, пока этот журнал издается нами. Кажется, этого довольно?
‘В течение восьми последних месяцев не было в нашем журнале (кроме статьи о сочинениях Пушкина) ни одной строки гг. Белинского, Панаева и Некрасова. Выиграли или проиграли от того ‘Отеч. Записки’ и насколько выиграли или проиграли, — судить об этом не нам, а читателям… Что же касается до нас, мы можем сказать только, что ‘Отеч. Записки’ пользуются теперь таким цветущим здоровьем, каким никогда еще не пользовались, и вступают в новый год с огромным запасом статей, которые, надеемся, сделают журнал еще более верным его характеру и достойным его назначения…’
Когда Краевский подчеркивал строки о том, что ‘ни одна статья гг. Белинского, Панаева и Некрасова не будет напечатана в ‘Отеч. Записках’ и т. д., ему, конечно, и в голову не приходило, что настанет время, когда не только статьи Некрасова будут печататься в его журнале, но тот же Некрасов, по договору с ним, возглавит редакцию ‘Отеч. Записок’.
Весьма любопытен и post scriptum, завершающий опровержение Краевского: ‘Лишь только мы дописали последнюю строку, как получили No 266 ‘Северной Пчелы’, где гг. Виссарион Белинский, Иван Панаев и Николай Некрасов слово в слово перепечатали разосланный ими по городу листок с тем же названием: ‘По поводу не-литературного объяснения’. При этом неожиданном явлении все для нас сделалось ясно… Думаем, что и читатели не нуждаются в комментариях… Прибавим с своей стороны, что такой союз показался нам очень приятным. Если подобная симпатия существует между старою газетою и начинающимся журналом, в котором решились принимать деятельное участие гг. Белинский, Панаев и Некрасов, — то мы наперед отказываемся от всяких с ним переговоров, как отреклись навсегда от сношений с его доброю союзницей ‘Северною Пчелою’, что бы они вместе ни делали против нас, что бы ни говорили’.
Смысл этого выпада совершенно ясен. Краевский хочет сказать, что раз его бывшие сотрудники перепечатали свой ответ ему в ‘Северной Пчеле’, то из этого вытекает, что между нами и Булгариным установились добрые отношения. Следовательно, и организуемый ими журнал, т. е. ‘Современник’, заслуживает того же отношения, как его ‘добрая союзница’ ‘Северная Пчела’. Само собою разумеется, что подобная постановка вопроса в основе своей неправильна. Прежде всего, откуда взял Краевский, что Белинский, Панаев и Некрасов ‘перепечатали’ свой ответ в газете Булгарина? А разве не мог Булгарин перепечатать его по собственной инициативе для усиления своей позиции в полемике с Краевским? Последнее предположение представляется нам тем более вероятным, что, если бы инициатива перепечатки исходила от Белинского и его друзей, Булгарин, надо думать, не преминул бы упомянуть об этом или в начале статьи, или в своем редакционном примечании. Затем, — и это самое главное — Краевскому было очень хорошо известно, что ‘Северная Пчела’ травила Белинского и Некрасова с неменьшим ожесточением, чем его самого. Достаточно сослаться хотя бы на No 25 и 20 булгаринской газеты за тот же 1846 г., преисполненные очень резкими нападками на только что изданный Некрасовым ‘Петербургский Сборник’, или на No 80, содержащий еще более резкую критику опять-таки некрасовского сборника ‘Первое апреля’. Мало того, за день до напечатания ответа бывших сотрудников Краевскому газета Булгарина обрушилась — в который раз! — против ‘натуральной школы’, а особенно против ‘Петербургских углов’ Некрасова, в которых ‘автор изобразил-де все, что только кроется за углами противоизящного и отвратительного’. Кончалась эта часть фельетона следующим заявлением: ‘Северная Пчела’ с радостью напечатала бы на своих листах Notre-Dame de Paris, но ни за что не напечатала бы ‘Петербургских углов’ ж некоторых сцен из ‘Мертвых душ’ Гоголя’.
Этих ссылок с избытком достаточно, чтобы показать, что между Булгариным и бывшими сотрудниками ‘Отеч. Записок’ никакого союза не было и быть не могло. Краевский, разумеется, это очень хорошо понимал, но из полемических целей поспешил поставить знак равенства между ‘Северной Пчелой’ и ‘Современником’. Если даже допустить, что возражение Краевскому было напечатано в ‘Северной Пчеле’ по просьбе его авторов, то и это, в сущности, ничего не доказало бы. ‘Северная Пчела’ в 1846 г. была единственной или почти единственной ежедневной газетой, и в иных случаях без ее услуг обойтись было прямо-таки невозможно.
В то время, как разыгрывалась эта полемика, в Петербурге находился В. П. Боткин, только что возвратившийся из-за границы. Из его ноябрьских писем к Анненкову явствует, что он не только был в курсе дел ‘Современника’, но и принимал в них активное участие. Тале, в письме от 20 ноября Боткин говорит и о материальных ресурсах ‘Современника’, и об его направлении, и о распределении обязанностей между членами редакции, и о своих работах для журнала. О Краевском Боткин отзывается в этом своем письме в тоне насмешливом и не слишком доброжелательном: ‘Краевский оставлен всеми и желтеет от злости. Конкуренция явилась страшная. Краевский дает большие деньги за малейшую статью с литературным именем. Это все наделало появление ‘Современника’. В следующем письме от 26 ноября Боткин настойчиво просит Анненкова ‘не забыть, что ‘Современник’ жаждет Ваших писем из Парижа и из иных стран…’.
Однако есть основания предполагать, что далеко не все в современниковских делах было по душе Боткину. Из дальнейшего будет видно, что именно от него полученная информация повела к резким нападкам некоторых членов московского кружка на Некрасова. Вообще отношения Боткина с Некрасовым в этот его приезд, повидимому, были не слишком приязненными. Об этом можно догадываться по некоторым, правда, не очень определенным намекам в январских и февральских письмах Белинского к Боткину, уехавшему из Петербурга в Москву на место своего постоянного жительства. Так, в письме от 29 января, сожалея, что переезд Боткина ‘в Питер окончательно рушился’ (имелось в виду с переездом Боткина в Петербург привлечь его к постоянному участию в редакционном кружке ‘Современника’), но признавая в то же время выставленные Боткиным причины невозможности переезда ‘неоспоримыми’, Белинский не согласен был только с ‘последней’ причиной. ‘Тебе на Некрасова, — убеждал он Боткина, — и не нужно было бы иметь никакого влияния. Выбор статей уже по одному тому зависел бы только от одного тебя и всего менее от Некрасова, что ты, в случае спора, всегда мог сказать: ‘Ну, так выбирайте сами’. И ты здесь скорее имел бы дело со мною, чем с Некрасовым, даже скорее с Панаевым, который знает по-французски, нежели с Некрасовым, который в этом случае человек безгласный. И потому взаимное ваше друг к другу недоверие, которое ты предполагаешь существующим между тобою и Некрасовым, тут вовсе не причина’.
Однако убедить Боткина Белинскому не удалось, и Боткин в ответном, не дошедшем до нас, письме сослался, повидимому, на какой-то разговор с Некрасовым. Белинский, тем не менее, продолжал стоять на своем. ‘О твоем разговоре с Некрасовым, — читаем в его письме от 7 февраля, — не знаю, что сказать. Может быть ты и прав, но еще больше может быть, что неправ. Ты немножко сюсцентибелен и, под влиянием разродившейся недоверчивости, мог увидеть то, чего и не было, а Некрасов страшно угловат, и его надо знать, да знать, чтобы иногда действительно не принять за мерзость то, в чем никакой мерзости нет. По крайней мере, я ручаюсь за то, что Некрасов слишком умен для того, чтобы не ценить такого сотрудника, как ты. В последнее время он надоел мне толками о тебе. Так как я давно чувствовал, что тут толку не будет, то и не знаю, что ему говорить. Тяжело быть посредником между людьми…’ Последняя фраза свидетельствует о том, что ‘недоверчивость’, воцарившаяся между Боткиным и Некрасовым, была весьма неприятна Белинскому. Если бы последний имел хотя бы некоторое понятие, какую двусмысленную в отношении ‘Современника’ позицию оказался вскоре способным занять Боткин, едва ли он проявил бы такую настойчивость, убеждая его переехать в Петербург. В нашем распоряжении имеются относящиеся как раз к весне 1847 г. письма Боткина к Краевскому (см. приложение к ‘Отчету Публичной Библиотеки за 1889 г,’). Из них с несомненностью вытекает, что Боткин считал себя гораздо ближе ‘Отеч. Запискам’, чем ‘Современнику’. Так, в письме от 4 марта, отклоняя предложение Краевского переехать в Петербург и принять ближайшее участие в его журнале, он пишет: ‘Нет, Андрей Александрович, неудобно мне переехать в Петербург, и, хотя, скажу Вам откровенно, мне было и от других подобное предложение, я считал прямо, что если бы мне было возможно переехать в Петербург, я без сомнения выбрал бы Краевского…’ Трудно поверить, чтобы Боткин на самом деле решился бы нечто подобное заявить в глаза Белинскому, рискуя тем самым навлечь яростное негодование с его стороны. Тем не менее, едва ли он лгал, столь недвусмысленно говоря о своем предпочтении ‘Отеч. Записок’ ‘Современнику’.
В том же письме, несколькими строчками ниже читаем: ‘Ваши два первые номера положительно хороши… Наши друзья (курсив Боткина) вредят себе больше тоном зависти, который просвечивает у них беспрестанно, об этом уже было писано им отсюда и не мною: я не считал себя в праве критиковать журнал, к которому до сих пор не вижу причин иметь симпатию’ (sic!!). В следующем письме (от 3 апреля) наряду с утверждением, что ‘Отеч. Записки’ в 1847 г. ‘не только не стали хуже, но лучше’, содержится уже приведенное выше мнение Боткина о том, что Белинский исписался, что его ‘литературное поприще покончено’. Кроме того из этого, равно как из следующего письма Боткина явствует, что он, по поручению Краевского, вербовал сотрудников для ‘Отеч. Записок’, обращаясь как раз к тем лицам, например, к историку Соловьеву, в привлечении которых был заинтересован и ‘Современник’. Из письма от 7 марта видно, что Боткин, действуя в интересах Краевского, убеждал Соловьева не смущаться уже данным редакции ‘Современника’ обещанием и для постоянного сотрудничества избрать один журнал, т. е. ‘Отеч. Записки’. После всего этого уже не покажется удивительным, что в одном из апрельских писем к Краевскому Боткин, имея в виду свою роль в борьбе ‘Современника’ с ‘Отеч. Записками’, прямо заявляет: ‘Если я чему-либо рад был по приезде в Москву, тагк это произведению реакции между моими московскими друзьями (т. е. реакции в их отношении к ‘Современнику’. Б. Е.-М.), и я доволен тем, что успел в этой реакции, тем более доволен, что я поступал добросовестно и вследствие моего чувства и убеждения’. Характерно, что свое недоброжелательное отношение к ‘Современнику’ Боткин подчеркивает и в позднейших письмах к Краевскому. Так, в письме от 9 февраля 1349 г. он сообщает, что посылает Краевскому пьесу Тургенева, которую он добыл от Щепкина, бывшего в недоумении, куда ее послать — в ‘Современник’ или в ‘Отеч. Записки’. На следующий день в новом письме к Краевскому Боткин предлагая ему сотрудничество Евг. Корша, который готов был взять на себя рецензирование исторических сочинений, добавляет: ‘С ‘Современником’ по этой части нечего связываться, — этот народ так же мало думает о дельности своего журнала, как вы о сапогах’.
Поведение Боткина, позволяющее говорить о двуличности, возведенной в своего рода систему, вызывалось не только нежеланием рвать с солидным, имеющим прочную материальную базу журналам Краевского, не только недоверчивым отношением к личности Некрасова, в основе его лежало также и убеждение, что Белинский очень мало выиграл, перейдя в ‘Современник’: и здесь он попал в зависимое (от хозяев) положение, и здесь остался таким же сотрудником на жалованья, каким был в ‘Отеч. Записках’. А потому Боткин отнюдь не имел никаких побудительных причин предпочитать ‘Современник’ ‘Отеч. Запискам’. Более того, ‘Отеч. Записки’, в виду его старых связей с этим журналом, возбуждали с его стороны несравненно большие симпатии. Так рассуждать для Боткина было и естественно, и законно. Однако это ни в малой мере не оправдывает его двойной игры, с разительными примерами которой мы только что познакомились.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Вскоре произошли события, которые, казалось бы, целиком и полностью подтверждали правильность отношения Боткина к ‘Современнику’. Мы имеем в виду расхождение Белинского с Некрасовым и Панаевым по вопросу о формах участия Белинского в ‘Современнике’. В цитированном выше январском письме Белинского к Боткину содержится указание, что его (Белинского) ‘условия с ‘Современником’ будут сделаны по выходе 2-й книжки’. ‘У самого Некрасова, — добавляет Белинский как бы в пояснение, — не сделано еще с Панаевым никаких условий. Я думал иначе, и это-то взволновало меня’. И, действительно, около середины февраля ожидаемый Белинским разговор с Некрасовым состоялся О нем и его результатах рассказали оба его участника в своих письмах к Тургеневу, находившемуся в то время за границей.
Первым по времени является письмо Некрасова от 15 февраля 1847 г. ‘Я было предложил ему условие, которое обеспечивало ему, при хорошем ходе журнала, — пишет здесь Некрасов, — кроме жалованья, до 5000 ассигнациями ежегодно во все продолжение времени, пока издается нами журнал, хотя бы почему-либо он и оставил у нас работу. Но он, — странный человек, — сказал, что для него будет лучше постепенное увеличение штаты за его труды по мере успехов журнала, и на этом порешили. Впрочем, скажу Вам, что при этом он не обнаруживал и тени неудовольствия, и вообще, кажется, по этой части он теперь спокоен. На поездку за границу он решился, когда я объявил ему, что жалованье за полгода, которые он проездит, все-таки будет выдано ему, и в самом деле без этого он не мог бы ехать’.
Гораздо пространнее излагает свое объяснение с Некрасовым сам Белинский в письме к тому же адресату от 19 февраля:
…’При объяснении со много он был не хорош: кашлял, заикался, говорил, что на то, чего я желаю, он, кажется, для моей же пользы, согласиться никак не может, по причинам, которые сейчас же объяснит, и по причинам, которых мне не может сказать. Я отвечал, что не хочу знать никаких причин, и сказал мои условия. Ом повеселел и теперь при свидании протягивает мне обе руки, — видно, что доволен мною вполне, бедняк! По тону моего письма Вы можете видеть ясно, что я не в бешенстве и не в преувеличении. Я любил его, так любил, что мне и теперь иногда то жалко его, то досадно на него за него, а не за себя. Но мне трудно переболеть внутренним разрывом с человеком, а потом ничего. Природа мало дала мне способности ненавидеть за лично нанесенные мне несправедливости, я скорее способен возненавидеть человека за разность убеждений или за недостатки и пороки, вовсе для меня лично безвредные. Я и теперь высоко ценю Некрасова за его богатую натуру и даровитость, но, тем не менее, он в моих глазах — человек, у которого будет капитал, который будет богат, а я знаю, как это делается. Вот уже начал с меня. По довольно об этом. Да, чуть было не забыл: так как Толстой, вместо денег, прислал им только вексель, и то на половинную сумму, и когда уже и в деньгах-то журнал почти не нуждался, то он и отстранен от всякого участия в ‘Современнике’, а вексель ему возвращен. Стало быть, Некрасов отстранит меня от равного с ним значения в отношении к ‘Современнику’ даже не потому, что 1/4 меньше 1/3, потому, что 1/3 меньше 1/2… Расчет простой и верный. ‘Еще слово: если вы не хотите поступить со мною как враг, ни слова об этом никому, Некрасову всего менее. Подобное дело и лично распутать нельзя (но вы уже и испытали на себе), а переписка только еще больше запутает его, и всех больше потерплю тут я, разумеется…’
Та часть приведенного отрывка, в которой упоминается Толстой, нуждается в расшифровке. Белинский хочет сказать, что пока Толстой оставался дольщиком ‘Современника’, то с привлечением в число дольщиков его, Белинского, доля каждого из трех основных дольщиков (Панаев, Некрасов, Толстой) уменьшилась бы с 1/3 до 1/4 общей суммы, с устранением же из числа дольщиков Толстого и невключением в дольщики Белинского, доля Некрасова определилась уже не в 1/4, даже не 1/3, а в 1/2.
Таким образом, расхождение Некрасова и Белинского было вызвано отказом первого предоставить второму право на равную с ним и Панаевым долю участия в доходах журнала, т. е. считать себя таким же ‘хозяином’ дела, каковыми являлись Некрасов и Панаев. В одном из позднейших писем своих к Салтыкову-Щедрину, написанием специально с целью осветить свою роль в конфликте с Белинским, Некрасов так именно разъясняет причину расхождения между ними. ‘В начале 1847 г. он предложил мне, чтобы я ему дал в доход журнала 3-ю долю. Я на это не согласился, как мне было ни тяжело ему отказывать…’ После того, как вопрос о вхождении Белинского в число дольщиков был разрешен в отрицательном смысле, переговоры его с Некрасовым, судя по цитированным письмам их обоих к Тургеневу, быстро и без всяких трений были закончены. Белинскому за его работу в ‘Современнике’ было назначено определенное жалованье. Некрасов же и Панаев остались единственными дольщиками журнала. Плетнева и Никитенку, получавших некоторый процент с каждого подписчика, после того, как число подписчиков превысило определенную норму, дольщиками в том смысле, в каком ими являлись Некрасов и Панаев, считать, конечно, невозможно.
Вчитываясь в рассказ Некрасова об его объяснении с Белинским, приходится заключить, что Некрасов в такой мере был уверен в своей правоте, что ему, повидимому, и в голову не приходило, что Белинский может остаться серьезно и глубоко недовольным исходом дела. Письмо же Белинского к Тургеневу позволяет утверждать, что Белинский был не просто оскорблен, а оскорблен, так сказать, в лучших своих чувствах, так как ему пришлось разочароваться в человеке, которого он очень любил и привык считать одним из наиболее близких себе людей. Нельзя не подивиться после этого выдержке и самообладанию, проявленным им в разговоре с Некрасовым и помешавшим последнему заметить его недовольство.
Однако имел ли Белинский основания чувствовать себя недовольным? На первый взгляд ответ на этот вопрос не представляет никаких затруднений. ‘Новый журнал’ затевался в значительной степени ради Белинского, общепризнанного главы того литературного направления, которое до его ухода проводилось ‘Отеч. Записками’ и которое призван был проводить ‘Современник’. И вдруг Белинский оказался в этом самом журнале низведенным до положения ‘наемника’. Ненормальность такого решения вопроса очевидна. Неудивительно, что под впечатлением этого факта целый ряд писавших о нем критиков и историков литературы сурово осудил Некрасова, видя в нем главного виновника учиненной в отношений Белинского несправедливости. Проф. С. А. Венгеров на страницах брокгаузовской энциклопедии не усомнился возгласить: ‘Белинский очутился в ‘Современнике’ таким же журнальным чернорабочим, каким был у Краевского’. Р. В. Иванов-Разумник, в свою очередь, находил, что в неприглашении Белинского в редакторы и дольщики ‘Современника’ ‘главную и в некоторых случаях некрасивую роль сыграл Некрасов’ (‘Собрание сочинений’ Белинского, СПБ., 1911 г., т. I, стр. CIV). Еще резче ставил вопрос В. 0. Резанов, вообще говоря, очень сочувственно относящийся и к поэзии, и к личности Некрасова. ‘Из упреков настоящих, — пишет он (см. ‘Новое Время’, 1902 г. 24 декабря), — на нем лежит только один: отношения к Белинскому, жесткие, своекорыстные. Это темное пятно, не суживающееся от времени… Это заметно и навсегда так останется…’
Итак, три видных литературных деятеля — маститый профессор, критик, публицист — расценивают интересующий нас эпизод как ‘темное пятно’ на памяти Некрасова и притом такое, которое никогда не удастся смыть с нее. Мы позволяем себе думать, что утверждение это в основе своей ошибочно, однако упрекать за допущенную Ошибку названных писателей не решаемся, ибо в их распоряжении не было всех тех документов, которые посчастливилось розыскать нам,— не было по вине самого Некрасова,..
Из этих документов наиболее важными являются четыре черновика письма Некрасова к Салтыкову-Щедрину, относящиеся к маю 1869 г. Происхождение их таково. В 1869 г. Тургенев напечатал на страницах ‘Вестника Европы’ (No 4) свои воспоминания о Белинском. В них он прямо заявлял, что Белинский был ‘постепенно и очень искусно устранен от журнала, который был создан собственно для него’, и, ‘вместо хозяйского места, на которое имел полное право, занял место… наемника’. {Это же именно выражение употреблено и Кавелиным в его воспоминаниях о Белинском: ‘Каким образом Белинский оказался наемником на жалованьи,— этого фокуса мы понять не могли, следует оговорить, что и Тургенев и Кавелин ошибочно употребляют вместо слова ‘наемник’ — ‘наемщик’.} В подтверждение Тургенев цитировал отрывки из двух писем Белинского к себе: из письма от 19 февраля 1847 г. и из письма от 1 марта.
Из первого письма Тургеневу нами уже была приведена цитата, содержащая рассказ Белинского об объяснении его с Некрасовым по вопросу о его роли в ‘Современнике’. Что касается второго письма Белинского (от 1 марта), то из него Тургеневым была напечатана лишь та его часть, где Белинский оправдывает поведение Некрасова тем обоюдоострым соображением, что Некрасов, как человек, выросший в ‘грязной положительности’, не дорос до понятия о ‘высшем праве’, которое исповедывалось прочими членами кружка, другая же часть письма Белинского, в которой он, полемизируя против своего прежнего отзыва, доказывает, что Некрасов никогда не будет капиталистом и что между ним и Краевским нет ни малейшего сходства (см. Белинский, ‘Письма’, т. III, стр. 189—190), Тургеневым была оставлена под спудом…
Оставленное под спудом могло значительно ослабить впечатление от опубликованных Тургеневым отрывков, но так как содержание ею никому не было известно, то в глазах всей читающей публики статья Тургенева в ‘Вестнике Европы’ была воспринята как попытка гласного дезонорирования Некрасова, к тому же попытка, солидно обоснованная. Впечатление от этого выпада Тургенева против Некрасова усугублялось тем, что Тургенев, сознательно или бессознательно, выбрал для него чрезвычайно удобный момент. Только что (в марте месяце) вышла из печати брошюра М. А. Антоновича и Ю. Г. Жуковского ‘Материалы для характеристики современной русской литературы’, в которой эти бывшие сотрудники ‘Современника’ доказывали, что вся не только журнальная, но и поэтическая деятельность Некрасова имеет лишь одну цель — наживу, ради наживы Некрасов способен решительно на все — на ложь, на лицемерие, на отречение от своих друзей и единомышленников, как, например, это было с Чернышевским, на подблюдные песни (намек на стихотворение Некрасова в честь гр. Муравьева, прочтенное на обеде в Английском клубе) и т. д., если Некрасов до сих пор прикидывался либералом, то только потому, что публика охотно шла на либеральные приманки, в действительности же к либерализму он так же глубоко равнодушен, как и ко всякому другому направлению, зато он очень и очень неравнодушен к возможности обогащаться, в этих и только в этих целях он воссоединился ныне со своим всегдашним антагонистом Краевским и вошел в редакцию всегда враждовавших с ‘Современником’ ‘Отеч. Записок’.
Вопрос был поставлен Антоновичем и Жуковским так, что Некрасову очень трудно было оправдаться. Единственным способом оправдаться было бы заявить, что он искренно предан тем идеям, которые уже столько лет проповедывались им и на страницах ‘Современника’, и в его стихах. В распоряжении Некрасова было достаточно фактов, чтобы подтвердить подобное заявление. Недаром Антонович, особенно резко нападавший на него в ‘Материалах’, впоследствии принужден был гласно признать свою неправоту в отношении его. Однако, если бы Некрасов вздумал заявить о своей верности прежнему знамени, то правительство, недавно задушившее ‘Современник’, не постеснялось бы подобным же образом расправиться и. с ‘Отеч. Записками’. Рисковать же судьбой ‘Отеч. Записок’ Некрасов, по соображениям идейного порядка, не мог. В результате ему ничего не оставалось, как молчать, а молчание при подобных обстоятельствах расценивается как невозможность защищать себя ‘Нечего ему сказать в свою защиту, вот он и молчит’, — таково обычное рассуждение в этих случаях. Некрасов не мог не сознавать, что, отказываясь от возражения своим обвинителям, ои ставит себя в весьма невыгодное положение и дает новое оружие в руки своих многочисленных недоброжелателей. Нелегко ему это было (см. в ‘Воспоминаниях’ Н. К. Михайловского рассказ о невыразимо тяжелом душевном состоянии Некрасова в эти дни), но все же он решился молчать.
И вот, в этот столь критический для него момент он подвергается нападению с совершенно другого фланга. Только что молодые сотрудники ‘Современника’, из рядов недавних нигилистов, обрушили на его голову ряд тягчайших упреков, а теперь к ним на помощь спешит старый сотрудник ‘Современника’, известный своим отрицательным отношением к нигилизму, когда-то его интимнейший друг, и обвиняет его, да еще устами Белинского, в не менее тяжких проступках. Антонович с Жуковским утверждали, что он предательски вел себя в отношении вождя шестидесятников — Чернышевского.. Тургенев же обличал его в эксплоатации вождя лучшей части поколения 40-х годов — Белинского.
Создавалось действительно крайне тягостное положение. Некрасов, бывший в это время за границей, решается оправдаться хотя бы в глазах писателя, который из окружавшей его литературной братии выделялся и размерами своего художественного, истинно великого дарования, и своим нравственным авторитетом, к тому же этот писатель стоял с- ним у кормила одного и того же журнала… Мы имеем в виду Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Четыре раза принимался Некрасов за письмо к нему, целью которого было разъяснить обстоятельства, вызвавшие невключение Белинского в число дольщиков ‘Современника’, и четыре раза откладывал перо в сторону, не закончив своего объяснения. Быть может, ему действительно нечего было сказать? Это предположение отпадает, как только мы ознакомимся с текстом четырех набросков его письма к Салтыкову. Основания, на которых ему возможно было бы построить свою реабилитацию, у него безусловно были, и все же перо валилось у него из рук. Очевидно, самая необходимость оправдываться, доказывать, что он не столь корыстолюбивый и дурной человек, как это могло показаться при чтении воспоминаний Тургенева, была для него непереносимо тяжела. Нам припоминается одна из наших бесед с Александром Ипполитовичем Панаевым, сыном Ипполита Александровича Панаева, в течение многих лет заведывавшего конторой ‘Современника’. Александр Ипполитович отчетливо помнил несколько случаев, когда его отец настойчиво убеждал Некрасова выступить с документальным опровержением (соответствующие документы {Впоследствии эти документы были найдены и проработаны нами в статье ‘Практичность Некрасова в освещении цифровых и документальных данных’ (‘Вестник Европы’, 1915 No 1, разрушившей легенду об эксплоататорских тенденциях Некрасова в отношении сотрудников его журналов.} тщательно сберегались им) распространявшихся его недоброжелателями, например, Николаем Успенским, клевет о том, что он обсчитывает своих сотрудников и т. д. Однако, несмотря на все убеждения Панаева, горячившегося, в возбуждении бегавшего по комнате, Некрасов ни за что не соглашался на это, упрямо повторяя слова из своего стихотворения: ‘Как умрем, кто-нибудь и о нас проболтается добрым словцом’.
Два вышеупомянутых черновика письма к Салтыкову давно уже известны (правда, не как черновики письма к Салтыкову), так как их ввел Скабичевский в текст своей биографии Некрасова, над которой работал непосредственно после смерти поэта, два других впервые были напечатаны в нашей недавней книге ‘Некрасов и его современники’ (‘Федерация’, 1930 г.) в главе ‘Некрасов и Белинский’. Не видя поэтому необходимости во введении этих четырех -черновиков в основной текст настоящей работы, ограничимся суммированием тех мотивов, которые приводит в них Некрасов в объяснение своего, образа действий:
1. Включение Белинского в число ‘дольщиков’ поставило бы его в ‘фальшивое’ положение, ибо при его материальной необеспеченности он не только не имел бы возможности пополнять кассу убыточного покамест предприятия своими взносами (‘долей’), но вынужден был бы брать из этой кассы себе на прожитье.
2. Включение Белинского, дни которого были уже сочтены, в дольщики повело бы к тому, что после его смерти издатели оказались бы юридически связанными с его наследниками, людьми, чуждыми литературе, что во многих отношениях было бы для них неудобно и нежелательно.
3. Включение Белинского в дольщики зависело не только от Некрасова, но и в еще большей степени от Панаева, так как ‘Современник’ издавался, главным образом, на деньги Панаева, и контракт с Плетневым, являвшийся единственной юридической базой всего этого начинания, был заключен на имя Панаева, без всякого упоминания имени Некрасова, Панаев же был против включения Белинского в дольщики.
4. Вели бы даже было возможно включение Белинского в число дольщиков, ценою принесения в жертву интересов Некрасова, то Некрасов не чувствовал себя способным на это, слишком тяжело далась ему восьмилетняя борьба с нуждой и бедностью.
5. ‘Белинский понимал это’, и потому, в конце концов, того ‘внутреннего разрыва’ с Некрасовым, о котором он говорит в письме Тургеневу, не произошло: Некрасов имел основания думать, что Белинский и после описываемого инцидента не перестал относиться к нему с искренним расположением.
Из приведенных нами пяти пунктов наиболее серьезными представляются первые два. В самом деле, разве не было бы до крайности фальшивым положение ‘дольщика’, если он, вместо внесения ‘доли’ в кассу журнала, берет и берет деньги из кассы журнала, который и без того не сводит концов с концами? И естественным является вопрос, как чувствовал бы себя Белинский при его исключительной щепетильности, очутившись в положении такого горе-дольщика? А разве невызывавшее никаких сомнений приближение смерти Белинского, которое привело бы к тому, что права на его долю в ‘Современнике’ перешли бы к его наследникам, не было достаточным мотивом, побуждавшим издателей ‘Современника’ соблюдать в данном вопросе особую осторожность? Ведь если им не могли не быть дороги интересы Белинского, то не менее им были дороги интересы самого дела. А эти последние неминуемо бы пострадали, если бы в числе дольщиков журнала появились лица, чуждые литературе и по своим личным свойствам не располагавшие к совместной работе и денежным счетам с ними.
Все эти соображения имели бы очень относительное значение, если бы Некрасов не исполнил того, что обещал Белинскому в одном из писем к нему, писанных осенью 1846 г. (см. Белинский, ‘Письма’, т. III, стр. 359), а именно: ‘мы предложим вам условия {Самое выражение ‘мы предложим условия’ доказывает, что Некрасов, начиная дело, отнюдь не имел в виду, что Белинский будет его ‘дольщиком’ и, не скрывая этого от Белинского, говорил не о ‘доле’ а об ‘условиях’.} самые лучшие, какие только в наших средствах’, — во-первых, и ‘работой также Вы слишком обременены не будете, ибо мы будем Вам помогать по мере сил’, — во-вторых. У нас есть документальные доказательства того, что Некрасов на сто, можно сказать, процентов выполнил свое обещание: это — его письмо к Боткину, а также письма самого Белинского, посвященные этому вопросу.
В начале апреля 1847 г. Боткин обратился с письмом к Некрасову, в котором запрашивал его, не сможет ли он часть своего долга Герценам отдать Белинскому, чтобы облегчить для него выезд за границу. Ставя вопрос подобным образом, Боткин, очевидно, уже заручился согласием Герценов на подобное обращение к Некрасову. Находящееся в нашем распоряжении письмо Некрасова к Боткину представляет собою ответ на запрос Боткина.

’11 апреля (пошлется завтра СПБ).

‘Сегодня я получил ваше письмо, Василий Петрович, и спешу отвечать на него.
‘Я почитал это дело, о котором Вы меня спрашиваете, давно конченным, — ибо не только слышал этот вопрос от Белинского, но даже читал ваше письмо, в котором вы поручаете ему спросить меня: заплачу ли я ему 300 руб. сер. из Герцена денег.
‘Вот что я ему отвечал тогда: ‘Я не могу дать Вал больше той суммы, которую я Вам обещал (а обещал я ему от трех до четырех тысяч к тем семи с лишним тысячам, которые он уже мне должен по журналу), что же касается до того, будете ли Вы считать ту сумму всю полученною от меня или 300 руб. сер. из нее отнесете на счет Герцена, — делайте, как Вам выгоднее’.
‘Если бы Герцен поручил мне передать Белинскому не 1000 руб., а все четыре тысячи, которые я Герцену должен, — то и тогда я мог бы сказать, что эти деньги мною Белинскому все заплачены, потому что в прошлом и нынешнем году забрано Белинским у меня 2884 руб. 57 коп., т. е. десять тысяч девяносто шесть рублей ассигнациями, а между тем заработано им, считая за 4 месяца, 2666 руб. асс., да получено нами от него статей из Альманаха по большей мере на 1500 руб. асс.,— всего 4166 руб. асс., — стало быть, по сие время он должен мне пять тысяч девятьсот тридцать руб. асс. Надеюсь, что после этого расчета мне нечего отвечать на Ваш вопрос.
‘Но положение Белинского заставляет меня войти в подробности, касающиеся лично до него, которые Вам, как человеку, принимающему в нем участие, нужно знать. Дело касается того, с чем он поедет за границу и что оставит своему семейству.
‘Когда он решился ехать за границу, я обещал ему от трех до четырех тысяч, но из этих денег он уже забрал у меня две тысячи пятьсот рублей в последние полтора месяца и, что еще важнее, я знаю, что этих денег, у него уж нет, самое большое, что я могу’ еще дать ему, — это полторы тысячи (300 руб. сер. из них я зачту за Герцена, а остальные приложу к долгу Белинского).
‘Итак, вот все, что он может иметь здесь. Вы сами эти дела знаете и поверите мне, что дать теперь больше у меня нет никакой возможности: на издание журнала нужно нам, по меньшей мере, 32 тыс. руб. сер., — собрали мы по подписке менее ста тысяч асс., и слишком десятую долю из этого сбора забрал у меня один Белинский. Это значительно запутало наши дела, и я должен прибегать ко всевозможным изворотам и ограничениям издержек, чтобы к концу года не пришлось плохо. Положение мое в настоящее время мучительно: с одной стороны, мне тяжело отказывать Белинскому (и я до сей минуты ни разу не отказывал), а, с другой стороны, на мне лежит очень большая ответственность, — Вы это знаете.
‘Во всяком случае, если будете писать к Герцену, то потрудитесь сказать ему, что 300 руб. сер. Белинскому мною заплачены, еще по просьбе Герцена выдал я г-ну Захарьину 60 руб. сер., и выдам еще 90 руб. сер., — все это составит 450 руб. сер., и более в нынешнем году я заплатить Герцену не могу и прошу его уплату остальных денег подождать за мною до следующего года.
‘До свидания. Сильно Вам кланяюсь и от души желаю, чтобы здоровье Ваше поправилось и чтобы ‘Испанские письма’ подвинулись. Напишите мне, если будете так добры, — что Вы думаете о положении Белинского, не придумаете ли какой полезной для него меры, — и посоветуйте мне что-нибудь в этом случае. Честью Вас уверяю, что я делаю и готов сделать для Белинского все, что могу.

Весь Ваш Некрасов’.

Отнюдь не рискуя подвергнуться упреку в недостатке объективности/мы в праве, на оснований фактических и цифровых данных этого письма, утверждать,. что в последних словах Некрасова нет преувеличения. Несмотря на тяжесть расходов по журналу, он к 12 апреля, т. е. по истечении менее чем трех с половиной месяцев с начала первого года его издания, выплатил Белинскому 10 000 руб., иначе говоря, свыше десятой части всех денег., собранных с подписчиков, причем из этой суммы около трех пятых было дано им Белинскому заимообразно. Кроме того Некрасов соглашался дать Белинскому на поездку за границу еще 1500 руб. Язык мертвых цифр бывает в иных случаях самым выразительным. Можно ли после приведенных цифровых данных говорить об эксплоатации Белинского Некрасовым, об утеснении его как сотрудника?..
Немаловажным доказательством того, что в данном случае поведение Некрасова не заслуживало ни той отрицательной оценки, которая содержится в письме Белинского Тургеневу от 19 февраля, ни, тем более, тех суровых приговоров, которые были произнесены впоследствии Венгеровым, Ивановым-Разумником и Розановым, — является тот факт, что отношение самого Белинского к образу действий Некрасова с течением времени значительно переменилось и переменилось в лучшую сторону. По крайней мере, он сам говорит об этом с достаточной определенностью в новом письме к Тургеневу (от 1 марта), о котором уже упоминалось выше. Затем и Некрасов в третьем и четвертом черновиках письма к Салтыкову утверждает, что через несколько дней после первого разговора его. с Белинским последовал второй разговор, во время которого Белинский высказал ‘горячо и более резко, чем в письмах к Тургеневу, свое неудовольствие’, не преминув упомянуть и о своем внутреннем разрыве с Некрасовым и Панаевым. Однако объяснения, представленные ему двумя последними, очевидно, были признаны им более или менее удовлетворительными. Результатом этого явилось ‘второе письмо к Тургеневу, в значительной доле уничтожающее первое’.
Характерно, что непосредственным поводом к информации Белинским Тургенева о его переговорах с Некрасовым послужили нападки на Некрасова московских приятелей Белинского. А эти нападки, прежде всего, были вызваны тем, что им пришлось услышать о современниковских делах от только что возвратившегося из Петербурга Боткина. В письме к Тургеневу от 19 февраля Белинский прямо говорит об этом: ‘Признаться, я и не хотел было распространяться с вами об этой материи, но полученное мною от Кавелина письмо решило меня познакомить вас с положением дел. Кавелин пишет, что Боткин им все рассказал, что Некрасов в их глазах тот же Краевский, а ‘Современник’ то же, что и ‘Отеч. Записки’, а потому он, Кавелин, будет писать (для денег) и в том и в другом журнале. Мало этого: выдумал ой, что по No 5 ‘Современника’ видно, что это журнал положительно подлый, и указал на две мои статьи, которые он считает принадлежащими Некрасову… Все это глупо, и я отделал его, как следует, в письме на 4 1/2 больших почтовых листах. Но касательно главного пункта я мог только просить его, (что, так как это дело ко мне ближе, чем к кому-нибудь, и я, так сказать, его хозяин, — чтобы он лучше захотел видеть меня простым сотрудником и работником ‘Современника’, нежели без куска хлеба, и потому, не обращая внимания на Панаева и Некрасова, думая о них, как угодно, по-прежнему усердствовал бы к журналу, не подрывал бы его успех и не ссорил меня с его хозяевами…’
И не один Кавелин проявлял свое негодование по поводу положения вещей в ‘Современнике’. ‘Еще прежде Панаев получил от Кетчера ругательное письмо, которого не показал Некрасову’. Таким образом, в письме Белинского хотя и содержится полемика с Кавелиным, а через его голову с Боткиным и Кетчером, однако, эта полемика не распространяется на ‘главный пункт’, под которым Белинский разумеет невключение его в число дольщиков ‘Современника’. Если он все же просил Кавелина ‘усердствовать’ в отношении журнала, то не потому, чтобы Некрасов с Панаевым этого заслуживали, а лютому, что неуспех ‘Современника’ или же вызванная агрессивным поведением ‘москвичей’ ссора его с хозяевами журнала могут оставить его ‘без куска хлеба’.
Впрочем, по его мнению, в своей неприязни к Некрасову ‘москвичи’ заходят очень далеко: исходя из его образа действий в отношении его, Белинского, они готовы считать Некрасова вообще бесчестным человеком, ‘и теперь, кто ии сплетет им про него нелепицу, что он, например, что-нибудь украл или сделал другую гадость,— они всему поверят’. С такой низкой оценкой нравственных свойств Некрасова Белинский и в. это время, под непосредственным впечатлением их объяснений, никоим образом не мог согласиться. А в следующем письме к Тургеневу от 1 марта он уже говорит о честности и добросовестности Некрасова, доказывая, что между ним и Краевским нет ничего общего. Однако здесь же он обвиняет Некрасова в ‘лени, апатии, которые могут самым пагубным образом отразиться на журнале’. ‘Я теперь, не шутя, грущу, — заявляет Белинский,— что Краевский — такая скотина и стервец, с которым нельзя иметь дела, и что поэтому я верное променял на неверное. Сердце мое говорит мне: ‘затея кончится вздором…’ Едва ли можно сомневаться, что и ‘апатия’ Некрасова, и неверие Белинского в дело, к которому еще недавно он относился с таким энтузиазмом, в значительной степени явились результатом тех тяжелых душевных переживаний, которые неминуемо должен был принести за собой их конфликт по вопросу о вхождении Белинского в число дольщиков журнала.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Как ни трудно было и Белинскому, и Некрасову превозмочь свои настроения, но интересы дела властно этого требовали, и успех ‘Современника’, несмотря на мрачные предсказания Белинского, неуклонно возрастал. Он настолько определился к весне 1847 г., что даже отъезд Белинского за границу и временное прекращение его сотрудничества {Следует подчеркнуть, что прекращение сотрудничества не лишило Белинского его жалованья по ‘Современнику’. В письме Белинского к Боткину от 17 марта мы читаем: ‘Я спросил Некрасова, мог ли бы я удержать мое жалованье в случае поездки за границу, и он ответил утвердительно и даже советовал ехать непременно, обещая, что, несмотря на то, что я много забрал вперед, жена моя в мое отсутствие может брать у них, сколько ей нужно. Это изменяет дело, и, если ты в состоянии достать 2500 руб., я буду собираться ехать не шутя…’}, не могли его (успех) поколебать. Приблизительно за месяц до своего отъезда в Силезию Белинский писал Боткину (от 15—17 марта), что ‘Современник’ нравственно процветает, т. е. авторитет его велик, в Питере на него смотрят как на первый, т. е. лучший русский журнал. Об ‘Отеч. Записках’ и ‘Библиотеке для Чтения’ никто не говорит’… Этим, по выражению того же Белинского, ‘небывалым и неслыханным успехом’ ‘Современниц’ был обязан как своему направлению, так и умелому редакционному руководству и активному участию писателей западнического лагеря. Незабудем, что, как ни велико было недовольство ‘москвичей’ Некрасовым, все же никто из них не прекратил своего сотрудничества в ‘Современнике’. Конечно, если бы их сотрудничество в ‘Современнике’ было исключительным, как того добивались Некрасов с Панаевым, и они не делили своих работ между ‘Современником’ и ‘Отеч. Записками’, то положение первого было бы еще более выигрышным, а успех еще более значительным. В редакции ‘Современника’ это очень хорошо сознавали, и главным мотивом поездки Некрасова в Москву, предпринятой летом 1847 г., являлось стремление, во что бы то ни стало, укрепить связи ‘москвичей’ с ‘Современником’. О результате этой поездки Некрасов подробно сообщал Белинскому (в письме от 24 июня), проживавшему в то время в Зальцбрунне:
‘…Был я в Москве, чтобы Вы поняли силу этой поездки, расскажу Вам анекдот: Краевский приехал в Москву позже меня четырьмя днями, в этот самый день я давал обед московским сотрудникам. Боткин с Галаховым берут шляпы и идут. — Куда? — На обед к Некрасову,— отвечает Боткин. — А разве Некрасов здесь? — спрашивает Краевский. — Здесь, — отвечает Боткин. — Он меня предупредил! — восклицает Краевский, а Боткин клянется, что в этом восклицании слышались рыдания и проклятия. И, действительно, было о чем пожалеть ему: Боткин был в это время уже, так сказать, законтрактован мною для ‘Современника’, Кавелин, которому еще прежде Краевский предлагал взять на себя редакцию и составление исторических статей для Энциклопедического Лексикона, с помощью моею сосчитал буквы в листе Энциклопедического Лексикона сравнительно с листом ‘Современника’ и не решается меньше взять с листа Энциклопедического Лексикона, как 150 руб. сер., и сверх того 200 руб. сер. за редакцию, а между тем Краевский предлагал ему только по 100 руб. за лист, без всякой платы за редакцию, и, не случись меня, может быть Кавелин и ошибся бы. Вообще поездка моя была полезна для ‘Современника’. Корш пишет нам статью ‘История Венеции’ и взялся составлять статьи об аглицкой литературе. Грановский написал нам статью ‘Валленштейн’ (действительно написал!) и пишет уже другую о проклятых народах, приискал сотрудников для разбора московских книг, имеется в виду много хороших составных статей: дело в том, что Грановский назвал мне много интересных новых книг, о которых мы с Панаевым в Петербурге и во сне не видали,— и вот из них-то поручено составить статьи, редакцию этих статей, понукание к скорейшему их выполнению и пересылку ко мне взял на себя Боткин, и на будущее время обязанность его будет состоять в том, чтобы приискивать в Москве сотрудников и заказывать для нас составные статьи из новых книг иностранных. Важно и то, что я узнал настоящие мысли москвичей о ‘Современнике’.
Хотя, таким образом, поездка Некрасова в Москву была несомненно успешна, однако, осенью 1847 г., приблизительно через месяц с небольшим по возвращении Белинского из-за границы, когда встал вопрос о будущем подписном годе, обнаружились обстоятельства, повидимому, неожиданные для редакции ‘Современника’ и повергшие ее в большое огорчение. В начале ноября вышла очередная книжка ‘Отеч. Записок’, в которой было напечатано объявление о подписке на 1848 г., содержавшее перечень целого ряда статей ‘москвичей’, на исключительное сотрудничество которых ‘Современник’ особенно рассчитывал и, очевидно, имел основания рассчитывать. Некрасов тотчас же написал об этом Кетчеру (от 4 ноября), у которого с Краевским была давняя вражда. {Краевский в такой мере был: восстановлен против Кетчера, что, приехав летом 1846 г, в Москву и остановившись у Боткина, потребовал, чтобы последний предотвратил возможность его встречи с Кетчером (письмо Белинского к Анненкову от 20 ноября 1847 г.)} Белинский же посвятил этому вопросу длиннейшее, в целый печатный лист, письмо к Боткину (от 4—5 ноября), уделив ему также немало внимания в письмах к Анненкову от 20 ноября и к Кавелину от 22 ноября.
‘Скажу тебе, любезный друг, — писал Некрасов Кетчеру,— что объявление в No 11 ‘Отеч. Записок’ (где означены заготовленные статьи многих наших сотрудников, самых капитальных, и на которых основывался перевес нашего журнала) нас чрезвычайно сконфузило. Я еще понемногу креплюсь, но Белинский впал в совершенное уныние, которое в самом деле весьма основательно. Как ни смотри на дело, а ‘Современник’ все-таки находится в соперничествующем отношении к ‘Отеч. Запискам’. Чем же он мог взять верх над ними? Явным перевесом, но перевес этот уничтожен: публика видит теперь, что в ‘Отеч. Записках’ она будет иметь статьи тех же, которых получила бы ж в ‘Современнике’, а между тем к этому еще у ‘Отеч. Записок’ перевес девятилетней хорошей репутации, исправности доказанной, привычки и пр. Ты скажешь, перевес остался в Белинском? Но в нынешнем году у нас статей Белинского почти не было, и, стало быть, в глазах публики и этого перевеса не существует, ибо не имеет она основания думать, что в следующем году Белинский будет деятельнее.
‘Ты еще, может быть, скажешь, что найдутся подписчики и для нас, и для него. Нет, выписывать два журнала с одним направлением и с одинаковыми сотрудниками — не у многих явится охота… Я положительно уверен, что у нас прибудет каких-нибудь сто подписчиков.
‘Между тем, мы в нынешнем году слишком 25 тысяч в убытке (в декабре, после 12-й книжки, я окончу годовой счет и, пожалуй, пришлю тебе копию для подтверждения этого). Надеясь на следующий год, мы тратили без оглядки: мы дали 400 листов вместо 250, мы дали оригинальных листов двумя третями больше, чем ‘Отеч. Записки’. Сообрази эту разницу: переводный лист относится к оригинальному как 50 руб. асс. к 175. Наконец, мы платили с листа больше, и значительно! Конечно, все это мы делали добровольно, но, если бы мы знали, что нам должно надеяться только на себя, необходимость заставила бы нас действовать иначе. Конечно, может быть, мы не должны были простирать так далеко своих надежд, но за ошибку мы платимся слишком сильно…
‘Я знаю, что наши приятели худа нам не желают, а желают добра, но уверяю тебя, что в настоящем случае они сделали гораздо больше вреда нам, чем пользы Краевскому.
‘Пожалуйста, этого письма никому не показывай, я не имею причины претендовать ни на кого, они в своем праве,— тем более, что не отказываются работать и у нас, за что все-таки я не могу не благодарить их. Отвечай мне.

Весь твой Н. Некрасов’.

Белинский в письме к Боткину от 4—8 ноября так же, как и Некрасов, исходил от объявления об издании ‘Отеч. Записок’ в 1848 г. Оно ‘положило его в лоск’, ибо из него он убедился, что Боткин, Кавелин, Грановский ‘как будто уговорились губить ‘Современник’, отнимая у него своим участием в ‘Отеч. Записках’ возможность стать твердо на ноги’. Далее, Белинский, подобно Некрасову, утверждал, что ‘Современник’ и ‘Отеч. Записки’ — конкурирующие журналы, что только переход в ‘Современник’ ‘главных сотрудников и участников ‘Отеч. Записок’, дававших им дух и направление’, мог дать перевес ‘Современнику’. ‘Но Краевский — пошлец и мерзавец, стало быть, за него судьба и честные люди — два союзника, обеспечивающие успех негодяев’. Лучшие из петербургских сотрудников Краевского (Дудышкин, Майков, Милютин, Веселовский) ‘не любят Краевского’ и мало-по-малу переходят в ‘Современник’. ‘Мы нашли, — продолжал Белинский, — там, где не искали и где не думали найти, но зато потеряли там, где не сомневались найти. Московские наши приятели поступают с нами, как враги’. Белинский, опять-таки повторяя доводы Некрасова, указывал на убыток, понесенный ‘Современником’ в течение первого года издания, на вытекающую отсюда необходимость ‘съежиться, ибо на прежнем широком основании издавать уже не будет никакой возможности’: придется убавить число листов, сократить плату сотрудникам и т. д. А это принято будет за упадок журнала и неизбежно отразится на подписке. ‘Но ‘Отеч. Записки’, благодаря судьбе, покровительствующей подлецам, и нашим московским друзьям, действующим заодно с судьбою, еще не упали… Видите ли вы, какую ужасную силу даете вы ему и какой, следовательно, ужасной силы лишаете ‘Современник’? Ведь это просто битье по карману!’
Однако не эти соображения составляли центральную часть письма Белинского.
Особенные надежды возлагал: он, надо думать, на следующую тираду, заключавшую в себе своего рода argumentum ad hominem. ‘Сколько я помню, наши московские друзья-враги дали нам свои имена и труды, сколько по желанию работать соединенно в одном журнале, чуждом всяких посторонних влияний, столько и по желанию дать средства к существованию некоему Белинскому. Цель их, кажется, достигнута. ‘Современник’ имеет свои недостатки, действительно очень важные, но поправимые и происшедшие от положения моего здоровья. Едва ли можно обвинить его даже в неумышленно другом направлении, не только в умышленном. И другая цель тоже достигнута. Я был спасен ‘Современником’. Мой альманах, имей он даже большой успех, помог бы мне только временно. Без журнала я не мог существовать. Я почти ничего не сделал нынешний год для ‘Современника’, а мои 8 тысяч давно уже забрал. Поездка за границу, лишившая ‘Современник’ моего участия на несколько месяцев, не лишила меня платы. На будущий год я получаю 12 тысяч, — кажется, есть разница в моем положении, когда я работал в ‘Отеч. Записках’. Но эта разница не оканчивается одними деньгами: я получаю много больше, а делаю много меньше. Я могу делать, что хочу. Вследствие моего условия с Некрасовым, мой труд более качественный, нежели количественный, мое участие более нравственное, нежели деятельное. Я уже говорил, что Дудышкину отданы для разбора сочинения Кантемира, Хемницера, Муравьева. А ведь эти книги — прямое мое дело. Но я могу не делать и того, что прямо относится к роду моей деятельности, стало быть, нечего и говорить о том, что выходит из пределов моей деятельности. Не Некрасов говорит мне, что я должен делать, а я уведомляю Некрасова, что я хочу или считаю нужным делать. Подобные условия были бы дороги каждому, а тем более мне, человеку больному, не выходящему из опасного положения, утомленному, измученному, усталому повторять вечно одно и то же. А у Краевского я писал даже об азбуках, песенниках, гадательных книжках, поздравительных стихах швейцаров клубов (право!), о книгах о клопах, наконец, о немецких книгах, в которых я не умел перевести даже заглавия. Писал об архитектуре, о которой я столько же знаю, сколько об искусстве плести кружева. Он меня сделал не только чернорабочим, водовозной лошадью, но и шарлатаном, который судит о том, в яем не смыслит ни малейшего толку. Итак, то ли мое новое положение, доставленное мне ‘Современником’? ‘Современник’ — вся моя надежда, без него я погиб в буквальном, а не в переносном значении этого слова. А между тем, мои московские друзья действуют так, как будто решились погубить меня, но не вдруг и не прямо, а помаленьку и косвенным путем, под видом сострадания к Краевокому…’
Письмо Сатина, содержащее указание, ‘что московские друзья наши питают к ‘Современнику’ больше симпатии, чем к ‘Отеч. Запискам’, и что нам они желают всевозможных успехов, но жалеют также и Краевского’, подало Белинскому повод рассказать о том, как он в свое время спас ‘Отеч. Записки’, ‘дав им направление’, и как, благодаря ему, разбогател Краевский, имеющий теперь в ломбарде больше полумиллиона. ‘Нет, господа, — восклицал Белинский, — если бы Краевский и не был подлецом и мерзавцем, и тогда бы, видя его в полумиллионе, вам нечего было бы колебаться между ним, посторонним вам, хотя и хорошим человеком, и мною, которого вы зовете своим, вашим в благороднейшем значении этого слова, да к тому еще и нищим. Не верю я этой всеобщей любви, на всех простирающейся и не отличающей своих от чужих, близких от дальних: это любовь философская, немецкая, романтическая. Может быть она и хороша, да чорт с ней, непотребною…. поднимающею хвост равно для всех и каждого! Но ведь вы, к довершению эксцентричности вашего средневековского поступка, еще знали, что Краевский подлец, Ванька Каин, человек без души, без сердца, вампир, готовый высосать кровь из бедного работника, вогнать его в чахотку и хладнокровно рассчитывать на работу его последних дней, потом, при расчете, обсчитать и гроша медного не накинуть ему на сосновый гроб…’
В заключительной части своего послания, приведя несколько фактов, свидетельствующих об анекдотических своекорыстии и скаредности Краевского, Белинский останавливается на обстоятельстве, о котором его просили ‘не говорить никому’: несколько дорого оплачиваемых статей в ‘Современнике’ было напечатано только потому, что редакция надеялась вознаградить излишний расход ‘выгодою исключительного участия в ‘Современнике’ ‘москвичей’. Так, статья о государственном хозяйстве при Петре {Речь идет о статье А. Н. Афанасьева, помещенной в NoNo 5 и 7 ‘Современника’.} была оплачена ‘Современником’ по 150 руб. за лист лишь по причине того, что она была прислана через посредство Кавелина. Огромная статья Фролова о Гумбольте {Действительно ‘огромная’ статья Н. Г. Фролова начала печататься с 1-го номера журнала.} заставила ‘содрогнуться’ редакцию, но все же была напечатана в виду того, что Фролов ссылался на свою дружбу с Грановским. Да и вообще, ‘основываясь на выгодах исключительного участия москвичей, ‘Современник’ многим платил по 150 руб. с своего листа, т. е. почти по 200 руб. с большего по количеству печатных знаков листа ‘Отеч. Записок’.
Все эти факты и соображения имели целью подкрепить высказанную ранее мысль, что образ действий москвичей — ‘просто битье по карману’ издателей ‘Современника’: ‘Панаев ничего не получит и на другой год, а Некрасов еще год будет существовать в долг’.
Заканчивал Белинский свое письмо следующими горькими словами: ‘Уф! как устал! Но зато, болтая много, все сказал. Знаю, что не убежду этим москвичей, но люблю во всем, и хорошем, и худом, лучше знать, нежели предполагать, это необходимо для истинности отношений… Эх, братец ты мой, Василий Петрович, когда бы ты знал, как мне тяжело жить на свете, как все тяжелей день ото дня, чем больше старею и хирею!..’
Эмоциональная сила последней фразы углублялась тем, что в начале письма Белинский не удержался, чтобы не упрекнуть своего адресата в недостатка внимания к его болезни: ‘Вообще ты очень мало обращаешь внимания на мою болезнь потому только, что я на ногах, а не в постели’.
Письмо Белинского не могло не произвести впечатления на ‘москвичей’, {Адресуя письмо к Боткину, Белинский, тем не менее, обращался с ним ко всем ‘москвичам’. ‘Желаю, — писал он,— чтобы это письма было прочтено соборне’.} и они сочли необходимым представить свои если не оправдания, то разъяснения. К сожалению, их ответы неизвестны. Впрочем, из письма Белинского к Анненкову от 20 ноября видно, что Боткин ‘сложил всю вину на Некрасова, — зачем-де он их не предупредил’, а Грановский отвечал прямо, что так как ‘Отеч. Записки’ издаются в одном духе с ‘Современником’, то он очень рад, что у нас, вместо одного, два хороших журнала, и готов помогать обоим’. ‘Подите, растолкуйте такому шуту, — с возмущением восклицал Белинский, — что именно по одинаковости направления оба журнала и не могут с успехом существовать вместе, но должны только мешать и вредить друг другу. А между тем, отложение от ‘Отеч. Записок’ главных их сотрудников ‘Современник’ выставил в своей программе как право на свое существование. Краевский уверяет печатно, что сотрудники его все те же, и наши московские друзья-враги теперь торжественно оправдали Краевского и выставили лжецом ‘Современник’. Из всего этого Белинский делал вывод, более резко формулированный, чем когда-либо: ‘Подлецы. всегда выезжают на дураках’.
Вслед за Боткиным и Грановским Белинскому написал Кавелин. Свой ответ Кавелину, содержащийся в письме от 22 ноября, Белинский просил считать ‘всем вам зараз’. Суть этого ответа заключалась в опровержении мнения москвичей о том, что направление ‘Отеч. Записок’ одинаково хорошее с ‘Современником’. ‘По нашему убеждению, — писал он, — журнал, издаваемый свинцовою ж….., вместо мыслящей головы, не может иметь никакого направления, — ни хорошего, ни дурного, а если ‘Отеч. Записки’ имеют направление и еще хорошее, — это потому, что они еще не успели простыть от жаркой топки, — вы знаете, кем сделанной… Но уже несмотря на то, противоречий, путаницы, промахов — довольно, погодите немного — то ли еще будет, несмотря на Ваше участие. Вспомните мое слово, если в будущем году не появится там таких статей и мнений, которые лучше всех моих доводов охладят ваше участие к этому журналу’. {‘Пророчество’ Белинского исполняюсь: на европейскую революцию 1848 г. Краевский реагировал ультра-реакционной статьей <Россия и Западная Европа в настоящую минуту' ('Отеч. Записки', 1848 г., No 7).} В заключение Белинский заявлял, что раз каждая сторона стоит на своем, то и 'ссориться, стало быть, не из чего', и выражал сожаление, что, вместо 'яростного и длинного письма', не 'написал три-четыре спокойных строчки'.
Однако это заявление Белинского не закончило еще переписки по данному вопросу. Вскоре после отсылки ответа Кавелину Белинский имел разговор с H. M. Щепкиным, который ‘раскрыл ему глаза’. ‘Итак, дело вот в чем: вы остаетесь при том дурном мнении о Некрасове, при той недоверчивости к нему, о которой вы писали мне великим постом нынешнего года. Я, с моей стороны, вполне сознавая несправедливость и неделикатность поступка со мной Некрасова, тем не менее, не вижу в нем дурного человека. Это потому, что я знаю его, знаю давно и хорошо… Вы предполагаете, что при падении ‘Отеч. Записок’ ‘Современник’ будет ими, а Некрасов заменит Краевского. Я глубоко убежден, что вы ошибаетесь’.
Тем не менее, Белинский должен был признать, что ‘москвичи’ имеют основания не соглашаться с ним в оценке Некрасова и что ему самому ‘эта история обошлась дорого’. ‘Вообще, по причине ее, все начало ‘Современника’ какое-то неблагоприятное: что-то нетвердое и шаткое виделось в самых успехах его, чуялось, ото не таковы бы еще были его успехи, если бы разделение и охлаждение не пронеслись туда, где все зависело от единодушия и общего одушевления’. Но любопытнее всего последующие слова Белинского, весьма недвусмысленно дающие понять, что внешними материальными условиями он поставлен в такое положение, при котором у него ‘недоставало духа взглянуть на дело прямо’. ‘Да и то сказать,— продолжал он, — болен, близок к смерти, без средств, я должен же был, волею или неволею, ухватиться за ‘Современник’ как за надежду и за спасение. Вот вам моя исповедь, после которой вы должны вполне понять меня в отношении к известному вопросу. Больше об этом чтобы не было и речи’.
Нетрудно заметить, вчитываясь в эти строки, что они знаменуют если не полную капитуляцию Белинского, то, во всяком случае, значительную перемену в отношении к предмету спора. Ведь как-никак, а он сознается, что решающим моментом для него был момент субъективный: от потому-де так ратовал против участия ‘москвичей’ в ‘Отеч. Записках’, что его собственные, личные интересы вынуждали его держаться за ‘Современник’, как за единственный источник средств к существованию. Значит ли это, что Белинский в своем письме к Боткину, — он теперь не устает твердить, что очень жалеет, что написал его, —был совершенно неправ? Думается, что такой вывод был бы абсолютно неверен. Сказанное им о конкуренции ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’, о выигрышном положении первых благодаря продолжающемуся участию москвичей, о нравственных свойствах Краевского и о неспособности его сообщить журналу сколько-нибудь определенное направление, конечно, оставалось в силе, не могло не остаться в силе, ибо, по самому существу, своему, было вполне обоснованно и верно. Но образ действий ‘москвичей’ теперь уже не вызывает осуждения с его стороны хотя бы уже потому, что его определило недоверие к Некрасову, явившееся прямым следствием поведения последнего в вопросе о привлечении Белинского в число ‘дольщиков’ журнала. Позиция Белинского во всей этой истории может показаться несколько двойственной. Он первый начал жаловаться на Некрасова, произнося по его адресу очень тяжелые обвинения, вроде: ‘наживет себе капиталец… уже начал с меня’. Эти жалобы, естественно, привели ‘москвичей’ к решению, сотрудничая в ‘Современнике’, сохранить связь и с ‘Отеч. Записками’: ведь Некрасов-де мало чем отличается от Краевского. Однако такое решение, в значительной степени вызванное самим Белинским, возбудило с его стороны сильнейшее негодование и заставило его обрушиться на ‘москвичей’ с градом упреков. Неудивительно, что честный, искренний, в достаточной мере способный к критическому отношению к самому себе, Белинский, в конце концов, не мог не ударить отбой. Это делает ему только честь, но не снимает с него заслуженного им — увы! — упрека в том, что он, действуя слишком эмоционально, под наитием часто противоречивых настроений, сильно усложнил и запутал и без того в достаточной мере сложное и запутанное положение. Здесь, конечно, решающую роль играли ею тяжкая, сулившая скорую смерть болезнь и оскорбленное самолюбие. Благодаря болезни, он легко нервничал, раздражался, будучи по временам решительно не в силах ‘рассудку чувства подчинять’. Благодаря самолюбию, ему трудно было примириться с мыслью, что не ой стоит во главе ‘Современника’, что его голос, по крайней мере, в вопросах хозяйственного порядка не имеет того значения, которое имели голоса Некрасова и Панаева.
Отсюда отнюдь не следует, что Белинский играл второстепенную роль и в вопросах чисто редакционных.
Некрасов в одном из черновиков все того же неотправленного письма к Салтыкову говорит: ‘Никто, кроме Белинского, не был хозяином содержания журнала, пока он мог заниматься’. Быть ‘хозяином содержания журнала’ — это значит быть его полноправным редактором. С достаточной определенностью характеризует свою роль и сам Белинский. В цитированном отрывке из письма к Боткину от 4—8 ноября он, как помнит читатель, заявляет: ‘Я могу делать (в ‘Современнике’), что хочу. Вследствие моего условия с Некрасовым, мой труд больше качественный, нежели количественный, мое участие больше нравственное, нежели деятельное, не Некрасов говорит мне, что я должен делать, а я уведомляю Некрасова, что я хочу или считаю нужным делать’. Отсюда ясно, что Тургенев и Кавелин не имели достаточно объективных оснований утверждать в своих воспоминаниях, что Белинский в ‘Современнике’ был не более, как ‘наемщиком’. Вчитываясь в письма Белинского за то — увы! — короткое время, которое он работал в ‘Современнике’, выносишь непоколебимое убеждение, что он был наиболее влиятельным и авторитетным участником редакционного коллектива, не являясь все же единоличным редактором журнала, как это можно понять из вышеприведенных слов Некрасова. Можно ли в самом деле называть ‘наемщиком’ того, кто добывал и заказывал для журнала материал? кто, горячо интересуясь каждой строчкой, в нем напечатанной, давал в письмах к друзьям подробнейшие отзывы и о каждом почти номере в отдельности, и о всех сколько-нибудь значительных статьях в нем? кто болел душою о каждой цензурной купюре, проявляя сильнейшее возмущение по адресу ‘палачей слова’? кто считал себя в праве исправлять статьи других сотрудников, настаивать на тех или иных переделках? от кого, наконец, зависело дать или не дать санкцию на напечатаете тех или иных произведений? А между тем, все вышеуказанные функций в большей или меньшей степени осуществлялись Белинским.
Чтобы не быть в данном случае голословным, приведем несколько наиболее ярких примеров. Так, в одном из ‘Парижских писем’ Анненкова Белинский вычеркнул его суждение о романе Жорж Занд ‘Лукреция Флориани’, так как ему ‘была невыносима мысль, что в ‘Современнике’ явится такого рода суждение’ (письмо к Боткину от 17 февраля 1847 г.). Ровно через год Белинскому пришлось заявить тому же Анненкову, что ‘конец его повести ни к чорту не годится’ и ‘в таком виде печатать ее не представляется никакой возможности’. ‘Воля Ваша, — продолжал Белинский, — конец Вы должны переделать’ (письмо от 15 февраля 1848 г.). Наконец, стихи Огарева, его знаменитые ‘Монологи’, не появились в ‘Современнике’ исключительно благодаря настояниям Белинского, утверждавшего, что ‘это набор общих мест и избитых слов, а, главное, — тут нет стиха, без которого поэзия есть навоз, а не искусство’ (письмо к Боткину от 29 января 1847 г.). Данный эпизод особенно показателен, так как вопрос решился не в пользу помещения стихов, вопреки мнению Некрасова (Пыпин, ‘Н. А. Некрасов’, стр. 88) и Боткина. Нет надобности распространяться, что Белинский в данном случае был определенно неправ. И, тем не менее, он сумел поставить на своем, сломив сопротивление своих сотоварищей по журналу. Можно ли после этого верить утверждениям:, что он работал в ‘Современнике’ на ролях только ‘наемщика’?..
Известен и другой факт, свидетельствующий о том, что Белинский на своем посту участника редакции ‘Современника’ не был гарантирован от ошибок. Повесть Кудрявцева ‘Без рассвета’, присланную ему для задуманного альманаха, а затем переданную ‘Современнику’, он квалифицировал как ‘бесценный подарок’, как ‘чудесную и глубокую вещь’ (письмо к Кудрявцеву or 15 мая 1846 г.).Когда Некрасов позволил себе не согласиться с Белинским, то последнему это очень не понравилось. Оправдывая отзыв о себе Достоевского, как о человеке с ‘крайне раздражительным и обидчивым самолюбием’, он в письме к Боткину от 29 января с нескрываемым неудовольствием заявлял, что ‘Некрасов выказал себя человеком без такту’ не потому, что он не понял повести, а потому что выражал iCB мнение в ‘тоне…. в котором было что-то заносчивое’. ‘Зато, — добавлял с торжеством Белинский, — и осекся он крепко’. Поскольку речь шла о повести Кудрявцева, приходится признать, что ‘осекся’ скорее Белинский, чем Некрасов. Менее, чем через месяц, ему пришлось (в письмах к Боткину от 17 и 19 февраля) сознаться, что ‘повесть Кудрявцева никому не. нравится’, ‘что она не имела никакого успеха’… ‘откуда ни послышишь, — не то, что Хранят, а холодно отзываются’. Из этих отзывов еще не видно, что Белинский изменил свое мнение о повести Кудрявцева, но проходит пара недель, и он уже от себя (опять-таки в письме к Боткину от 4 марта 1847 г.) заявляет, что ‘Кудрявцев — духовно малолетний, нравственный и внутренний недоросль’, а в повести его ‘нет ничего удовлетворительного вполне и вместе дельного’.
Когда Белинский и Некрасов разошлись в оценке повести Панаева ‘Родственники’ (Белинский называл ее ‘подлейшей во всех отношениях’, — письмо к Тургеневу от 1 марта, Некрасов ‘повесть не хвалил, а только был к ней снисходителен’, — письмо Белинского к Боткину от 29 января), то читающая публика оказалась на стороне Некрасова, а не Белинского, которому вскоре пришлось констатировать, что ‘в Питере нашлись люди, которым повесть Панаева очень нравятся!’ Конечно, мнение питерской публики николаевской эпохи — критерий в достаточной мере сомнительный, но, рассматривая вопрос по существу, все же никоим образом нельзя согласиться с оценкой Белинского — ‘подлейшая во всех отношениях’.
Само собою разумеется, что если случалось иногда промахиваться Белинскому, то это не значит, что другие участники редакционного коллектива, в том числе и Некрасов, не ошибались. Возможно, что если бы в первых двух номерах ‘Современника’ была напечатана гончаровская ‘Обыкновенная История’, а не повесть Панаева, то предсказание Белинского, что подписка на журнал пошла бы успешнее, оправдало бы себя. Однако в данном случае едва ли не решающую роль сыграла необходимость пойти навстречу желаниям Панаева, средства которого на первых порах составляли главную материальную базу журнала. Некоторые исследователи, в особенности Р. В. Иванов-Разумник, весьма сурово расценивают поведение Некрасова, по настоянию которого Белинскому якобы пришлось отказаться от мысли написать особую статью об очень понравившейся ему повести Григоровича ‘Деревня’, ограничившись коротким и довольно бесцветным отзывом о ней, включенным в текст его первой большой статьи в ‘Современнике’ ‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’ Однако эта версия была пущена в оборот заинтересованной стороной, т. е. Григоровичем (см. его ‘Воспоминания’, гл. VIII), а Григорович, вообще говоря, свидетель не слишком достоверный. Если даже допустить, что нечто подобное имело место, то нельзя не оговорить, что первое литературное детище Григоровича не одним Некрасовым, но и Панаевым, признавалось малоудачным (см. ‘Воспоминания’ Тургенева). Сам Тургенев, стоявший всецело на стороне Григоровича, считал его повесть изысканной по языку и сентиментальной.
Во всяком случае, характеризуя роль Белинского в редакционных делах ‘Современника’, следует руководствоваться не единичными фактами, а общим итогом их, а итог этот таков, что дает достаточные основания для вывода, что Белинский, ‘освободившись от ига Краевского’, вовсе не подпал ‘под власть Некрасова и Никитенко’ в том смысле, в каком говорит об этом Иванов-Разумник.
Поскольку Никитенко работал в ‘Современнике’ в качестве домашнего, так сказать, цензора, он, разумеется, мог воспрепятствовать напечатанию статьи любого сотрудника, тем легче мог исправлять и вычеркивать места, показавшиеся ему предосудительными. Конечно, подобного рода надзор со стороны Никитенки был весьма неприятен для всех, а для Белинского, как самого авторитетного из писателей, работавших в ‘Современнике’, тем более. Но все же домашняя цензура ‘либерального’ Ншштенки была не в пример снисходительнее официальной цензуры ‘приставленных’ к ‘Современнику’ цензоров. Правда, цензура Никитенки отнюдь не исключала официальной цензуры, но в такой мере ее смягчала и ослабляла, что приглашение Никитенки редактором или, вернее, редактором-цензором, как уже неоднократно указывалось, шло на пользу, а не во вред ‘Современнику’. Белинский, разумеется, не мог этого не понимать, а потому, хотя иногда и выражал неудовольствие действиями Никитенки (например, в письме к Боткину от 6 февраля 1847 г.), но в конечном результате мирился с ними.
‘Власть же Некрасова’ это — просто хлесткое выражение, отнюдь не имеющее за собой достаточно реального основания. По указанию Боткина в его письме к Анненкову от 20 ноября 1846 г., Некрасов заведывал ‘всею материальною частью’ ‘Современника’ и в этой области проявлял полную самостоятельность. В отношении же более ответственных редакционных функций, а именно приглашения сотрудников, заказывания статей, принятия или непринятия последних, составления номеров и т. д., — Некрасов пользовался не большею властью, чем Белинский. Когда возникали разногласия, в одних случаях приходилось итти на уступки первому, в других — второму.
Панаев, в свою очередь, был одним из редакторов и, без сомнения, участвовал в коллегиальном решении редакционных дел. Однако его индивидуальные свойства мешали ему приобрести значение, соответствующее тем материальным жертвам, на которые он пошел ради ‘Современника’. Здесь, конечно, решающую роль сыграли его легкомыслие, поверхностность и ‘баснословная непрактичность’ (выражение его родственника и друга В. А. Панаева). Тем не менее первые годы существования ‘Современника’ под новой редакцией Панаев далеко еще не был той второй спицею в колеснице своего журнала, какою он стал в 50-е годы. Мы уже цитировали его письмо к Кетчеру от 20 сентября 1846 г., в котором, не без гордости сообщив о покупке им ‘Современника’, Панаев в настойчивых и энергичных выражениях приглашает ‘москвичей’ участвовать в нем своими ‘трудами’ и просит своего адресата вербовать сотрудников, заказывать статьи, озаботиться устройством в Москве конторы журнала. Достаточно прочесть это письмо и следующее, также неоднократно цитированное выше письмо к Кетчеру от 1—2 октября, наконец, письмо к Тургеневу от 10 февраля 1847 г. (см. сборник ‘Тургенев и круг ‘Современника’, Academia, 1930, стр. 11—13), в котором содержится ряд интересных сведений о первых шагах журнала, сообщаются подробные данные о составе третьего номера, делается напоминание об обещанных, но не присланных статьях, — чтобы притти к заключению, что Панаев был редактором ‘Современника’ не только по имени. Боткин в своем ноябрьском письме к Анненкову не совсем был прав, когда утверждал, что отношение Панаева к журналу ограничится тем, что он ‘будет писать повести да раскладывать на своем столе иностранные журналы’, придавая тем себе ‘немалую важность’.
Переписка Панаева сохранилась в очень незначительной части и не дает материала, чтобы судить с полной определенностью о редакторских функциях Панаева. По письмам Белинского 1847—1848 гг., в которых имя Панаева фигурирует довольно часто, можно думать, что на обязанности Панаева лежали, главным образом, сношения с сотрудниками. Они вручали ему свои статьи и от него получали уведомления, что подходит и что не подходит из присланного ими материала. Когда доброжелатели ‘Современника’ желали обратить внимание на тот или иной недостаток журнала, они обычно обращались к Панаеву. В глазах высших сфер именно Панаев представлял собою ‘Современник’. Светлейший князь Волконский изъявил именно Панаеву свое ‘удовольствие за удовольствие, доставляемое ему вообще ‘Современником’ и повестью Гончарова, в особенности’. Соответственно с этим, и Некрасов, говоря от имени ‘Современника’, неизменно употребляет выражения: ‘Панаев и я’, ‘мы с Панаевым’ и т. п. И это в его устах была не только manire de parler. Трудно сомневаться, что роль Панаева в ‘Современнике’ и их взаимоотношения очерчены Некрасовым в общем правильно в четвертом варианте неопубликованного письма к Салтыкову (1869 г.): ‘Не надо думать, чтоб я имел тогда такое влияние на Панаева, какое приобрел впоследствии. Он был десятью годами старше меня и находился в эту эпоху наверху своей известность. Он был для меня авторитет. Бритом деньги на журнал были его. Даже контракт с Плетневым был заключен на имя одного Панаева. Значит, в сущности, он один был хозяином дела’. Конечно, выражение ‘хозяином дела’ в данном случае подчеркивает преимущественно юридические права Панаева. Вели же отбросить юридическую сторону, то, разумеется, нельзя не признать, что Белинский, давший журналу определенное направление, и Некрасов, державший в своих руках все нити хозяйственно-административного руководства делами, значили в редакции ‘Современника’ несравненно больше, чем Панаев. Но видеть в последнем полное ничтожество и вовсе игнорировать его роль в ‘Современнике’, как это делали некоторые из его ‘друзей’, а вслед за ними некоторые из исследователей позднейшего времени, разумеется, совершенно неправильно.
Прояснив функции и взаимоотношения участников редакционной верхушки ‘Современника’, уделив особое внимание той борьбе, которая велась за ‘исключительное’ сотрудничество в нем ‘москвичей’, обратимся к рассмотрению не менее важного вопроса — о направлении и содержании журнала за первые два года его существования.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Прежде всего остановимся на вопросе, какие статье журнала имели программный характер и давали читателю материал для суждений об его направлении.
В декабрьской книжке ‘Современника’ 186 г. его собственник, П. А. Плетнев, счел нужным обратиться к своим читателям с особым, довольно-таки широковещательным заявлением (‘К читателю ‘Современника’,, стр. 243—250), имевшим целью как проститься с ними, так и подвести итог своей девятилетней работы в, качестве редактора-издателя. Подведение итога привело Плетнева к ряду реакционных высказываний о современном положении на литературно-журнальном фронте. Устами Плетнева в данном случае говорил реакционно-настроенный представитель дворянокой литературы, один из видных участников кружка ‘литературных аристократов’: его в одинаковой мере возмущали и страстность журнальной полемики, и повышенный интерес публики к французской литературе, и ‘нарушения правильности, ясности и чистоты языка’ в произведениях новейших писателей.
Заканчивая свое обращение ‘К читателю ‘Современника’, Плетнев делал вид, что он передает журнал в руки своего единомышленника. ‘Передаю редакцию ‘Современника’,— заявлял он, — сослуживцу моему и товарищу по кафедре проф. А. В. Никитенке. Довольно этого ручательства, чтобы я был покоен за будущую судьбу издания моего. Мы (кстати повторю здесь) одно любим, одного желаем’. Едва ли можно сомневаться, что Плетнев в данном случае сознательно лицемерил.
О Никитенкой они, действительно, старые знакомые. В 30-е годы их отношения были более или менее близкими, но в 40-е различие в их идеологических позициях сделалось достаточно ощутительным. Вспомним, с каким негодованием повествует Никитенко об охранительных подвигах Плетнева, временно председательствовавшего в СПБ. цензурном комитете. ‘Первое употребление,— читаем мы в дневнике Никитенки (запись под 8 марта 1845 г.), какое он сделал из своей власти в пользу литературы,— это притеснение журналов, ему неприязненных, а они почти все ему неприязненны, ибо не обращают внимания на его бедный ‘Современник’. Более всего он ожесточен против ‘Отеч. Записок’. Защиту журналов от Плетнева пришлось взять на себя Никитенке, и после упорной борьбы в цензурном комитете он, по его собственному выражению, ‘разбил Плетнева в пух’. Уже одного этого эпизода достаточно, чтобы опровергнуть вышеприведенное утверждение Плетнева о полном единомыслии с ним Никитенки.
С другой стороны, Плетнев не мог не знать, что роль Некрасова и Панаева в преобразуемом ‘Современнике’ будет не менее, если не более значительной, чем роль Никитенки. Более того, он отдал в их руки ‘Современник’ ранее, чем редактором журнала был приглашен Никитенко. К Некрасову же его отношение было сугубо отрицательным. За каких-нибудь два месяца до передачи ‘Современника’ новым издателям он на страницах того же журнала возмущенно спрашивал по поводу появления в печати известного стихотворения Некрасова ‘Колыбельная песня’ (‘Современник’, т. 42, стр. 218): ‘Мы желали бы знать, для кого все это печатается? Ужели есть жалкие читатели, которым понравится собрание столь грязных исчадий праздности? Это последняя ступень, до которой могла упасть в литературе шутка, если только не преступление называть шуткой то, чего нельзя назвать публично собственным именем’… Кажется, резче осудить литературное произведение невозможно. В данном случае ‘корректный’ Плетнев далеко вышел за пределы даже относительной корректности. И, тем не менее, когда это оказалось выгодным, он не поколебался отдать свое детище, унаследованное им от самого Пушкина, автору ‘грязных исчадий’.
Первый номер обновленного ‘Современника’ давал достаточные основания судить об истинном направлении журнала и о том, что это направление даже в статьях Никитенки, стоявшего на крайнем правом фланге редакционного кружка, не имело ничего общего с направлением Плетнева.
Вот как характеризует направление ‘Современника’ Боткин, которому никоим образом нельзя отказать в достаточной осведомленности, ибо он жил в Петербурге и находился в самом тесном общении с руководителями ‘Современника’ как раз в то время, когда составлялась первая книжка, а, следовательно, обсуждался и решался вопрос о программных статьях для нее: ‘Сила русской литературы теперь, главное, состоит в идеологии. Идеология (о, святители, какое густое и тяжелое тесто была эта идеология!) послужила к поднятию ‘Отеч. Записок’, идеология должна поднять и ‘Современник’. Но в этой идеологии, к счастью, совершилось движение, и после долгого скитания по немецким пустотам она начала обращать свое внимание на практический мир или, другими словами, — наших друзей занимает такая идеология, которая имеет прямое отношение к практическому миру. Остается только литературной критике освободиться от своего Молоха — художественности. Это, к сожалению, единственное пока убежище ее. Но с этой стороны разбор Белинским ‘Онегина’ и особенно Татьяны есть уже большой прогресс. Пока промышленные интересы у нас не выступят на сцену, до тех пор нельзя ожидать настоящей дельности в русской литературе. Но я вру. Тогда как в Англии и Франции литература есть зеркало нравов, у нас она — наставительница. Вот почему вся сила ее заключается в идеологии. Двигают массами не идеи, а интересы, но просвещают их идеи‘ (письмо к Анненкову от 20 ноября 1846 г.). Через несколько дней в письме к тому же адресату (от 26 ноября) Боткин, развивая свои мысли о задачах современной русской литературы, в частности критики, заявляет: ‘Белинский, почти освободясь от гегелианских теорий, еще крепко сидит в художественности, и от этого его критика еще далеко не имеет той свободы, оригинальности, того простого и дельного взгляда, к которым он способен по своей природе… Немецкие теории чуть не убили здравый смысл в нашей критике, и если Белинский успел-таки сберечь его в себе, зато сколько же и нагородил он дикостей на своем веку! Да, французский взгляд, т. е. взгляд, опирающийся на здравом смысле, истории, имеющий в виду множество, а не посвященных и избранных, — вот что нужно для русской, критики’.
Итак, по Боткину, проявившему себя в цитированном отрывке выразителем мнений наиболее сознательной и передовой части поднимающейся промышленной буржуазии, идеологический лозунг ‘Современника’ — это ‘лицом к практической жизни’. Для того, чтобы укрепиться в этой позиции, ‘Современнику’, а, прежде всего, его основному вдохновителю Белинскому, необходимо, по Боткину, отрешиться от эстетизма, преодолеть влияние отвлеченных теорий немецкой идеалистической философии и воспринять ‘французский взгляд’ на вещи, то есть взгляд, характеризуемый здравым, реалистическим отношением к действительности и демократической установкой, при которой в центре внимания оказываются ‘множество’, ‘массы’, а ‘не посвященные и избранные’. Боткин совершенно правильно связывал эту ‘идеологию’ с ростом промышленного капитализма. Мало того, как мы видели, он оказался способным и к чисто материалистической трактовке исторического процесса, — ‘двигают массами не идеи, а интересы’. До подобных суждений в 40-е годы доросли немногие, но в общем Боткин дал правильный анализ идеологических основ программы ‘Современника’. В этом мы убедимся, ознакомившись с содержанием каждого из основных отделов журнала. Покамест же остановимся на вопросе, в какой мере боткинскому анализу соответствовали те статьи, которые самою редакциею трактовались как программные, как своего рода декларации.
Не случайно, конечно, от имени редакции предоставлено было говорить Белинскому. Открывая третий отдел No 1 ‘Современника’ знаменитою статьею ‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’, Белинский начинал ее следующим заявлением: ‘Главная цель нашей статьи — познакомить заранее читателей ‘Современника’ с его взглядом на русскую литературу, следовательно, с его духом и направлением, как журнала. Программы и объявления {Имеется в виду уже известное нам объявление об издании ‘Современника’ в 1847 г.} в этом отношении ничего не говорят,— они только обещают. И потому программа ‘Современника’, по возможности, краткая и немногословная, ограничилась только обещаниями, чисто внешними. Предлагаемая статья, вместе со статьею самого редактора, напечатанною во втором отделе этого же номера, будет второю, внутреннею, так сказать, программою ‘Современника’, в которой читатели могут сами, до известной степени, проверять обещания исполнением’. Нет надобности доказывать, что подобного рода заявление нельзя не признать в достаточной степени важным и ответственным. А потому совершенно необходимо, хотя бы вкратце, остановиться на основных положениях, как ‘Взгляда’ Белинского, так и статьи Никитенки ‘О современном направлении русской литературы’, ибо ее-то имеет в виду Белинский, говоря о ‘статье самого редактора’.
‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’ — бесспорно, одна из тех критических статей, которые с чрезвычайной наглядностью поясняют, почему в журналах николаевского времени отдел ‘Критики и библиографии’ нередко являлся руководящим отделом. Цензурная Невозможность непосредственных высказываний по политическим вопросам приводила к тому, что их протаскивали в качестве контрабандного груза именно авторы критических статей. Подобным же образом поступил и Белинский. Его ‘Взгляд’ заключает в себе такое количество политических высказываний, что они временами заслоняют чисто критические элементы статьи. Основная идея этой последней выражена в следующих словах: ‘Если бы нас спросили, в чем состоит отличительный характер современной русской литературы, мы отвечали бы: в более и более тесном сближении с жизнью, с действительностью… Важность теоретических вопросов зависит от их отношения к действительности. То, что для нас, русских, еще важные вопросы, давно уже решено в Европе, давно уже составляет там простые истины жизни, в которых никто не сомневается, о которых никто не спорит, в которых все согласны. И, — что всего лучше, — эти вопросы решены там самою жизнью, или если теория и имела участие в их решении, то при помощи действительности. Но это нисколько не должно отнимать у нас смелости и охоты заниматься решением таких вопросов, потому что, пока не решим мы их сами собою и для самих себя, нам не будет никакой пользы в том, что они решены в Европе. Перенесенные на почву нашей жизни, эти вопросы те же, да не те, и требуют другого решения. — Теперь Европу занимают новые великие вопросы. Интересоваться ими, следить за ними нам можно и должно’ ибо ничто человеческое не должно быть чуждо нам, если мы хотим быть людьми. Но в то же время для нас было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы, как наши собственные. В них нашего только то, что применимо к нашему положению, все остальное чуждо нам, и мы стали бы играть роль дон-Кихотов, горячась из-за него. Этим мы заслужили бы скорее насмешки европейцев, нежели их уважение. У себя, в себе, вокруг себя — вот где мы должны искать и вопросов, и их решения. Это направление будет плодотворно, если и не будет блестяще. И начатки этого направления видим мы в современной русской литературе, а в них близость ее зрелости и возмужалости’.
Таким образом, по Белинскому, задача момента — это разрешение ‘важных вопросов’, имеющих самое непосредственное отношение к русской жизни, к русской действительности, но уже решенных Европою. Что это за вопросы, — мы уже имели случай указывать, цитируя в первой главе настоящего исследования соответствующие строки ‘Письма к Гоголю’ (‘самые живые, современные, национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отмена телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть’). Белинский, скованный цензурой, не мог их формулировать сколько-нибудь определенно, но нет никакого сомнения, что в данном случае он говорит именно о них. Во имя успешного претворения в жизни этой программы чисто практических, строго конкретных мероприятий, автор ‘Взгляда на русскую литературу’ считает себя вынужденным отойти от тех позиций, которые являлись его основными позициями в период с 1841 по 1846 г.: он теряет былую веру в социализм и перестает относиться с прежней нетерпимостью к славянофилам.
Упоминаемые им в цитированных строках его статьи ‘новые великие вопросы’, занимающие Европу, — это как раз те вопросы, которые были выдвинуты представителями социалистической мысли. ‘Для нас, — утверждает Белинский, — было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы, как наши собственные’, иными словами, преждевременно и нецелесообразно толковать о социализме в стране, где не отменены еще крепостное право и телесное наказание. Еще явственнее эта новая для Белинского точка зрения проявляется в тех местах его ‘Взгляда’, где он пишет о ‘гуманических космополитах’, изображая их совершенно оторвавшимися от жизни сухими теоретиками, которые ‘говорят, как такое-то издание, такой-то логики’. В нападках на ‘гуманических космополитов’ Белинский имел в виду не только молодого критика ‘Отеч. Записок’, Вал. Майкова, но ж утопических социалистов вообще. В конце 1846 г., когда писался ‘Взгляд’, Белинский уже недалек был от того, чтобы именовать их ‘социальными и добродетельными ослами’ (см. письмо к Боткину от 6 февраля 1847 г.). Однако отход Белинского от утопического социализма еще не означал усиления в его идеологии реакционных элементов. Борьба за программу-минимум, изложенную в его ‘Письме к Гоголю’, в условиях русской действительности имела бесспорно прогрессивное значение.
Если стремление, во что бы то ни стало, исходить в своей деятельности от реальных потребностей современной действительности ликвидировало увлечение Белинского утопическим социализмом, то, с другой стороны, этим же стремлением приходится объяснять и перелом в его отношении к славянофилам. В чем выразился этот перелом? Конечно, не в измене Белинского западническому знамени. Для него попрежнему: ‘Все, что ни есть в современной России живого, прекрасного и разумного, есть результат реформы Петра Великого’. А также отнюдь не в усвоении ‘положительной стороны доктрины’ славянофилов, определяемой как ‘какие-то туманные мистические предчувствия победы Востока над Западом, которых несостоятельность слишком ясно обнаруживается фактами действительности, всеми вместе и каждым порознь’. Перелом, о котором мы говорим, сказался в том, что Белинский признал ‘отрицательную сторону их учения’ заслуживающей внимания: ‘в том, что они говорят против русского европеизма’, есть ‘много дельного’. Отсюда отнюдь не следует, что славянофилы правы, утверждая, что ‘реформа Петра Великого только лишила нас народности и сделала междоумками’ и что ‘нам надо воротиться к общественному устройству и нравам времен не то баснословного Гостомысла, не то царя Алексея Михайловича (насчет этого сами господа славянофилы еще не условились между собою)’. ‘Нет, это означает совсем другое, а именно то, что Россия вполне исчерпала, изжила эпоху преобразования, что реформа совершила в ней свое дело, сделала для нее все, что могла и должна была сделать, и что настало для России время развиваться самобытно, из самой себя. Но миновать, перескочить, перепрыгнуть, так сказать, эпоху реформы и воротиться к предшествующим ей временам: неужели это значит развиваться самобытно? Смешно было бы так думать уже по одному тому, что это такая же невозможность, как и переменить порядок годовых времен, заставить за весною следовать зиму, а за осенью лето… Вместо того, чтобы думать о невозможном и смешить всех на свой счет самобытным вмешательством в исторические судьбы, гораздо лучше, признавши неотразимую и неизменную действительность существующего, действовать на его основании, руководясь разумом и здравым смыслом, а не маниловскими фантазиями… Европейских элементов так много вошло в русскую жизнь, в русские нравы, что нам вовсе не нужно беспрестанно обращаться к Европе, чтобы сознавать наши потребности: и на основании того, что уже усвоено нами от Европы, мы достаточно можем судить о том, что нам нужное.
Утверждением,, что Россия изжила петровскую реформу, Белинский хотел сказать, что наступило время осуществить новую реформу, исходя из действительных потребностей русской жизни, прежде всего, и не считая обязательным в основу этой реформы класть подражание европейским образцам.
Подобное понимание потребностей переживаемого исторического момента приводило автора ‘Взгляда’ к горячей и убежденной защите ‘натуральной школы’ в литературе. Дело вовсе не в том, что в ее рядах ‘довольно талантов от весьма замечательных до весьма обыкновенных, а в их направлении, в их манере писать’. ‘Таланты были всегда, но прежде они украшали природу, идеализировали действительность, а теперь они воспроизводят жизнь и действительность в их истине. От этого литература получала важное значение в глазах общества… Натуральную школу обвиняют в стремлении все изображать с дурной стороны. Как водится, у одних это обвинение — умышленная клевета,. у других — искренняя жалоба… Но если бы ее преобладающее отрицательное направление и было одностороннею крайностью, — и в этом есть своя: польза, свое добро: привычка верно изображать отрицательные явления жизни даст возможность тем же людям или их последователям, когда придет время, верно изображать и положительные явления жизни, не становясь на ходули, не преувеличивая, словом, не идеализируя их риторически’. В этой тираде особою внимания заслуживает выражение: ‘когда придет время’. Поскольку еще не пришло время изображать положительные явления жизни, постольку неизбежным становится вывод, что эти явления покамест еще не характерны для жизни, иными словами, что русская действительность все еще ‘гнусная рассейская действительность’, по крылатому выражению того же Белинского.
Гоголь в глазах Белинского, как и раньше, остается подлинным гением, ‘который создал в России новое искусство, новую литературу’, но в непосредственно следующей за ‘Взглядом на русскую литературу 1846 г.’ рецензии на второе издание ‘Мертвых душ’ Белинский не может да и не хочет скрывать недоумения и досады, вызванных предисловием Гоголя, в котором он, приняв на себя личину ‘неумеренного смирения и самоотрицания’, кается в ошибках и промахах первого тома, объясняет их недостаточным знанием русской жизни и дает обещание в последующих частях, вместо пороков и недостатков русского человека, показать ‘лучших людей и лучшие характеры’. Белинский в этой своей рецензии словно предугадывает скорое появление ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’, книги, вскрывшей реакционную сущность идеологии Гоголя. Неодобрительное отношение к ‘неумеренному смирению’ Гоголя, конечно, не случайно в устах Белинского. Как убежденный западник, как сторонник, в недавнем прошлом, революционного действия, он с насмешкой отзывается о тех, кто в смирении склонен видеть ‘выражение русской национальности’. А так как о смирении любили говорить и Шевырев с Погодиным, и славянофилы, то в данном случае мы встречаемся с новым и очень существенным идеологическим расхождением Белинского с последними.
В постоянном и очень характерном для данного этапа его развития стремлении построить свое мировоззрение на реалистической основе, Белинский в данной статье обнаруживает тенденцию рассматривать психологические и философские проблемы с материалистической точки зрения. В этом отношении весьма знаменательными являются следующие его строки: ‘Вы, конечно, очень цените в человеке чувство? Прекрасно! Так цените же и этот кусок мяса, который трепещет в его груди, который Вы называете сердцем и которого замедленное или ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей души. — Вы, конечно, очень уважаете в человеке ум? Прекрасно! Так останавливайтесь же в благоговейном изумлении и перед этою массою мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются через позвоночный хребет нити нервов, которые суть органы ощущений и чувств и которые исполнены каких-то до того тонких жидкостей, что они ускользают от материального наблюдения и не даются умозрению. Иначе, вы будете удивляться в человеке следствию мимо причины или, что еще хуже,— сочините свои небывалые в природе причины и удовлетворитесь ими‘. Последние слова нельзя не признать весьма смелыми, ибо из них явствует, что истинной причиной душевных явлений Белинский считал материю, а иное их объяснение, т. е. объяснение, выдвигаемое идеалистической философией и религией, находил совершенно неудовлетворительным.
После того как мы, правда, в очень общих чертах, познакомились с первой программной статьей преобразованного ‘Современника’, перейдем к рассмотрению второй программной статьи, т. е. статьи А. В. Никитенко ‘О современном направлении русской литературы’. Она страшно теряет при сопоставлении со статьей Белинского, так как изложена в высшей степени вяло и бесцветно. Тем не менее, в ней содержится интересный материал для суждений о степени внутренней спаянности редакционного коллектива ‘Современника’.
Никитенко отнюдь не противоречил Белинскому, когда утверждал, что современная литература ‘мыслит мыслью жизни и действительности, а не грез и пустых отвлеченностей’, что, ‘приняв в себя стихию общественности… она меньше начала доверять вдохновению, нежели изучению вещей’, что ‘дух наблюдательности открыл ей разные сокровенные тайны наших нравов, провел ее в самые темные извилины страстей, предрассудков, противоречий нравственных и нужд и обличил и пояснил для нас многое в нашем положении и наклонностях’. Тем более Никитенко не противоречил Белинскому, доказывая, что современная общественная жизнь такова, что делает вполне естественным и законным повышенный интерес к ней со стороны литературы: ‘современные движения в обществе имеют свой глубокий смысл, достойный участия самых светлых и возвышенных умов, человечество занято решением важных жизненных вопросов, оно стремится примирить разнородные, доселе враждовавшие стихии общественные, уничтожить преобладание начал, пагубных для полных успехов гражданственности, и то, что было плодом грубых, слепых и неправых поползновений, заменить основаниями истинными и законными…’ Точно так же не противоречил Никитенко Белинскому, отзываясь в явно несочувственном духе об ‘утопиях, теориях и системах, от которых веет холодом отвлеченных понятий, несмотря на их патриотический жар’, — явный выпад против утопизма, особенно против славянофильского утопизма.
Но в понимании роли литературы, как одного из видов искусства, Никитенко держался тех взглядов, от которых Белинский отошел уже давно. ‘Искусство,— читаем в его статье,— вырастает в сердце человеческом вместе с другими коренными его стремлениями и потребностями, но, движимое стихиею божественною, ему преимущественно вверенною, оно скоро уходит вперед совершать свою священную миссию, приобщаясь самым высоким задачам духа. Житейское, земное, если угодно, по своей родине и плоти, оно становится небесным по своему сану и призванию, и, только возвысившись над дольним, оно может низойти и долу, чтобы благотворить людям’. Общественную миссию искусства Никитенко определял в следующих высокопарных выражениях: ‘Из источника его, охраняемого стражами духовного Олимпа, как потоки света и теплоты льются на общество вдохновения, оплодотворяющие в сердцах зародыши всех человеческих, святых и великих верований и убеждений. Других видов искусство не знает и ни в чем другом не участвует… Какое ему дело до того, что в столкновении и борьбе общественных интересов и притязаний одна сторона называется синею, а другая зеленою, что одна только свой свет считает незапятнанным и чистым, а другая свой? Ему неприлично входить в личные сделки ни с тою, ни с этою, чтобы, запутавшись в хитросплетении их страстей, с ними заодно в деле общем, решать потом их собственные дела…’
С точки зрения этого идеала. искусства Никитенко, уже в явное противоречие с задушевными убеждениями Белинского, допустил несколько в достаточной степени резких выпадов против натуральной школы, не употребив, впрочем, ни разу этого термина. Эти выпады проходят через всю его статью. Мы встречаемся с ними и в начале ее, и в середине, и в заключительной части. Впервые заговорив о натуральной школе, Никитенко усиливается проявить некоторую объективность. Он готов согласиться, что обличения ‘пороков’ и ‘всевозможных искажений ума и сердца’ в литературе до некоторой степени нужны и хороши, но не этим достигнет она своих ‘благородных целей’: ‘указывая врагов, она не дает силы сражаться с ними, а еще менее дает силы побеждать их’, ‘пока не поможет она обществу почувствовать в нем самом заключающуюся возможность нравственного перерождения, пока с доверием не воззовет она к его доблести, может быть подавленной, но не уничтоженной, и не воззовет голосом ему понятным, пока в нравах, вместо поэзии, не перестанет черпать одну житейскую грязь, до тех пор она будет сражаться с гидрою, у которой на место отрубленных голов беспрестанно вырастали новые’. Несколькими страницами ниже Никитенко уже прямо упрекает ‘наших нравоописателей юмористов’ за то, что, ‘выставляя одну нелепую сторону помещика, чиновника, они забывают другую…’ ‘Ежели есть у нас и Ноздревы, и Собакевичи, и Чичиковы, то рядом с ними есть помещики, выражающие нравами своими прекрасные наследственные качества своего народа с принятыми и усвоенными ими понятиями мира образованного, есть помещики и чиновники, столько уже просвещенные, чтобы понимать и выгоду, и славу просвещения, потупляющие со стыдом свои взоры перед картиною того прошедшего, где темное невежество спокойно ело и спало, но где оно только спало и ело. Вы их встретите везде, и в глуши провинциальной, среди забот служебных и житейских, — иные из них действуют, другие безмолвно в глубине сердца воспитывают прекрасные побуждения, достойные быть делами’. Наконец, на одной из последних страниц своей статьи Никитенко не остановился даже перед таким утверждением: ‘Нам ужасно нравится быть юмористами, и, думая, что это легко, что стоит только шутить над всем, мы впадаем иногда в страшные пошлости. У нас мало размышления и мало любви, особенно мало любви. Оттого и произведения наши поверхностны, сухи и холодны. Все это, между прочим, ведет к утомительнейшему единообразию! Вы всегда видите одно и то же: чиновника плута, помещика глупца. Все провинциальное сделалось обреченною жертвою нашей юмористики, как будто провинция не отечество наше, как будто там нечего уже любить и уважать и как будто там одно только есть заслуживающее изучения — порок и нелепости. Такое направление много вредит художественному достоинству нашей литературы… Не значит ли это делать из искусства орудие посторонних целей, т. е. уничтожать его?’
Нет надобности распространяться о том, что и в своих взглядах на задачи искусства, и в своей оценке натуральной школы Никитенко стоял ближе к Плетневу, чем к Белинскому. Этим мы не хотим сказать, что его можно рассматривать как единомышленника Плетнева вообще. Подобное утверждение противоречило бы тем фактам, которые были приведены выше (см. стр. 110). Но оспаривать наличность весьма существенных разногласий между ним и Белинским, конечно, невозможно, и ‘Москвитянин’, с своей стороны, был совершенно прав, когда устами ‘М… З… К…’ (Юрия Самарина) упрекнул ‘Современник’ в отсутствии единого мнения в вопросах принципиального порядка (см. ‘Москвитянин’, 1847 г., No 2, статья ‘О мнениях ‘Современника’ исторических и литературных’). Хотя Белинский в своем известном ‘ответе Москвитянину’ (‘Современник’, 1847 г., No 11) и сердито возражал против этого обвинения, — о чем речь будет ниже, — однако, в основе своей оно представляется совершенно бесспорным. Особенно вопиющим, конечно, являлось противоречие во взглядах Никитенки и Белинского на натуральную школу. Оно было подчеркнуто, между прочим, тем обстоятельством, что статья Никитенки оказалась помещенной перед статьей Белинского и после повести Панаева ‘Родственники’. Первая же страница этой повести (‘Пролог’) представляла собою нечто вроде манифеста данного литературного направления.
Открывая первый номер ‘Современника’ новой редакции, читатель прежде всего наталкивался на первую страницу и, естественно, по ней именно получал первоначальное представление о журнале. А потому вполне допустимо предположение, что данная страница была призвана, по общему уговору руководящих участников журнала, играть роль своего рода вывески, позволяющей судить не только о литературной, но и политической его физиономии. По крайней мере, обличение лицемерия, проникающего сверху донизу русскую жизнь эпохи Николая I, нельзя не считать политическим высказыванием, мало того, формой политического протеста. Читатель не посетует на нас, если мы приведем эту страницу в подробных извлечениях:
‘Нельзя не сознаться, что мы живем в самое нравственное время. Я, по крайней мере, убежден в этом. Общество, окружающее нас, проникнуто глубочайшего нравственностью. Все кричат и хлопочут только о ней, об этой нравственности. Все действуют во имя ее. И немудрено, впрочем, быть нам нравственными. Мы с молоком всасываем ее в себя, она в воздухе, которым мы дышим, мы получаем ее в наследство от отцов наших
Кто осмелится усумниться в этом?
Но как-то странно и тяжело звучит слово нравственность в устах многих… ив этом также нельзя не сознаться.
Мать, беспрестанно попрекающая дочь деньгами, издержанными на ее воспитание, и насильно выталкивающая ее замуж за первого встречного негодяя с деньгами,— и эта мать толкует о нравственности. И человек, наживающий себе капиталы чужими трудами, толкует о нравственности. И этот вежливый господин, с сладкой улыбкой, приобретший миллионы картами и пустивший по миру несколько задушевных друзей своих… — и он толкует о нравственности… и великолепная дама, в одно время обманывающая мужа и двух любовников, — и мелкий подьячий, отнимающий у нищей последний грош… и помещик, до тла разоривший крестьян своих, и начальник, выживающий от себя подчиненного трудолюбивого и полезного, затем, чтобы на место его поместить своего родственника, никуда негодного, — все, все они толкуют и кричат о нравственности!
Но я… не к ним, а к вам обращаюсь, читатель мой! Вы глубоко нравственный человек, — я это знаю. У вас слово и дело не противоречат друг другу… Вы всегда с такою благородною горячностью, с таким увлекательным красноречием рассуждаете о нравственности… Вдохновенный вашими речами, я смиренно приношу ныне на суд ваш мою нравственную повесть‘.
Итак, как уже отмечалось выше, Никитенко представлял собою правое крыло среди руководящих сотрудников ‘Современника’. Наряду с этим правым крылом существовало и левое — в лице Белинского, Герцена и Некрасова. Нельзя однако отрицать, что Белинский в течение краткого периода своего руководящего участия в ‘Современнике’ обнаружил тенденцию эволюционировать скорее направо, чем налево. Вскоре нам предстоит убедиться, что от защиты резко отрицательного взгляда Герцена на буржуазию (см., например, его письмо к Боткину в декабре 1847 г.) он перешел к таким суждениям, которые свидетельствовали о том, что в конце концов он солидаризировался с противниками Герцена. С другой стороны, в последние месяцы своей жизни он готов был поверить в возможность реформ сверху и дошел до сочувственных отзывов о Николае I и его министрах (особенно в письме к Анненкову от начала декабря 1847 г.), причем эти отзывы нашли себе место не только в его письмах к друзьям, но и в печатных высказываниях (см. ниже его рецензию о ‘Сельском чтении’). Вместе с тем, Белинский проникся ярко отрицательным отношением к тем, кого он теперь называл ‘безмозглыми либералишками’. Эта эволюция во взглядах Белинского должна быть рассматриваема в тесной связи с наметившейся в 1847 г. тенденцией правительственных верхов приступить к ликвидации крепостного нрава. Крестьянскую реформу Белинский считал настолько важной, настолько насущно необходимой, что во имя ее готов был простить Николаю много грехов. ‘Либералишки’ {Под ‘либералишками’ Белинский разумел участников Кирилло-Мефодиевского общества (Шевченку, Кулиша), с которыми как раз в это время Николай I вершил свою жестокую расправу.} потому-то так и возмущали Белинского, что их образ действий, по его глубокому убеждению, толкал правительство вправо и тем препятствовал осуществлению уже якобы предрешенной реформы. Если бы смерть не унесла Белинского в самом начале ‘мрачного семилетия’, ему пришлось бы убедиться, насколько он ошибался, возлагая какие-то надежды на царя и его приближенных Пришлось бы убедиться и на фактах, характеризующих безудержный разгул правительственной реакции, в частности на фактах небывало свирепой цензурной травли, которой подвергся ‘Современник’, и, весьма возможно, на своем собственном горьком опыте. Дубельт не даром яростно сожалел, что Белинского нет в живых: ‘а то мы сгноили бы его в крепости’. Тем не менее, изложенное приводит к выводу, что Белинский конца 1847 и начала 1848 г. несколько отошел от позиций революционного демократизма, на которых он стоял в период с 1841 по 1846 г. Вот почему и направление ‘Современника’ в эти годы было бы ошибочно характеризовать с помощью этого термина. Хотя революционно-демократические ноты прорывались со страниц этого журнала, но они отнюдь не превалировали, не составляли его основного тона. И Белинский рассматриваемого периода, и большинство сотрудников ‘Современника’, и самый ‘Современник’ в целом верили в возможность мирного обновления русской жизни с помощью идущих сверху буржуазных реформ, среди которых первое место должно было занимать освобождение крестьян.
Если бы первые шаги на пути реформ были предприняты правительством Николая I, то обостренные ими классовые противоречия неминуемо привели бы к тому, что блок, органом которого был ‘Современник’, распался бы, и из него выделились бы, с одной стороны, либералы — сторонники ‘прусского пути’, с другой, демократы — сторонники ‘американского пути’. Нет никакого сомнения, что Белинский, в таком случае, оказался бы в рядах революционных демократов. За это говорит вся его прошлая деятельность, на это указывает и тот факт, что впоследствии, когда началась борьба либералов и демократов, на знамени последних, в частности на знамени их вождя Н. Г. Чернышевского, было начертано великое имя ‘неистового Виссариона’.
Обзор содержания ‘Современника’ 1847—1843 г. по отделам, к которому мы приступаем, подтвердит правильность только что высказанных соображений о направлении этого журнала.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Этот обзор целесообразнее всего будет начать с IV. отдела, т. е. с отдела ‘Смесь’, так как в нем, сплошь да рядом, проскальзывали статьи и заметки, непосредственным образом относящиеся к социально-экономическим и политическим проблемам текущего момента. Правда, в той программе этого отдела, которая была напечатана в объявлении No 1 издания журнала, нет упоминаний ни об экономике, ни о политике, как таковых (см. выше стр. 61—65), но совершенно ясно, что, вводя в программу столь общие рубрики, как, (например, ‘открытия в области наук и промышленности’ или ‘словом, все, что входит в понятие о современном состоянии наук, литературы, искусств и общественного быта’, редакция журнала имела в виду высказываться в них и по социально-экономическим, и по политическим вопросам. Так она и поступала на самом деле, разумеется, в узких пределах цензурных возможностей.
Насколько был чуток ‘Современник’ к пульсации социальной жизни, можно видеть хотя бы из тою, что отдел ‘Смесь’ первою же номера этого журнала открывался статьей ‘о преобразовании хлебного закона в Великобритании но видах на сбыт хлеба в это государство’, посвященной едва ли не самому жгучему вопросу современности. Автор этой огромной статьи (в ней около 20 страниц), Г. Небольсин, подробно знакомил русскую публику с тем, как и почему совершилась отмена высоких пошлин на хлеб в Англии, всячески подчеркивая, что естественным следствием этой отмены явится ‘умножение привоза’ хлеба, в Англию из других стран, в том числе и из России. Однако, чтобы ‘сбывать туда хлеб по сходнейшим ценам и в большом количестве, необходимо облегчить, сколько возможно, способы доставки его из внутренних мест к нашим портам’, иначе говоря, необходимо ‘улучшить сообщения между портами и хлебороднейшими губерниями’. Улучшить сообщения — это значило строить железные дороги, рыть каналы, развивать речное судоходство. ‘Современник’ хорошо понимал это, о чем и свидетельствует ряд статей в рассматриваемом отделе. ‘Никогда еще, — читаем в ‘Смеси’ No 4 (стр. 144—145), — так живо не ощущалась чрезвычайная польза железных дорог для благоденствия нашего сельского хозяйства: без этих усовершенствованных способов коммуникации оно не может более соответствовать современному движению европейской торговли’. Постройка Николаевской Железной дороги в ‘Смеси’ No 1 (стр. 19) именовалась ‘великим предприятием, обещающим принести государству неисчислимую пользу’. Здесь же высказывалась уверенность, что Николаевская дорога ‘будет главною нитью в той сети железных дорог, которые со временем, конечно, устроятся в России по важнейшим торговым путям’. Прорытие сравнительно небольшого Белозерского канала, начатого в 1843 г. и законченного осенью 1846 г., не только было отмечено в ‘Смеси’, но и всячески приветствовалось, так как канал этот сулил значительные выгоды хлебной торговле (No 1, стр. 24—25). Не меньше внимания уделял ‘Современник’ развитию речного пароходства, в частности, пароходства по Волге. Первые успехи, достигнутые пароходным обществом по Волге, вызывают в ‘Смеси’ No 3 (стр. 33) следующее оптимистическое утверждение: ‘Можно ожидать, что в скором времени появятся по Волге десятки, сотни буксирных пароходов, и с помощью их хлеб будет доставляться в Рыбинск скорее и постояннее, чем прежде, притом доставка его будет обходиться гораздо дешевле’. Однако ‘Современнику’ было ясно, что столь выгодный для России подъем хлебной торговли Зависит не только от развития путей сообщения, не в меньшей мере на него влияют и общее состояние земледелия в стране, и сложившиеся в ней социальные отношения. Первое высказыванье ‘Смеси’ но данному вопросу по форме своей является весьма сдержанным и осторожным. Сообщив о поездке ‘просвещенного английского фермера’ Салтера на материк, вызванной желанием: удостовериться, насколько основательны опасения английских землевладельцев ‘насчет угрожавшего им соперничества со стороны европейского земледелия’,— ‘Смесь’ (см. No 3, стр. 27—30) приводит его мнение о русском земледелии: ‘Земледелие находится в России в первобытном состоянии, употребляемые там орудия напоминают времена Триптолема и Цереры. Соха, какая-то безобразная скребалка, состоит из двух пластинок железа, утвержденных под прямым углом на зыбких деревяжках. Лошадь тащит это подобие земледельческого орудия, которое едва царапает почву и входит в нее только с, помощью руки пахаря. Борона еще несовершеннее, если это возможно, а телеги нет средств описать’. ‘С другой стороны, работа господских людей,— пишет ‘Смесь’, — вовсе не показалась Салтеру так дешевою, как ее описывают. Он находит, что, заплатив английскому земледельцу вдвое дороже, не оказался бы в убытке от этой мнимой потери‘.
Рассматриваемая статья ‘Современника’ затрагивала столь злободневный вопрос, что не могла остаться без отклика в других периодических изданиях. В No 36 ‘Земледельческой Газеты’ помещик Козлов солидаризировался с мнением Салтера о невыгодности крепостного труда. Статья Козлова была перепечатана в ‘Журнале Министерства Государственных Имуществ’ с сочувственным примечанием редакции, {‘Мы были всегда того мнения,— писал орган гр. Киселева — что главная причина существенных препятствий к развитию нашего хозяйства заключается в ненормальном отношении производительных сил и что без изменения экономических отношений рабочего класса изменение системы хозяйства, улучшенные орудия и все другие технические приемы будут средствами паллиативными и едва второстепенными. Эту мысль начинают высказывать и сами хозяева’.} а затем и ‘Московских Ведомостях’ (No 72). На нее возражал ковровский помещик Чихачев (‘Земледельческая Газета’, No 59), а Чихачеву ответил Огарев в ‘С.-Петербургских Ведомостях’ (No 227). Вся эта полемика была изложена в ‘Смеси’ No 11 (стр. 102—105), причем ‘Современник’ не скрывал своего сочувствия взглядам сторонников ‘изменения экономических отношений рабочего класса’, т. е., иначе говоря, сторонников освобождения крестьян — Козлова и Огарева, о крепостнике же Чихачеве отзывался в насмешливом и недоброжелательном тоне. Заканчивалась же эта статья следующей цитатой из- ‘хозяйственных заметок’ ‘Земледельческой Газеты’ No 82), направленных против трехпольной системы: ‘Пока существует барщина, до тех пор система трехполья останется у нас самою рациональною уже потому, что русский крестьянин, привыкший к ней, почтет отягощением для себя всякое отступление от прежнего порядка, а дело известное, — с недовольными крестьянами нельзя ровно ничего сделать в хозяйстве, точно так же, как, наоборот, с крестьянином довольным, удовлетворенным можно в хозяйстве все предпринять’. Слово ‘барщина’ в данной случае заменяло слово ‘крепостное право’, и, таким образом, в приведенной цитате содержался явный призыв к отмене этого последнего: ‘Упраздните крепостное право, тогда и крестьяне будут довольны, и трехполье легко будет ликвидировать’.
Отрицательное отношение ‘Современника’ к крепостничеству нашло себе яркое выражение и в той единственной статье ‘Смеси’ (3S6 3, стр. 60—63), в которой идет речь о методах управления помещичьими крестьянами. Статья эта почти сплошь состоит из цитат из трех повременных изданий, выражающих различные мнения по данному вопросу.
Прежде всего цитируется мнение, утверждающее, что природные свойства русского крестьянина очень хороши, а потому владельцам не следует ‘бить крестьян понапрасну, а в случае крайней надобности предварительно объяснить виновному, что его будут наказывать для собственной его нравственной пользы, и наказать по мере вины‘. ‘Но, спрашивается,— на без ехидства замечала ‘Смесь’,— как будет объяснять управляющий провинившемуся и запуганному мужику нравственную пользу наказания?, И как, наконец, определить меру телесного наказания за проступок? Автор ответа не дает и несколько далее утешает нас тою мыслью, что если помещик или представитель его власти в особе приказчика, управляющего и т. п. уменьшит меру наказания (справедливого), то мужик будет ему признателен‘.
Затем в ‘Смеси’ излагался рассказ некоего управляющего о том, как, исполняя распоряжение помещика, он ссадил крестьяне оброка на барщину. ‘Сначала дело шло хорошо, крестьяне не смели роптать… Но случился на беду между стариками питомец Пугачева (?), человек пребеспокойный, который с помощью четырех товарищей, таких же буянов, успел возмутить и остальных, на следующий год мужики вдруг отказались от повиновения, как это обыкновенно водится, с криком и шумом’.
‘Что разумеет автор под словами: питомец Пугачева? — спрашивала ‘Смесь’. Был ли то удалец, уцелевший из шайки исторического разбойника, или просто человек, обуреваемый беспокойным духом своеволия? Как бы то ни было, представленный автором случай есть исключение из общего правила и не только противоречит выгодным отзывам автора о доброй природе русского крестьянина, но и не согласен с характером русских стариков-поселян, обыкновенно миролюбивых и вовсе не склонных к буйству. Но что случилось, того не переменишь. Что же тут сделал автор?
‘Предварительно дал знать местной полиции? потом, при пособии отставного унтер-офицера, на которого мог надеяться, схватил и связал всех зачинщиков… Уже это показывает, что большого волнения между крестьянами не было, иначе что бы значило содействие одного унтер-офицера против целой деревни, вышедшей из повиновения? Далее, автор ‘посадил всех связанных в особую пустую избу’ и приставил для караула ‘молодцов из богатых семейств’, которым пригрозил, ‘что всех их отдаст без очереди в рекруты’, если упустят хоть — одного из арестантов. А на другой день, когда крестьяне совершенно утихли и пришли просить об освобождении связанных и содержимых под караулом товарищей, он объявил им, что требует выдачи зачинщиков, а в противном случае предоставит суду наказать их всех. Мужики поколебались, решили миром уступить его требованиям, но когда дело дошло до расправы, то в толпе опять зашевелились. Тогда управляющий скомандовал: ‘ложись’ и, ‘начиная со старика, ‘пугачевского питомца’, пересек всех виновных ‘приличным образом’. Потом объяснил мужикам, ‘что они глупы, сами не знают, чего хотят’ (они хотели быть на оброке, а не на барщине), что ‘на этот раз он их ‘прощает’ и т. д. Мужички ‘низехонько поклонились’, ‘спокойно принялись за работу’, и ‘дело обошлось без исправника’.
Автор оканчивает этот рассказ следующими словами:
‘Это была последняя попытка этих крестьян уклониться от ‘должного повиновения’.
‘На тех же основаниях действовал автор и в другом имении, в Костромской губернии, где удалось ему тотчас по водворении в поместье, вместо тридцати тысяч рублей, в тот же год выручить доходу до ста тысяч, и подвиг этот совершил он, не наказав ни одного человека!
‘В заключение автор советует всем помещикам и приказчикам следовать его примеру и успокаивает их следующими словами:
‘Стоит только преодолеть некоторые беспокойства сначала, а там благоугодные занятия ваши обратятся в привычку, и все пойдет, как по маслу’.
— Далее ‘Смесь’ цитировала статью из другого издания, в которой опять-таки говорилось о качествах хорошего управляющего, и приводила из нее следующий отзыв некоего помещика о своем управляющем: ‘Хотя мой управляющий и выгнанный подъячий, хотя и колотят его пьяненькие мужики, однако ж уж за то и дело свое знает, ежели велю, то так отшлепает нагайкой, что будут помнить до новых веников. А сказки какие мне сказывает по ночам, Вову и Вруслана, как по писаному. Нудные способности’.
Наконец, ‘Смесь’ приводила и третье суждение о том же предмете, вызванное предыдущим и служащее ему ответом: ‘Нам кажется, что все недоразумения о существе управляющего, управителя и приказчика исчезли бы сами собою, если бы исчезла нагайка и понятие о ней, оставленные нам в наследство татарским игом. Тогда этот, повидимому, сильный рычаг нашего сельского хозяйства заменился бы началом нравственным, исчезла бы прелесть чудных рассказов о Бове и Еруслане. Тогда вместо самопроизвольного управления доверенными имениями заступило бы место законное управление‘.
Замечательны заключительные строки данной статьи, содержащие в себе весьма прозрачное указание на цензурную невозможность высказаться по данному вопросу начистоту: ‘Едва ли нужно входить в разбирательство,— кто нрав, кто неправ… Во всяком случае, о подобных вопросах нужно говорить или много, или не говорить ничего’.
И все-таки приходится констатировать, что кое-что ‘Современнику’ удалось сказать. Он сумел выразить глубоко отрицательное отношение и к телесному наказанию крепостных, и к эксплоататорским приемам помещичьего хозяйничанья, а, главное, он сумел нарисовать картину крестьянских волнений так, что сочувствие непредубежденного читателя никоим образом не могло перейти на сторону усмирителей. Не забудем, что причиной описанных нами волнений явился разорительный для крестьян перевод их с оброка на барщину, а затем волнения по своему характеру отличались столь малою агрессивностью, что отнюдь не могли оправдать тех жестоких методов усмирения, которые были применены. Если вспомнить, что данная статья писалась в то время, когда крестьянские волнения происходили так часто, что поистине стали ‘бытовым явлением’ русской жизни, то острота ее общественного смысла станет несомненной.
Нами уже отмечалось, что в 1847 г. и в правительственных кругах стала проявляться тенденция в пользу освобождения крестьян. Для примера достаточно сослаться хотя бы на столь обрадовавшую Белинского речь Николая I смоленским дворянам. {В письме к Анненкову от начала декабря 1847 г. Белинский следующим образом излагал содержание этой речи, относящейся еще к весне того же года: ‘Теперь я буду говорить с вами не как государь, а как первый дворянин в Империи. Земля принадлежит нам, дворянам, по праву, потому что мы приобрели ее нашей кровью, пролитою sa государство, но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу объяснить себе этого иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством — с другой. Этому должно положить конец. Лучше нам отдать добровольно, нежели допустить, чтобы у нас отняли. Крепостное право причиною, что у нас нет торговли, промышленности’.} Учитывая создавшуюся конъюнктуру, ‘Современник’ поспешил решительнее, чем когда бы то ни было, заговорить о крестьянском вопросе. В ‘Современных заметах’ (‘Смесь’, 1848 г. No 1, стр. 78—83) мы встречаемся со следующим, не лишенным декларативности, заявлением:
‘Если среди разнообразных, разнохарактерных, пестрых, мелких, пустых или важных современных событий в разных сферах человеческой деятельности мы мысленно остановимся на минуту, отрешимся от частностей и отступим перед картиною современности на несколько шагов назад, чтобы лучше схватить черты, общие, самые резкие, задающие тон всем остальным, то мы невольно будем поражены одним преобладающим явлением, пробужденным сознанием необходимости — устроить быт земледельцев на прочном, правильном основании. Сознание это имели давно и весьма многие, но можно сказать, что никогда оно не достигало такой общности, не проявлялось так всеми возможными путями, как в недавнее время. Повсеместные разговоры, во всех кругах и на все тоны, множество статей в разных повременных изданиях, новые правительственные меры,— все это служит несомненным доказательством, что на пути этого сознания мы быстро идем вперед, друг человечества в России, в тиши уединения, радуется успеху, тогда как те, которые трудятся на поприще действительного осуществления этого успеха, заносят свои имена неизгладимыми чертами на скрижали истории и передадут его потомству на хвалу и благословение’. Затем, автор ‘Современных заметок’ давал обзор тех начинаний правительства, которые позволяли думать, что крестьянский вопрос не сегодня-завтра сдвинется с мертвой точки. Заканчивалась же эта часть ‘Заметок’ рядом извлечений из статистических данных П. И. Кеппеиа (см. его брошюру ‘Ueber die Verteilung der Bewohner Russlands nach Stnden, St. Petersr brg, 1847) о количестве как помещичьих крестьян, так и помещиков, о числе населенных имений и т. д. и т. п. И содержание, и в особенности тон этой статьи таковы, что, основываясь на них, можно думать, что на исходе 1847 г., в начале 1848 г., уверенность в неизбежности скорого освобождения крестьян была широко распространена. Тем тяжелее было пережить полное крушение надежд на это, которое принесла небывало свирепая реакция, вызванная революцией во Франции.
Одним из способов воздействия на общество в антикрепостническом духе являлись столь частые в ‘Современнике’ 1847—1848 гг. заметки о тяжелом положении невольников-негров. Так, в ‘Смеси’ No 4 была помещена большая статья ‘Охота за неграми в восточном Судане’ (стр. 123, 124), в которой приводилось немало действительно потрясающих подробностей из быта рабов и рабовладельцев. В ‘Смеси’ Ns 8 сообщалось, ‘что в последнее время в Париже очень жарко толковали об освобождении от рабства негров’, и приводились ‘выписки из колониальных газет’ о продаже невольников и невольниц’. Выписки эти представляли полнейшую аналогию с теми, которыми пестрели русские газеты.
Сочувствуя экономическому прогрессу страны, восставая во имя него против крепостничества, ‘Современник’ не в меньшей мере был заинтересован и ростом культуры, в первую голову успехами науки и просвещения. В соответствии, с потребностями переживаемого времени, он особенно ценит науку не отрешенную от жизни, а находящуюся с последней в самой живой и непосредственной связи. О этой точки зрения показательна статья в ‘Смеси’ No 4 об ‘ученых обществах’ (стр. 180—183). В ней учреждение ученых обществ всячески приветствуется именно потому, что они ‘поддерживают связь ученых с обществом, служа в то же время и для прямых целей науки… Ни одно из них, конечно, не основалось с целью сблизить служителей науки с миром действительности. Но сближение выходит само собою как необходимый, никем не подозреваемый результат обстоятельств. Постоянное столкновение личностей, необходимая борьба идей, участие в общих совещаниях людей практических, выхваченных прямо из действительного мира, наконец, отношение ученой ассоциации к государству,— все это такие силы, которые не могут не пробудить в ученом известной степени социальности и не открыть исхода живым потребностям, подавляемым кабинетною жизнью’. Очень высоко ставя подлинных ученых, ‘преследующих истину в тех или других проявлениях жизни’, цитируемая статья дает понять читателю, что далеко не все представители официальной науки заслуживают имени ученых.. ‘Странно было бы назвать ученым чиновника, который ежегодно читает по тетрадке нескольким десяткам слушателей избитые положения и начальные формулы науки, которая давным-давно утратила свой кредит и значится только в программе Коллегиума’.
Высшая школа находится, в свою очередь, в орбите постоянного внимания ‘Современника’. В ‘Смеси’ того же 4-го номера мы встречаемся со следующей оценкой роли и значения высшего образования (стр. 185—188): ‘Быстрое возрастание числа учащихся в таких заведениях, как университеты, конечно, есть явление чрезвычайно утешительное… Аудитории беспрестанно наполняются новыми лицами, получившими право доступа к ним. Значит, прочное образование, служащее основою университетского, постоянно распространяется и усиливается. С другой стороны, в эти аудитории стремятся молодые люди, готовящиеся иметь влияние на общество. Это служит доказательством, что без большого образования уже нет возможности приобрести у нас какое-нибудь общественное значение’. Всячески подчеркивая важность университетов, ‘Современник’ отнюдь не закрывал глаза на отрицательные стороны университетской жизни. На страницах ‘Смеси’ мы встречаем, например, суровую отповедь по адресу студентов-аристократов, стремящихся всякими способами ‘отличить себя’ от прочих товарищей. ‘Будем надеяться, — пишет ‘Смесь’ Q& 4, стр. 162—163), — что это заблуждение лишь временное и что наши студенты, наконец, перестанут считаться рождением перед лицом науки, для которого нет другого неравенства, кроме неравенства способностей и труда’.
С другой стороны, критические ноты скользят, и в отзывах ‘Смеси’ о публичных лекциях некоторых московских профессоров, {Лекции эти, с легкой руки Грановского, начавшего в 1843 г. чтения по ‘Истории Средних веков’, ‘пошли в ход и сделались одною из потребностей московской публики’.} в частности о лекциях заслуженного профессора Медико-хирургической академии Зацепина по энциклопедии медицины. ‘Не знаем,— замечает ‘Смесь’ (No 4, стр. 163—164?), только что в лестных выражениях отозвавшаяся о лекциях профессора Геймана,— так же ли очевидна польза лекций Зацепина… Вот сокращение его программы… ‘Человек с телесной стороны, с душевной стороны, духовное начало человека, идеал человека, совершенный человек в духе веры откровенной, вера как источник врачевания и животворящее начало врачебной науки, веры отрицательные, веры положительные, вера православная’ и т. д. Прямое выступление против подобной программы, свидетельствующей о крайнем обскурантизме и невежестве своего автора, было невозможно по цензурным условиям. Однако автор рассматриваемой статьи справедливо полагал, что одной перепечатки ее будет достаточно, чтобы выявить ее истинный характер. Впрочем, несколькими строчками ниже, заговорив о программе профессора Лясковского по ‘органической химии’, он не удержался от следующего замечания, проясняющего его взгляд на программу Зацепина: ‘Из этих слов читатели могут видеть, что молодой профессор, ученик Дюма и Либиха, которых он слушал в бытность свою за границей, не имеет притязаний на мистическую глубину воззрений и на сочетание своей науки с таинствами нашей души. Он смотрит на вещи просто, и я не могу, с своей стороны, не поздравить его с этим’. Здесь достаточно явственно чувствуется убеждение, что религия и истинная наука — вещи малосовместимые.
Вообще ‘Современник’ склонен к отрицательной оценке роли религии в социальной жизни народов. В ‘Смеси’ No 9 (стр. 30—34) в отзыве о брошюре Георга Комба об отношении религии к науке (‘Relation between religion and science’) с большим сочувствием цитируется суждение этого автора о том, что каждая из религиозных сект утверждает, что ‘она одна исключительно обладает истиной’, и что ‘все они вместе приводят к страшным противоречиям: народ, рабски подчиненный которой-либо из этих сект, в немом и священном благоговении останавливается перед таинственным для него учением и с презрительным высокомерием смотрит на тех, которые мыслят и веруют не так, как он… Разность верований разделяет семейства, сословия, государства и народы. Как часто народы брались за оружие затем, чтобы водворить на земле божественные законы’. Трудно сомневаться, что выражение ‘религиозные секты’ является здесь не более, как уступкой цензурным требованиям: по самому существу своему изложенные мысли таковы, что с неменьшим основанием могут быть отнесены не только к ‘религиозным сектам’, но и к религиозным системам вообще.
Постоянно выступая с указаниями на огромное значение ‘ученых обществ ‘> высшего образования, университетов, ‘Современник’, в значительной степени, исходил из убеждения, что популяризация научных знаний — одна из важнейших задач современности. Рассуждения вроде того, что ‘высокие. истины науки’ но следует ‘выставлять на базар среди праздной толпы, которая-де не может постигнуть всей их глубины’, не пользовались ни малейшим сочувствием с его стороны. ‘Разве есть истины, — читаем в No 6 (стр. 84:, отд. III), — в нравственной или физической природе, которые должны навсегда оставаться принадлежностью одной касты? Разве могут быть истины, которые должно прятать от людей? Вредных истин нет и быть не может. То, что вредно, не есть истина, а ложь — логическая нелепость. Только невежество восстает против нового начала и пугает им толпу из своекорыстных видов… Вот почему всякая попытка, всякий труд сделать отвлеченные истины науки общепонятными или, по крайней мере, достоянием большинства,— не забава, а настоящее дело и дело важное’: Нечего и говорить, что подобная точка зрения приводила ‘Современник’ к убежденной и последовательной защите народного образования. ‘Причина невежества и предрассудков,— заявляют ‘Современные Заметки’ No 1 (‘Смесь’, стр. 33), — в которых доселе коснеет английский народ, заключается в жалкой, отсталой, безнравственной системе народного образования. Правительство очень хорошо понимает это, но не приступает ни к какой реформе, основываясь на том, что еще не приспело время’. Само собой разумеется, что для каждого сколько-нибудь сознательного читателя было ясно, что эти слова не с меньшим основанием могли быть отнесены к русскому народу и русскому правительству, чем к английскому народу и английскому правительству. Примечательно, с каким вниманием следил ‘Современник’ за отчетами министерства народного просвещения, тщательно извлекая из них цифры, определяющие и общее число учебных заведений, и число их по округам, и число учащихся в этих заведениях, и число лиц, получивших ученые степени при университетах, и число книг, находящихся в библиотеках, и т. д. и т. п. (см., например, ‘Смесь’, No 8, 847 г., стр. 108—114).
Нет надобности доказать, что только что очерченное нами отношение ‘Современника’ к явлениям русской действительности находилось в прямой зависимости от, западнической ориентации руководящего кружка журнала. Естественно при таких условиях, что со ‘славянофилами’ ‘Современнику’ трудно было найти общий язык, хотя он, доводимому, был не прочь от этого. ‘Школа славянофилов, — писали ‘Современные Заметки’ No 4 (‘Смесь’, стр. 175—177), — есть не иное что, как литературное выражение старой Руси, отстаивавшей обветшалые права свои против преобразований петровых…’. Однако из дальнейшего следовало, что, как средневековые алхимики, потерпев неудачу в поисках философского камня, все же натолкнулись на ряд открытий, использованных наукой, так и ‘наши славяне’, ‘эти алхимики своего рода’, хотя и не найдут золота в ‘давнопрошедшем России’, но ‘вызовут и отчасти уже вызвали много таких вопросов, за которые и современники, и потомки почтут их искренней благодарностью, не поминая лихом бескорыстных заблуждений…’.
Вслед за славянофилами ‘Современник’ выказывает интерес к историческому прошлому России, давая, впрочем, явлениям этого прошлого отнюдь не славянофильское истолкование. На этой стороне идеологического облика журнала нам еще придется остановиться, когда мы перейдем к обзору критико-библиографического и научного отделов его. Теперь же отметим, что главное внимание собственно ‘Смеси’ было устремлено не на прошлое России, не на Восток, а именно на Запад, на современный Запад. Успехи западно-европейской науки, политическая жизнь западно-европейских государств, преимущественно Англии и Франции, социальные проблемы, выдвинутые западно-европейской действительностью, — вот о чем постоянно говорится в статьях рассматриваемого отдела. Но Запад отнюдь не является для сотрудников ‘Смеси’, как и для сотрудников всего журнала, объектом слепого поклонения. Наряду с положительными сторонами Запада, ‘Смесь’ не устает подчеркивать и его отрицательные стороны. В особенности часто на ее страницах констатируется рост на Западе социальных противоречий в связи с усиливающимся обеднением масс. Так, в статье под нарочито специальным заглавием ‘Замечания на предложение прибавлять в хлеб картофельную муку’ (No 5, стр. 60—62), обсуждая тяжелое положение, создавшееся в Европе вследствие ‘прошлогоднего неурожая’ (‘бедные начали страдать, даже умирать с голоду’), автор отказывается признать сколько-нибудь существенное значение за такими мерами, как прибавление в хлеб картофеля, предложенное профессором технической химии Кноппом. Хлеб, употребляемый бедняками, потеряет значительную долю своей питательности,— вот единственное следствие, которого надо ожидать от прибавления к нему картофеля. ‘Для богатых, конечно, не важно, чтобы их хлеб содержал много пластических веществ, они могут есть самый белый, самый нежный пшеничный хлеб, который мало содержит азотистых веществ, — на их столе всегда есть мясо, которое дополняет самым лучшим образом этот недостаток. Бедняк же, который редко ест мясо, или даже вовсе не видит его целый год, требует, чтобы его хлеб непременно содержал пластические азотные вещества в достаточном количестве, больше их неоткуда взять ему’. ‘Участь бедных классов начинает не на шутку тревожить европейские правительства’, — читаем в другой статье того же номера журнала (стр. 133). Что же, однако, делать, чтобы улучшить их положение? Рецепты, предлагаемые утопическим социализмом, уже потеряли кредит в глазах большинства сотрудников ‘Современника’. Скептические, а то и насмешливые отзывы об этом течении западно-европейской общественной мысли — не редкость на страницах ‘Смеси’. Особенно характерны в этом отношении суждения Анненкова в его ‘Парижских письмах’. Уже в первом из них (‘Смесь’, No 1, стр. 34—40) Анненков подсмеивается над Пьером Леру, ‘который теперь в своем ‘Revue Sociale’ изложил теорию распределения богатств в обществе так, что часть каждого работающего определяется уже не талантом его, а действительной нуждой’. ‘Но где мерило?’ — иронизирует Анненков. ‘Это — крайняя степень, до какой может дойти сумасбродство сердца благородного и добродетельного’. А дальше очень плоское и малоудачное сопоставление: ‘Остается только распределять общественные богатства по темпераментам, по расположению к брюнеткам и блондинкам (то-то бы хорошо!) и т. д.’. Несколькими страницами ниже, сообщая о том, что Кабе ‘повздорил с фаланстерианцами’ и предложил Консидерану публичный диспут, не состоявшийся, однако, по вине администрации, отказавшей в разрешении, — Анненков называет системы обоих противников ‘фантасмагориями’, а спор между ними сводит к вопросу, ‘где будут слаще пить и есть — в Икарии или в Фаланстерах’.
В ‘Смеси’ No 9 ‘Современника’ уже не Анненков, а неизвестный автор, излагая взгляд французского академика Гарнье на способы разрешения социальной проблемы, солидаризируется со следующим его положением: ‘Распространение просвещения есть, быть может, единственное средство улучшить материальное и нравственное состояние рабочего класса’ (стр. 113). Отсюда как будто бы вытекает, что автор на стороне и другого положения Гарнье: ‘Уничтожение нищеты посредством социального переворота есть утопия’.
Справедливость требует, однако, оговорить, что иногда в ‘Современнике’ звучали иные ноты. Весной 1847 г. один из основных сотрудников ‘Смеси’, Н. Мельгунов, подписывавший свои статьи псевдонимом ‘Н. Л-й’, оказался вовлеченным в полемику с Шевыревым (см. в ‘Смеси’ No 5 особую статью ‘Спор о благотворительности’, стр. 136—142). Дело происходило так. В No 20 ‘Московских Ведомостей’ в небольшой неподписанной статье ‘Общественная благотворительность наших дней’ отдавалось решительное предпочтение ‘прежней народной благотворительности, имеющей источником личное умиление, перед теперешней веселой благотворительностью, которая ищет соединить приятное с полезным, собственное удовольствие с помощью ближнему’. Н. Л-ский в следующем номере той же газеты выступил с возражением стороннику ‘прежней благотворительности’, резонно доказывая, что благотворители, действующие под влиянием одного только чувства личного умиления, сплошь да рядом поощряют те организации профессиональных нищих, которые состоят из тунеядцев, а то и преступников, похищающих нередко детей и увечащих их ради своих профессиональных целей. За анонимного автора статьи ‘Моск. Ведомостей’ вступился сам Шевырев, поместивший в No 22 мистерию под названием: ‘Последние на земле бедные или человеколюбивая утопия,— очерк-драма в трех лицах и четырех действиях с эпилогом’. Придравшись к словам H. Л-ского о том, что человечество стремится хотя и к отдаленному, но возможному идеалу такой общественной организации, при которой ‘благотворительность будет едва известна потому, что не нужна, и подаяние станут считать унизительным не только для того, кто принимает, но и для того, кто подает’, — Шевырев изображал смерть от голода ‘предпоследнего бедного’, которому ‘человечество’, несмотря на его мольбы, отказывает в подаянии, а затем и смерть ‘последнего бедного’, уже не решающегося просить о подаянии.
Особенно любопытно в этой ‘мистерии’ содержание действия IV и эпилога.

Действие IV

‘Не земле делаются ужасные бури, землетрясения ж наводнения. Разрушаются многие благоразумные заведения, которые человечество устроило для подобных случаев. Богатые не подают, бедные не просят и умирают с голода.

Занавес опускается.

ЭПИЛОГ
Предположение другого идеала

На земле все разумны, и все любят друг друга, никто никого не обманывает, никто лишнего не издерживает. Кто не нуждается, тот не просит, кто нуждается, тот, без ложной мысли об унижении, просит. Имеющий не сомневается в том, который просит, и подает ему. Бушуют бури, делаются землетрясения, наводнения, благотворение, основанное на всеобщем разуме и взаимном доверии, везде готово: может ли тогда нужда владычествовать над человеком?’
Если учесть предисловие Шевырева к его ‘мистерии’, в (котором он иронически заявлял, что ‘как в наше время многие социальные романы и драмы внушены мыслями из новых открытий политической экономии’, так и его очерк драмы внушен статьею Н. Л-го, то станет совершенно ясно, что ‘спор о благотворительности’ в той постановке, которую давал ему Шевырев, приобретал высоко принципиальный характер, сводясь к вопросу исключительно важного значения: от чего следует ожидать уничтожения социального зла, — от социальных ли реформ, или от совершенствования нравственной природа человека. Для одного из вдохновителей полуславянофильского ‘Москвитянина’, для друга автора ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’,— книги, в сущности говоря, написанной с целью утвердить правильность второго ответа на вопрос о социальном зле,— было ясно, как 2X2=4, что спасение отнюдь не в социальных реформах, а именно в нравственном совершенствовании человека. Н. Мельгунов держался иного мнения и не мог оставить в достаточной степени резкого и ехидного выпада Шевырева без ответа. Однако его статья ‘Ответ Шевыреву’, ‘по некоторым обстоятельствам’, — как выражается редакция (стр. 139),— могла быть помещена лишь в No 5, т. е. со значительным запозданием. К формуле ‘некоторые обстоятельства’ журналисты 40-х годов обыкновенно прибегали в тех случаях, когда речь шла о цензурных затруднениях. Однако на этот раз, как это видно из письма Белинского к Боткину от 22 апреля, дело обстояло иначе: статья Мельгунова не попала в No 4, так как это могло повлечь за собою задержку в выходе книжки, редакция же пойти на это не хотела, не придавая, очевидно, этой статье особо важного значения. Мало того, читая эту статью, руководители ‘Современника’ едва ли могли не залетать, что она не столько по своему содержанию, сколько по тону стоит в некотором противоречии и о отрицательными отзывами об утопическом социализме Анненкова и с насмешливыми суждениями о ‘гуманических космополитах’ Белинского. Быть может, это именно обстоятельство и побудило редакцию не слишком торопиться с ее помещением. К тому же из только что упомянутого письма Белинского к Боткину явствует, что Белинский вообще не слишком ценил сотрудничество Мельгунова.
Как бы то ни было, в No 5 ‘Современника’ ‘Ответ Шевыреву’ все же был напечатан. В виду исключительного интереса этой статьи, наиболее явственно отразившей на страницах журнала чаяния ‘именно гуманических космополитов’, нельзя обойтись баз ее цитации. ‘Вполне ли понял автор мой идеал возможного будущего?’ — спрашивает Мельгунов своею противника. ‘Разница между мною и г. Шевыревым состоит лишь в том, что, веря в неотразимую силу разумной, т. е. не слепой, а зрячей любви, я вместе с тем верю и в полное осуществление ее надежд. Я думаю, что рано или поздно должно притти время, когда любовь будет не только словом, но и делом, когда она примет плоть и кровь и тем водворит царство божие на земле. Тогда и лишь тогда будет каждому из нас унизительно подавать и просить милостыню по тому же самому, почему уже и теперь было бы унизительно и для меня, и для г. Шевырева, если бы он вздумал: предложить мне подаяние, почему и теперь унизительно не только брать, но и давать взятки.
‘Автор не допускает возможности такого времени, а я допускаю. Вот и вся разница. Я признаю возможность такого состояния обществ, когда ни буря, ни наводнения, ни землетрясения не вызовут необходимости подаяния, когда против наводнений устроятся везде оплоты (как и теперь в Голландии), когда действие бурь будет ослаблено громовыми, градовыми и другими отводами, когда повсюду распространившаяся система взаимного страхования упрочит будущее людей даже s в таких случаях, где сила человека еще не возможет победить элементов, когда, наконец, каждый будет стоять за всех и все за каждого. Я верю в такое общественное состояние, когда люди перестанут ставить чувство любви выше дела любви, перестанут думать, что для нашего спасения дороже сохранить в себе чувство умиления и соболезнования ценою страданий человеческих, чем утолить это чувство общим довольством, когда перестанут думать, что сострадание к несчастию ближнего выше участия в его радостях и счастьи. Я не могу разделять сладострастия дут чувствительных, которые счастливы лишь, когда несчастны, хотя б несчастием ближнего. Я думаю, напротив, что величайшее наслаждение человека состоит в том, когда он вокруг себя видит всех довольными и счастливыми, даже когда он стремится, по мере сил, к постепенному осуществлению такого быта, где возвращение нищеты едва ли будет возможно, где не милостыней, а коренными средствами должна быть упрочена будущность общества. Я думаю, наконец, что брать незаслуженное трудом и давать незаслужившему трудом должно быть, при моем идеальном состоянии обществ, равно унизительно, и что воспитание в небогатых людях чувства достоинства, облагорожение их вознаградит за охлаждение сострадательного чувства в людях богатых. Богатых мало, бедных много. И если бы пришлось выбирать между чувством сострадания, долженствующего развиться в малом числе подающих, и чувством достоинства огромного большинства нуждающихся, то я, не обинуясь, предпочел бы последнее. Чувство против чувства — ‘это последнее было бы несравненно плодотворнее, даже при временных материальных невыгодах, чем чувство сострадания, купленное ценою зависимости бедного класса от произвола богатого’.
‘Еще одно замечание, — и я кончаю. В прологе к своей мистерии автор намекает, что мои слова, подавшие к ней повод, были внушены новыми открытиями политической экономии. Политическая экономия — наука, а г. Шевырев — известный ученый, если он действительно думает, что заключительные слова моей статьи были внушены новыми открытиями науки (так ли это, я здесь разбирать не стану), то мне кажется, что положения ее, хотя бы и ошибочные, должны были бы вызвать более серьезные опровержения. Конечно, он отвечал не на ученую статью, но, находя в ней, — справедливо или нет, — отголосок науки, он должен бы был почтить этот отголосок научным, а не мистико-поэтическим отзывом. Ему более, чем кому-либо, должно быть известно, как почтенны самые заблуждения науки, если они искренни, тем большего уважения заслуживают такие положения и открытия, в которых есть хотя тень истины. На ком же обязанность внушать уважение к науке, как не на ее служителе?’
Думается, что приведенные строки дают достаточное основание для вывода, что социалистическая настроенность владела еще сознанием некоторых сотрудников ‘Современника’. Однако, если на этом основании и можно говорить об отсутствии единого фронта в ‘Современнике’ в отношении утопического социализма, то не иначе, как с большими оговорками. Не забудем, что в условиях русской легальной печати 40-х годов развернутая характеристика утопического социализма с указанием как его сильных, так и слабых сторон была чрезвычайно затруднительна. Ее будучи знакомы с классическими страницами ‘Коммунистического манифеста’, посвященными системам Сен-Симона, Фурье, Оузна, — наиболее выдающиеся из представителей русской общественной мысли, например, тот же Белинский, начали более или менее самостоятельно приходить к убеждению, что пути к социальному переустройству, намечаемые утопистами, совершенно нереальны. Отсюда естественное разочарование в их системах. Однако распространялось ли оно на сильную сторону утопизма — на критику им современной общественной организации? Вело ли оно к отказу от социалистического идеала вообще? Поскольку у нас нет достаточных данных для вполне определенного ответа на эти вопросы, по крайней мере, в отношении Белинского и его кружка, видеть в мельгуновской статье ‘Ответ Шевыреву’ — явное противоречие тому, что говорил о том же предмете Белинский, едва ли возможно.
Тяжесть цензурного гнета помешала ‘Современнику’ выявить свое отношение и к другому жгучему вопросу не столько русской, сколько западно-европейской действительности — к революции 1848 г. Когда революция только подготовлялась и правительственные круги России мало о ней думали, ‘Современнику’ удавалось изредка осведомлять читающую публику о том, что во Франции не все благополучно. Уже в ‘Парижских письмах’ (‘Смесь’, No 4, стр. 149—153) встречаются указания на растущую дороговизну хлеба, на ‘неимоверные усилия муниципалитетов удержать его в цене’, ‘на явный дефицит финансов’, а также на меры, принимаемые правительством: правительство покупает хлеб со всех сторон… усиливает внутри войско и сдерживает народонаселение, колеблемое страхом голода’. Характерно, что в ‘Смеси’ того же No 4 (стр. 188—190) было напечатано сообщение о займе в 50 миллионов франков, предоставленном Николаем I Франции. Этот факт свидетельствовал о том, что русское правительство считало установившийся во Франции порядок в достаточной степени прочным. Но в самой Франции многие держались иного мнения. ‘Современник’ в ‘Смеси’ No 8 (стр. 145—146) дал длинную цитату из антиправительственной речи Ламартина, произнесенной на банкете, устроенном в его честь его избирателями. В ней Ламартин самым недвусмысленным образом грозил французскому правительству революционным взрывом, и если эта речь прошла через цензуру, то это можно объяснить лишь тем, что и редакция журнала, и его цензоры учли ни для кого не составлявшее секрета неприязненное отношение Николая I к буржуазной монархии Людовика-Филиппа.
Вот наиболее яркий отрывок из речи Ламартина: ‘Несколько лет назад… я сказал: ‘Франция скучает’. Теперь я скажу более: ‘Франция тоскует!’… Кто из нас не чувствует истины этого слова? Кто из нас не разделяет этой общей тоски? С некоторого времени все говорят, шопотом, каждый гражданин останавливает другого с беспокойством… Лица всех мрачны, как тучи. Берегитесь, из этих туч выходят громы и молнии, и часто бури для людей государственных… Не спрашиваем ли мы друг друга потихоньку,— этот мир, которым хвалится наше правительство, точно ли это мир? Этот порядок — точно ли порядок? Имеем ли мы точно правительство, сообразное с нашими идеями?.. Эта вопросы на устах у всех, у всех, — и вот отчего тоскует Франция! Но эта тоска прекрасна. Она заставляет радоваться добрых граждан, ибо доказывает, что Франция чувствует свое зло, что она страдает от него, что она стыдится своего положения и победит это зло!.. День обновления Франции не далек… И что нужно для ее обновления? Одна ваша воля!’
‘Говорят,— так кончала ‘Смесь’ эту свою заметку,— будто бы совет министров решил предать суду г. Ламартина за эту речь…’
В конце 1847 г. автору ‘Парижских писем’ (‘Смесь’, No 11, стр. 85) пришлось заговорить о попытках парижского населения перейти к революционному действию. Однако эти попытки в его глазах не более, как ‘площадные фарсы’, как ‘шутки с зажженными фитилями’. Все это дело представлялось ему ‘крайне ничтожным’. Впрочем, Анненков в этом случае обнаруживал некоторую непоследовательность. Двумя месяцами: раньше (см. ‘Смесь’, No 9, стр. 81), пересказав содержание драмы Дюма из времен Великой французской революции ‘Кавалер Красного Дома’, он обрушился на ее автора за то, что тот взглянул ‘на эпоху, в которой происходит действие’, ‘как на арлекинаду, способную тешить разгулявшуюся ярмарку’. Подобное обвинение с неменьшим основанием может быть обращено и против него самого, ибо и он в первых порывах надвигающейся революционной бури 1848 г. усмотрел лишь ‘площадной фарс’.
Когда буря эта разразилась и разразилась со страшной силой, то ‘Современник’, в силу исключительно тяжелых цензурных условий, {Об этих условиях будет подробно сказано во второй части нашей работы: ‘Современник в годы цензурного террора’.} создавшихся благодаря небывало реакционному курсу николаевского правительства, не имел возможности не только высказать свой взгляд на события, но и давать о них какую-либо информацию. На его уста была наложена ‘печать молчания’ в самом буквальном смысле этого слова, и если бы не две-три вскользь брошенные фразы на страницах все той же ‘Смеси’, читатель журнала, не осведомленный о происходящем во Франции из других источников, легко мог бы оставаться в уверенности, что никаких политических бурь там не происходит. Первый послереволюционный номер ‘Современника’, мартовский номер 1848 г., снабженный цензурным разрешением от 29 февраля (не забудем, что первые вести о перевороте во Франции были получены в Петербурге 22-го февраля, т. е. целою неделей раньше), особенно должен был разочаровать тех, кто ожидал найти в нем какие-либо отклики на февральские дни. В первых трех отделах журнала, т. е. в отделах словесности, научном и критико-библиографическом, о французских делах не было сказано ни слова. Что же касается ‘Смеси’, то она открывается обширной биографией ‘испанского юмориста Ларра’, затем следует длиннейшее ‘Путешествие английского туриста по Востоку’, за ним биография Альберта Торвальдсена, далее, ряд маленьких заметок вроде ‘Открытие меди, свинца и проч. в крови человека’, ‘Новые замечания о действии хлорофита и его приготовлении’, ‘Сохранение корабельного леса’, ‘Новый способ приготовлять гравировальные доски’ и т. д. ‘Современные заметки’ — наиболее живой и чуткий к событиям общественной жизни подотдел ‘Смеси’ — начинались, правда, с упоминания о событиях во Франции. Но о каких событиях? Быть может не без умысла хроникер ‘Современника’ важно повествовал о том, что ‘в Париже Сена замерзла, в южной Франции, вследствие необыкновенных морозов, судоходство по каналам остановилось’. И только в следующей главе ‘Современных заметок’ находим точно мимоходом брошенное замечание: ‘Парламентские события и, наконец, страшные события, совершившиеся во Франции, изгнали совершенно в последнее время из французских журналов литературный фельетон и беллетристику,— и потому мы ограничимся нынешний месяц только краткими известиями о новостях английской и французской литературы…’ В ряду же новостей французской литературы, вообще говоря, не слишком значительных, сообщалась и такая: ‘Брошюра под заглавием ‘Парижский избиратель к генералу Лафайетту о программе Городской Ратуши’ сочинена бывшим королем французов, Людовиком-Филиппом’, Это сообщение давало возможность ‘проницательному читателю’ сделать вывод, что Людовик-Филипп теперь уже перестал быть ‘королем французов’.
В апрельском номере ‘Современника’ совершенно отсутствует всякое упоминание о Февральской революции во Франции, зато есть подробное сообщение о художественной выставке в Лувре (стр. 154—156).
В ‘Смеси’ No 8 в сообщении об обстоятельствах смерти Шатобриана отмечается, что ‘при звуках страшной гражданской войны, окровавившей Париж, он почувствовал прежнюю энергию и хотел броситься на улицу, но улицы были забаррикадированы, нельзя было ни проехать, ни пройти, и восьмидесятилетний старец печально опустился в свои кресла и заплакал горькими слезами, узнав о героической смерти парижскою архиепископа’ (стр. 104).
Вот каким образом журнал смог откликнуться на июньские дни! Через два месяца ‘Современник’ (Ж 10, стр. 14) решился употребить одиозное выражение ‘июньские дни’, поместив его в начале статьи ‘Французская драматическая литература’: ‘Только недавно Париж начал немного успокаиваться. После страшных июньских дней в литературе прежде всего появились театральные пьесы’.
Вот, кажется, и все упоминания о Февральской и Июньской революциях на страницах ‘Современника’
Мы далеко не исчерпали содержания ‘Смеси’ 1847—1848 гг. Однако и сделанных ссылок с избытком достаточно, чтобы подтвердить правильность высказанного ранее утверждения, что этот отдел в значительной степени исполнял функции политического отдела, уделяя на своих страницах место вопросам и политического и социально-экономического порядка. Само собою разумеется, что выражение ‘исполнял функции’ надо понимать относительно, так как цензурные условия исключали возможность сколько-нибудь развернутых высказываний в данной области.
Прежде чем перейти к обозрению других отделов журнала, отметим, что рассматриваемый отдел вполне оправдывал свое название в том отношений, что отличался удивительным разнообразием содержания Кроме ‘Смеси’ в тесном смысле этого слова, т. е. кроме небольших статеек и заметок преимущественно информационного характера, содержащих в себе отклики на разнообразнейшие события и явления современной жизни, в него входил такой материал, который самым непосредственным образом перекликался с материалом других отделов.
Так, в ‘Смеси’ в довольно значительном количестве печатались чисто художественные произведения. Знаменитый рассказ Тургенева ‘Хорь и Калиныч’, открывший цикл ‘Записок охотника’, появился, например, в ‘Смеси’ 1-го номера. Впрочем, остальные рассказы этого цикла печатались уже в первом отделе журнала. В ‘Смеси’ того же No 1 был помещен и рассказ Достоевского ‘Роман в девяти письмах’. Кроме Тургенева и Достоевского, сотрудниками ‘Смеси’, если так можно выразиться, являлось немалое количество русских и иностранных художественных писателей. Из произведений последних в ней были, например, напечатаны рассказ Габриеля Ферри ‘Хозе Хуан, ловец жемчужных раковин’ (1847 г., No 3), и большая повесть Альфонса Kappa ‘Семейство Алланов’ (1847 г., No 8—12), и т. д. Чем, собственно, руководствовалась редакция ‘Современника’, относя ряд произведений художественной литературы на страницы ‘Смеси’? Здесь, повидимому, имели место следующие соображения: в ‘Смесь’ относились произведения не слишком крупные по объему и не слишком значительные в общественном и художественном отношениях, основной же художественный материал, т. е. большие вещи, а также произведения, безусловно ценные и в смысле общественном, и в смысле художественном, закреплялись за первым отделом. Однако практика с самого начала показала условность подобною разделения. Тургеневский ‘Хорь и Калиныч’ стоил многих крупных произведений первого отдела, а повесть Альфонса Kappa была настолько велика, что чрезмерно загромоздила ‘Смесь’.
И не только беллетристика входила в ‘Смесь’: в ней печатались и полубеллетристические жанры, вроде фельетонов ‘Нового поэта’, значение которых сводилось к тому, чтобы с помощью шуток, острословия, наконец, пародий, выставлять в уродливом и карикатурном виде достойные осмеяния явления литературы и жизни. Так, в фельетоне No 1 ‘Новый поэт’ говорит о барде славянофильства в таких выражениях: ‘Помню я, какое впечатление производила на меня величавая пророческая лира Хомякова. Великий! великий! — повторял я, — и уже видел перед собой разрушающийся Альбион, слышал вопли и стенания униженной гордыни, звон злата, погубившего преступные стяжателей, видел другую страну, возникающую, полную славы и чудес’. Если в данном случае ‘Новый поэт’ прибег к пародированию в прозе одного из известных стихотворений Хомякова (‘Остров’), то еще чаще он прибегал к стихотворным пародиям щ произведения Языкова, Бенедиктова и др. (см. пародии в M 1, стр. 67—70). Жестоко досталось от ‘Нового поэта’ Нестору Кукольнику. В M 2 целый (фельетон был посвящен пародированию его трагедии ‘Торквато Тассо’ (см. ‘Доминике Фети или непризнанный гений’, ‘Смесь’, стр. 164—170). Начало фельетона в No 4 метит уже в Достоевского, высмеивая непомерное его самолюбие, в частности не слишком деликатно касаясь его обморока в салоне гр. Вьельгорского.
Некрасов, время от времени приходивший на помощь ‘Новому поэту’ — под этим псевдонимом выступал обычно Панаев — дал однажды пародию на одно из наиболее романтических стихотворений Лермонтова ‘Они любили друг друга так страстно и нежно’ — ‘В один трактир они оба ходили прилежно’, В последнем номере 1847 г. ‘Новый поэт’ не убоялся посягнуть на авторитет Гоголя, сильно скомпрометированного в глазах прогрессивных читателей ‘Выбранными местами из переписки с друзьями’, а отчасти и пророческим тоном некоторых лирических отступлений в ‘Мертвых душах’. Вот относящиеся сюда строки из фельетона ‘Нового поэта’: ‘Мм. гг., я вполне и глубоко убежден в моем призвании и пишу вследствие ‘личной потребности внутреннего очищения’, может быть я сделал еще не много, но я знаю, что могу сделать… Несколько уже громадных, требующих обширной эрудиции произведений замышлено мною, из них многие в скором времени приведены будут в исполнение. Вдохновение душит меня, исполинские, колоссальные образы восстают предо мною…’
В груди моей и буря, с смятенье,
Святым восторгом вечно движим я,
Внимает мне Россия с умиленьем!
Чего же, Русь, ты хочешь от меня?
Зачем с таким невиданным волнением
Не сводишь ты с меня своих очей?..
О Русь, о Русь! с немым благоговеньем
Чего же ждешь ты от моих речей?
Иль чувствуешь, что слово вдохновенье
В устах моих, пылающих огнем,
Есть личная потребность очищенья
И потому такая сила в нем!
Художественная ценность пародий ‘Нового поэтам и относительна, и неравномерна. Наряду о удачными, — например, известное стихотворение ‘Густолиственных кленов аллея’ (‘Смесь’, No 4, стр. 156), — попадаются и слабые, но цель, которую ставил перед собою фельетонист, надо думать, более или менее достигалась.
В первых номерах ‘Современника’ 1847 г. фельетоны ‘Нового поэта’ печатались под особыми заголовками, но затем стали входить в ‘Современные заметки’ в качестве одного из составных элементов их содержания.
Иногда появлялись в ‘Смеси’ как суждения об явлениях литературно-общественного порядка, так и отзывы об отдельных литературных произведениях,— такого рода суждения и отзывы, которые мы скорее ожидали бы встретить в отделе критики, чем в ‘Смеси’. Так, в ‘Современных заметках’ No 2 около печатного листа занимает статья Белинского, в большей своей части посвященная вопросу о натуральной школе в связи с некоторыми критическими замечаниями о ней, высказанными Губером в его фельетоне в преобразованных ‘С.-Петербургских Ведомостях’ No 4). В ‘Смеси’. No 5 и No 8 был перепечатан документ такого крупного значения, как ‘Письма Н. Ф. Павлова к Н. В. Гоголю’ по поводу ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’.
Наконец, ‘Смесь’ перекликалась и со вторым отделом журнала, т. е. с отделом ‘Наук’, так. как на ее страницах число сообщений о научных открытиях в различных областях было очень велико. Сообщения эти в большинстве случаев были настолько краткими, что ни для какого другого отдела, кроме ‘Смеси’, и не подошли бы.
Специфической особенностью ‘Смеси’ являлся подотдел ‘Современные заметки’, совмещавший до некоторой степени на своих страницах материал последующего ‘Внутреннего обозрения’ и отдела иностранной политики. Мы настаиваем на выражении ‘до некоторой степени’, ибо ‘Современные заметки’, в силу цензурных условий, лишены были возможности освещать и события внутренней жизни России, и политическую жизнь иностранных государств с теми полнотой и серьезностью, с которыми эти функции выполнялись журналами 60-х годов и последующих десятилетий. ‘Современные заметки’, между прочим, уделяли на своих страницах некоторое место полемике с другими органами печати. В предыдущем изложения упоминалось уже о полемике ‘Современных заметок’ со сторонниками крепостного труда, а также с Шевыревым, вмешавшимся в спор о благотворительности. И в том, и в другом случае мы имеем дело с полемикой против определенных взглядов, но не против определенных журналов. Однако на страницах ‘Современных заметок’ достаточно широкое развитие получила и эта последняя. Она велась, главным образом, против ‘Москвитянина’ и ‘Северной Пчелы’.
Полемика с ‘Москвитянином’ разгорелась не по вине ‘Современника’. Знаменитая статья Белинского ‘Ответ Москвитянину’ была вызвана тою развернутою атакою, которую учинил против ‘Современника’ Юрий Самарин в статье ‘О мнениях ‘Современника’ исторических и литературных’ (‘Москвитянин’, 1847 г., No 2). Впоследствии нам еще придется говорить об этом замечательном эпизоде из истории борьбы западничества и славянофильства 40-х годов, а покамест отметим, что еще до появления ‘Ответа’ Белинского {‘Ответ’ появился лишь в No 11 ‘Современника’, с некоторым запозданием, вызванным, надо думать, тем, что Белинский только в конце сентября прибыл из Зальцбрунна в Петербург.} в ‘Современных заметках’ была напечатана большая статья (‘Смесь’ No 8, стр. 114—130) с рядом выпадов по адресу ‘Москвитянина’. В ней высмеивались Погодин за его снисходительно-пренебрежительное отношение к молодым историкам (Кавелину, Соловьеву и др.), Стурдза, как автор ‘Записной книжки путешественника против воли’, помещенной в ‘Москвитяеине’, и, наконец, ультра-патриотический стихотворец М. Дмитриев.
В середине 1848 г. между ‘Современником’ и ‘Москвитянином’ едва не разыгралась полемика вследствие того, что Погодин у свежей могилы Белинского вздумал произнести над ним, по квалификации ‘Современника’, ‘не слова мира и прощения, а грубый суд’. {В No 8 ‘Москвитянина’ в статье ‘Несколько слов по поводу некролога г. Белинской’ Погодин заявлял, что Белинский ‘лишен был всякого образования’ и ‘всю премудрость свою почерпнул из мутного источника’, каковым являлся ‘беспокойно-покойный Телеграф’, что в его ‘бесконечных и утомительных вариациях’ не было ‘ни одной мысли собственной, теоретической и критической’, что он заслужил прозвище ‘удалой молодец русской словесности’ за попытки ‘уничтожить все авторитеты’ и т. д. и т. д.} (‘Смесь’, No 9, стр. 42). Однако дать развернутую отповедь Погодину ‘Современник’ не имел возможности по той же самой причине, по которой, вместо большого некролога Белинского, вынужден был реагировать на смерть его буквально десятью строчками ‘Смеси’ (No 6, стр. 173).
Полемически заострены против ‘Москвитянина’ несколько страниц и в последней книжке ‘Современника’ 1848 г. (‘Смесь’, стр. 136—139).
Не менее энергичную борьбу вела ‘Смесь’ с ‘Северной Пчелой’. Постоянные нападки этой газеты на натуральную школу (особенно в No 81) заставили редакцию ‘Современника’ в 1847 г. посвятить ‘Северной Пчеле’ большую, в достаточной степени резкую и остроумную статью {Автор ее неизвестен. Мы не удивились бы, если бы им оказался Н. А. Некрасов.} (см. ‘Смесь’, ‘Современные заметки’, No 5, стр. 109—133). Если из рецензии Белинского на 3-ю часть ‘Воспоминаний Булгарина’ (‘Современник’, 1847 г., No 2) явствует, {Независимо от того, каким текстом мы будем пользоваться — журнальный или рукописным, перепечатанных в ‘Собраниях сочинений’ Белинского (солдатенковском и венгеровском).} что Белинский отнюдь не собирался воевать в новом журнале с Булгариным, а, в некоторое противоречие со своими предшествующими высказываниями, готов был занять в отношении него примирительную позицию, {Еще более примирительный тон выдерживается в рукописном, варианте этой рецензии, введенном Кетчером в ‘Собрание сочинений’ Белинского 1859 т. Сравнивая журнальный текст с текстом ‘Собрания сочинений’, нельзя не притти к заключению, что рецензия Белинского, прежде чем появиться в журнале, подверглась довольно-таки существенной переработке. Кто осуществил эту переработку? П. Б. Анненков ‘в Замечательном десятилетие утверждает, что это дело ‘журнальных соредакторов’ Белинского, т. е. Некрасова и Панаева, которым ‘похвала Булгарину в устах Белинского показалась ‘чудовищной вещью’. Иванов-Разумник держится противоположного мнения. В вводной заметке к статье Белинского ‘Воспоминания Фаддея Булгарина’ (т. III редактированного им ‘Собрания сочинений’ Белинского) он заявляет, что Белинский сам ‘переделал эту свою рецензию’. Для нас важно констатировать, что и в переделанном виде она, вообще говоря, не утеряла своей примирительной в отношении Булгарина тенденции.} то со стороны ‘Северной Пчелы’, как и со стороны ‘Москвитянина’, его примирительное настроение никакой поддержки не встретило. Естественно, что ‘Современник’ не мог не принять брошенного ему вызова, и упомянутая статья в No 5 давала жестокую отповедь ‘Северной Пчеле’ и по вопросу об искажениях русского языка, в которых Булгарин упрекал своих противников, и по вопросу о натуральной школе, подвергавшейся систематической травле на страницах булгаринской газеты.
В No 12 ‘Современника’ 1847 г. содержалось немало полемических замечаний и по адресу родственного ‘Северной Пчеле’ журнала — ‘Сын Отечества’.
Последним вопросом, подлежащим рассмотрению в данной главе, является вопрос о сотрудниках ‘Смеси’. Огромное большинство помещенных в ней статей не подписано. Это чрезвычайно затрудняет установление их авторства. Тем более, что конторские книги, в которых обычно содержатся указания, кому и за что выплачивался авторский гонорар, за первое десятилетие существования ‘Современника’ под новой редакцией не сохранились. Тем не менее, не ставя здесь своей задачей всестороннее выяснение авторства сотрудников ‘Смеси’, все же приведем некоторые данные, проливающие свет на этот темный, хотя и чрезвычайно интересный, вопрос.
‘Смесь’, в No 7 (1848 г.) заканчивалась просьбой редакции к авторам, приславшим свои статьи, но не сообщившим своих фамилий и адресов, сообщить ей и фамилии, и адреса, без этого редакция отказывалась поместить в ‘Современнике’ даже те статьи, которые, вообще говоря, поместила бы ‘с удовольствием’. Данное обращение имело свою закулисную сторону.
Дело в том, что 23 марта 1848 г., в связи с революционными событиями во Франции, министр народного просвещения предложил председателю С.-Петербургского цензурного комитета затребовать от редакторов журналов имена авторов всех неподписанных статей. Редакторам ничего не оставалось, как подчиниться, они регулярно стали сообщать в комитет требуемые сведения.
Некоторые из этих сообщений сохранились в архивных делах комитета. К сожалению, насколько точными и обстоятельными были сообщения, составляемые редакцией ‘Отеч. Записок’, настолько неопределенными и краткими являлись сообщения редакции ‘Современника’. Быть может, эти неопределенность и краткость были вызваны весьма похвальным стремлением ослабить ответственность своих сотрудников перед властями предержащими: редакция ‘Современника’ не могла, конечно, не понимать, что требование цензурного комитета диктовалось чисто полицейскими соображениями,— конкретно говоря, желанием иметь наготове список авторов, чтобы, в случае чего, ‘сообщить по начальству и принять меры к пресечению’ и т. д.
Тем не менее, пять найденных нами сообщений редакции ‘Современника’ в цензурный комитет (по No 6, 7, 9, 10 и 11 за 1848 г.) об авторах неподписанных статей позволяют установить ряд сотрудников ‘Смеси’, в частности ‘Современных заметок’. Сообщения эти сводились к следующему.
В No 6 (1848 г.) автором ‘Folle journe’, ‘петербургской повести’, был Кульчицкий, чиновник канцелярии военного министра, ‘Очерки жизни в Калифорнии’ были переведены Македонским, статью ‘О язычниках в Вятской губернии’ написал Федоров, ‘Путешествие английского туриста по Востоку’ было переведено Майковым, автором очерка ‘Новая звезда, явившаяся на небе’, подписанного инициалами ‘М. X.’, был Хотинский, им же были составлены ‘Опыты над процессом горения’, заметки ‘Артезианские колодцы в Венеции’ и ‘Приготовление серной кислоты по новому способу’ принадлежали П. Ильенкову, авторами ‘Современных заметок’ являлись Заблоцкий, Хотинский и г-жа Муравьева.
В No 7 автором очерка ‘Три месяца в плену у горцев’ был В. Савинов, статьи ‘Кавалер де Мере’ и ‘Путешествие английского туриста по Востоку’ переведены В. Майковым, остальные мелкие статьи ‘Смеси’ составлены П. Ильенковым, М. Xотинским, А. Заблоцким, Н. Некрасовым и И. Панаевым.
В No 9 рассказ ‘Путевые приключения Чумбурова’ принадлежит Наумову, статья ‘О признаках смерти’ и др. — Ильенкову, ‘Современные заметки’ — Панаеву, Заблоцкому, Редкину и Хотинскому.
В No 10 статья ‘Кондотьеры наших времен’ была переведена Муравьевым, ‘прочие мелкие статьи’ были составлены Ильенковым, Заблоцким, Хотинским, Григоровичем и Панаевым.
В No 11 ‘Мелкие статьи’ принадлежали Хотинскому и Ильенкову, а ‘Современные заметки’*— Заблоцкому, Хотинскому и Панаеву.
Несмотря на скудость этих данных, относящихся всего-на-всего к пяти номерам журнала, они все же дают материал для некоторых не лишенных значения выводов. Из них явствует, что в ‘Современных заметках’ 1848 г. систематическое, едва ли не основное участие принимал такой крупный писатель-экономист того времени, как А. П. Заблоцкий-Десятовский, недавняя работа которого о колебаниях цен на хлеб (см. ‘Отеч. Записки’, 1847 г., No 5—6) являлась серьезнейшим выступлением против крепостного права. Через Заблоцкого редакции ‘Современника’ легко было находиться в курсе того, что предпринималось или намечалось по крестьянскому вопросу в правительственных сферах. Ведь Заблоцкий был видным чиновником министерства государственных имуществ, возглавлявший которое гр. П. Д. Киселев являлся в среде высшей бюрократии наиболее влиятельным сторонником освобождения крестьян. Отзывы Белинского и о статье Заблоцкого в ‘Отеч. Записках’ ‘О причинах колебания цен на хлеб в России’ (‘Современник’, 1848 г., No 3), и о ‘Сельском Чтении’, издававшемся Заблоцким вместе с князем Одоевским, — таковы, что дают основание утверждать, как высоко, ценили Заблоцкого в кружке ‘Современника’.
Затем, приведенные материалы указывают на сотрудничество в ‘Смеси’ целого ряда крупных ученых — естественников, а, прежде всего, химика-технолога П. А. Ильенкова, который как раз в 1847 г. защитил диссертацию ‘О химическом процессе приготовления сыров’. Его известность в это время была уже настолько велика, что ‘Современник’ счел необходимым особо оповестить своих читателей о начале его сотрудничества.
Деятельное участие в ‘Смеси’ принимал, как мы видели, и М. С. Хотинский, естествовед и астроном, специализировавшийся на популяризации научных знаний и, по мнению его биографа (см. ‘Русский биографический словарь’ Фабер-Цявловский, стр. 414—415), обладавший замечательным даром представлять читателю самые запутанные и сухие научные вопросы в ясном, общедоступном и интересном изложении, так что его многочисленные популярные статьи читались публикой с живейшим интересом. {Это — тот самый Хотинский, который впоследствии стал тайным агентом III Отделения и был разоблачен А. И. Герценом (см. ‘Полное собрание сочинений> Герцена, т. XVI, Гиз, 1920 г., стр. 214).}
Если, таким образом, более или менее проясняется вопрос о сотрудниках ‘Смеси’ во вторую половину 1848 г. если, с другой стороны, можно предполагать, что и в первые месяцы 1848 г. ‘Смесь’ обслуживалась теми же лицами, — то вопрос о сотрудниках этого отдела в 1847 г’ остается в значительной степени непроясненным. Однако, основываясь на письмах Белинского, Некрасова, Панаева и др.’ кое-какие вехи могут быть поставлены и здесь. Так, по категорическому указанию Белинского в письме к Боткину от 20 апреля 1847 г., ‘Московский фельетон’, т. е. ту часть ‘Современных заметок’, которая говорила о московской жизни, вел Н. А. Мельгунов (Н. Л. или Н. Л-ский). Петербургские же ‘Современные заметки’, по словам Белинского (там же), составлял Штрандман, благодаря которому редакция ‘Современника’ могла поддерживать известный контакт с петрашевцами. Здесь уместно будет отметить, что Мельгунов получал за московский фельетон 150 руб. асс., т. е. около 43 руб. сер. за лист, а Штрандман за петербургский 35 руб. сер. Однако редакция ‘Современника’, главным образом Белинский, настолько были недовольны работой Мельгунова, что приняли меры к тому, чтобы ‘расхолодить его усердие к журналу’ и в этих видах сравняли его гонорар с гонораром. Штрандмана. Основная причина недовольства Мельгуновым, судя по тому же письму Белинского к Боткину, заключалась в том, что ‘он не в состоянии усвоить себе никакого резко определенного характеристического образа мыслей’, ‘он — примиритель, московский Одоевский’, а потому-де в его статьях ‘нет закваски, крепости’, ‘они бесцветны, ни то, ни се’, ‘в них все умно, дельно, современно, по большей части справедливо, но читать их скучно, и от них мало остается в голове…’ Белинский несколько преувеличивает здесь недостатки статей Мельгунова, как раньше преувеличил достоинства его биографии Вернета (см. письмо к Герцену от 20 марта 1846 г.), помещенной в No 2 ‘Современника’. Как бы то ни было, но меры, принятые к тому, чтобы ‘расхолодить усердие’ Мельгунова, оказались действительными, и его сотрудничество в ‘Современнике’ мало-по-малу сошло на-нет.
Кроме Мельгунова и Штрандмана, в ‘Смеси’ 1847 г., надо думать, принимал участие Г. П. Небольсин, известный своими статистическими и научно-литературными трудами. Это к нему относится следующее замечание Белинского: ‘Очень дельный человек, который пишет в ‘Современнике’ обо всем, касающемся до промышленности и торговли’ (письмо к Боткину от 17 февраля 1847 г.). Под некоторыми статьями Небольсина встречается подпись Г. Н.
Рассмотрев довольно подробно IV отдел ‘Современника’ 1847—1848 гг., который еще ни разу не привлекал внимания исследователей, перейдем к обзору других отделов, состоящих в значительной своей части из произведений, пользующихся широкой известностью. Это обстоятельство позволит придать нашему обзору максимальную беглость и сжатость.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Отдел ‘Словесность’ первенствовал в ‘Современнике’ не только потому, что был первым по порядку отделом. Белинский отнюдь не преувеличивал, когда писал Боткину (от 4—8 ноября 1847 г.): ‘Повести у нас — объядение, роскошь, ни один журнал никогда не был так блистательно богат в этом отношении…’ ‘Современнику’ ведь посчастливилось напечатать ряд таких художественных произведений, которые целиком и полностью вошли в так называемую классическую литературу. Из ‘классиков’ больше всего дал ‘Современнику’ Герцен, поместивший в этом журнале в течение 1847 г. лучшие свои художественные произведения, а именно: роман ‘Кто виноват’ (в приложении к No 1) и повесть ‘Из сочинений доктора Крупова’ (No 9). Сюда же надо отнести вторую повесть его ‘Сорока-воровка’, появившуюся в No 2 за 1848 г. Весьма существенным оказался и вклад другого классика Гончарова, роман которого ‘Обыкновенная история’ был напечатан в No 3—4 за 1847 г. Тургенев за 1847—1848 гг. напечатал в ‘Современнике’ следующие рассказы из цикла ‘Записок охотника’: ‘Хорь и Калиныч’, ‘Петр Петрович Каратаев’, ‘Ермолай и мельничиха’, ‘Мой сосед Радилов’, ‘Однодворец Овсяников’, ‘Льгов’, ‘Бурмистр’, ‘Контора’, ‘Малиновая вода’, ‘Уездный лекарь’, ‘Бирюк’, ‘Лебедянь’, ‘Татьяна Борисовна и ее племянник’, ‘Смерть’,— одним словом, целых четырнадцать рассказов, упрочивших за их автором имя одного из корифеев современной литературы. К тому же вклад Тургенева не исчерпывался ими: в No 11 ‘Современника’ 1847 г. мы находим его рассказ ‘Жид’, а в No 11 за 1848 г. — комедию ‘Где тонко, там и рвется’. {Говоря здесь о ‘вкладе’ Тургенева, мы имеем в виду лишь художественные произведения. Кроме них, он поместил в ‘Современнике’ рецензию о драме Кукольника и ряд фельетонов (см. о них в брошюре М. К. Азадовского ‘Затерянные фельетоны Тургенева’ — Иркутск 1927г).} К классическим произведениям литературы не будет особой натяжки отнести повести Григоровича (‘Антон Горемыка’) и Дружинина (‘Поленька Сакс’). О других менее значительных произведениях первого отдела будет сказано ниже, покамест отметим только, что, много уступая в литературном отношении поименованным, они вое же в большинстве случаев не только не портили, но иногда усиливали общее впечатление от данного отдела журнала.
Роман Герцена ‘Кто виноват’ вызвал восторженные отзывы Белинского. Не забудем, что именно под впечатлением одной из частей этого романа Белинский писал Герцену (6 апреля 1846 г.): ‘Я окончательно убедился, что ты — большой человек в нашей литературе… Ты можешь оказать сильное и благодетельное влияние на современность’ и т. д. Печатные отзывы Белинского о романе, содержащиеся в статьях ‘Русская литература в 1845 г.’ и, особенно, в статье ‘Взгляд на русскую литературу 1847 г.’ — общеизвестны. Из них, как и из отзывов Вал. Майкова в ‘Отеч. Записках’ (No 7), вытекает, что в лево-западнических кругах произведение Герцена рассматривалось как явление очень крупного масштаба. Зато славянофильствующая часть литературной критики рвала и метала. Шевырев жестоко напал на Герцена в No 1 ‘Москвитянина’ 1848 г. (см. его ‘Очерки современной русской словесности’ и ‘Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы’). Ожесточение Шевырева вызывалось тем, что он рассматривал Герцена не только как автора романа, но и как ‘личность не без претензий на сильное действие, на многочисленную партию’ (sic!). Другой ‘охранитель’, Ф. В. Булгарин, в такой мере был возмущен романом, что счел нужным посвятить ему особый абзац в своем очередном доносе в III Отделение. Хотя этот донос относится еще к марту 1846 г. и имеет в виду только начало романа, помещенное в декабрьской книжке ‘Отеч. Записок’ 1845 г., однако, он настолько характерен для отношения реакционной части тогдашней общественности к беллетристическим произведениям Герцена, что не лишне будет привести из него следующий отрывок: ‘Тут (т. е. в романе) изображен отставной русский генерал величайшим скотом, невеждою и развратником. Жена его такая же дрянь. Генерал, будучи холостяком, взял к себе крепостную девку, прижил с нею дочь и, женившись, велел девке выйти замуж за своего камердинера, а дочь сослал в лакейскую. Жена генерала берет ее в комнаты. Эта девушка и учитель генеральского сына, негодяя, — герои повести. Дворяне изображены подлецами и скотами, а учитель, сын лекаря, и прижитая дочь с крепостной девкой — образцы добродетели’ (см. Лемке, ‘Николаевские жандармы’). Булгарин довольно правильно подметил основную тенденцию романа. Рисуя социальный фон, на котором развертывается действие, Герцен, действительно, не пожалел мрачных красок для изображения русского дворянства, сословия рабовладельцев, а, следовательно, насильников, угнетателей и эксплоататоров.
Не менее отрицательно отношение автора романа к другой социальной силе, господствующей в николаевское время, — к чиновничеству. Образы чиновников неизменно даются им как отрицательные образы. Мало того, за отдельными представителями бюрократии он прозревает ‘фантастическое лицо какого-то колоссального чиновника, насупившего брови, неречистого, уклончивого, но который постоит за себя’. Герцен знает огромную мощь этого российского ‘Голиафа’, знает, ‘что его не только не собьешь с ног обыкновенной пращей, но и гранитным утесом, стоящим под монументом Петра I’, — и, тем не менее, смело бросает ему в лицо слова негодующего обличения.
Если в обрисовке социального фона Герцен в достаточно яркой форме отразил основные черты ‘гнусной рассейской действительности’, как она представлялась наиболее передовой части тогдашнего общества, то, разрабатывая фабулу романа, он очень близко подошел к двум социальным проблемам, живо интересовавшим ето современников.
Первая проблема — это проблема интеллектуально и морально развитой личности в ее противоречии с окружающей косной и отсталой средой. История Владимира Бельтова с его идеалистическими порывами и устремлениями, неизменно разбивающимися при столкновении с рутинной, застойной, скованой железными обручами самодержавно-бюрократического режима жизнью, это — история того ‘героя наших народных сказок’, который ходил по всем распутьям и кричал: ‘Есть ли в поле жив человек?’ ‘Но жив человек не откликался…. а один в поле не ратник’.
Вторая проблема — это проблема семьи, в частности проблема женщины, принужденной выбирать между свободным влечением своего сердца и обязательствами, налагаемыми на нее семейными узами. Развязка отношений Любоньки Круциферской к Вельтову как бы призвана свидетельствовать о том, что решение этой проблемы в градационном духе, в духе пушкинской Татьяны, для глубокой и страстной натуры не сулит ничего хорошего: отвергнув Бельтова, Любонька не в состоянии перенести последствий своего самоотречения, Вельтову же ничего не остается, кроме вечного скитальчества, добряк Круциферский окончательно опускается и становится пьяницей.
Нечего и говорить, что обе эти проблемы были выдвинуты эпохою, когда старые общественные устои рушились, а новые еще не успели создаться. В данном случае Герцен шел по следам Жорж Занд, автора ‘Ораса’, ‘Индианы’ и т. д.
Другое произведение Герцена — ‘Сорока-воровка’ — продолжает антикрепостническую тенденцию тех глав ‘Кто виноват’, где изображены нравы, царящие в доме Негровых, и их отношение к рабам.
‘Записки д-ра Крупова’ ставят общий вопрос об абсолютных нелепости и несправедливости современного социального строя, причем знаменитое утверждение д-ра Крупова, что все человечество поражено повальным безумием, доказывается почти исключительно примерами из русской жизни. Некоторые из них носят печать социалистической настроенности автора. Вот один из них: ‘В нашем городе считалось 5000 жителей, из них человек двести были повергнуты в томительнейшую скуку от отсутствия всякого занятия, а четыре тысячи семьсот человек повергнуты в томительную деятельность от отсутствия всякого отдыха. Те, которые денно и нощно работали, не вырабатывали ничего, а те, которые ничего не делали, беспрерывно вырабатывали и очень много’. Местный колорит, приданный Герценом ‘Запискам’, отнюдь не препятствует их распространительному толкованию. Не только русская жизнь, — таков смысл ‘Записок’, — запуталась в непреоборимых социальных противоречиях и производит впечатление какого-то дома для умалишенных, но тот же вывод и может, и должен быть распространен на жизнь всех других стран и народов, на всю мировую историю. Герцен, стесненный цензурной уздой, не указал выхода из всеобщего социального ‘тупика’ — того выхода, в который пламенно верил: необходимость социалистического переустройства общественных отношений. Но все же социалистический ‘душок’ в его художественных произведениях рассматриваемого периода без труда ощущается.
С этой точки зрения особенно любопытны его ‘Письма из ‘Avenue Marigny’, содержащие не только яростные филиппики по адресу буржуазии (‘буржуази‘, как выражается Герцен), но и убежденное заявление, что у нее ‘нет будущности: она теперь уже чувствует в своей груди начало и тоску смертельной болезни, которая непременно сведет ее в могилу’. Между строк ‘Писем’ читается, что если ‘все несчастие прошлых переворотов состояло в упущении экономической стороны’, т. е. что массы ничего от них не выигрывали, а выигрывала одна только буржуазия, то, рано или поздно, надо ждать такого переворота, который сокрушит власть буржуазии и выдвинет новых хозяев исторической сцены. Каких же именно? Дать прямой ответ на этот вопрос Герцен не решился опять-таки в силу цензурных условий, ограничившись рядом более или менее прозрачных намеков. Его ставка, как об этом весьма недвусмысленно свидетельствуют ‘Письма’, была ставкой на ‘народ’, на ‘низшие’ классы, в том числе на пролетариат и даже лумпен-пролетариат. ‘Парижские бедняки, — читаем в третьем письме,— имеют, сверх затаенного негодования, голову поднятую вверх, они психически развиты гораздо более, нежели вы предполагаете… Парижский воздух — великое дело, он во все шесть или семь этажей, в чердаки и подвалы, в трубы и щели дует одним и тем же, буржуазия закрывает ставни, конопатит дыры от него, но бедняк не прячется, и он им навевает идеи, мысли…’, поддерживающие ‘лихорадочное и болезненное расположение духа’. Среди этих идей и мыслей едва ли не на первом месте стоит ненависть к буржуазии.
Известно, что антибуржуазные тенденции герценовских ‘Писем’ не встретили себе сочувствия у целого ряда влиятельных, преимущественно московских сотрудников ‘Современника’. Так, Боткин в письме к Анненкову (от 12 октября 1847 г.), выражая свое одобрение литературной стороне нового произведения Герцена, расценивает роль и значение буржуазии совершенно иначе. ‘Я не поклонник буржуазии, и меня не менее всякого другого возмущает и грубость ее нравов, и ее сильный прозаизм, но в настоящем случае для меня важен факт… Хотя в качестве уплетенного класс рабочий, без сомнения, имеет все мои симпатии, я вместе с тем не могу не прибавить: ‘Дай бог, чтобы у нас была буржуазия’. В дальнейшем Боткин упрекает Герцена в поверхностности, с которой он подошел к важнейшим вопросам общественной жизни. Грановский, в свою очередь, под впечатлением ‘Писем из Avenue Marigny’ заговорил о ‘верхоглядстве’ Герцена (в письме к Фролову от 7 ноября). Еще дальше пошел Корш, обвинивший Герцена в ‘ерническом тоне’ (см. письмо Белинского к Боткину от декабря 1847 г.). Не одобрял ‘Писем’ и Анненков.
Белинский, недавно вернувшийся из-за границы, где он общался с Герценом, причем последнее из герценовских ‘Писем’ писалось при нем, на его, так сказать, глазах, — выступил на защиту Герцена. Однако даже в исходе 1847 г., когда он писал посвященное данному вопросу декабрьское письмо к Боткину, его защита не была безусловной. ‘Если и есть в письмах Герцена преувеличение, — заявлял Белинский, — боже мой! что же за преступление?! И где совершенство?.. Я не говорю, что взгляд Герцена безошибочно верен, обнял все стороны предмета, я допускаю, что вопрос о bourgeoisie — еще вопрос, и никто пока не решил его окончательно, да и никто не решит, решит его история, этот высший суд над людьми. Но я знаю, что владычество капиталистов покрыло современную Францию вечным позором… и породило оргию промышленности. Все в нем мелко, ничтожно, противоречиво…’ Однако в заключительной части своего отзыва о ‘Письмах из Avenue Marigny’ Белинский оговаривался, ‘что одною буржуази нельзя объяснить fond и окончательно гнусного, позорного положения современной Франции’, ‘что буржуази — явление не случайное, а вызванное историек), что она явилась не вчера, словно гриб выросла, и что, наконец, она имела свое великое прошедшее, свою блестящую историю, оказала человечеству величайшие услуги’… Проходит каких-нибудь два-три месяца, и во второй части своей статьи ‘Взгляд на русскую литературу 1847 г.’ (No 3, 1848 г.) Белинский уже утверждает, что автор ‘Писем из Avenue Marigny’, встреченных ‘некоторыми читателями почти с неудовольствием’, ‘действительно, невольно впал в ошибочность при суждении о состоянии современной Франции тем, что слишком тесно понял значение слова ‘bourgeoisie’. Он разумеет под этим словом только богатых капиталистов и исключил из нее самую многочисленную и потому самую важную массу этого сословия…’ Принимая во внимание очень хорошо сознаваемое Белинским крупное значение Герцена, как писателя вообще, как. сотрудника ‘Современника’, в частности, нельзя не признать процитированное печатное заявление его весьма важным и симптоматичным. Оно представляется тем важнее и симптоматичнее, что заключает в себе явную передержку: ‘Письма из Avenue Marigny’ не дают никаких оснований утверждать, что Герцен под ‘буржуази’ разумеет лишь крупных капиталистов, наоборот, даже при поверхностном знакомстве с ‘Письмами’, совершенно ясно, что Герцен относит сюда и средних и мелких собственников. Так как изобличение ошибочности суждений Герцена о современной Франции включено в статью, увидевшую печать уже после получения известий о Февральской революции, то возникает вопрос, не цензурные ли условия потребовали от Белинского этого изобличения? Подобного рода предположение, думается нам, должно быть отброшено. Не забудем, что в последние месяцы своей жизни Белинский все прочнее и прочнее утверждался в мысли о неизбежности и благодетельности капиталистического этапа в развитии России. Припомним необычайную по своей ясности и силе формулировку этой мысли в письме его к Анненкову от 15 февраля 1848 г., совпадающем по времени своего написания со второй частью статьи ‘Взгляд на русскую литературу 1847 г.’: ‘Когда я в спорах с вами о буржуазии называл вас консерватором, я был осел в квадрате, а вы были умный человек: вся сущность Франции в руках буржуазии, всякий прогресс зависит от нее одной, и народ тут может по временам играть пассивно-вспомогательную роль. Когда я при моем верующем друге (имеется в виду Михаил Александрович Бакунин. В. Е.-М.) сказал, что для России нужен новый Петр Великий, он напал на мою мысль, как на ересь, говоря, что сам народ должен все для себя сделать. Что за наивная аркадская мысль! После этого от чего же не предположить, что живущие в русских лесах волки соединятся в благоустроенное государство, заведут у себя сперва абсолютную монархию, потом конституционную и, наконец, перейдут в республику… Мой верующий друг доказывал мне еще, что избави-де бог Россию от буржуазии. А теперь ясно видно, что внутренний прогресс гражданского развития в России начнется не прежде, как с той минуты, как русское дворянство обратится в буржуазию’.
В то время, когда Белинский писал эти слова, процесс обуржуаживания дворянства сделал уже такие успехи, что мог дать материал для чисто художественного изображения и истолкования. Об этом как нельзя лучше свидетельствует помещенный в 3—4 номерах того же ‘Современника’ роман Гончарова ‘Обыкновенная история’. Нет надобности доказывать, что в нем в образах дяди и племянника Адуевых показана характерная для русской жизни 40-х годов борьба двух мировоззрений — романтического, возникшего и развившегося в тиши дворянских усадеб, и реалистического, носительницей которого являлась деловая и трезвая городская буржуазия. В этой борьбе, по Гончарову, победа и решительная победа остается за буржуазией, вернее, за обуржуазившимся дворянством. Белинский не сумел подойти к оценке ‘Обыкновенной истории’ социологически. Однако она привела его в восторг и прежде всего потому, что возвещала об очень существенных идеологических сдвигах, за которыми чувствовались сдвиги социальные. ‘Повесть Гончарова, — писал он Боткину 17 марта 1847 г., — произвела в Питере фурор — успех неслыханный! Все мнения ‘слились в ее пользу… Я уверен, что тебе повесть эта сильно понравится. А какую пользу принесет она обществу! Какой она страшный удар нанесет романтизму, мечтательности, сентиментальности, провинциализму!’ Эти беглые замечания — плод непосредственного впечатления — Белинский впоследствии развил в пространном отзыве, вошедшем в его статью ‘Взгляд на русскую литературу 1847 г.’. Сказавшееся здесь резко отрицательное отношение к баричу-племяннику и весьма определенно выраженные симпатии к обуржуазившемуся дяде — живая иллюстрация к цитированным выше словам Белинского о том, что ‘внутренний процесс гражданского развития в России начнется не прежде, как русское дворянство обратится в буржуазию’… Не забудем, что Петр Иванович Адуев не только буржуа по своему умственному складу, домашнему обиходу, вкусам, привычкам, но и потому, что, не удовлетворяясь чиновничьей службой, стал фабрикантом.
В пылу увлечения Петром Ивановичем, договорившись до пожелания: ‘Дай бог, чтоб таких было больше’ (здесь Белинский почти дословно повторяет возглас Боткина: ‘Дай бог, чтоб у нас была буржуазия’), Белинский не заметил или сделал вид, что не заметил, характерного признания Петра Ивановича о том, что следует сечь ‘задуривших фабричных’… Вкладывая это признание в уста своему герою, Гончаров с его рутинным чиновничьим мировоззрением отнюдь ее имел в виду его развенчания, но Белинский, сравнительно недавно готовый призывать громы и молнии на головы капиталистов, готовый восклицать: ‘горе государству, которое в руках капиталистов’, ибо ‘торгаш есть существо, по натуре своей пошлое, дрянное, низкое и презренное’, ‘торгаш не может иметь интересов, не относящихся к его карману’, ‘для него деньги не средство, а цель, и люди —тоже цель, у него нет к ним любви и сострадания, он свирепее зверя, неумолимее смерти, он пользуется всеми средствами, детей заставляет гибнуть в работе на себя, принимает пролетария страхом голодной смерти, снимает за долг рубище с нищего, пользуется развратом, служит ему и богатеет от бедняков’ (письмо к Боткину, декабрь 1847 г.),— казалось, должен был бы отнестись более критически к дядюшке Адуеву. Возмущенно восклицать, усиливая и без того чрезвычайно резкую филиппику против ‘торгаша’: он ‘сечет (пролетария) голодом’, и не обратить внимания на то, что российский ‘торгаш’ превзошел своего западно-европейского собрата, так как имеет возможность не только голодом, но и розгой сечь ‘задурившего’ пролетария, — это очень симптоматично.
Как бы то ни было, гимн буржуазной деловитости, торжествующей над дворянской мечтательностью, гимн поднимающемуся российскому фабриканту, этому рыцарю промышленного капитализма, пропетый автором ‘Обыкновенной истории’, был горячо одобрен Белинским. Однако нельзя не отметить, что и Гончаров, и вслед за ним Белинский все же должны были констатировать наличность весьма крупной ‘прорехи в мантии практической философии’ своего общего любимца — Петра Ивановича. Мы говорим о неудаче семейной, если возможно так выразиться, политики старшего Адуева: он со всей своей предусмотрительностью и расчетливостью не сумел создать таких условий, которые обеспечили бы ему Taie называемое ‘семейственное счастье’: ‘бедная его жена была жертвою его мудрости… он заел ее век, задушил ее в холодной и тесной атмосфере’. Из воспоминаний Гончарова мы знаем, что ему приходилось иногда вести с Белинским споры о Жорж Занд, к которой Гончаров относился скептически. Однако в данном случае автор ‘Обыкновенной истории’ дал отклик на одну из основных тем жорж-зандизма.
Третий ‘классик’, обогативший своими творениями беллетристический отдел ‘Современника’, И. О. Тургенев, внес в содержание журнала свою очень яркую и в высшей степени соответствовавшую интересам момента струю. ‘Записи охотника’, в такой мере известное и всесторонне изученное произведение, что сколько-нибудь подробно говорить о нем нет никакой надобности. Тем не менее, совершенно необходимо подчеркнуть, что в 1847—1848 гг. на страницах ‘Современника’ появились как раз те рассказы этого цикла, в которых внимание автора приковано не только к индивидуальным образам крестьян и помещиков, но и к тому социальному институту, который, точно цепью, связывал между собою мужика и барина,— к крепостному праву. Если преимущественный интерес ‘Хоря и Калиныча’ и ‘Бирюка’ — в изображении крестьянских типов, если в рассказах ‘Мой сосед Радилов’ и ‘Татьяна Борисовна и ее племянник’ автор интересуется преимущественно образами помещиков, то такие рассказы, как ‘Бурмистр’, ‘Ермолай и мельничиха’, ‘Льгов’, ‘Малиновая вода’, ‘Петр Петрович Каратаев’, ‘Контора’, ‘Однодворец Овсянников’,— подвергают систематическому обстрелу весь уклад отношений, основанный на крепостничестве. Здесь мы находим и картины жестокой эксплуатации крестьян помещиками, их управителями и бурмистрами, и частые указания на циничное нежелание, а в иных случаях органическую неспособность признать за крестьянами права человеческой личности. Если Тургенев имел некоторое — пусть далеко не безусловное — право гордиться тем, что он выполнил ‘Записками охотника’ свою ‘аннибаловскую клятву’, то завоевано это право было именно названными выше рассказами. Сила производимого ими впечатление усугублялась тем, что Тургеневу удалось более или менее жизненно изобразить своих крестьянских героев.
Герцен ненавидел крепостничество более страстною ненавистью, чем Тургенев, однако, он не покушался на создание образов его жертв из среды собственно крестьян. Любонька в романе ‘Кто виноват’ — незаконная дочь барина, крепостная интеллигентка, тем более крепостной интеллигенткой следует признать Анету, героиню ‘Сороки-воровки’. Спору нет, что положение крепостной интеллигенции было трагичнее, чем положение рядовых крепостных крестьян. Но, говоря по существу, слезы Любонек, Анет, Груш (см. стихотворение Некрасова ‘В дороге’) были только каплей в необъятном море крестьянских слез. Вот почему Тургенев с его тенденцией, — по крайней мере, поскольку речь идет о рассматриваемых его рассказах,— рисовать, в качестве жертв крепостного права, рядовых крестьян (Антип с семьей в ‘Бурмистре’, Арина в ‘Ермолае и мельничихе’, Сучок в ‘Льгове’, Матрена в ‘Каратаеве’ и т. д.) затрагивал более важную с общественной точки зрения категорию явлений. Этим мы отнюдь не хотим поставить Тургенева выше Герцена или зачислить его в демократы. Тем не менее, несомненно, что в 40-е годы Тургенев, хотя и стоял на позициях буржуазовоо-дворянского либерализма, однако, был настроен гораздо левее, чем в 60-е годы. Есть указания, что именно в рассматриваемое время им был задуман, а может быть и написан рассказ ‘Землеед’, изображавший кровавую расправу дворовых с барином, который довел их своими жестокостями до крайних пределов отчаяния и ожесточения. Можно предполагать, что эта сравнительная ‘левость’ Тургенева явилась результатом непосредственного и очень тесного общения с Белинским. Так, едва ли не самый антикрепостнический рассказ цикла ‘Записок охотника’ — ‘Бурмистр’ был написан в Зальцбрунне как раз в то время, когда Тургенев жил там вместе с Белинским. Отношение последнего к ‘Запискам охотника’ не один раз привлекало внимание исследователей: Белинский не сумел по достоинству оценить их литературную сторону, но их общественной тенденции горячо сочувствовал, хотя и лишен был цензурной возможности высказаться о них с достаточной определенностью. То же самое приходится сказать и о печатных высказываниях Белинского об ‘Антоне Горемыке’ — произведении, родственном по своей идеологической направленности ‘Запискам охотника’, хотя и стоящем несравненно ниже их в литературном отношении. Мы знаем из письма Белинского к Боткину (декабрь 1847 г.), какие мысли и настроения владели Белинским при чтений ‘удивительной’ повести Григоровича. ‘Ни одна русская повесть, — читаем мы здесь, — не производила на меня такого страшного, гнетущего, мучительного, удушающего впечатления: читая ее, мне казалось, что я в конюшне, где благонамеренный помещик порет и истязует целую вотчину — законное наследие его благородных предков’. Вместо того, чтобы постараться разрешить неблагодарную, да едва ли разрешимую, говоря по существу, задачу приспособления подобных мыслей и настроений к цензурным требованиям, Белинский предпочел ограничиться в своем печатном обзоре об ‘Антоне Горемыке’ следующими очень общими и неопределенными словами: ‘Эта повесть трогательная, по прочтении которой в голову теснятся мысли грустные и важные’.
Если влияние Жорж Занд сказалось в некоторой мере на романе Герцена, то для повести Дружинина ‘Поленька Сакс’ это влияние являлось основным и определяющим моментом. История мужа, глубок) любящего свою жену и способного ради ее счастья отдать ее другому, рассказанная Дружининым, в свое время увлекала читателей известного романа Жорж Занд ‘Жак’. Повесть Дружинина, стоявшая достаточно высоко и по своим литературным достоинствам, имела большой успех и сразу составила имя своему молодому автору. Жорж-зандизмом пронизана и повесть П. Н. Кудрявцева (Нестроева) ‘Вез рассвета’. Хотя она и не оправдала, как укрывалось выше, ожиданий очень надеявшеюся на нее Белшшкого, и ее никоим образам нельзя поставить на одну доску с теми подлинно классическими произведениями, которыми удалось блеснуть ‘Современнику’ в 1847 г., все же она значительно превышает средний уровень беллетристических произведений рассматриваемой эпохи. Для исследователя же русского жорж-зандизма она представляет незаурядный интерес. Говоря о ‘Поленьке Сакс’, мы констатировали не только влияние идеологии Жорж Занд вообще, но и влияние определенного романа этой писательницы (‘Жfк’). То же самое приходится сказать и о повести Кудрявцева, которая, изображая безрадостную семейную жизнь героини, чуткой и развитой женщины, некоторыми сторонами своего содержания перекликается с романом Жорж Занд ‘Индиана’. Характерно, что и у Дружинина, и у Кудрявцева развязки их повестей гораздо мрачнее, чем развязки вышеназванных романов Жорж Занд. В ‘Поленьке Сакс’ героиня, согласившаяся принять жертву своего мужа, умирает, сознав перед смертью, что любила только его, а у Жорж Занд героиня вполне счастлива со своим новым избранником. Повесть Кудрявцева опять-таки заканчивается смертью героини, тогда как Индиана, после всех страданий, выпавших на ее долю (жестокое обращение мужа, измена страстно любимого человека), находит в себе силы начать новую жизнь в объятиях нового возлюбленного. Жорж-зандизмом веет и от повести в письмах Н. Станицкого, т. е. А. Я. Панаевой, ‘Безобразный муж’ (1848 г., No 4), и ее героиня гибнет, выйдя замуж за нелюбимого, и в ней варьируется мотив: ‘женщина должна беречь свою свободу, чтобы любить, кого она захочет’. Любопытно, что героиня повести Панаевой и тот, кому она отдала свою любовь, объяснились во время совместного чтения ‘Индианы’.
Не ставя своей задачей исчерпывающий обзор произведений, помещенных в первом отделе ‘Современника’ 1847—1848 гг., нельзя все же не сказать нескольких слов о столь крупных вещах, как повести И. Панаева и бар. Ф. Корфа и роман Некрасова ‘Три страны света’.
Повесть Панаева ‘Родственники’ не принадлежит, конечно, к разряду сколько-нибудь выдающихся в художественном отношении произведений. Однако она весьма современна в том смысле, что дает — пусть не слишком яркие — но, во всяком случае, свидетельствующие о чуткости автора отклики на наиболее жгучие темы современной общественности. В ней мы встречаемся и с картинами крестьянской бедности, и с выдержанными в гоголевских тонах характеристиками русских помещиков, и с описанием кружка московских гегелианцев. Более того, в ней находят отражение и злобы текущего, тай сказать, дня, например, говорится о возвышении цен на хлеб и т. п. Самым любопытным в повести Панаева является то, что образами главных героя и героини и развязкой их отношений он на восемь лет предварил 178
‘Рудина’ Тургенева, с достаточной остротой поставив вопрос о социальной значимости представителей дворянской интеллигенции, живущих интеллектуальной жизнью, временами обаятельно красноречивых, но абсолютно неспособных от слов перейти к делу, коверкающих благодаря своему эгоизму жизнь тех женщин, которые имели несчастие их полюбить и им довериться.
Повесть Корфа ‘Как люди богатеют’ и роман Некрасова развивают гончаровскую тему о буржуазном перерождении русского дворянства, причем Корф изображает героя, избравшего грязные пути для достижения богатства? а Некрасов—героя, разбогатевшего благодаря энергии, предприимчивости и неизбывному трудолюбию. Однако не только в этом различие между рассматриваемыми произведениями. Корф, в значительной степени, стоит на антибуржуазной точке зрения, тогда как Некрасов смотрит на буржуазию глазами Белинского и Боткина.
Негодуя против тех, кто ‘в деньгах поклоняется единственному своему кумиру, кто видит в них и честь, и славу, и силу свою, альфу и омегу блаженства своего’, Корф возмущенно спрашивает: ‘а кто виноват этому?’ И отвечает на этот вопрос следующим образом: ‘Вы, господа, кланяющиеся в землю богатым, вы, возводящие через это деньги на степень внешней почести, вы, видящие в разбогатевшем человеке, несмотря на то, кто он и как добыл свои деньги, что-то сверхъестественное, вы, господа, ставящие богатого купца на одну доску с великим полководцем, с глубоким законодателем, с государственным человеком, с истинным сыном отечества, с гениальным поэтом, музыкантом, Наполеоном, Ликургом, князем Пожарским, Пушкиным, Моцартом, вы, для которых имя Ротшильда громче и сильнее всех имен с сотворения мира и до наших времен’. Корфовжому презрению к купцу Некрасов противопоставляет следующий дифирамб по его адресу, вложенный в уста его героя Каютина: ‘звание артиста — конек наш, а купец, подрядчик, промышленник — нам обидно и подумать!.. Мы, белоручки, ждем, чтобы деньги сами пришли к нам, упали с неба… притом мы все большие господа… Нам давай, по крайней мере, звание профессора, литератора, артиста.. Как будто быть деятельным купцом не почетнее и не полезнее, чем ничего не делающим гулякой’. Достаточно этого сопоставления, чтобы убедиться, насколько чужда классовая позиция Корфа позиции как Некрасова, так и руководящего кружка ‘Современника’ в целом. Тем более чужда, что Корф нападал на буржуазию справа, тогда как герценовские филиппики против нее были филиппиками слева. Естественно, при таких условиях, возникает вопрос, каким же образом повесть Корфа могла появиться в ‘Современнике’? На него можно ответить столько предположительно. Все-таки ‘Как люди богатеют’ — повесть обличительная, в резко выраженной гоголевской манере, обличение ее направлено по адресу откупщиков и откупных порядков, отнюдь не пользовавшихся сочувствием передовых кругов. Затем, титулованный автор повести, редактор официозного ‘Русского Инвалида’, был довольно влиятельным человеком, ж вернуть ему его повесть представляло известные неудобства для молодого, неоперившегося еще журнала.
Мы не будем останавливаться на других беллетристических произведениях, помещенных в ‘Современнике’ 1847—1848 гг., они лишены сколько-нибудь серьезного значения. Сказанное относится к повестям и Анненкова (‘Кирюша’, 1847 г., No 5, ‘Она погибнет’, 1848 г., No 8), и Галахова, писавшего под псевдонимом ‘Сто один’ (‘Превращение’, 1847 г., No 7), и Да ля (‘Лезгинец Асан’, 1848 г., No 1, ‘Картины русского быта’, 1848 г., No 3) и других авторов.
Теперь окажем несколько слов о стихотворениях, помещавшихся в ‘Современнике’, и об его переводной беллетристике.
Стихотворений в ‘Современнике’ 1847 г. печаталось очень мало, а в 1848 г. они вовсе перестали печататься. В этом нельзя не усмотреть своего рода знамения времени. Поскольку первая треть XIX века характеризуется чрезвычайным изобилием стихотворных жанров, постольку в 40-е годы эти жанры явным образом оттесняются на второй план. Здесь, конечно, сказалось и влияние общей социальной обстановки, дававшей перевес прозы над поэзией, и некоторое оскудение на российском Парнасе, особенно остро ощущавшееся после кончины Пушкина и Лермонтова. Белинский в статье ‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’ упадок стихотворной поэзии объясняет следующими чисто литературными причинами: ‘Что поколебало, а потом вовсе изгнало манию стихописания и стихотворения? Прежде всего, появление Гоголя, потом появление в печати посмертных сочинений Пушкина и, наконец, явление Лермонтова. Талант Лермонтова с первого же своего дебюта обратил на себя всеобщее внимание, отбил у всех и у всякого охоту подражать ему… Вкус публики сделался разборчивее, требования строже…. Теперь нужен новый Пушкин, новый Лермонтов, чтобы книжка стихотворений привела в восторг всю публику, в движение — всю литературу’… В соответствии с этим, ‘Современник’ неоднократно высказывался в том смысле, что он не гонится за стихами, ибо хороших очень мало, а посредственность в стихах нетерпима. Среди немнегочисленных поэтов, подвизавшихся на его страницах, выделялся Некрасов, давший ‘Современнику’ пять стихотворений, в том числе и такие выдающиеся, как ‘Тройка’ No 1), ‘Псовая охота’ (No 2) и ‘Еду ли ночью’ (No 9). Тургенев был представлен циклом ‘Деревня’ (No 2), Огарев всего тремя стихотворениями, Майков — одним, Ознобишин — одним, Струговщиков — одним переводом из Шиллера. Более чем скромный итог!
Переводный отдел ‘Словесности’ был украшен именами Жорж Занд, Проспера Мериме, Альфреда Мюссе — из французских авторов, Диккенса, Фильдинга, Шекспира — из английских, Гете, Геббеля — из немецких. Так как французская литература в 40-е годы возбуждала особый интерес, то редакция журнала предполагала давать перевода преимущественно с французского. Однако уже с середины 1847 г. началось цензурное гонение на французские романы. ‘Лукреция Флориани’ Жорж Занд, данная в виде приложения к No 1 (другим приложением к No 1 был роман Герцена ‘Кто виноват’), прошла совершенно благополучно, но ‘Пиччинино’ того же автора был остановлен цензурой. Правда, в No 6 журнала, единственном номере, где печатался ‘Пиччинино’, редакция успела дать всю первую и начало второй части этого романа, что в общей сложности составляло более половины его текста,— но обещавши) ею продолжения так и не последовало ‘по некоторым особенным причинам’, как было сказано в ‘Смеси’ No 9, где на шести страницах (147—153 стр.) редакция напечатала краткое изложение содержания непропущенной цензурой части ‘Пиччинино’, ‘чтобы удовлетворить любопытству тех, кого заинтересовало начало романа’. Под давлением цензуры пришлось отказаться и от намерения напечатать ‘Манон Леско’ аббата Прево и ‘Леоне Леони’ Жорж Занд — роман, представляющий собою как бы ответ на ‘Манон Леско’: роль соблазнительной грешницы передана в нем мужчине — игроку и герою в байроиовском духе. Белинский очень был огорчен этой репрессией и, рассказывая о ней Анненкову (в письме от начала декабря 1847 г.), яростно обрушился на Кулиша (‘одна скотина из хохлацких либералов’, ‘экая свинская фамилия’), так как считал, что его неосторожная фраза в статье детского журнала ‘Звездочка’ вызвала цензурную бурю и дала повод председателю цензурного комитета гр. Мусину-Пушкину (‘страшная скотина, которая не годилась бы в попечители конского завода’) ‘накинуться на переводы французских повестей’. Таким образом, из трех романов Жорж Занд, предназначенных для помещения в ‘Современник’ 1847 г., целиком провести через цензурные фильтры удалось лишь один.
Из Mюссе ‘Современник’ напечатал повести ‘Фредерик и Бернеретта’ (в No 5), а из Mериме — ‘Двойную ошибку’ (в ‘Смеси’, No 6).
Что касается английских авторов, то особое внимание ‘Современник’ проявил к Диккенсу, напечатав полный перевод его монументального романа ‘Домбии Сын’, который в виде особых приложений давался в течение всей второй половины 1847 г. (с No 8. по No 12 включительно) и первой половины 1848 г. В ‘Смеси’ No 10, учитывая тот факт, что и ‘Отеч. Записки’ переводят ‘Домби и Сын’, редакция подчеркивала, что ‘Современник’ на месяц ранее ‘стал выдавать’ этот перевод, чем ‘другой известный журнал’, и что перевод ‘Современника’ дается без всяких сокращений, тогда как ‘другой журнал’ печатает его в сокращенном виде. Несколько раньше, чем ‘Домби’, в ‘Современнике’ появился перевод святочной повести того же Диккенса ‘Битва жизни’. Нет надобности распространяться, что Диккенс, этот гениальный художник-реалист, этот проникновенный мыслитель-гуманист, отразивший в своих полотнах страдания английской мелкобуржуазной интеллигенции в период капитализации страны, не являлся случайным гостем на страницах ‘Современника’, многими чертами своей идеологии он был близок руководящему кружку журнала. Недаром Белинский буквально не находил слов, чтобы выразить свое восхищение ‘Домби и Сыном’ (см. письмо Белинского к Боткину, декабрь 1847 г.).
Несколько труднее объяснить появление на страницах ‘Современника’-1848 г. романа Фильдинга ‘Ток Джонс’. Если здоровый натурализм этого даровитейшего романиста английской литературы XVIII в. и должен был вызывать сочувствие среди представителей русской ‘натуральной школы’, то характерная для Фильдинга идеализация помещичьего быта отнюдь не могла возбуждать их симпатий, а кроме того для журнала, видевшего свою задачу в откликах на современность, на злобы текущего дня, печатать роман, появившийся сто лет тому назад, казалось бы, не имело особого смысла. Не забудем, что и ‘Пиччинино’, и ‘Домби и Сын’ переводились ‘Современником’ по мере того, как появлялись во французской и английской печати, представляя в полном смысле этого слова последние новинки западноевропейской литературы. Хотя ‘Современник’ и возражал на насмешки ‘Москвитянина’ по поводу того, что он пробавляется произведениями, уже 30 лет тому назад переведенными на русский язык Дмитриевым (‘Смесь’, No 12, стр. 139), тем не менее, едва ли печатание ‘Тома Джонса’ входило в его планы. Вернее всего, что в данном случае решающую роль сыграло то самое обстоятельство, которое вынудило Некрасова засесть за сочинение многолистного романа ‘Три страны света’. По свидетельству Панаевой,— а на этот раз ей можно поверить,— из шести повестей, предназначенных для помещения в ‘Современнике’ в 1848 г., ‘ни одна не была пропущена. Неудивительно при таких условиях, что пришлось ухватиться за случайно, быть может, подвернувшийся роман Фильдинга, а затем коллективно засесть за сочинение ‘Трех стран света’.
Весьма возможно, что и ‘Оттилия’ (Wahlverandtschaften) Гете появилась на страницах ‘Современника’ (No 7—8), чтобы заполнить брешь, пробитую запрещением ‘Пиччинино’, ‘Леоне Леони’ и ‘Манон Леско’. Косвенным подтверждением этой догадки является тот факт, что в объявлении об издании ‘Современника’ в 1847 г. какие-либо упоминания об ‘Оттилии’ отсутствуют. Во всяком случае, ни этот роман Гете, написанный 40 лет назад, ни комедию Геббеля ‘Алмаз’ (No 10) нельзя причислить к произведениям, которые особенно гармонировали бы с направлением журнала. Произведения Жорж Завд и Диккенса, конечно, в этом отношении давали ‘Современнику’ несравненно больше.
Наш отнюдь не претендующий на исчерпывающую полноту обзор переводов иностранных авторов в ‘Современнике’ 1847—1848 гг. приводит к выводу, что, несмотря на силу цензурного нажима, они, в конечном результате, не только не могли уронить журнал, но бесспорно способствовали его успеху. Если некоторые из них не вполне соответствовали общему духу ‘Современника’, то этот недостаток скрадывался в глазах читателей тем, что ‘русские повести’, которые, естественно, привлекали к себе наибольшее внимание читателей, последовательно и упорно развивали ту идеологию, что и рассмотренный уже IV отдел (‘Смесь’), а также II (‘Наука и художества’) и III (‘Критика и библиография’) — отделы, к рассмотрению которых мы и приступаем.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Свою первую статью в ‘Современнике’ ‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’ Белинский заканчивал своего рода редакционным обращением к читателям, в котором заявлял, что, вопреки традициям и практике других журналов, критика в ‘Современнике’ не будет составлять особого от библиографии отдела. ‘Представляя отчеты наши публике, — говорил он, — о всех более или менее примечательных явлениях русской литературы, мы не будем нисколько заботиться, что выйдет из нашего разбора — критика или рецензия’. Далее Белинский предупреждал читателей, что ‘Современник’ не будет гнаться за полнотой своих библиографических обзоров, ‘ибо о книгах ничтожных даже отрицательно, по нашему мнению, не стоит труда ни писать, ни читать… С другой стороны, чуждые всяких притязаний на энциклопедическую многосторонность познаний, мы не будем ничего говорить о специальных сочинениях, как бы ни были они замечательны, если они выходят из круга наших знаний’. Несмотря на эти оговорки Белинского, продиктованные, в значительной степени, стремлением отмежеваться от практики ‘Отечественных Записок’, которая в свое время заставила его так страдать,— критико-библиографический отдел ‘Современника’ отличался значительной полнотой. В отношении же серьезности содержания и обоснованности суждений он был, разумеется, лучшим из критико-библиографических отделов периодических изданий того времени. И это при условии, что болезнь Белинского препятствовала его сотрудничеству быть интенсивным в той мере, в какой оно было интенсивным в ‘Отечественных Записках’: Впрочем, это вовсе не обозначает, что Белинский мало писал в ‘Современнике’. Зная о том, как плохо было его здоровье в 1847 г., не говоря уже о 1848 г., приходится удивляться не тому, что его продукция несколько сократилась по сравнению с предыдущими годами, а тому, что смертельно-больной, полуумирающий в самом буквальном смысле этого слова, он смог написать столько, сколько написал. И не об одном количественном моменте следует говорить в данном случае: качественно статьи Белинского нисколько не проиграли от того, что они писались человеком, стоящим на краю могилы.
После этих предварительных замечаний не лишнее будет дать подробный список того, что было напечатано Белинским в ‘Современнике’, ибо он был, как уже неоднократно указывалось в предыдущем изложении, подлинным вдохновителем этого журнала.
В No 1 1847 г. он поместил:
1) ‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’. {Курсивом мы отмечаем большие критические статьи в отличие от рецензий.} 2) ‘Похождения Чичикова, или Мертвые души’. Поэма Гоголя. Изд. 2, М. 1846 г. 3) Полное собрание сочинений русских авторов. ‘Сочинения Озерова’. Изд. А. Смирдина, СПБ. 1846 г., ‘Сочинения Фон-Визина’. Изд. А. Смирдина, 1846 г. 4) Сборник газеты ‘Кавказ’. Изд. О. И, Константинова. Первое полугодие 1846 г. Тифлис. 1846 г.
В No 2
1) ‘Выбранные места из переписки с друзьями Николая Гоголя’. СПБ. 1847 г. 2) ‘Полное собрание сочинений И. Крылова’. Три тома, СПБ. 1847 г., ‘Жизнь и сочинения И. А. Крылова’. Сочинение акад. М. Лобанова, СПБ., 1847 г. 3) ‘Повести, сказки и рассказы казака Луганского’. СПБ. 1846 г. 4) ‘Воспоминания Фаддея Булгарина’, ч. III, СПБ. 1847 г. 5) ‘Современные заметки’, II.
В No 3
‘Тереза Дюнойе’. Роман Евг. Сю, СПБ. 1847 г. ‘Матильда. Записки молодой женщины’. Сочинение Евг. Сю, СПБ. 1846—1847 гг., ‘Сын Тайны’. Роман Поля Фе-валя. СПБ. 1847 г,, ‘Иезуит’. Соч. Штидлера, СПБ. 1847 г. 2) ‘Два Ивана, два Степаныча, два Костылькова’. Роман, сочинение Кукольника, СПБ. 1846 г. 3) ‘Новая библиотека для воспитания’. М. 1847 г., ‘Сын рыбака, М. В. Ломоносов’. Повесть для детей. Соч. Б. Фурмана, СПБ. 1847 г., ‘Альманах для детей’, составл. П. Фурманом, СПБ. 1847 г. 4) ‘Картина земли для наглядности при преподавании физической географии’, составл. А. Постельсом, СПБ. 1846 г.
В No 4.
1) ‘Новая библиотека для воспитания’, книжка III. М., 1847 г., ‘Городок в табакерке. Детская сказка дедушки Иринея’. СПБ. 1847 г., ‘Мороз Иванович. Детская сказка дедушки Иринея’. СПБ. 1847 г., ‘Сборник, детских песен дедушки Иринея’. СПБ. 1847 г., ‘Петербургский сборник для детей’. Изд. В. Петровым, СПБ. 1847 г., ‘Повести для детей с шестью картинками’. СПБ. 1847 г. 2) ‘Музей современной иностранной литературы’. СПБ. 1847 г.
С мая по октябрь 1847 г., иначе говоря, в течение целых шести месяцев, в ‘Современнике’ не появляется ни одной работы Белинского, тщетно пытавшегося поправить свое здоровье пребыванием на заграничном курорте. С ноября он вновь начинает печататься.
В No 10 появляются:
1) Ответ ‘Москвитянину’. 2) ‘Векфильдский священник’. Роман Гольдсмита, СПБ. 1847 г.
В No 12
‘Сочинения Фон-Визина’. Изд. 2, 1847 г., ‘Главные черты из древней финской эпопеи Калевала’. М., Гельсингфорс. 1847 г.
В No 1 1848 г.
1) ‘Взгляд на русскую литературу 1847 г.’. Статья первая. 2) ‘Второе полное собрание сочинений Марлинского’. СПБ. 1847 г. 3) ‘Бедные люди’. Роман Ф. Достоевского. СПБ. 1847 г. 4) ‘Китай в гражданском и нравственном отношении’. Соч. монаха Иакинфа, СПБ, 1848 г. 5) ‘Парижские письма Н. Греча’. СПБ. 1847 г. 6) ‘Сельское чтение’. Изд. кн. Одоевским и Заблоцким.
В No 2
1) ‘Несколько слов о чтении романов’. СПБ. 1847 г. 2) ‘Новая библиотека для воспитания’, книжки VIII и IX, М. 1847 г., ‘Благовоспитанное дитя’. Соч. Жозефины Лебиссю, СПБ, 1847 г., ‘Детский птичник’. СПБ. 1847 г. 3) ‘Вечер в пансионе’. Повесть для детей, СПБ. 1848 г. 3) ‘Взгляд на русскую литературу 1847-г.’. Статья вторая и последняя.
1) ‘Црини’. Трагедия Кернера. Пер. В. Мордвиновым, СПБ. 1847 г. 2) ‘Современные заметки. Некролог П. С. Мочалова’.
Таким образом, из 17 номеров ‘Современика’, вышедших при жизни Белинского, его статьи и рецензии были напечатаны только в 10 номерах: в No 1—4 и 11—12 за 1847 г. и в No 1—4 за 1848 г. Общее число его статей и рецензий в ‘Современнике’ — 31, их листаж — 23 печ. л., или 868 печ. стр. ‘Современника’.
И по размерам и по значительности содержания выделяются 6 статей, а именно: ‘Взгляд на литературу 1846 г.’, ‘Выбранные места из переписки с друзьями Гоголя’, ‘Современные заметки’, ‘Тереза Дюнойе’ Евгения Сю, ‘Ответ Москвитянину’ и ‘Взгляд на литературу 1847 г.’.
Из них на первое место должны быть выдвинуты два огромных ‘Взгляда на русскую литературу’. О первой из этих статей мы уже говорили (см. главу VI). Вторая — общеизвестна, а потому, считая совершенно излишним ее пересказывать, отметим только три важнейших пункта в ее содержании.
Первый касается сущности эстетических взглядов Белинского.
Если в период своего увлечения утопическим социализмом он говорил о невозможности в ‘наш век’ ‘чистого искусства’, утверждая, что ‘теперь искусство — не господин, а раб: оно служит посторонним для него целям’,— то в рассматриваемой статье он приходит к иному выводу: ‘Искусство, — говорит он, — прежде всего должно быть искусством, а потом уже оно может быть выражением духа и направления общества в известную эпоху’, ‘Какими бы прекрасными мыслями ни было наполнено стихотворение, как бы ни ‘сильно отзывалось оно современными вопросами, но если в нем нет поэзии,— в нем не может быть ни прекрасных мыслей и никаких вопросов и все, что можно заметить в нем, это — разве прекрасное намерение, дурно выполненное’. Однако мы вдали бы в большую ошибку, если бы усмотрели в этих словах окончательный итог многолетним думам Белинского об искусстве и его назначении. Начать с того, что несколькими строчками ниже встречаемся с суждениями, если и не противоречащими приведенному на ото процентов, то, во всяком случае, вносящими серьезный корректив к нему. Сошлемся хотя бы на знаменитые слова: ‘Отнимать у искусства право служить общественным интересам — значит не возвышать, а унижать его, потому, что это значит — лишать его самой живой силы, т. е. мысли, делать его предметом какою-то сибаритского наслаждения, игрушкою праздных ленивцев. Это значит даже убивать его’…
Нще более разительные результаты дает экскурс в область переписки Белинского. В том же декабре 1847 г., когда писалась первая часть ‘Взгляда на литературу 1847 г.’, Белинский в письме к Боткину развивал совершенно иную точку зрения: ‘Будь повесть русская хоть сколько-нибудь хороша, главное, хоть сколько-нибудь дельна, — я не читаю, а пожираю… Ты сибарит, сластена… тебе вишь давай поэзии да художества — тогда ты будешь смаковать и чмокать губами. А мне поэзии и художественности нужно не больше, как настолько, чтобы повесть была истинна, т. е. не впадала в аллегорию и не отзывалась диссертацией… Разумеется, если повесть возбуждает вопросы и производит нравственное впечатление на общество, при высокой художественности — тем, она для меня лучше, но главное-то у меня все-таки в деле, а не в щегольстве. Будь повесть хоть расхудожественна, да если в ней нет дела-то, братец, дела-то: je men fous’… Из сопоставления приведенных цитат с неизбежностью вытекает, что Белинский еще не пришел к окончательному разрешению интересовавшей его проблемы. А потому нет ничего удивительного, что впоследствии на него ссылались, в подтверждение своих взглядов, как сторонники чистого, так и сторонники утилитарного искусства.
Вторым примечательным пунктом в содержании рассматриваемой статьи является пламенная защита натуральной школы, гоголевской школы, как не устает твердить Белинский, быть может, не без умысла раздвигая до крайних пределов влияние Гоголя на современную литературу. Некоторые тирады этой части статьи по силе проникающего их гуманного настроения, по блеску и яркости изложения принадлежат не только к лучшим страницам Белинского, но и к лучшим страницам русской публицистической критики вообще. Особенно удались Белинскому, возвысившемуся в данном случае до классовой точки зрения, образы классовых врагов гуманистических и демократических тенденций натуральной школы,— этих ‘особенного рода читателей, которые по чувству аристократизма не любят встречаться даже в книгах с людьми низших классов, не любят нищеты и грязи, по их противоположности с роскошными салонами, будуарами и кабинетами’. С негодованием, близким к ненависти, бросает Белинский в лицо таким читателям клеймящие слова: ‘Так, милый, добрый сибарит, для твоего спокойствия и книги должны лгать, и бедный забывать свое горе, и голодный — свой голод, стоны страданий должны долетать до тебя музыкальными звуками, чтобы не испортился твой аппетит, не нарушился твой сон’.
Наконец, говоря о ‘Взгляде на русскую литературу 1847 г.’, нельзя не отметить ряда интереснейших высказываний Белинского о конкретных явлениях литературной современности: романах Герцена и Гончарова, повестях Григоровича и Дружинина, рассказах Тургенева и т. д., причем Белинскому почти исключительно приходится говорить о произведениях, увидевших печать в ‘Современнике’. Нет надобности доказывать, что это делается им не из желания рекламировать свой журнал, а из глубокого убеждения, что такие вещи, как ‘Кто виноват’, ‘Обыкновенная история’, ‘Записки охотника’, ‘Антон Горемыка’, ‘Полинька Сакс’ — лучшее из всего, что было написано в 1847 г., и умалчивать о них значило бы давать искаженную картину современного литературного движения.
Вопрос о натуральной школе занимает видное место и в полемике Белинского с ‘С.-Петербургскими Ведомостями’, о которой мы уже имели случай упоминать в главе о IV отделе ‘Современника’ (статья Белинского, содержащая возражения ‘С.-Петербургским Ведомостям’, помещена в ‘Современных заметках’, т. е. в ‘Смеси’ No 2), и в полемике его о ‘Москвитянином’. Знаменитая статья ‘Ответ Москвитянину’ была, как уже сказано выше, вызвана жестокой атакой, учиненной против ‘Современника’ Юрием Самариным, скрывшимся под псевдонимом М… З… К… Убедившись из статьи Самарина, что его попытка заговорить о славянофильстве в примирительном духе не встретила сочувственного отклика в среде славянофилов, Белинский счел себя вынужденным вернуться к прежнему резкому тону полемики с этими последними.
Поскольку Самарин центральным пунктом для своих нападений избрал натуральную школу, то Белинскому снова и снова пришлось выступить на ее защиту. И на этот раз избранные им аргументы сильны и убедительны. Только в одном случае ему не удалось опровергнуть своего противника: ему, по нашему мнению, не удалось доказать, что Самарин ошибался, констатируя ряд противоречий в суждениях о натуральной школе его, Белинского, и редактора ‘Современника’ Ннкитенки.
Переходя от защиты натуральной школы к нападению на сущность славянофильства, Белинский несколько увлекся — отождествив данное течение с архи-реакционным журналом ‘Маяк’, однако, подобного рода увлечения чрезвычайно показательны, свидетельствуя о том, что пропасть между славянофильством ж западничеством, по крайней мере, тем крылом этого последнего, которое возглавлялось Белинским, все углублялась и углублялась. Здесь опять-таки не лишнее будет отметить, что для Белинского этих лет уже был более или менее ясен классовый характер славянофильства. Плебей-демократ, профессиональный литератор, он не без презрения заявляет по адресу Самарина, упрекнувшего его в переимчивости и отсутствии твердых убеждений: ‘Белинский не видит никакой нужды спорить за себя с такими противниками… публика и сама сумеет увидеть разницу между человеком, у которого литературная деятельность была призванием, страстью, который никогда не отделял своего убеждения от своих интересов… и между каким-нибудь баричем, который изучал народ через своего камердинера и думает, что любит его больше других, потому что сочинил или принял на веру готовую о нем мистическую теорию, который, между служебными и светскими обязанностями занимается также и литературой и из году в год высиживает по статейке’… ‘Барич, изучающий народ чрез своего камердинерам — это сказано в достаточной степени зло, но вместе О тем и глубоко верно. Совершенно ясно, что подобная аттестация с полным основанием могла быть отнесена не только к Юрию Самарину, но и к большинству славянофилов.
Из больших статей Белинского в ‘Современнике’, посвященных отдельным литературным явлениям, наибольшее внимание заслуживает статья о ‘Выбранных местах из переписки с друзьями’ Гоголя. Впрочем, правильнее было бы сказать не заслуживает, а заслуживала бы…. если бы Белинский мог высказать в ней все, что думал о ‘гнусной книге Гоголя’, если бы, говоря его собственными словами, он ‘мог, зажмурив глаза, отдаться своему негодованию и бешенству’ (письмо к Боткину от 28 февраля 1847 г.). Однако это было решительно невозможно, и аристократическая приятельница Гоголя, фрейлина высочайшего двора Смирнова-Россет, была права, сообщая Гоголю: ‘Ему хотелось вас бранить за направление, а направление он не осмелился обрутатъ, да и цензура не пропустила бы тогда его статьи’… Конечно, ‘не осмелился обругать’, но ‘не осмелился’ только потому, что желал видеть свою статью напечатанной. Однако, как ни осторожничал Белинский, как вместо того, чтобы ‘лаять собакою и выть шакалам’, ни усиливался ‘мурлыкать кошкою, вертеть хвостом по-лисьи’ (то же письмо к Боткину), тем не менее цензурный пресс ударил по его статье со страшной силой. Домашний цензор журнала, в лице Никитенки, и официальные цензора вычеркнули из статьи ‘целую треть’ (там же). Все же и в изуродованном виде статья эта весьма недвусмысленно давала понять, что Гоголь в навой рож проповедника религиозно-нравственных истин служит делу политической и социальной реакции. Неудивительно, что она так уязвила Гошгя, и он реагировал на нее посылкой того письма к Белинскому, которое вызвало громоносный зальцбруннский ответ великого критика… Не останавливаясь на других рецензиях Белинского (о статье ‘Тереза Дюнойе’, трактующей о французской литературе, мы еще будем говорить), отметим, что не все они были посвящены произведениям художественной литературы: в двух-трех случаях Белинский дал рецензии на книги не литературного или не вполне литературного характера. Самая замечательная из них — рецензия на 4-ю книжку ‘Сельского Чтения’, издававшегося кн. Одоевским и Заблоцким. О ней будет сказано ниже. А покамест подчеркнем самым решительным образом, что в ряду критико-библиографических статей ‘Современника’ о произведениях русской литературы статьи Белинского настолько выделяются, что положительно заслоняют статьи других авторов. Из числа этих последних назовем очень растянутую и бледную рецензию Тургенева на трагедию Кукольника ‘Генерал Поручик Паткуль’ (No 1, стр. 59—81), рецензию H — надо думать, Некрасова — на поэму Сушкова ‘Москва’ (No 4, стр. 99—117), рецензию Вал. Майкова на комедию Меншикова ‘Шутка’, помещенную в No 5 ‘Современника’, а затем вышедшую отдельным оттиском (No 6, стр. 89—98), {Кроме этой рецензии, Майкову, согласно указанию автора его некролога Гончарова (см. ‘Современные заметки’, 1847., No 8, стр. 104—106), принадлежала в ‘Современнике’ еще рецензия о ‘Путешествий в Черногорию’ Попова (No 6) и ‘большая часть статьи’ о ‘Справочном Энциклопедическом Словаре’ (No 7, стр. 1—16). Белинский в письме к Боткину от 4—8 ноября 1847 г. утверждал, что ‘Майков перед смертью решительно перешел было к нам’, т. е. оставил сотрудничество в ‘Отеч. Записках’ Краевского и сделался сотрудником ‘Современника’. Как бы то ни было, но ‘Современнику’ не пришлось воспользоваться плодами этого перехода: летом 1847 г. Майков, как известно, скончался на 24-м году от рождения. Вышеупомянутый некролог составлен Гончаровым в очень сочувственных и искренних тонах.} очень большую рецензию неизвестного автора на ‘Московский литературный и ученый сборник’ (No 6, стр. 114—137), статью А. В. Никитенки ‘Курс теории словесности Михаила Чистякова’ (No 8, стр. 59—83), статью С. С. Дудышкина о ‘Сочинениях Кантемира’ (No 11, 1848 г., стр. 1—40).
Немало внимания уделял ‘Современник’ и иностранной литературе. Так, в 1-м же его номере была помещена большая статья А. И. Кронеберга ‘Последние романы Жорж Занд’, в No 3 и 4 тот же автор напечатал статью о ‘Святочных рассказах’ Диккенса, а в No 3 1848 г. — о ‘Драматической литературе в Германии’, в No 7 1848 г. появилась неподписанная статья о Купере, а в No 10 — неподписанная же статья о ‘Французской драматической литературе’.
Ко времени своего сотрудничества в ‘Современнике’ Белинский уже пережил свое недавнее страстное, временами исступленное увлечение Жорж Занд, отойдя от утопического социализма, он должен был проникнуться критическим отношением к этой писательнице, столь близкой утопизму. В его письмах теперь не редкость встретить такие суждения: ‘Посмотрите на Жорж Занд в тех ее романах, где рисует она свой идеал общества: читая их, думаешь, что читаешь переписку Гоголя’. Тенденция, хочет сказать здесь Белинский, губит в иных случаях Жорж Занд так же, как она сгубила Гоголя. Тем не менее Белинский продолжал считать Жорж Занд ‘первым поэтом и первым романистом нашего времени’. Жорж Занд — во Франции, Диккенс — в Англии, Гоголь — у нас, вот кто из современных писателей наиболее высоко расценивается Белинским (см. его высказыванья в статье ‘Тереза Дюнойе’, No 3, стр. 46). Они создали тот тип ‘социальных’ романов, характерной особенностью которого является ‘художественный анализ современного общества’, ‘воспроизведение действительности во всей его нагой истине’… С этой же точки зрения подходит к Жорж Занд и Кронеберг. Среди современных писателей, — заявляет он, — ‘пальма первенства’ единогласно присуждена Жорж Занд. Однако в тех случаях, когда ‘из-за романиста проглядывает социалист’, иначе говоря, когда Жорж Заэд пишет ‘несвободно, но на заданную тему’, — ее талант ослабевает, и она создает слабые в художественном отношении произведения, вроде романа ‘Грех г. Антуана’. Заговорив об этом романе, Кронеберг спешит заявить, что мнения автора, т. е. социалистические тенденции романа, ‘без сомнения, ошибочны, неисполнимы и слишком идеальны’, и, как бы в подтверждение этого, утверждает, что объяснять богачу, что ‘богатство его есть преступление’, — самое нестоящее дело. ‘Сперва он обидится, но не робейте, продолжайте доказывать, — он с величайшим цинизмом признаем справедливость ваших доводов и согласится, что, конечно, и он не без греха! Но что же далее? Решится ли он когда-нибудь перенести свое убеждение в дело, отказаться от того, чем владеет он преступно, отдать его тем, у кого оно отнято, и начать трудовую, честную жизнь?!!’ Смысл этой тирады останется для нас не вполне ясным, если мы не вспомним, что в ‘Грехе г. Антуана’ грансеньёр-коммунист, маркиз де-Буагибо, завещает герою романа Эмилю 4 1/2 миллиона франков, и Эмиль намерен их употребить на организацию грандиозной крестьянской социалистической общины. Таким образом, Кронеберг в цитированных строках своей статьи бил по одному из наиболее слабых пунктов утопического социализма, отвергая возможность социалистического переустройства общества на средства, добровольно предоставленные капиталистами. Едва ли можно сомневаться, что и Белинский держался подобного же мнения.
Не лишена интереса и огромная статья Кронеберга о ‘Святочных рассказах’ Диккенса. Хотя большая часть ее сводится к подробному пересказу содержания ‘Святочной песни’ и ‘Колоколов’, однако, и самый пересказ этот ведется и обильные извлечения подбираются в том расчете, чтобы для каждого читателя стала ясной социальная направленность данных произведений. Из ‘Святочной песни’, между прочим, цитируются слова Марлея, отвечающие на вопрос, в чем смысл человеческой жизни: ‘Дела мои должны быть делом человечества. Общее благо — вот что должно быть моею заботою: любовь, милосердие, прощение, братство — вот наше дело’. Из ‘Колоколов’ цитируются рассуждения Файлера в мальтузианском духе ‘о том, что бедняки не имеют ни права, ни надобности жениться’, — рассуждения, одинаково возмущающие и автора, и переводчика. Кронеберг ценит ‘Святочную песнь’ и ‘Колокола’ очень высоко, хотя Диккенс, — говорит он, — ‘ставил себе гуманную цель’, но он ‘не хотел выйти из сферы искусства — и не вышел’. ‘Художественность рассказа не потеряла ничего, потому что автор умел избегнуть двух обыкновенных при подобной задаче ошибок: он рисовал людей, а не олицетворенные идеи, и не увлекался усыпительными и философскими отступлениями…’
Статья Кронеберга о ‘Драматической литературе в Германии’ (No 3, 1848 г.) имеет преимущественно исторический интерес, так как заканчивается характеристикой Лессинга, {Данная статья названа первой, в конце ее прямо указывалось на то, что она будет иметь продолжение, но продолжения не последовало.} которому, кстати сказать, автор ставит в особую заслугу ‘стремление сблизить искусство с жизнью’.
Если наравне с только что указанными оригинальными статьями Кронеберга учесть его чрезвычайно интенсивное участие в ‘Современнике’ как переводчика (им была переведена и ‘Лукреция Флориани’, и ‘Битва жизни’, и ‘Оттилия’, и комедия Шекспира, и ‘Том Джонс’), то окажется, что он принадлежал к числу наиболее плодовитых, а вместе с тем и основных сотрудников ‘Современника’.
Не останавливаясь на неподписанных статьях 1848 г. о Купере (в No 7) и о драматической литературе во Франции (No 10), {Из заявки ‘Современника’ в цензурный комитет об авторах No 7 можно предполагать, что автором статьи о Купере был Дружинин, из подобной же заявки об авторах No 10 следует, что автором статьи о драматической литературе во Франции являлся Каменский.} из которых первая дает информацию о жизни и главнейших произведениях северо-американского романиста, а вторая состоит из пересказов содержания малозначительных пьес, шедших на французских театрах в 1848 г.,— отметим, что в приведенный нами перечень статей по иностранной литературе в ‘Современнике’ не вошли статьи, помещенные уже не в критико-библиографическом, а в других отделах журнала. Так, например, большая статья об испанской драматической литературе (1848 г., No 4 и 5), которую естественно было бы встретить на страницах критики и библиографии, оказалась передвинутой в отдел ‘Науки и художества’, статья же об испанском сатирике Ларре была напечатана в ‘Смеси’ (1848 г., No 3). Затем необходимо иметь в виду, что в ‘Письмах’ из-за границы, которые ‘Современник’ печатал, повидимому, с большой охотой, вызванной, с одной стороны, напряженным интересом русского читателя того времени к европейской жизни, а, с другой стороны, тем, что в качестве авторов их выступали столь ценимые ими сотрудники, как Герцен (‘Письма из Avenue Marigny’), Анненков (‘Парижские письма’), Боткин (‘Письма об Испании’) и Тургенев (‘Письма из Берлина’), — постоянно содержались не только упоминания о различных произведениях литературы, но и. их развернутые характеристики. Особенно богатый материал в этом отношении давали ‘Письма’ Герцена и Анненкова, с их постоянными экскурсами в область французской литературы. Любопытно сравнить отзывы Герцена и Анненкова о прогремевшей драме крайнего республиканца, одного из редакторов ‘La reforme’ Феликса Пиа (Пиата, как его именует Анненков) — ‘Парижский Ветошник’. Герцен подробно излагает ее содержание (см. 1847 г., No 10, стр. 182—189), немало внимания уделяя в то же время жгучим вопросам французской политической и социальной современности, в частности, вопросу о положении и настроениях парижской бедноты. Анненков же говорит о ‘Ветошнике’ на какой-нибудь полустраничке в несравненно более нейтральном и аполитичном тоне (No 6, ‘Смесь’, стр. 232).
Особую группу статей и рецензий критико-библиографического отдела составляют статьи и рецензии, посвященные книгам научного и общественно-политического содержания. И здесь опять-таки мы встречаемся с рядом больших статей, принадлежащих нередко перу очень авторитетных специалистов, не говоря уже о множестве сравнительно мелких библиографических заметок. Белинский имел полное основание заявить в своем ‘Взгляде на русскую литературу 1846 г.’, что критико-библиографический отдел журнала будет особенно интересоваться ‘всеми сколько-нибудь замечательными сочинениями по части русской истории’. И, действительно, ‘сочинениям по части русской истории’ ‘Современник’ посвятил немалое число страниц.
На первое место среди статей этого рода должны быть выделены статьи К. Д. Кавелина, принадлежавшего к числу наиболее активных сотрудников критико-библио-графического и научного отделов ‘Современника’. Первой критико-библиографической работой Кавелина является обстоятельный обзор литературы по русской истории за 1846 г., вставленный в статью Белинского ‘Взгляд на литературу 1846 г.’ и занимающий в ней целых 12 страниц (No 1, стр. 41—52). Этот обзор интересен прежде всего в том отношении, что в нем Кавелин высказывает ряд общих суждений о состоянии исторической науки в России. ‘Мы переживаем, — заявляет он,— великий факт отрезвления мысли’: ‘полемика, страсть к историческим теориям, смелые гипотезы почти исчезли’, ‘зато, с другой стороны, издание и приведение в известность источников и всяких исторических материалов идет успешно’, — ‘на это обращены все силы, на этом сосредоточено все внимание’. Такое ‘исключительно фактическое направление’ исторической науки представляется Кавелину ‘очень отрадным и утешительным’: ‘За будущее, — говорит он, — нечего опасаться’. В дальнейшем Кавелин подводит итоги научной работы по изданию источников, ведущейся Археографической комиссией, Московским обществом истории и древностей российских, Временной комиссией при киевском военном генерал-губернаторе, а затем останавливается на исторических трудах отдельных ученых — проф. Тобиена, Калачева, Аделунга, Валуева, архимандрита Макария и Погодина. Книге последнего — ‘Исследования’ — Кавелин выносит определенно отрицательный приговор: она ‘исполнена исторических парадоксов, очевидных натяжек, важных промахов и резких противоречий, общие ободрения и взгляды странны, причудливы., ч она — анахронизм’.
Данная статья определяет собою характер последующих библиографических работ Кавелина в ‘Современнике’: начиная с No 3, он печатает ряд огромных рецензий о ‘Чтениях в Императорском обществе истории и древностей российских при Московском университете’, которые выходили в то время периодически. Эти рецензии, числом четыре (см. No 3, 5, 6 и 9 за 1847 г.), занимают 90 страниц. Уже по одному этому можно судить, какое видное место принадлежало исторической библиографии в ‘Современнике’. К этому же типу рецензий Кавелина относится и большая рецензия на том II ‘Памятников, издаваемых Временною комиссией для разбора древних актов’ (1847 г., No 5, стр. 23—31). Придавал особое значение историческим трудам С. Соловьева, Кавелин поместил об его монографии ‘История отношений между русскими князьями Рюрикова дома’ целых три статьи в No 8 (стр. 43—58) и 12 (стр. 161—221) за 1847 г. И в No 5 (стр. 1—48) за 1848 г. В этих статьях-рецензиях 125 печатных страниц! В No 8 1847 г. Кавелин публикует обширную статью-рецензию о книге Лакиера ‘О вотчинах и поместьях’ (стр. 57—93), а в осенних и зимних номерах того же года — три длиннейших статьи о сочинении А. Терещенко ‘Быт русского народа’ (No 9, стр. 1—49, No 10, стр. 85—139, No 12, стр. 95—138).
Отнюдь не отрицая важности тех исторических и бытовых вопросов, о которых говорил Кавелин во всех этих статьях-рецензиях, занимающих сотни страниц (в общей сложности около 400), мы все же склонны думать, что ‘Современник’ уделял им такое исключительно крупное место прежде всего потому, что они были подписаны именем Кавелина. Научный авторитет этого последнего именно в 1847 г., непосредственно после появления в печати его знаменитой статьи ‘Взгляд на юридический быт древней России’, ценился очень высоко.
Если критико-библиографические обзоры сочинений по русской истории поставлял такой выдающийся специалист, как Кавелин, то со статьями о сочинениях по всеобщей истории в ‘Современнике’ 1847—1848 гг. нередко выступал еще более популярный деятель 40-х ходов — Т. Н. Грановский. Его перу принадлежат следующие работы: ‘Историческая литература во Франции и Германии в 1847 г.’ (No 9, 1847 г., стр. 1—26, No 1, 1848 г., стр. 1—24) и ‘История Генриха VIII’, соч. Одена (No 11, стр. 29—40). Первая из этих работ распадается на две статьи: одна в No 9 содержит в себе краткое введение, а затем отзывы о сочинениях Франциска Мишеля ‘История проклятых пород’, Нибура ‘Чтения по римской истории’ и Нитча ‘История Гракхов и их ближайших предшественников’, другая в м 1 (1848 г.) содержит отзывы о сочинении Ад. Шмидта ‘История свободы исповеданий и мысли в первое столетие Империи и христианства’. В вышеупомянутом введении интересны суждения Грановского о роли и месте исторической науки среди других наук. ‘История, — говорит он,— по самому содержанию своему должна более других наук принимать в себя современные идеи. Мы не можем смотреть на прошедшее иначе, как с точки зрения настоящего. В судьбе отцов мы ищем преимущественно объяснения собственной. Каждое поколение приступает к истории со своими вопросами, в разнообразии исторических школ и направлений высказываются задушевные мысли и заботы века. Вот на каком основании обзор исторической литературы может быть отчетом о движении общественного мнения в Зап. Европе’. Таким образом, и Грановский всецело поддерживал ту точку зрения, которая являлась положительно лейт-мотивом нового журнала: поближе к современности, поближе к действительности даже тогда, когда говорится о прошлом. Соответственно с этим, заканчивая рецензию о книге Мишеля, Грановский не упустил случая задеть славянофилов и высказать свою задушевную идею, что задачей истории является ‘нравственная, просвещенная, независимая от роковых определений личность и сообразное требованиям такой личности общество’. Исследование Нитча о Гракхах дает повод Грановскому коснуться злободневнейшего вопроса ‘о настоящем положении и будущности бедных классов’, вопроса, занимающего умы государственных деятелей и мыслителей Зап. Европы, ‘где пролетариат действительно получил огромное значение’. Цитируя Нибура, рецензент, точно предвидя возможность упразднения крепостного права в России, подчеркивает его мышь о том, что освобождение крестьян без достаточного количества земли приводит к самым ужасным последствиям. В рецензии о книге Ад. Шмидта Грановский приводит обширную выдержку из недавно напечатанных герценовских ‘Писем об изучении природы’.
Однако, несмотря на блестящее изложение, несмотря на частые отклики на современность, рассматриваемые статьи-рецензии Грановского так немногочисленны, так невелики по объему, что едва ли могли возбудить в читателях журнала серьезный интерес ко всеобщей истории. Обещания, содержащегося во введении к первой статье: ‘отчеты о движении исторической литературы во Франции и в Германии… отныне постоянно будут помещаться в ‘Современнике’, — Грановский не выполнил, как потому, что не принадлежал к числу особенно плодовитых писателей, так и потому, что продолжал довольно интенсивно сотрудничать в ‘Отеч. Записках’.
Несколько ранее, чем статьи Грановского об ‘Исторической литературе во Франции и Германии’ на страницах ‘Современника’ (1847 г., No 7) появилась неподписанная статья ‘Французская литература’, автор которой особенно подробно останавливался на новых сочинениях Тьера, Мишле и Луи Блана, посвященных истории французской революции. Характерно, что для автора равно неприемлемы и точка зрения Тьера, сочинение которого ‘было самым полным и верным выражением идей, потребностей и стремлений французской буржуазии’, и точка зрения Луи Блана, увлеченного-де ‘односторонним взглядом на свой предмет и ненавистью к систематическому владычеству среднего сословия’.
Критико-библиографические статьи о сочинениях по естествоведению начинают появляться в ‘Современнике’, главным образом, с 1848 г. Вот их краткий перечень: ‘О химических исследованиях в области физиологии’ — по поводу трудов Ю. Либиха, Дюма, Мольдера и Фирордта, ст. П. Ильенкова (1848 г., No 2, стр. 25—74 и No 3, стр. 1—22), ‘Новейшая астрономическая литература’ — по поводу трудов Гершеля и Бесселя, ст. М. Хотинского (No 5, стр. 1—12 и No б, стр. 13—26), ‘Путешествие по английской Гвиане’ — по поводу трудов Шомбургка и др., ст. М. Хотинского (3S6 8, стр. 21— 36 и No 9, стр. 1—12).
Экономические вопросы, возбуждавшие, как мы знаем, чрезвычайный интерес в 40-е годы, тем более не могли не найти себе отражения в ‘Современнике’. Из статей-рецензий, подходивших к этим вопросам с теоретической стороны, должна быть выделена растянувшаяся на целых три номера статья В. А. Милютина об изданной в 1847 г. книге А. Бутовского ‘Опыт о народном богатстве или о началах политической экономии’ (1847 г., No 10, стр. 55—86, No 11, стр. 128, No 12, стр. 135—160). Собственно говоря, в критико-библиографический отдел журнала статья эта попала чисто случайно, ибо она в основе своей является не столько рецензией на очень слабую работу Бутовского, сколько последовательным и систематическим очерком экономических учений. Вот почему к более подробному разбору ее мы обратимся в главе, посвященной научному отделу ‘Современника’, а покамест ограничимся только указанием, что Бутовский отвечал на нее в особой полемической брошюре ‘Опыт о народном богатстве или о началах политической экономии. — Ответ на некоторые из критик’ (СПБ. 1848 г.). Так как в этой брошюре содержались отзывавшиеся доносом и особенно опасные в реакционнейшем 1848 г. выпады по адресу рецензента, то ‘Современник’ в своем отзыве о брошюре (1848 г. No 9, стр. 74—76) счел нужным подчеркнуть недопустимость подобного рода приемов в литературных и ученых спорах, ‘как бы они ни были жарки’.
Из прочих статей-рецензий по экономическим вопросам, помещенных в ‘Современнике’, следует назвать большую рецензию Г. Небольсина об отчете департамента внешней торговли — ‘Государственная внешняя торговля за 1845 Г.’ (1847 Г., No 2, стр. 144—162). Приведенные в этой рецензии данные и соображения имели самое злободневное значение, ибо подъем внешней торговли, в частности рост хлебного вывоза за границу, ребром ставил вопрос о необходимости ряда социальных реформ, а, прежде всего, об отмене крепостного права.
Вообще крестьянский вопрос горячо интересует критико-библиографический отдел ‘Современника’! Отклики на него сплошь и рядом содержатся в таких рецензиях, в которых их довольно трудно ожидать. Так, ничтожная книжечка некоего Алексея Зилова ‘Наставление господским крестьянским девушкам’ (М. 1847 г.) дает повод анонимному рецензенту высмеять автора за полное игнорирование тех реальных условий, в которых живут крепостные крестьяне. Чего стоит совет не выходить из избы босиком, — ‘а то можно, дескать, простудиться’. ‘В избе, — пишет рецензент, — где солома провалилась, где окна заклеены бумагой или заткнуты старым тряпьем, где осенний дождь так и хлещет сквозь крышу, где дует из всех углов, — положим, простудиться не так легко. Но вот гонится соседова собака за курицей, — как ее не отогнать? А тут корова зашла на барский сад, и староста бежит с приказом отыскать и наказать виновного, положим, что корову (sic!),— так все же выбежишь босиком, где тут еще обуваться: хорошо, коли босая уйдет по-добру, по-здорову’… Далее, в рецензии говорится, что крестьянка не в состоянии исполнить и другого доброго совета автора — окружить заботой и попечением своих ребят. ‘Вы не знаете разве, — спрашивает его рецензент,— что крестьянка встает на заре, потягиваясь, зевая, вешает коробок с ребенком на спину и бредет на работу?’ ‘Где тут умывать его каждый день, да еще поутру, спасибо, когда она улучит времечко накормить его грудью’. Заканчивается рецензия указанием, что автор ‘забыл попросить помещиков определить в штат дворни особого человека нарочно для чтения его наставлений крестьянским девушкам’, ‘он забыл, кажется, что ни одна не знает грамоты… не подумал, будут ли его читать или нет’. Мы остановились на этой коротенькой рецензии, чтобы продемонстрировать, как иногда умел ‘Современник’ в двух слова?, по незначительному поводу, высказывать серьезные и глубокие мысли: ведь в данном случае рецензенту удалось указать на ряд основных зол крестьянской жизни — горькую бедность, бесправие, непосильный труд, темноту и невежество.
Мало кто так болел о тяжелом положении закрепощенного народа, как Белинский, в особенности в рассматриваемый период его деятельности, когда не без влияния славянофильства он (начал приходить к очень возвышенному представлению об отличительных чертах народного характера. Считая русский народ ‘одним из способнейших и даровитейших народов в мире’ (отзыв о ‘Сельском Чтении’, 1848 г., No 1, стр. 56), все более и более склоняясь к мысли, что мы ‘призваны сказать миру свое слово, свою мысль’ (‘Взгляд на русскую литературу 1846 г.’), Белинский готов был пойти на все, лишь бы увидеть ‘народ освобожденным’. В 1847—1848 гг., подобно великому русскому поэту, он проникся надеждой, что ‘рабству’ суждено пасть по ‘манию царя’, и на этом основании изменил свое отношение к Николаю L Нам уже приходилось указывать на то, как он реагировал на речь царя смоленским дворянам. Из рецензии же его на ‘Сельское Чтение’, которая являлась хотя и несколько запоздалым, но несомненно отголоском той же речи (речь была произнесена в мае 1847 г., а рецензия писалась в декабре), явствует, что Николай I в его глазах стал достойным преемником Петра. Его суждения на этот счет настолько определенны, что не дают никаких оснований для двойного толкования. ‘В отношении к внутреннему развитию России, — писал Белинский,— настоящее царствование, без всякого сомнения, есть самое замечательное после царствования Петра Великого. Старые основы общественной жизни, которые уже заржавели от времени и могли бы только затормозить колеса великой государственной машины, мудро отстраняются мало-по-малу, без всякого сотрясения в общественном порядке. Обращено особое внимание на положение и быт народа… Вот истинное продолжение великого дела Петра! Это именно то самое, за чтобы теперь взялся сам великий преобразователь России, если бы он мог восстать из гроба, и о чем не только в его время, но и долго после него нельзя было и думать. Не говоря о многом другом, мы, в доказательство сказанного нами, укажем только на учреждение министерства государственных имуществ’… Уже одно это указание — не забудем, что министерство государственных имуществ возглавлялось наиболее влиятельным из сторонников освобождения крестьян, гр. Киселевым, — расшифровывает смысл приведенных слов Белинского, делая совершенно несомненным, что под ‘старыми основами общественной жизни’, подлежащими упразднению, он прежде всего разумел крепостное право.
Само собою разумеется, возведение Николая Палтшна в ранг преемника Петра свидетельствовало об отмечавшемся уже поправении Белинского в последние месяцы его жизни. Да и вообще рассматриваемая рецензия представляет одно из самых правых высказываний в ‘Современнике’ этих лет. Можно, конечно, видеть в ней своего рода тактический прием, имевший целью укрепить Николая в его эмансипаторских планах и намерениях, но все-таки факт остается фактом: Белинский недавнего прошлого, говоривший о своей маратовской любви к человечеству, превозносивший ‘мать святую — гильотину’, с негодованием осудил бы автора подобной статьи. Тем более осудил, что в ней, кроме приведенной цитаты, есть еще более одиозные в общественном смысле места… Так, называя Петра ‘Моисеем’ России, Белинский утверждает, что со времени его реформы ‘до сей минуты она была верна указанным ей ее Моисеем пути и цели, ведомая достойными потомками великого предка, преемниками его власти и духа…’. Не многие из завзятых панегиристов дома Романовых решились, бы так безоговорочно поставить вопрос о ‘достойных потомках великого предка’, как ставил его здесь Белинский. Ведь по смыслу сказанного Белинским выходило, что и Анна Иоанновна, и Петр III, и Павел I — все это ‘достойные потомки’… О другой стороны, сдавая одну из основных позиций левого западничества, Белинский заявляет, что ‘в нашей истории не было борьбы двух враждебных элементов’, и тем самым солидаризируется со своим давним противником Погодиным и всеми, стоявшими за ним. Правда, в рецензии о ‘Сельском Чтении’ есть несколько полемических замечаний по адресу ‘породы мистических философов, основывающих свое учение на идее народности и народа’, т. е. против славянофилов, но эти замечания, в противоположность приведенным высказываниям, не воспринимаются как основная установка статьи. Все же эта последняя, в общем и целом, не может быть квалифицирована как чисто реакционная, ибо вдохновлялась страстным и пламенным стремлением к благу широких масс, а прежде всего — к благу трудового крестьянства.
В орбиту внимания критико-библиографического отдела ‘Современника’ изредка попадали ж вопросы, связанные с положением рабочего класса. В рецензии по поводу ‘Московского Врачебного Журнала’ (No 7, 1847 г., стр. 28 — 35), обсуждая вопрос о причинах, вызывающих болезни, усиливающих смертность населения, рецензент весьма прозрачно намекает на влияние тех условий, в которых протекает фабричный труд.
Можно было бы в несколько раз увеличить число ссылок, к помощи которых мы прибегали в целях характеристики рассматриваемого отдела ‘Современника’. Однако, думается, в этом нет надобности, ибо и приведенных данных достаточно для вывода, что отдел этот велся обдуманно и серьезно, проявляя незаурядную чуткость к явлениям современной жизни и действуя на читателей журнала в том же духе, что и другие отделы.

КЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Научный отдел ‘Современника’ не только блистал именами крупнейших ученых того времени, но и безотносительно давал ценнейший материал, конечно, не столько для рядового, сколько для более или менее квалифицированного читателя.
Первое место в нем, бесспорно, принадлежало статьям по русской истории. Если к этим последним присоединить те, бесспорно, имевшие незаурядную научную ценность рецензии, о которых было говорено при обозрении критико-библиографического отдела, то в результате получится солиднейший итог, дающий право считать ‘Современник’ не только лучшим литературно-художественным и критико-библиографическим, но и научным журналом конца 40-х годов.
Наибольший общественный резонанс среди статей научного отдела имела статья К. Кавелина ‘Взгляд на юридический быт древней России’ (1847 г., No 1). В ней впервые была дана общая схема русского исторического процесса, согласно которой род и общее владение, семья и вотчина или отдельная собственность, личность и государство, наконец, человек,— вот стадии развития, последовательно проходившиеся русской жизнью в ее переходе от патриархальных, природою данных форм быта, к формам юридическим, созданным сознанием. Видя в нашей древней внутренней истории постепенное развитие исключительно кровного быта, подавлявшего личность, Кавелин внимательно следит за тем, как последняя боролась за свое освобождение. Иван Грозный, с точки зрения Кавелина, стремился к проведению личного начала в государственный быт, но не имел успеха. Только при Петре Великом личность на русской почве вступила в свои безусловные права, отрешилась от непосредственных, природных, исключительно национальных определений, победила и подчинила их себе. С этих пор ‘мы вошли в жизнь общечеловеческую… У нас не было начала личности: древняя русская жизнь его создала, с XVIII в. оно стало действовать и развиваться. Оттого-то мы так тесно и сблизились с Европой, ибо совершенно другим путем она к этому времени вышла к одной цели с нами… Европа боролась и борется с резко, угловато выраженными историческими определениями человека, мы боролись и боремся с отсутствием в гражданском быту всякой мысли о человеке. Там человек давно живет и много жил, у нас он вовсе не жил и только что начал жить с XVIII в. Итак, вся разница только в предыдущих исторических данных, но цель, задача, стремления и дальнейший путь один’.
Нет надобности доказывать, что ярко-западническая теория Кавелина была абсолютно неприемлема для славянофилов. Этим и объясняется, что она вызвала резкие возражения Юрия Самарина в известной уже нам статье в ‘Москвитянине’, на которую Кавелин пространно отвечал в No 12 ‘Современника’. Данная полемика представляет собою и интересный, и значительный эпизод в летописях русской исторической науки. Однако останавливаться на ней мы не будем в виду ее специального характера. Само собой разумеется, что Кавелин и его оппонент договориться между собою не могли, ибо стояли на диаметрально противоположных точках зрения. Это обнаруживается, между прочим, в том, что против некоторых положений Кавелина Самарин даже не считал нужным возражать, настолько слабыми и односторонними они ему казались. Так, например, по поводу утверждения Кавелина о том, что ‘в начале XVIII века мы только что начали жить умственно и нравственно’, Самарин замечает: ‘против этого не считаем нужным возражать: доведенная до такой крайности односторонность становится невинною’.
Как уже указывалось выше, чисто научный характер носили и рецензии Кавелина на сочинения по русской истории, в том числе и рецензии на книгу Соловьева. Расходясь с ним по некоторым вопросам, Кавелин все же очень высоко ставил его, как историка. А потому для Соловьева отнюдь не представляло неудобств сотрудничество в ‘Современнике’. Во второй книжке этого последнего за 1847 г. он поместил статью ‘Даниил Романович, король Галицкий’, а в четырех первых номерах 1848 г. — обширный ‘Обзор событий русской истории от кончины царя Феодора Иоанновича до вступления на престол Дома Романовых’. Работы Соловьева, насыщенные фактами и представлявшие последнее слово тогдашней исторической науки, конечно, являлись цешнейшим вкладом в ‘Современник’. Не лишено было интереса и Напечатанное в No 8, 9 и 10 за 1848 г. исследование Н. Егунова ‘Взгляд на торговлю древнейшей Руси’. Оно, между прочим, привлекло к себе внимание директора хозяйственного департамента Н. А. Милютина, который и привлек Егунова к составлению статистических работ и отчетов в министерстве внутренних дед, — поприще, на котором Егунову удалось приобрести значительную известность. Из других крупных статей по русской истории отметим статью А. Н. Афанасьева ‘Государственное хозяйство при Петре Великом’ (1847 г., No 6 и 7). Хотя автор ее, впоследствии крупнейший исследователь народной поэзии, был еще студентом, однако, работы его обнаруживали значительную эрудицию. Установка статьи — западничество, сочувствие промышленному прогрессу — вполне соответствовала духу журнала. К менее значительным статьям по русской истории нужно отнести статью А. С-Р-А (т. е. Савельева-Ростиславича) об украинском деятеле конца XVIII века, А. В. Головатом (1848 г., No 7).
Несравненно меньше материала давал научный отдел ‘Современника’ по всеобщей истории. Правда, это впечатление несколько изменится, если мы учтем те статьи критико-библиографического отдела, в которых излагаются и оцениваются работы западно-европейских историков. Однако, поскольку эти статьи, в том числе и статьи Грановского, попали в другой отдел, возвращаться к ним не имеет смысла. В собственно же научном отделе по всеобщей истории были напечатаны статьи гр. Уварова ‘Элевзинские таинства’ (1847 т.) No 2), перевод из Ламартина ‘Шарлотта Кордэ’ (1847 г., No 5) и две неподписанные статьи: ‘Константинополь в IV веке’ (1347 г., No 4) и ‘Дон Хуан Австрийский’ (1848 г., No 5). Очень специальная по теме, громоздкая по содержанию и изложению, к тому же переведенная с французского, первая из этих работ была помещена в журнале со специфическою, надо думать, целью — сделать приятное титулованному автору, верховному шефу цензуры и одному из влиятельнейших сановников Николая I. В соответствующих тонах была выдержана и заметка ‘От редакции ‘Современника’, предварявшая текст уваровской статьи. Вот заключительные строки этой заметан, автором которой, судя по языку и стилю, являлся сам редактор журнала (можно думать, это он и добывал от гр. Уварова разрешение на напечатание ‘Элевзинских таинств’): ‘Предлагаемое публике сочинение содержит в себе глубокомысленные исследования об одном из затруднительнейших вопросов древней истории.. Автор сочинения… с удивительным искусством и проницательностью раскрывает образование и смысл этого важного явления в греческом мире… Сочинение об элевзинских таинствах, к чести России, принадлежит русскому, оно написано по французски с тою целью, чтобы ознакомить ученую Европу с идеями и взглядами автора. Но в то время, когда Европа признала это творение классическим по части исторической критики, мы, по какому-то непростительному равнодушию к отечественной славе, едва знали о его существовании. Пора поправить эту ошибку. ‘Современник’ радуется, что на него пал этот приятный долг, и он спешит передать по-русски своим читателям глубокие изыскания знаменитого автора, украшенного не одними дарованиями ученого и писателя‘. Мы выделяем курсивом слова и выражения, особенно подчеркивающие недопустимо льстивый тон цитируемой редакционной заметки. Едва ли Белинский и его друзья согласились бы на появление приведенных строк в их журнале, если бы не были уверены, что подобного рода компромисс даст им возможность с большею легкостью лавировать между цензурными Сциллами и Харибдами. И все же, думается, им не следовало допускать столь грубой, да к тому же еще ж публичной лести по адресу такого реакционного деятеля, каким был гр. Уваров.
Эпизод из IV тома ‘Истории жирондистов’, посвященный Шарлотте Кордэ, — типичный образчик исторической живописи Ламартина, в которой художник и поэт неизменно торжествовали над историком. Однако, поскольку ‘эпизод’ изображал одно из наиболее драматических событий в истории Великой революции, он должен был представлять незаурядный интерес для русского читателя 40-х годов, тем более, что ‘История жирондистов’ только что вышла и являлась подлинной литературной сенсацией, а автор ее воспринимался не только как поэт религиозного направления, но и как оппозиционный политический деятель.
Очень высокой оценки заслуживают статьи научного отдела по экономическим вопросам, принадлежащие перу выдающегося русского экономиста 40-х родов — В. А. Милютина. Об его статье-рецензии на книгу Бутовского мы уже упоминали. Ее огромная ценность заключается в том, что в ней дано обстоятельное и в то же время достаточно популярное изложение ‘главных моментов развития экономической науки’, причем Милютин подвергает серьезной критике каждое из господствовавших в свое время экономических учений. Наибольшее внимание уделено многочисленным последователям Адама Смита, т. е. школе так называемых экономистов. {К этому слову Милютин делает любопытное подстрочное примечание: ‘Экономистами называются только последователи Смита, в противоположность социалистам’.}
Насколько резкой, а вместе с тем глубокой была эта критика, можно видеть хотя бы из следующего отрывка. ‘Имея в виду одно умножение богатств и вовсе не заботясь о судьбе производителей, они (экономисты) не обращали никакого внимания на бедствия рабочих классов и нимало не помышляли о необходимости установить более справедливые отношения между капиталистами и работниками. Современное положение вещей казалось им не только необходимым, но и в высшей степени разумным. Изменять его, по их мнению, вовсе не было нужно, тем более, что в их глазах неограниченная свобода промышленности должна была сама собою устроить все к лучшему, уничтожить нищету, водворить всеобщее благосостояние и обеспечить каждому из производителей заслуженную им долю в массе народного богатства. Правда, факты противоречили на каждом шагу этому оптимизму, доказывая красноречиво всю его несостоятельность: под влиянием свободы промышленности и разъединения производительных сил, вместе с умножением народного богатства, беднели и разорялись производители, доля капиталистов с каждым днем увеличивалась, доля работников с каждым днем уменьшалась, мелкие капиталы и небольшие предприятия гибли в неравной борьбе с большими капиталами и значительными предприятиями, которые, в свою очередь, подвергались ежеминутной опасности от беспрестанные промышленных кризисов — следствия беспорядочной конкуренции, недостатка сбытов, обеднения потребителей и чрезмерного напряжения производительных сил. Язва пауперизма распространялась с неимоверною быстротою, задельная плата, единственный доход работника, под постоянным влиянием неограниченного соперничества и неразумного пользования выгодами машин и разделения труда спускалась ниже и ниже и достигла, наконец, во многих местах до самого крайнего предела, за которым оставалось только умирать от голоду. Физический, умственный и нравственный упадок рабочих классов был прямым последствием такого положения вещей, в государствах, действовавших всего успешнее на поприще экономического развития, умножение бедности шло совершенно параллельно с умножением богатства, число преступлений увеличивалось в огромной пропорции: разврат распространял свое губительное влияние на все слои народонаселения, смертность между рабочими классами обнаруживалась в самых страшных размерах. Фабрики и заводы наполнялись женщинами и детьми, которые работали дешевле взрослых мужчин и мало-по-малу вытесняли их из большей части отраслей мануфактурной промышленности. Участь этих несчастных, страдавших от чрезмерной продолжительности труда, от недостаточности вознаграждения, от жестокого обращения хозяев, становилась все. ужаснее и ужаснее. В Англии такса бедных поглощала самую значительную часть государственных доходов. Число несчастных пролетариев, оспаривавших друг у друга кусок хлеба, недостаточный для утоления голода, беспрестанно увеличивалось, вопреки благонамеренным советам Мальтуса и его последователей они множились с изумительной плодовитостью и уничтожали своим чрезмерным размножением все усилия благотворительности, все старания правительств. Противоположность между роскошью высших классов и бедностью низших достигла самых крайних пределов и вопияла к немедленному уничтожению неразумных учреждений, упрочивавших рабство труда под гнетом капитала. Всеобщее неудовольствие и брожение умов, беспрестанные коалиции работников и восстания их против капиталистов,— все предвещало неминуемость социального кризиса и доказывало необходимость радикального преобразования экономических отношений…’
Критика взглядов Жана Баптиста Сея давала повод Милютину высказаться по вопросу о классовых корнях его теории. ‘Теория эта, — говорит он,— была принята с восторгом французскою, ‘bourgeoisie’, которая в неограниченной свободе промышленности находила самое лучшее средство упрочить свое могущество и обезопасить себя разом как от влияния власти, так и от притязаний низших классов. Сей был самым верным органом интеграла идей и потребностей среднего сословия… Этим объясняется, почему Сей сделался любимым привилегированным экономистом ‘bourgeoisie’…
Последняя из трех больших статей Милютина о Бутовском содержит замечательную, почти что единственную в русской литературе того времени характеристику ‘новейших экономических школ’, иначе говоря, характеристику утопического социализма. Эта характеристика абсолютно лишена того недоброжелательного привкуса, который чувствуется в относящихся к данному времени суждениях Белинского и Анненкова: Милютин скорей сочувствует, чем не сочувствует ‘новейшим школам’. — ‘Во всем, — говорит он, — что относится к — понятию о предмете и призванию политической экономии, новые школы стали бесспорно несравненно выше экономистов и сумели возвратить науке то высокое значение, которое она утратила в руках последователей Смита. Вместо того, чтобы признать, подобно своим предшественникам, богатство предметом науки, они поставили целью своих изысканий благосостояние или счастье человека. Это самое заставило их перевести политическую экономию из сферы пустых и ни к чему не ведущих отвлечений в сферу действительных общественных интересов’.
Тем не менее, для Милютина совершенно ясна и слабая сторона ‘новейших школ’. ‘Прежде экономисты слишком слепо преклонялись перед действительностью и, признавай ее безусловную необходимость, осуждали на застой как науку, так и жизнь, новые школы, вооружившись против такого направления, предоставили с, своей стороны слишком, много воли воображению и позабыли о необходимости умерить его разгул трезвым взглядом на практическую жизнь и постоянным изучением ее законов и сил. От этого и произошло, что утопии новых школ остались не более, как утопиями, и остановились упорно на первом моменте своего развития, вместо того, чтобы пойти далее и перейти мало-по-малу из сферы воображения в сферу науки’. Однако, — утверждает Милютин, — рано или поздно они этот шаг сделают, должны сделать. ‘Истинное назначение утопии состоит в том, чтоб совершенствоваться постоянно, сбрасывать с себя мало-по-малу свой субъективный и мистический характер и, переходя в сферу науки, приобретать все те условия, от которых зависит рациональность и положительность ученых теорий. Этого назначения современные ученые до сих пор еще не выполнили, но должны выполнить его рано или поздно, и в постоянном стремлении к такой цели заключается, по нашему мнению, как настоящее их призвание, так и залог для дальнейших успехов науки’. В этих словах можно видеть — пусть не вполне определенное — указание на то, что утопический социализм ‘рано или поздно’ должен уступить место социализму научному.
Экономические воззрения Милютина совсем недавно породили диаметрально противоположные истолкования. Покойный П. Н. Сакулин в своей книге ‘Русская литература и социализм’ рассматривает его как усеченного социалиста, 0. Е. Щукин в работе, посвященной Белинскому (‘Белинский и социализм’, М. 1929), утверждает, что Милютин не сходит с почвы буржуазной науки. Мы не будем вдаваться в рассмотрение вопроса, кто из них ближе к истине, ибо такое рассмотрение увело бы нас далеко в сторону от главного предмета нашего исследования, и ограничимся только указанием, что ни один из сотрудников ‘Современника’ не говорил об утопическом социализме так подробно, так обоснованно, а, вместе с тем, в таком серьезном и приязненном тоне, как Милютин. Статьи Милютина, прежде всего, давали русскому читателю 40-х годов информацию о том, чего хотят и к чему стремятся эти столь ненавистные охранителям разных мастей и рангов ‘новейшие школы’. Затем они учили видеть в утопическом социализме одно из наиболее значительных явлений современности. Печатание этих статей в ‘Современнике’ было тем более своевременным и нужным, что некоторые сотрудники этого журнала позволяли себе, как мы видели, выставлять утопический социализм в нарочито неприглядном свете, допуская плоские остроты, вроде анненковской остроты о распределении общественных богатств ‘по темпераментам, по расположению к брюнеткам и блондинкам (то-то бы хорошо!)’.
Две больших статьи Милютина о Мальтусе и его противниках (1847 г., No 8 и 9), в свою очередь, представляли незаурядный интерес. И уничтожающая критика мальтузианства, и ряд высказываний по общим вопросам экономической науки свидетельствовали о передовом образе мыслей и высокой научной квалификации автора, редкая же способность просто и доказательно излагать свои мнения делала и эти статьи доступными самому широкому кругу читателей. Не вдаваясь в сколько-нибудь подробное рассмотрение данной работы Милютина, приведем из нее несколько суждений, подтверждающих нашу оценку. Мальтус для Милютина прежде всего ‘ревностный защитник торизма, экономист привилегированных классов’. Его классовой природой, сказали бы мы, употребляя современную терминологию, Милютин объясняет сущность его учения. Общая оценка буржуазных экономических школ Милютиным попрежнему отрицательная, взоры исследователя попрежнему устремлены в сторону ‘новых идей’. Им, т. е. социалистическим идеям,— твердо заявляет Милютин, — ‘без сомнения, принадлежит будущность’, хотя в настоящее время, ‘по своей нетвердости и незрелости, они не представляют еще достаточного удовлетворения потребностям общества и науки’.
Чрезвычайно любопытны выпады Милютина против идеализма и дуализма в науке. Вторая и последняя статья о Мальтусе заканчивается следующими, не лишенными лирических нот и выражающими материалистическую установку автора словами: ‘Пора сбросить с себя иго вековых заблуждений, слишком долго тяготевших над умом человека и полагавших столь сильную преграду его успехам и развитию! Пора отказаться навсегда от того отвлеченного дуализма, который так сильно отражается еще до сих пор и в состоянии науки, и в положении общества! Человек един и неразделен, едина и нераздельна должна быть и та наука, которая имеет своим предметом исследование его существа, способностей, качеств, свойств и сил. Когда эта простая, но необъятно верная истина укрепится окончательно в сознании общественном и изгладит навсегда следы прежнего разделения и разрыва между основными началами науки, тогда для человечества наступит новая высшая фаза развития, — ум человеческий пойдет вперед путем медленным, но прочным и надежным, бесплодная метафизика уступит место истинной науке, и отвлеченный, лишенный практического смысла взгляд на внешний и внутренний наш мир заменится глубоким, живым и светлым пониманием действительных законов бытия и настоящих отношений человека к природе’.
После приведенных ссылок уже не покажется преувеличенным, если мы скажем, что Милютин являлся одним из наиболее ценных сотрудников ‘Современника’. Это, повидимому, хорошо сознавали в редакции последнего. Недаром Белинский в письме к Боткину от 4—8 ноября 1847 г. дает весьма положительный отзыв об его статьях, выражая в то же время надежду, что Милютин, начавший свою литературную деятельность в журнале Краевского, ‘вовсе от него откажется’ и станет исключительно сотрудником ‘Современника’.
Наряду с историческими и экономическими статьями в научном отделе ‘Современника’ 1847—1848 гг. большое внимание уделялось статьям по различным отраслям естествоведения. Грановский в своей первой статье в ‘Современнике’ (1847 г., No 9) следующим образом определял значение естественных наук: ‘Ни одна отрасль человеческого знания не возбуждает теперь большего участия, ни одна не обещает таких наград за труд, ей посвященный. Только ограниченность или невежество могут равнодушно смотреть на великие успехи химии и физиологии. Кроме возможности бесконечных улучшений во внешнем быте общества, дело идет о решении вопросов, нерешимых во всякой другой сфере’ и т. д. Мнение это, совершенно справедливое для 40-х годов, действительно ознаменовавшихся исключительными успехами естествознания, очевидно, вполне разделялось руководящим кружком ‘Современника’, и научный отдел журнала был украшен рядом серьезнейших естествоведческих работ, принадлежавших нередко авторитетнейшим специалистам.
В первом же томе журнала (No 2) была помещена статья Эмиля Литтре ‘Важность и успехи физиологии’, которая привела в полный восторг Белинского (см. письмо его к Боткину от 6 февраля 1847 г.) в значительной степени потому, что не была узко специальной статьей, устанавливая место физиологии в системе других наук в духе философской системы Огюста Конта, чьим учеником и последователем был Литтре.
Не может быт назван узко специальным сочинением и ‘Космос’ Гумбольдта, печатавшийся в переводе Н. Г. Фролова в нескольких номерах 1847—1848 гг. П. Ильенков, поместивший рецензию о ‘Космосе’, как только он вышел отдельной книгой, справедливо замечает в ней, что ‘Космос’ — ‘книга не для ученых, а для образованного общества’. В ней наиболее ярко проявилось характеризующее всю научную деятельность Гумбольдта — ‘стремление обнять явления внешнего мира в их общей связи, природу — как целое, движимое и оживляемое внутренними, силами’. Понятно, насколько подобного рода книга была и интересна, и полезна для русских читателей, только начинавших свое знакомство с естествоведческими дисциплинами. Однако редакция ‘Современника’ решилась принять ‘Космос’ к напечатанию не без колебаний: путали прежде всего размеры работы. Если вопрос и решился в положительном смысле, то, главным образом, из боязни обидеть отказом Грановского, с которым Фролов находился в дружественных отношениях (см. письмо Белинского к Боткину от 4—8 ноября 1847 г.). Белинский кроме того был очень недоволен литературною манерою Фролова: ‘Он холоден, сух, пишет сонно, нескладно и варварским языком’ (там же).
Во второй половине 1848 г. в трех номерах печатались переведенные с немецкого ‘популярные чтения’ иенского профессора Шлейдена ‘Растение и его жизнь’. В особом подстрочном примечании (No 8, стр. 65) редакция горячо рекомендовала труд Шлейдена своим читателям, указывая, в качестве основных свойств его, на ‘живое, увлекательное изложение, умение возбудить интерес к предмету’, а также на принадлежность автора к ‘новому направлению в ботанике, — направлению, не ограничивающемуся одними классификациями и системами, но ищущему разъяснить жизнь растения, условия его развития и существования’.
Из оригинальных естествоведческих работ русских ученых, печатавшихся в ‘Современнике’, назовем статью известного московского профессора Д. М. Перевощикова ‘Отрывки из физической географии’ (1848 г., No 1), статью петербургского профессора-астронома А. И. Савича ‘Опыт общепонятного исторического рассказа о том, как открыта новая планета Нептун’ (1847 г., No 3), статью московского профессора зоологии К. Ф. Рулье ‘О земляном черве, поедавшем озимь в 1846 г.’ (1847 г., No 5). Из самого заглавия статьи Савича видно, что автор ее, один из крупнейших русских ученых, писал ее в целях популяризационных. Подзаголовок статьи Рулье — ‘Должно ли ожидать появления червя в текущем году? Какие способы может употреблять сельский хозяин к ограждению озими, от червя?’ — определенным образом указывает на стремление ученого автора послужить своею статьею насущным интересам практической жизни.
Говоря об оригинальных естествоведческих статьях ‘Современника’, не следует забывать очень ценных статей такого авторитетного ученого, как Ильенков, помещенных в ‘Критике’ (‘О химических исследованиях в области физиологии’, 1848 г., No 2 и 3) и ‘Смеси’ (например, ‘Исследования Либиха над составом мяса’, 1847 г., No 10). В них много места уделялось работам Ю. Либиха, знаменитого немецкого химика, основателя современной агрономической и физиологической химии, к числу учеников которого принадлежал и Ильенков. А. П. Щапов оставил нам драгоценное свидетельство (см. его ‘Сочинения’, т. II, изд. 1906 г.), говорящее о влиянии ‘великих реалистов-естественников’, в частности Либиха, на русскую мысль. Это они воспитывали сознание в убеждении, что ‘государственное устройство, социальные и семейные связи, ремесла, промышленность, искусство и наука, одним словом, все, чем в настоящее время отличается человек, обусловливается фактом, что для поддержания своего существования человек ежедневно нуждается в пище, что он имеет желудок и подчинен закону природы, по которому должен необходимую для него пищу произвести из земли своими трудами и искусством, потому что природа сама собою не даст ему или даст в недостаточном количестве необходимые питательные вещества’ (слова Либиха). Нужно ли говорить, что под влиянием подобных идей идеалистические концепции теряли под собою почву, и материалистическая точка зрения приобретала все большую власть над умами. Правда, свидетельство Щапова относится не к 40-м годам, а к более позднему времени, однако, из этого не следует, что статьи ‘великих реалистов-естественников’, столь частые в журналах 40-х годов, уже в это время не начали влиять на русских читателей в указанном духе.
Значительную группу среди статей научного отдела составляли статьи по географии и этнографии. Сюда относятся извлечения из немецкой книги Чуди, озаглавленные ‘Современником’: ‘Очерки Перу’ (1847 г., No 6 и 7), и подписанные инициалами переводчика — Г. Г—в, анонимные статьи ‘Остров Куба и свобода торговли в колониях’ (No 7) и ‘Аравканы, {Одно из индейских племен, живущих в Андских Кордильерах, на территории Чили.} их страна, нравы и история’ (1848 г., No 6). Присоединяя в этим статьям напечатанные в ‘Смеси’ ‘Сцены из мексиканской жизни’ Ферри (1847 г. No 5 и 10), ‘Экспедицию в Южную Америку’ (1847 г., No 9), ‘Очерки жизни в Калифорнии’ (1848 г., No 6), получим возможность констатировать повышенный интерес ‘Современника’ к Америке, преимущественно Южной. О другой стороны, журнал довольно часто печатал статьи с описанием восточных, преимущественно экзотических, стран, как это видно из следующего, не претендующего на полноту перечня, в который мы вводим статьи и из научного отдела, и из ‘Смеси’: ‘Восточные туристы’ (1847 г., No 8), ‘Очерки Востока. Сцены на Евфрате’ И. Березина (1848 г., No 9), ‘Путешествие английского туриста по Востоку’ (шесть статей, печатавшихся в 1848 г. с No 3 по No 8). Русский Север (в частности Сибирь) освещался, например, в статьях ‘Замечания о Якутской области’ (1847 г., No 7), ‘Рассказ о кочеваньи по тундрам самоедским в 1844—1845 гг.’ В. Иславина (1848 г., No 4 и 5). Интерес к Востоку, Северу, вообще интерес к малоисследованным странам, прежде всего, диктовался нуждами и потребностями растущего торгового и промышленного капитализма, так что большинство указанных статей ‘Современника’ являлось в некоторой мере злободневными. Недаром и Некрасов, желая в своем, романе ‘Три страны’ дать интересное и занимательное чтение, ввел в него в чрезвычайно широких размерах географический и этнографический элемент.
Географические и этнографические статьи, печатавшиеся в ‘Современнике’, очень часто имели форму путевых заметок, путешествий. Редакция в данном случае, очевидно, руководилась тем соображением, что такая подача материала сделает его доступнее, читабильнее. Вообще легкость и занимательность изложения являлась в ее глазах весьма и весьма желательной принадлежностью статей научного отдела. Вот почему, надо думать, она не усомнилась именно в научном отделе дать место ‘Письмам из Испании’ Боткина, соединявшим легкость, занимательность изложения, переходившие иной раз в художественность, с серьезным содержанием. Впоследствии серьезность содержания ‘Писем из Испании’ была взята под подозрение. Ядовитейший эпиграммист и идейный враг ‘Современника’, Е.Ф. Щербина, даже воспел ‘Письма об Испании’ и их автора в особом ‘акафисте’:
Радуйся, Испании невидание,
Радуйся, Испании описание…
Радуйся, пустозвонных фраз строение,
Радуйся, гостинодворский Гидальго,
О, плешивый чаепродавче, радуйся!
Однако гораздо более объективным представляется отзыв А. В. Дружинина, который, отмечая артистический дух, проникающий все произведение, утверждает, что Боткин совмещал этот дух с ‘зоркостью мыслителя и наблюдателя политических вопросов’, умеющего извлекать ‘умный вывод из небольшого числа фактов, им подмеченных’. Это объясняется, по словам Дружинина, тем, что ‘перед поездкою он прочел много исторических сочинений об Испании, ознакомился с испанскими политическими изданиями и, таким образом, мог въехать в новый край не так:, как в него въезжает большая часть любопытных пришлецов’ (‘Сочинения’, т. VII). Как бы то ни было, ‘Письма об Испании’, печатавшиеся в течение двух лет — 1847—1848 гг., — привлекли к себе сочувственное внимание публики и, бесспорно, содействовали успеху журнала.
В исходе 1848 г. (No 12) в ‘Современнике’ появился большой отрывок из готовившейся к печати книги другого известного путешественника, Е. П. Ковалевского, под заглавием ‘Из путешествия во внутреннюю Африку. I. Большая Нубийская пустыня’. Этот отрывок был написан еще в более беллетристической манере, чем ‘Письма об Испании’.
Одной из наиболее замечательных статей научного отдела ‘Современника’ является большая статья H. M. Сатина — ‘Ирландия’ (No 11, стр. 1—34). По заглавию ее легко отнести в разряд статей географических или этнографических. На самом деле она является чисто политической статьей, к тому же очень актуальной по своей теме. Актуальной прежде всего потому, что ирландский вопрос достиг в исходе 40-х годов чрезвычайного обострения и составлял предмет постоянных тревог и забот английского правительства. Однако для нас совершенно ясно, что рассматриваемая статья писалась не без задней мысли: автор ее хотел, обличая темные стороны жизни обездоленной Ирландии, показать, что и современная Россия в некоторых отношениях не далеко ушла от нее. Цитируя Артура Юнга, Сатин не мог не понимать, что сказанное им об отношении ирландских землевладельцев к земледельцам целиком и полностью может быт отнесено и к отношениям русского помещичьего класса к закрепощенному крестьянству: ‘В Ирландии владетель земли, занятой земледельцами, есть совершенный деспот, в своих отношениях с ними он не признает другого правила, кроме своего произвола. Нет приказания, которого бы его служитель или земледелец осмелился не исполнить. Он требует беспредельной покорности и при малейшем ослушании безбоязненно употребляет бич или палку. Несчастный, который осмелился оказать хоть признак сопротивления, был бы мгновенно повергнут и уничтожен… Путешественник нередко видит на дорогах Ирландии, как служители какого-нибудь проезжающего джентльмена сталкивают в ров целые обозы бедных крестьян для того, чтобы очистить проезд карете своего господина. Пусть телеги падают и ломаются… Какое дело? Мужики безмолвно подымут и исправят их, а ежели который-нибудь из них возвысит голос, ему ответят ударами. Ежели бедняк осмелятся подать на джентльмена жалобу в суд, поступок его сочтется величайшей наглостью, и его обвинят непременно…’ и т. д. Еще более актуально звучали для русского читателя следующие фразы: ‘Ирландский работник в продолжение нескольких столетий видел и поныне видит совершенную бесплодность своею труда для себя, он работает в пользу других’.. ‘Лишенный права собственности, ирландец, естественно, должен был возненавидеть работу, из которой не извлекал для себя никакой пользы, дайте ему возможность трудиться для себя, и он снова сделается деятелен’. Мало того, в статье подчеркивалась та постоянная угроза общественному спокойствию, которая создавалась подобными отношениями между землевладельцами и крестьянами. Если восстания ирландских крестьян против своих угнетателей сделались, но указанию автора, бытовым явлением, то русская действительность 40-х годов свидетельствовала о той же непрестанно повышавшейся кривой так называемых ‘крестьянских бунтов’. Обвиняя ‘класс ирландских собственников’ в том, что он, будучи увлечен ‘самым узким эгоизмом, оставлял народ в нищете, пороке и невежестве’, — Сатин высказывался в самых решительных выражениях за коренные, не только политические, но и социальные реформы. ‘Необходимы,— писал он, — средства решительные: нужно изменить нравы и законодательство, организацию политическую, административную, судебную и религиозную, нужно изменить условия собственности и промышленности, отношения богатого и бедного, нужно создать и тем, и другим новые обязанности в соединении с новыми правами, словом, необходим коренной переворот, и если для Ирландии такой переворот не придет сверху, то он не замедлит явиться снизу’. И опять-таки многие из этих требований представляли pia desideria и русских западников 40-х годов. Причем, — любопытное совпадение, — последняя мысль (‘сверху’ — ‘снизу’) была повторена Александром II в его известной речи московским дворянам в 1856 г.
Изложенное приводит к выводу, что статья Сатина являлась хотя и замаскированным, но смелым выступлением ‘Современника’ по наиболее жгучим вопросам современности. Этим, как нам кажется, и объясняется восторженный отзыв о ней в письме Некрасова к Сатину: ‘Ваша статья об Ирландии сделала эффект… О достоинстве ее и об интересе для русской публики нечего и говорить. Она читается, как повесть… Принимайтесь за новую статью, — хотя бы и не две, а пять или шесть статей в год вы написали’ (от 4 января 1848 г.).
В приведенных нами ссылках на статьи научного отдела отсутствуют ссылки на статьи философского содержания. Только статья Литтре затрагивала, в известной мере, и философские проблемы. К чисто философским статьям ‘Современника’ можно, да и то не без натяжки, отнести лишь известную статью Герцена ‘Новые вариации на старые темы’ (1847 г., No 3), — это своего рода вдохновенное стихотворение в прозе, страстно призывающее к полной свободе научного исследования, к отрешению от ложных авторитетов, к преодолению навязанных этими авторитетами ошибочных идей и представлений, которые задерживают ход человеческого сознания и тормозят прогресс человеческого общества. Некоторые строки этой статьи заключают в себе скрытый протест и против того авторитета, имя которому — религия. Недаром цензура с особой подозрительностью отнеслась к этой статье Герцена и жестоко ее окарнала, о чем будет сказано ниже. Не лишена философского колорита и статья Герцена ‘Несколько замечаний об историческом развитии чести’ (1848 г., No 4). К немногочисленным статьям по философии, — не без натяжки, впрочем,— можно причислить и такую статью в ‘Смеси’, как биография Лейбница (1848 г., No 2).
О последнем отделе журнала, ‘Моды’, полагаем, распространяться нет надобности. Он преследовал определенную и в высшей степени специфическую цель — обслужить ту часть буржуазных и дворянских читателей, а в особенности читательниц журнала, для которых, как и для героя гончаровской ‘Обыкновенной истории’, ‘уменье одеваться’ имело важное значение. Обслужить же эту часть читателей значило приобрести не одну лишнюю сотню подписчиков. Начиная о No 11 ‘Современника’ 1847 г., Панаев, в непосредственном заведывании которого находится данный отдел, несколько расширил его рамки и начал печатать ‘Опыт великосветского романа в двух частях’ — ‘Великая тайна одеваться к лицу’. Установка этого романа определялась уже заглавием первых глав: ‘Глава первая, из которой благосклонный читатель ж благосклонная читательница усмотрят между прочим модные дамские и мужские вечерние туалеты’. ‘Глава вторая, из которой можно в особенности видеть новейшие прически, самые модные прелести и пр.’. Роман, печатавшийся в восьми номерах журнала (1847 г., No 11 и 12, 1848 г., No 1—6), одновременно убивал двух зайцев: знакомил с модами тогдашних модников и модниц и едко пародировал еще очень распространенный в 40-х годах жанр ‘великосветского романа’, т. е. выполнял тем самым довольно серьезную и нужную литературную функцию. О No 8 (1848 г.) была изобретена новая беллетристическая форма для ознакомления читателей журнала с модами и сопредельными, так сказать, вопросами (например, с ‘теорией женской ножки’, с ‘опойковыми изделиями’, с ‘французской подвязкой’ и т. д.), а именно форма ‘переписки между петербуржцем и провинциалом’. В No 8—10 (1848 г.) эти переписку вел некий Василий Греков — псевдоним, под которым скрывался Кронеберг. В номерах же 11 и 12 (1848 г.) появились ‘Письма столичного друга к провинциальному жениху’, в качестве автора которых, скрывшегося под псевдонимом А. Чельского, была использована такая крупная литературная сила, как Гончаров. Это дает основание предполагать, что в реакционнейший 1848 г., когда под давлением цензуры основные отделы журнала потускнели и обесцветились, отдел ‘мод’ имел большее, чем когда бы то ни было, значение и к нему было привлечено особое внимание читателей.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Закончив обзор содержания ‘Современника’ 1847—1848 гг. по отделам, следует подвести итоги. Однако, прежде чем перейти к этому подведению, не лишнее будет остановиться на вопросе, — мог ли этот журнал дать больше, чем он давал на самом деле? Без всяких колебаний заявляем: да, мог! Почему же мог, но не дал? Здесь сказалось влияние целого ряда причин, среди которых основное значение имели ‘следующие два
Прежде всего ‘Современнику’ не удалось объединить на своих страницах всех тех писателей, на поддержку которых он мог рассчитывать и, действительно, рассчитывал.
В лице ‘Отеч. Записок’ ‘Современник’ бесспорно имел конкурирующий орган, конкуренция которого обострялась в особенности тем, что по направлению своему ‘Отеч. Записки’ были близки ‘Современнику’. Попытка редакции ‘Современника’, энергично поддержанная, как мы знаем, Белинским, добиться исключительного сотрудничества в ‘Современнике’ московских западников, успехом не увенчалась: последние продолжали работать в обоих журналах. Это приводило, не могло не приводить, к раздроблению сил: целый ряд ценных статей не был помещен в ‘Современнике’ только потому, что появился на страницах ‘Отеч. Записок’.
Другою, не менее важною причиною следует признать тяжесть цензурного гнета. Хотя в 1847 г. и начале 1848 г. цензурная практика была много мягче, чем после Февральской революции, но в данном случае можно говорить лишь об очень и очень относительной мягкости. Даже эта ‘мягкая’ цензура сумела пробить в составе ‘Современника’ ряд непоправимых брешей.
В подтверждение приведем краткий, отнюдь не претендующий на полноту, цензурный мартиролог ‘Современника’ за один только 1847 г. {Обзором цензурных репрессий за 1848 и последующие годы мы начинаем следующую часть настоящей работы.}
Особенно претерпели от цензуры два крупнейших сотрудника журнала, в которых с большим основанием, чем в каком-либо другом, можно и должно видеть его идейных вдохновителей, — Белинский и Герцен.
Письма Белинского к друзьям полны горькими жалобами на сокращения и искажения цензурой его статей в ‘Современнике’. Поправку, сделанную Никитенкой в его статье о Гоголе (1847 г., No 2), Белинский сравнивает с публичной ‘оплеухой’ (письмо к Боткину от 6 февраля), общее количество никитенковских и цензорских исключений в этой статье составляет, по его словам, целую треть ее содержания (письмо к Боткину от 28 февраля). Сильно пострадал и ‘Ответ Москвитянину’ (1847 г., No 1). ‘Мою статью, — сообщает Белинский Боткину (в письме от 4—8 ноября), — страшно ошельмовали. Горше всего то, что совершенно произвольно выкинуто о Мицкевиче, о шапке-мурмолке, а мелких фраз, строк — без числа. Это довело меня до отчаянья, и я выдержал несколько тяжелых дней‘.
Хуже всего, что исключались и переделывались цензурой, наиболее яркие в общественном отношении, а потому наиболее дорогие для авторов статей места. Для примера сошлемся на статью Герцена ‘Новые вариации на старые темы’. В ней цензура вычеркнула следующий упрек, предъявляемый автором Вольтеру, который, ‘умея кощунствовать над религией’, не решился вез же пойти до конца: ‘Вольтер, точно так, как впоследствии Робеспьер, испугался прямого результата своих проповедей. Они лучше хотели выдумать искусственный авторитет, нежели оставить людей неподвластными. Нужно ли говорить о всей сухости, всей безнравственности, всем неуважении к истине и всем презрении к людям, проглядывающим сквозь такое воззрение. Тот, кто без веры хочет поработить другого чему-нибудь, — тот сам порабощен, раб и плантатор вместе. Кто дал им право скрывать истину под спудом?.. и что за самоунижение сказать, что человек не должен, не может знать истины!’ Таким образом, совершенно ясно, что Герцен ставит Вольтеру, а затем и Робеспьеру в вину то, что они, зная истину, т. е. будучи в душе атеистами, из привходящих, так сказать, соображений ‘выдумали искусственный авторитет’, т. е. некое подобие отвергаемой ими религии. Исключение данного места цензурой, как видит читатель, лишило автора возможности выявить свое сочувствие атеизму. Несколькими страницами ниже цензура исключила место, разъясняющее различие между преступником и революционером. ‘Человек, вступающий в борьбу с обществом, — или правее его, и тогда он революционер, или общество правее его, и тогда он— преступник, и общество берет все меры, чтобы оградиться от него’. ‘Революционер— это тот, кто правее общества’— такого, слишком определенного, чтобы нуждаться в комментариях, мнения держался Герцен, но в печать это мнение так и не попало. Наконец, третий пример. Все в тех же ‘Новых вариациях на старые темы’, признавая в ‘своеволии’ не недостаток, а высшее проявление человеческого достоинства, Герцен, в подтверждение, довольно неожиданно ссылается на Минина. ‘Минин, — говорит он, — начал своевольно великое дело восстания против чужеземного порабощения’. Оказывается, что эта сугубо патриотическая ссылка — изобретение цензора, а в герценовском тексте имелась другая: ‘Вильберфорс начал своевольно хлопотать об освобождении негров и после долгих, многолетних трудов достиг желаемого’. Воспетый чуть ли не всеми трубадурами квасного патриотизма и национализма, Минин был совершенно неуместен в статье Герцена. Более того, он грубейшим образом искажал ее смысл. Упоминание же о Вильберфорсе не только было у места, оно заостряло политический смысл данного отрывка, так как на страницах журнала издававшегося в стране, где рабство еще не было отменено, возносило на пьедестал такого борца против рабства, как Вильберфорс.
Тяжелая рука цензуры, наравне с Белинским и Герценом, коснулась целого ряда сотрудников ‘Современника’. Оказались сильно ‘поцарапанными’ ‘Письма об Испании’ Боткина (письмо Белинского к Боткину от 26 февраля 1847 г.). О том, как пострадала от красного карандаша повесть Григоровича ‘Антон Горемыка’, мы уже упоминали. В ‘Воспоминаниях’ Григоровича указывается, что ‘повесть кончалась тем, что крестьяне, доведенные до крайности злоупотреблениями управляющего, зажигают его дом и бросают его в огонь’. Иными словами, повесть кончалась картиной крестьянского восстания. Цензура не пропустила ‘Антона’ в таком виде, и Никитенке пришлось существенным образом переделать конец повести. Несправедливо заподозренного в разбое Антона и двух подлинных разбойников, на глазах всего села, заковывают в кандалы и везут в острог. Правда, в этом новом варианте нет сцены покаяния преступников, которая, по словам Григоровича (см. его ‘Воспоминания’), была присочинена редактором ‘Современника’. Но, во всяком случае, нет никаких намеков и на крестьянское восстание. Ценой существеннейшей переделки ‘Антона’ удалось все-таки провести ее в печать, а вот повесть неизвестного автора ‘Савка’, о которой содержатся упоминания в переписке Некрасова с Никитенкой (см. письмо от 20 сентября 1847 г.), так и не появилась в журнале. И не одной ей была уготована подобная участь: можно сказать с уверенностью, что многие из предназначенных к помещению в ‘Современнике’ и беллетристических, и небеллетристческих произведений были ‘зарезаны’ цензурой. ‘Палая Куторга вычеркнул статью о Ройе Колларе и много нагадил’ — горестно восклицал Белинский в письме к Боткину (от 4 марта 1847 г.). А сколько подобных этому восклицаний не было зафиксировано в его переписке! Еще раз подчеркнем: не будь цензурного пресса, давившего журнал, многие черты его общественного облика были бы гораздо яснее и определеннее. Как много в этом смысле давал бы не пропущенный конец повести Григоровича! А какой эффект произвели бы следующие тирады из непропущенной второй половины ‘Пиччинино’: ‘Сделайте так, чтобы дело свободы на самом деле стало делом людей, лишенных свободы, и вы увидите, что я брошусь в него. Но, увы! до сих пор я видел, что люди приносили себя в жертву лишь для того, чтобы из одного рабства перейти в другое, и что классы богатые и благородные эксплоатировали в свою пользу во имя той или другой идеи… Я ненавижу угнетение, в какой бы форме оно ни проявлялось’ и т. д., и т. п. Характерно, что эти строки взяты как раз из той главы, которая непосредственно следовала за последней из напечатанных в ‘Современнике’.
Совокупность указавших нами причин, конечно, несколько затемняла общественный облик ‘Современника’ конца 40-х годов. Тем не менее, не будет преувеличением сказать, что этот журнал, являлся лучшим журналом своего времени. Его беллетристический отдел неизмеримо превосходил беллетристические отделы других журналов. Более того, мы решаемся утверждать, что за все время существования русской журналистики не было примера, чтобы в течение одного только года в беллетристическом отделе какого-либо журнала было напечатано столько первоклассных произведений, сколько напечатал их ‘Современник’ в 1847 г. Превосходен был и критико-библиографический отдел. Хотя Белинский уже догорал в рассматриваемые годы, все же, догорая, он подарил ‘Современник’ рядом статей, с которыми не могли равняться критические статьи других авторов. Оба ‘Взгляда на русскую литературу’, конечно, принадлежат к критическим работам такой исключительной ценности, что ими определяются целые периоды в развитии критики, а отчасти и художественной литературы, поскольку критика Белинского в отношении последней играла и направляющую и наставляющую роль. Критические статьи таких авторов, как Кавелин, Грановский, Ильенков для тех областей знания, к которым относились, в свою очередь, имели очень большое значение. Необыкновенно удачно велась в ‘Современнике’ и ‘Смесь’, возмещая до некоторой степени отсутствие политического отдела. В результате I, III и IV отделы ‘Современника’ (т. е. ‘Словесность’, ‘Критика и библиография’, ‘Смесь’) первенствовали среди аналогичных отделов других журналов. В особенности это относится, повторяем, к I и III отделам. Что касается II отдела, т. е. ‘Наук и художеств’, то он, хотя и не был лучше соответствующего отдела ‘Отеч. Записок’ (только ‘Отеч. Записок’!), но, во всяком случае, стоял с ним на одном уровне. Помещенная в нем статья Кавелина ‘Взгляд на юридический быт древней Руси’ для своего времени являлась крупным научным событием и, говоря безотносительно, оставила заметный след в русской исторической науке. То же самое можно сказать и о статьях В. А. Милютина, хотя, нужно заметить, последний и ‘Отеч. Запискам’ дал не менее важные работы, чем те, которые появились в ‘Современнике’.
Достоинство журнала определяется не только достоинством отдельных произведений, в нем напечатанных, но и направлением журнала в целом, которое в конечном результате зависит от идеологических позиций, занимаемых его руководящими участниками и основным ядром сотрудников. Нельзя отрицать, что в данном отношении ‘Современник’ рассматриваемого периода не являлся журналом монолитным на все 100%. В предыдущем изложении отмечались как колебания, которые имели место хотя бы в отношении его к славянофилам и ‘гуманическим космополитам’, т. е. утопическим социалистам, так и прямые разногласия, например, по вопросу о буржуазии. И все-таки, поскольку в области философии ‘Современник’ неизменно ратовал за реалистическое мировоззрение, в области эстетической — за искусство, теснейшим образом связанное с жизнью, за то искусство, представители которого создали и в литературе, и в живописи ‘натуральную школу’, в области социально-политической — за свободу личности, неимоверно угнетенной всем строем крепостнического государства, а прежде всего за освобождение помещичьих крестьян, — постольку этот журнал, правда, не один, а вместе с ‘Отеч. Записками’, стоял на левом: фланге тогдашней журналистики. Еще и еще раз повторяем, что отход Белинского и его друзей от утопического социализма нельзя рассматривать как сдвиг вправо. Белинский перестал быть сторонником утопического социализма не потому, что не дорос до него, а потому, что его перерос. Не его вина, что в условиях тогдашней действительности он не мог возвыситься до социализма научного. Если и можно говорить о некотором поправении Белинского в самые последние месяцы его жизни, то в связи с другим злободневным вопросом того времени — с крестьянским вопросом: в страстном желании увидеть ‘народ не угнетенный’, ‘неистовый Виссарион’ готов был изменить свое отношение (см. статью о ‘Сельском Чтении’) к ненавидимому им царизму, так как уверовал в эмансипаторские намерения Николая I. Как бы то ни было, совершенно несомненно, что и с точки зрения реакционной периодики (‘Москвитянин’, ‘Северная Пчела’), и с точки зрения титулованных бюрократов-охранителей (Корфа и Строганова), и с точки зрения передового читателя 40-х годов, одним словом, и с точки зрения врагов и с точки зрения друзей, ‘Современник’ — едва ли не самый передовой журнал тех лет.
Подходя к вопросу социологически, следует отметить, что, как и другие западнические издания, ‘Современник’ находился в руках социально разнородной группы, иначе говоря, блока, обслуживавшего в данный период времени интересы промышленного капитализма. Социально-экономическая конъюнктура 40-х годов давала возможность и ‘ранним разночинцам’, вроде Белинского и Некрасова, и представителям буржуазно-дворянского либерализма бороться под одним знаменем. Тем более это было возможно в период ‘мрачного семилетья’, когда свинцовый зажим дворянской реакции играл нивелирующую роль в отношении различных течений общественной мысли, когда даже славянофилы попали в ‘крамольники’. Однако с наступлением новых времен — мы имеем в виду 60-е годы — под влиянием изменившихся социально-политических условий, под влиянием изменившихся форм классовой борьбы западнический блок распался. Из единого когда-то крута ‘Современника’ вышли сторонники и прусского, и американского путей капиталистического развития, между которыми не могла не возгореться ожесточеннейшая борьба.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
‘СОВРЕМЕННИК’ В ЭПОХУ ЦЕНЗУРНОГО ТЕРРОРА
1848—1884 ГГ.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1848 год начинался для ‘Современника’ весьма неблагополучно. 11 февраля в III Отделении были получены три анонимные записки, правильнее сказать, доноса, в двух из них шла речь и о ‘Современнике’. В первой особое внимание было уделено Белинскому, который обвинялся в недостатке уважения к ‘прежним писателям нашим’, т. е. к Ломоносову, Державину и Жуковскому. ‘О одной стороны, — утверждал анонимный доносчик, — это дело литераторше, зависящее от мнений, но, с другой стороны, оно может сделаться важным по своим последствиям. Нет сомнения, что Белинский и его последователи пишут таким образом только для того, чтобы придать больший интерес статьям своим, и нисколько не имеют в виду коммунизма, но в их сочинениях есть что-то похожее на коммунизм, а молодое поколение может от них сделаться коммунистическим’ (Лемке, ‘Николаевские жандармы’, стр. 174). Во второй записке, озаглавленной ‘О собственном указании ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’ на свою цель и план своих действий’, приводился ряд выписок из статей, напечатанных в обоих журналах, — в подтверждение того, что их целью является’потрясение основ’ (Нифонтов, ‘1848 год в России’, стр. 181). Однако III Отделение не успело еще дать ход этим ‘запискам’, как были получены известия о ‘февральских днях’ 1848 е. 22 февраля во время бала у наследника Николай I, прочтя только что прибывшую от русского посланника в Берлине депешу, воскликнул: ‘Седлайте коней, господа! Во Франции объявлена республика!’ Следующим днем, т. е. 23 февраля, помечен уже всеподданнейший доклад гр. Орлова о ‘Современнике’ и ‘Отеч. Записках’. В нем почти дословно повторена первая из только что упомянутых анонимных ‘записок’. Подобно ее автору, шеф жандармов хотя и не решается обвинять названные журналы в сознательной пропаганде коммунизма, но все же высказывает убеждение, что ‘в молодом поколении они могут поселить мысли о политических вопросах Запада и коммунизме’. В общем тон этого доклада довольно умеренный, и заканчивается он указанием на то, что если ‘журналы впадают в крайность и сами себе дают вид чего-то сомнительного’, то в этом, собственно говоря, виновата цензура, ибо ‘на основании закона за все ответствует не сочинитель, а цензор: ‘при строгости же цензуры или Белинский и его последователи изменили бы свои мысли, или мнения их не имели бы ни гласности, ни значения’. А потому Орлов предлагал ‘усилить строгость цензурного устава и надзор за самими цензорами’, вменив им, между прочим, в обязанность ‘Современник’ и ‘Отеч. Записки’, ‘особенно статьи Белинского’, ‘прежде отпечатания, подвергать наистрожайшему просмотру’.
В несравненно более резком тоне была составлена ‘Записка’ титулованного доносчика барона М. А. Корфа, поданная им 24 февраля наследнику престола, в которой автор пугал Романовых ‘ужасными происшествиями на западе Европы’ и настаивал на ‘необходимости всячески охранять низшие наши классы от вторжения таких идей’, которые могли бы сделать их восприимчивыми ‘к злонамеренным политическим внушениям… и приуготовить вообще легко воспаляемую искру при потрясении умов внешними влияниями’. А так как ‘русские журналы и газеты читаются и всеми мелкими чиновниками, и в трактирах, и в лакейских, рассыпаясь таким образом между сотнями тысяч читателей’, то естественным выводом из сказанного являлся совет — ‘обратить самое бдительное внимание на журнальную налгу литературу, которая в случае ложного или недовольно осмотрительного направления ее может произвести самые гибельные последствия’. Ни в цитированных строках, ни в последующем тексте ‘Записки’, где предлагаются разнообразные, уже чисто конкретные меры, имеющие целью подтянуть и цензуру и литературу (мы пользуемся текстом ‘Записки’ Корфа, опубликованным Семевским в ‘Голосе Минувшего’, 1913 г., No 3), не названо ни одного имени и ни одного журнала. Из мемуаров Корфа мы знаем, что это сделано им сознательно. ‘Говоря лишь о фактах, а не о лицах, — самодовольно заявляет он здесь, — удалю от себя, в собственной совести, всякое нарекание в презренном доносе’. Это ‘звучит гордо’, но едва ли может служить к моральной реабилитации Корфа. Последний не мог не понимать, что всякому читателю его ‘Записки’ будет ясно, какие журналы он имеет в виду. В тех же мемуарах он совершенно определенно указывает на ‘Отеч. Записки’ и ^Современник’: ‘Оба, пользуясь малоразумием тогдашней цензуры, позволили себе печатать бог знает что, и проповедуемые ими под разными иносказательными, но очень прозрачными для посвященных, формами коммунистические идеи могли сделаться небезопасными для общественного спокойствия’. Трудно, разумеется, предположить, чтобы во время своих свиданий, — они описаны в его мемуарах, — с великим князем Константином Николаевичем, а также с наследником, он не назвал крамольных журналов en toutes lettres.
Как бы то ни было, доклад Орлова, записка Корфа, да еще аналогичная записка гр. Сергея Григорьевича Строганова {В интереснейших дополнительных главах к воспоминаниям П. В. Анненкова (см. ‘Былое’, 1922 г., No 18) роль С. Г. Строганова в роковые февральские и мартовские дни 1848 г. очерчивается следующим образом: ‘Просвещенный и многоумствующий Сергей Строганов, под впечатлением от старых обид от Уварова и недавней истории с переводом Флетчера, им дозволенным и Уваровым осужденным, пристал к Бутурлину. Весь аристократический либерализм Строганова, которым он так кичился, уступил жажде мщения и превратил свободного магната в нашептывателя, наговорщика и даже клеветника… Рассказывали в то время о сцене, которая будто бы происходила в кабинете царя, который желал сам выслушать обвинение и объяснения врагов. Сцена могла действительно быть эффектна, если правда, что Строганов обвинял администрацию и Уварова в насаждении повсеместно семян демократии, в стремлении уравнять все сословия через образование и в пропаганде беспутного либерализма с самых низших слоев общества через гимназии. Любопытно было бы посмотреть и на Уварова, доказывающего, что он всегда был рьяным абсолютистом и требовал науки, укореняющей все тогда существовавшие порядки’.} возымели свое действие. 27 февраля Николай I распорядился учредить особый комитет, ‘чтобы рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы’. Председателем этого комитета был. назначен генерал-адъютант кн. Меншиков, а членами — действительный тайный советник Бутурлин, бар. Корф, гр. Александр Строганов (брат Сергея Григорьевича), генерал-лейтенант Дубельт и статс-секретарь Дегай. Меньшиковский комитет, — так его обычно называют,— на первом же своем заседании постановил начать с рассмотрения периодических изданий за 1848 г. Так как эта работа могла затянуться, а события требовали быстрых решений, то уже на третье заседание комитета, состоявшееся 11 марта, были вызваны редакторы журналов и газет, и им было от имени Николая объявлено, ‘что долг их не только отклонять все статьи предосудительного направления, но содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями, вредными нравственности и общественному порядку’. ‘За дурное направление статей, хотя бы оно выражалось косвенными намеками’, ‘его императорское величество’ грозил ‘строгой личной ответственностью’. На этом же заседании комитета между членами его было произведено распределение просмотра изданий, причем ‘Современник’ взялся просматривать гр. Строганов. {Данные о начальном периоде работы меньшиковского комитета взяты нами из книги Нифонтова (стр. 182—189).}
К этому времени в III Отделение уже поступил ряд новых доносов, направленных против ‘Отеч. ‘Записок’ и ‘Современника’. Особенно примечательны доносы Булгарина и Бориса Федорова.
Первый из них, посылая 6 марта свой донос Дубельту, именовал себя в( препроводительном письме, {См. Лемке, Николаевские жандармы, стр. 339.} ‘отцом малолетних детей’, ‘заклятым врагом революций и революционеров’ и утверждал, что он пишет, ‘ибо страшится за деток своих’. Самый донос, озаглавленный ‘О цензуре и коммунизме в России’, {Он напечатан полностью в ‘Голосе Минувшего’, 1913, No 3.} содержал в себе ряд чрезвычайно отрицательных характеристик цензоров, причем наиболее вредоносным Булгарин признавал Никитешу. ‘Опаснее Никитенки я не знаю человека в России. Он хуже Краевского. Весь фуриоризм напечатан в ‘Отеч. Записках’ под цензурою Никитенки, и, наконец, партия коммунистов избрала [его] в редакторы ‘Современника’.
Затем Булгарин обрушивался на особо им ненавидимого Краевского. ‘От существования России не было примера, чтобы человек столь явно и столь дерзко действовал к подрыву веры, престола, любви к отечеству и всех преданий…’ В заключение же пресловутый ‘Фаддей’, по примеру бар. Корфа, выдвигал ряд конкретных предложений, отличавшихся исключительной свирепостью: ‘Переменить всех цензоров до единого’, ‘запретить раз навсегда цензором быть тайно и явно редакторами газет и журналов и даже сотрудниками’. Особый пункт (6-й) был посвящен ‘Отеч. Запискам’ и ‘Современнику’. Вот он: ‘Но все это не произведет пользы, если оставить Краевского в его положении. Краевскому и Никитенке (ибо ‘Современник’ есть эхо ‘Отеч. Записок’) запретить вовсе быть редакторами каких бы то ни было журналов, и журналы их запретить… Это даст острастку всем писакам и всей шайке коммунистской… Пока будут действовать Кралвский и Белинский, в литературе чумы не истребить!’
В это же время, повидимому, были представлены Б. Федоровым выдержки из ‘Современника’, и ‘Отеч. Записок’, имевшие целью доказать, что в этих журналах проповедывались мысли: 1) ‘противорелигиозные’, 2) ‘противонравственные’, 3) ‘против того, что уважается всеми, и против уважения младших к старшим’, 4) ‘против уважения детей к родителям и против воспитания’, 5) ‘против повиновения закона и о стремлении к свободе’, 6) ‘возмутительные, и о политических переворотах’, 7) ‘об общественных вопросах и стремлении нашего времени’, 8) ‘материализм и политические мнения в сочинениях Искандера (Герцена)’. Имен не было названо вовсе, но очень часто приводились выдержки из статей Белинского и Герцена.
Около середины марта над головами Белинского и Некрасова сгустилась туча совершенно иного рода. Вскоре после опубликования высочайшего манифеста от 14 марта, выясняющего позицию Николая I в отношении западно-европейских событий, в III Отделение было доставлено письмо или, как в то время говорили, ‘пашквиль’ резко революционного и антимонархического содержания. Анонимный автор, выражаясь в тоне несколько превыспреннем, предрекал неизбежность революции и в России. Если Николай в своем манифесте говорил о ‘дерзости и безумии’, угрожающих богом вверенной ему России, то в ‘пашквиле’ утверждалось: ‘Не дерзость, не безумие, как ревет Николай (sic!), a светлое благоразумие угрожает подобным восстанием не России, а мерзким властям в России’. Если Николай кончал манифест знаменитым призывом: ‘С нами бог! разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами бог’, то ‘пашквиль’ переиначивал этот призыв следующим образом: ‘Разумейте, цари! что глас народа есть глас божий, покоряйтеся, яко с народом бог!’ {П. Щеголев на страницах’ Былого’ (1906 г., No 10), затем М. Лемке в книге ‘Николаевские жандармы’ (стр. 183 —190) утверждают, что гр. Орлов получил ‘пашквиль’ в феврале 1848 г. Это безусловно ошибочное утверждение, ибо в ‘пашквиле’ не только упоминается, но и пародируется манифест 14 марта. Отсюда вывод, что оно не могло быть доставлено в III Отделение ранее середины этого месяца.}
III Отделение решило во что бы то ни стало разыскать автора ‘пашкшля’ и обратилось к содействию Булгарина. Последний в особой записке, скромно названной им ‘Догадки’, высказывал убеждение, что ‘пашквиль’ вышел из литературного круга, т. е. из крута издателей и сотрудников ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’ и в качестве вероятных его авторов называл Буткова и Некрасова. О них в булгаринских ‘Догадках’ было сказано: ‘Более и смелее других вопиют в пользу революций молодой писатель Бутков, сотрудник ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’, автор юмористам веского сочинения ‘Петербургские Вершины’, и Некрасов, издатель ‘Современника’… Некрасов — самый отчаянный коммунист: стоит прочесть стихи его и прозу в ‘С.-Петербургском Альманахе’, чтобы удостовериться в этом. Он страшно вопиет в пользу революции…’ Затем Булгарин предлагал ряд мер для изобличения виновных. ‘Мне кажется, что лучше всего начать с того, что уже было сделано, когда к фельдфебелям были разосланы возмутительные письма, а именно забрать все рукописи у издателей газет и журналов… пересмотреть и сравнить рукописи Буткова и Некрасова. Бутков и Некрасов любят оба выпить, а Бутков таскается по трактирам. . Некрасов ведет себя повыше и упивается шампанским и, упившись, врет. Нельзя ли найти человека, который бы напоил их и порасспросил’. Хотя в ‘Догадках’ Булгарина имени Белинского не фигурировало, однако III Отделение, очевидно, подозревало и его в составлении ‘пашквиля’. Еще до французских событий Белинский получил письменное приглашение (от 20 февраля) от своего бывшего учителя, а ныне видного чиновника III Отделения, M. M. Попова, ‘пожаловать’ к Дубельту, который ‘желал бы с ним познакомиться’. Болезнь помешала Белинскому быть у Дубельта. Теперь Попов повторяет приглашение (от 28 марта), средактировав письмо к Белинскому так, чтобы он не мог не ответить на него письменно. Подобное приглашение того же 28 марта было отправлено им и Некрасову. Оба писателя письменно ответили Попову. Таким образом, желаемые автографы оказались в руках III Отделения. Однако из сличения почерков выяснилось, что почерки Белинского и Некрасова ‘не сходны с почерком безыменного письма’. В результате дело о ‘пашквиле’ не получило дальнейшего развития.
Тем не менее положение ‘Современника’ и ‘Отеч. Записок’ продолжало оставаться крайне тяжелым: по. их адресу и сановными, и несановными доносчиками было сказано столько страшных слов, с такою настойчивостью предъявлялись им обвинения в коммунизме и сочувствии революции, что самое существование этих журналов висело на волоске.
29 марта состоялось последнее заседание меньшиковского комитета, на котором обсуждались результаты просмотра его членами периодических изданий. Из книги Нифонтова (стр. 183) мы знаем, что отзыв гр. Строганова о ‘Современнике’ был явно неблагожелателен. Указав, что журнал ‘содержит в себе места, писанные в духе прогрессистов и так называемой натуральной школы’, Строганов в подтверждение ссылался на статью Белинского ‘Взгляд на русскую литературу 1847 г.’ (1848 г., No 1), на статью Герцена об ‘Историческом развитии чести’ (1848 г., No 4), на повесть Григоровича ‘Антон Горемыка’ (1847 г., No 1), на рассказ его же ‘Бобыль’ (1848 г., No 3) я на высказанные в ‘Смеси’ похвалы мероприятиям по улучшению быта крестьян. Затем в отзыве Строганова отмечалось превышение ‘Современником’ размеров, указанных его программой. Само по себе, — рассуждал Строганов, — это было бы не так плохо, но в журнале, дающем ‘плохую пищу для, ума’, это вредно.
Не без влияния отзыва Строганова комитет особое внимание уделил статье Белинского, инкриминируя ее автору рассуждение о прогрессе как выходящее за пределы чисто литературных вопросов, а в особенности следующие фразы: ‘Этим людям (т. е. противникам прогресса. В. ЕЖ.) хотелось бы уверить себя и других, что застой лучше движения, старое лучше нового и жизнь задним числом есть настоящая, исполненная счастья и нравственности’ и, ‘по мере наших успехов в сближении с Европою новым для нас будет то, что ново для самой Европы, тогда и заимствования пойдут тише, потому что мы будем уже не догонять Европу, а итти с нею рядом’ (‘Голос Минувшего’, 1913, No 4). О других статьях, отмеченных в отзыве Строганова, в журнале комитета конкретных упоминаний нет, но имеется глухое указание, что в журнале есть и еще статьи, ‘хотя не столь резкие, как приведенные здесь, но сомнительного направления’.
Гораздо подробнее и в значительно более одиозном тоне говорится в журнале комитета об ‘Отеч. Записках’. Здесь, без сомнения, сыграло роль то, что в No 3 этого журнала была помещена повесть молодого Салтыкова ‘Запутанное дело’, которая давала, действительно, серьезные основания для обвинения автора в сочувствии революционным и социалистическим идеям. Возможно также, что комитет усвоил себе булгаринскую точку зрения, согласно которой ‘Современник’ был только ‘эхом’ несравненно более старших по возрасту, а потому и более популярных ‘Отеч. Записок’. Однако в конечном результате к обоим журналам были применены одинаковые меры воздействия. Комитет считал необходимым подвергнуть их строжайшему надзору и пригрозить их редакторам не только запрещением журналов, но и личной ответственностью. Об этом постановлении комитета 3 апреля был уведомлен гр. Уваров (Лемке, ‘Очерки из истории русской журналистики и цензуры’, стр. 198—199), а 6 апреля Краевскому и Никитенке пришлось дать подписку на бумаге нижеследующего содержания:
‘Государь император, рассмотрев всеподданнейший доклад, представленный комитетом, высочайше утвержденным под председательством генерал-адъютанта князя Меншикова, и прочитав выписки, помещенные в упомянутом докладе из ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’, изволил признать, что журналы сии допускали в статьях своих мысли, в высшей степени преступные, могущие поселить и в нашем отечестве правила коммунизма, неуважение к вековым и священным учреждениям, к заслугам людей, всеми почитаемых, к семейным обязанностям и даже к религии, повредить народной нравственности и вообще подготовить у нас те пагубные события, которыми ныне потрясены западные государства. Хотя по всей справедливости следовало бы издателей ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’, Краевского и Никитенку, подвергнуть личной наистрожайшей ответственности, но его императорское величество в милосердии своем на сей раз соизволил ограничиться повелением: внушить издателям упомянутых журналов, Краевскому и. Никитенке, чтобы они на будущее время не осмеливались ни под каким видом помещать в своих журналах статей и мыслей, подобных вышеизъясненным, чтобы, напротив того, всеми мерами старались давать журналам своим направление, совершенно согласное с видами нашего правительства, и что за нарушение этого, при первом после сего случае, им воспрещено будет издавать журналы, а сами они подвергнутся наистрожайшему взысканию’ (на этом месте текст внушения первоначально и обрывался, но гр. Орлову показалось написанного мало, и он прибавил далее карандашом следующее. В. Е.-М.) ‘…и поступлено с ними будет, как с государственными преступниками, — на сей же бумаге государь император высочайше повелеть изволил, чтобы гг. Краевский и Никитенко подписали, что бумага сия была ими прочтена’. Далее рукой редакторов написано: ‘Читано мне статейно… (неясное слово. Б. Е.-М.). Никитенко. Андрей Краевский, 6 апреля 1848 г.’.
Оба редактора были так напуганы разразившейся над ними грозою, что готовы были на все, лишь бы поддержать свою репутацию в глазах власти и вернуть утерянную благосклонность начальства. В архивах III Отделения доныне хранится записка М. М. Попова об его беседе с редактором-издателем ‘Отеч. Записок’, состоявшейся 11 апреля (Лемке, ‘Николаевские жандармы’, стр. 191—196). ‘Опечаленный’ Краевский клялся в своей преданности ‘монархическим правилам’, выражал крайнее несочувствие ‘настоящим происшествиям в Европе’, изъявлял готовность ‘быть органом правительства’ (sic!), просил давать ему ‘темы’ для статей. Мало того, в мае в особом письме к Дубельту (от 25 мая) Краевский сознавался в том, что ‘чужеземное влияние проникло в его журнал!’, объясняя это увлечениями своих сотрудников, большею частью ‘молодых людей’, и просил ‘удостоить одобрением’ его статью ‘Россия и Европа в настоящую минуту’, предназначенную для помещения в ‘Отеч. Записках’. Статья одобрения, конечно, удостоилась, ибо в самых льстивых и подобострастных выражениях превозносила ‘самодержавных монархов’, напыщенно толковала о самобытности ‘России, драгоценного нашего отечества’ и глумилась над ‘французскими шарлатанами’, вроде ‘господ Прудона, Кабе и Ледрю Романа с товарищами’. После того как статья эта появилась на страницах журнала, ее автору было объявлено, что она ‘удостоилась обратить на себя всемилостивейшее внимание государя императора’. Это обозначало, что Краевскому удалось восстановить свою репутацию в глазах властей предержащих.
Не менее недостойно, чем Краевский, вел себя в роковые апрельские дни и Никитенко, к которому, конечно, нельзя не предъявлять более строгих требований, чем к ловкому, предприимчивому, но беспринципному редактору ‘Отеч. Записок’. На Февральскую революцию Никитенко реагировал так, как и подобало реагировать человеку, постоянно подчеркивавшему свой либерализм. В его ‘Дневнике’ под 25 апреля содержатся следующие, более чем недвусмысленные рассуждения, ‘Народы Европы до того созрели, что порешили жить самостоятельно, для самих себя. Франция, по обыкновению, подала пример. За нею последовали Германия и Италия. Авторитет лиц уничтожен, и на место его водворен авторитет человечности, законности и права. Холопы нравственные и политические возмущены. Они называют это безначалием, своевольным ниспровержением освященного преданием порядка, но весь порядок, по их мнению, в том, чтобы масса людей пребывала в скотской неподвижности и страдала ради величия и благополучие многих… Но народы Европы приобрели себе право, — и приобрели не дешевой ценой, — право быть тем, чем они хотят быть. И вот настала пора увенчания их кровных трудов, исполнения их горячих обетов. Пусть их с богом идут к своей великой судьбе… Но, по мере того, как в Европе решаются вопросы всемирной важности, у нас тоже разыгрывается драма, нелепая и дикая, жалкая для человеческого достоинства, комическая для постороннего зрителя, но невыразимо печальная для лиц, с нею соприкосновенных’… Далее Никитенко с крайним возмущением говорил о доносах на ‘Отеч. Записки’ и ‘Современник’ и изображал подвиги меньшиковского комитета.
За какие-нибудь две недели до процитированной записи в ‘Дневнике’ Никитенко составил документ совершенно иного рода, свидетельствующий о том, что в своем стремлении итти на компромиссы он, поистине, не знал пределов. Мы имеем в виду его письмо гр. Орлову от 9 апреля 1848 г., в котором он не только расписывался в уверениях, что в ‘груди его бьется сердце, преданное великому государю’, не только доказывал, что еще в начале своей профессорской службы обличал ‘беспорядки литературных идей на Западе’ и призывал к развитию прекрасных стихий нашего собственного духа’, не только утверждал, что взял на себя редакцию ‘одного из наших периодических изданий’ с целью ‘образовать для публики чтение, сообразное с существующим у пас порядком вещей’, — но и унизился до пахнущей доносом следующей, характеристики сотрудников ‘Современника’: ‘К несчастью, состав журнала слишком сложен, и участвующих в нем слишком много. Эти участвующие люди, большею частью мне совершенно незнакомые лично, явились с готовым образом мыслей, иные, может быть, с готовыми наклонностями к идеям, чуждым нам и опасным, которых вреда они сами не сознавали. Оценить каждого по его направлению, отличить людей неблагонамеренных от молодых людей с дарованием, которое может быть еще направлено к добру,— всего этого я не мог сделать в краткий период моего редакторства до последних роковых событий, которые для многих послужили спасительным уроком, многих заблудших просветили, многих глубже и строже заставили всмотреться в чужие и собственные мысли’. Это верноподданническое послание докладывалось Орловым Николаю и встретило со стороны последнего более или менее благосклонный прием. На подлинном рукою Орлова написано: ‘Государь ответил, что пусть докажет на деле свои чувства’. Одним из способов доказать на деле свои чувства явился для Никитенко отказ от редактирования ‘Современника’, который он официально оформил около середины апреля (сотрудником ‘Современника’ Никитенко, однако, остался).
Нечего и говорить, насколько осложнил уход Никитенки и без того чрезвычайно сложное и тяжелое положение журнала. Редактор ‘Отеч. Записок’ покаялся и дал столь яркие доказательства нового курса своего журнала, что последний уже не мог возбуждать особых подозрений со стороны власти. Редактор ‘Современника’ тоже покаялся, но доказательств нового курса не мог дать, ибо оставил журнал. И на кого оставил? Ясное дело, на тех самых неблагонамеренных молодых людей с опасным образом мыслей, о которых писал шефу жандармов. Хотя Панаеву и удалось добиться для себя утверждения редактором ‘Современника’, цо из предписания министерства от 16 апреля 1848 г. за No 471 (см. неизданное ‘Дело канцелярии министра народного просвещения по Главному управлению цензуры’ за No 149345) явствует, что это утверждение носило временный характер, и к редактированию журнала Панаев, допущен был лишь ‘в виде опыта’. Это значило, что доверием в глазах цензурных властей он отнюдь не пользовался. Неудивительно при таких условиях, что в период ‘мрачного семилетья’ ни один журнал не привлекал столь неблагосклонного внимания цензуры, как ‘Современник’. И не только одной цензуры. За ним неукоснительно надзирали III Отделение и грозный комитет 2 апреля.
Два слова об учреждении этого последнего. Так как меньшиковский комитет, образованный временно и со специальными полномочиями, установил, с одной стороны, вредное направление в русской периодике, с другой — сравнительную слабость цензуры, то вполне последовательной мерой при таких условиях явилось учреждение постоянного комитета по делам печати. Его обычно называют ‘бутурлинским’, по имени его председателя, действительного тайного советника Бутурлина. Кроме Бутурлина, членами его были назначены бар. Корф и Дегай. В помощь этой тройке, в качестве помощников членов комитета, были утверждены: Голенищев-Кутузов, Вонлярлярский, Россет, Ленц, Федоров (автор ряда доносов) и Феофил Толстой. Комитет был облечен исключительными полномочиями. По словам Корфа, Николай определял его функции следующим образом: ‘Цензурные установления остаются все, как были, но вы будете Я (sic!), т. е. как самому мне некогда читать все произведения нашей литературы, то вы станете делать это за меня и доносить мне о ваших замечаниях, а потом мое уже дело будет расправиться с виновными’. Таким образом, комитет в полном смысле этого слова нес функции ‘ока царева’. О террористической, буквально террористической, практике его распространяться нечего, она общеизвестна. Наиболее яркий подбор характеризующих ее фактов содержится в работах Лемке, а из первоисточников — в ‘Дневнике’ Никитенки. Имя Бутурлина, настаивавшего одно время на закрытии университетов, способного даже в акафисте богородицы усмотреть ‘опасные выражения’ (см. ‘Воспоминания гр. Блудовой’, ‘Русский Архив’, 1847, т. I, стр. 726—727), наводило ужас. Некрасов впоследствии (в 1854 г.) так изобразил и описываемое время, и бутурлинский комитет, и самого Бутурлина:
…Поднялась тогда тревога
В Париже буйном, и у нас
По-своему отозвалась…
Скрутили бедную цензуру,
Послушав, наконец, клевет,
И разбирать литературу
Созвали целый комитет.
Из ‘сидевших’ в этом комитете людей поэт отмечает ‘палача науки’, а по другому варианту — ‘фанатика ярого’, Бутурлина: {П. В. Анненков в цитированных нами уже дополнительных главах своих воспоминаний (‘Былое’, 1922 г., No 18) утверждает, что не умри Бутурлин вскоре, он приобрел бы огромное историческое имя как гаситель и, может быть, влияние, после которого не опомнились бы и два поколения сряду. Этот человек, представивший в выписках и записках все ужасы прошлой литературы нашей, критику Белинского и нового ‘Современника’, говоривший, наконец, что не будь Евангелие так распространено как теперь, то и его следовало бы запретить за демократический дух, им распространяемый,— пришел к заключению, что и девиз Уварова, который определял его деятельность как министра просвещения: ‘православие, самодержавие, народность’, есть просто-напросто революционная формула.}
Который, не жалея груди,
Беснуясь, повторял одно:
‘Закройте университеты!
И будет зло пресечено!’
Ознакомившись с общим положением дел на журнально-литературном фронте в эпоху цензурного террора, перейдем к обзору цензурных инцидентов, касающихся собственно ‘Современника’.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Самым тяжелым цензурным инцидентом в истории ‘Современника’ 1848 г. был, конечно, инцидент о ‘Иллюстрированным Альманахом’.
В объявлении о подписке на ‘Современник’ этого года редакция указывала, что обещанное его помещение политипажей в самых книжках журнала на практике оказалось неудобным, а потому, не желая оставаться в долгу у своих подписчиков, она решилась на следующее: ‘Выдан будет при ‘Современнике’ безденежно ‘Альманах’, вставленный из статей гг. Гончарова, Майкова, Искандера, Панаева, Тургенева и др., иллюстрированный известными художниками’. Из писем Некрасова к Никитенке видно, что с помощью ‘Альманаха’ надеялись сильно ‘оживить’ подписку на журнал. В этих целях Некрасов прилагал все усилия ‘поскорее его выпустить’ и ‘не отчаивался успеть с ним к 1 марта’ (письмо к Никитенке от 10 февраля).
В февральском номере журнала о предстоящем в скором времени выходе ‘Альманаха’ сообщалось в особых объявлениях с подробным указанием его содержания. Мало того, 26 февраля цензором А. Очкиньш бьсло подписано разрешение на печатание ‘Альманаха’ в следующем составе:

Карикатуры Н. А. Степанова.

1. Генеральная репетиция оперы ‘Эсмеральда’.
2. Ну, вот и прекрасно!
3. Типографские превращения.
4. Петербургский Там-Пус.
5. Журналист и сотрудник.
6. Гамлет, покупающий дрова.
7. Мазурка.

Карикатуры М. Л. Неваховича.

1. Остроумный бенефициант.
2. Господин и слуга.
Семейство Тальниковых, записки, найденные в бумагах покойницы, Н. Н. Отаницкого.
Лола Mонтес, повесть А. В. Дружинина, с картинкой г. Ф.
Смотрины и рукобитье, рассказ В. И. Даля, с двумя картинками Н. А. Степанова.
Дурак Федя, рассказ А. В. С — ча, с картинкой г. Ф.
Ползунков, рассказ Ф. М. Достоевского, с четырьмя картинками Ф.
Три Хашшаша, народная египетская сказка М. А. Сааруни, с пятью картинками М. А. Сааруни.
Встреча на станции, рассказ И. И. Панаева, картинкой Ф.
Старушка, рассказ А. Н. Майкова.
Заборов, повесть Е. П. Гребенки. С тринадцатью картинками г. Агина.
История капитана Копейкина в лицах, три картинки А, А. Агина.
Два помещика, рисунок г. Ф.
Тем не менее, ни в марте, ни в апреле, ни в последующие месяцы 1848 г. ‘Иллюстрированный Альманах’ не вышел в свет.
И. И. Панаев в письме на имя председателя цензурного комитета от 9 октября 1848 г. {Письмо Панаева и другие документы, относящиеся к судьбе ‘Иллюстрированного Альманаха’, извлечены нами из ‘Дела канцелярии министерства народного просвещения’, янв. No 149345.} так объясняет причины этого: ‘В первых числах марта сего года… альманах готовился к выходу, но в это самое время последовали известные распоряжения, которые сделали цензуру строже и взыскательнее. Имея уже подпись цензора на выдачу билета для выхода книги в свет, редакция не решилась, однако же, выпустить этот альманах в такое время. ‘Альманах’ был, между прочим, представлен частным образом г. Дегаю, {Один из трех членов бутурлинского комитета.} который прочел его, сделал заметки на четырех страницах одной повести в литературном отношении и сказал, что, по его мнению, в ‘Альманахе’ нет ничего противоцензурного и что его можно выпустить в свет. В это время проф. Никитенко оставил редакцию ‘Современника’, которая была вверена мне, но я, несмотря на дозволение цензуры, не решился выпустить в свет эту книгу без совета вашего превосходительства. Рассмотрев ее, ваше превосходительство изволили сказать мне, что на выпуск ее вы с своей стороны не можете дать дозволения. Принужденная приостановиться, по вышеизложенным причинам, редакция откладывала выдачу этой книги от месяца до месяца…’
Между тем, ‘время шло’, и подписчики, не получая ‘обещанного альманаха’, естественно, были очень недовольны. Их недовольство настолько возросло к осени, что редакция, опасаясь за судьбу подписки на 1849 г., решила снова попытаться провести ‘Альманах’ через цензурные Сциллы и Харибды. О этой целью Панаев и обратился к председателю цензурного комитета с цитированным выше письмом. В заключительной части его Панаев возбуждал вопрос о вторичном рассмотрении ‘Альманаха’, с тем, чтобы по исключении из него статей, ‘которые окажутся неудобными’, его можно было бы выпустить в свет и ‘тем удовлетворить подписчиков’. Это вторичное рассмотрение состоялось 20 октября 1848 г. в заседании Главного управления цензуры.
Точка зрения цензурного комитета нашла отражение в отзыве цензора Крылова, к которому присоединился и гр. Мусин-Пушкин. Отзыв же Крылова был составлен в очень неблагоприятном тоне.
О пяти статьях ‘Альманаха’ (‘Смотрины’ Даля, ‘Дурак Федя’ С — ча, ‘Ползунков’ Достоевского, ‘Три хашшаша’ Сааруни и ‘Заборов’ Гребенки) Крылов отзывался, что ‘сами по себе’ они могли бы ‘доставить чтение довольно безукоризненное’, но в данной книге ‘принимают совсем иной свет, потому что помещены в подборе с другими статьями, которых цензура не может не осудить’. К числу этих последних Крылов относил, прежде всего ‘Семейство Тальниковых’, утверждая, что такого рода произведения порождают ‘образ мыслей, при котором родительская власть и права, не говорю/ ослабляются, но делаются ненавистными’. ‘В том же духе, — продолжал цензор, — написана и ‘Лола Монтес’. Оба эти произведения, по его мнению, свидетельствуют об ‘увлечении теми идеями, которые подготовляли юную (т. е. революционную. В. Е.-М.) Францию и Германию’. В ‘Старушке’ Майкова Крылов усмотрел ‘попытку преобразовать исконные понятия о нравственности и добродетели’. ‘Встречу на станции’ же Панаева квалифицировал так: ‘принадлежит к числу статей, прямо осуждаемых положительными правилами цензуры, она любуется теми грязными, отвратительными видами, которые полиция прогоняет с улиц, а натуральная школа, по следам Гоголя, распложает в литературе’. Еще резче расценивались цензором предназначенные для ‘Альманаха’ карикатуры. ‘Они не должны быть допускаемы ни в каком случае’. ‘Пущенные в ход карикатуры не остановятся на одних литераторах и артистах. Любители изданий этого рода захотят потом выводить в них администраторов… такой ход дела самый естественный, движения нет до начала’.
Крылов заключал свой отзыв заявлением, что, будучи ‘против выпуска Альманаха в свет’, он все же находит, что ‘в отдельности каждая из статей, в него входящих (за исключением разве первой — ‘Семейство Тальниковых’), может быть изменена автором, более или менее переделана и при другой обстановке получит совсем иную оценку’. Тем не менее, отзыв его не мог не способствовать отрицательному решению вопроса об ‘Альманахе’. 20 октября на заседании главного управления цензуры было постановлено ‘Альманах’ запретить’, 8 ноября об атом было объявлено Панаеву, а 23 ноября он был приглашен в цензурный комитет и должен был дать нижеследующее обязательство:
‘Вследствие объявленного мне предписания г. министра народного просвещения от 6 ноября за No 1489 о запрещении выпуска в свет представленного мною для журнала ‘Современник’ иллюстрированного ‘Альманаха’, обязываюсь я отныне не отпускать в свет ни одного печатного экземпляра этого ‘Альманаха’ в таком виде, в каком он существует теперь, при этом, однако же, считаю я нужным заметить, что не принимаю на себя ответственности за несколько экземпляров, которые даны были мною, тогда, когда книга эта только отпечаталась с разрешения цензора Очкина. Коллежский секретарь Ив. Панаев‘.
Мы остановились на судьбе ‘Альманаха’ так подробно не только потому, что гибель этой книги уже после того, как она была разрешена цензурой, представляет ярчайший пример того бесправного положения, в котором очутилась русская печать в 1848 г., не только потому, что данный эпизод сыграл видную роль в истории ‘Современника’, но и потому, что нам представлялось не излишним восстановить истинный ход дела, совершенно искаженный воспоминаниями Панаевой. В них повествуется о том, что ‘граф Бутурлин’, назначенный ‘председателем цензурного комитета’, обратил особое внимание на ‘Семейство Тальниковых’ и, выразив свое глубоко отрицательное отношение к этому произведению рядом очень резких заметок на полях книги, в заключение подписал: ‘Не позволю за безнравственность и подрыв родительской власти’. Здесь допущена целый ряд ошибок: 1) Бутурлин не имел графского титула, 2) он не был председателем цензурного комитета, 3) запрещение ‘Альманаха’ исходило не от него и т. д. и т. п. Вслед за Панаевой совершенно неправильно осветили эпизод с ‘Альманахом’ и те многочисленные исследователи, которые приняли на-веру ее рассказ.
В нашем распоряжении имеются неизданные материалы, проливающие свет и на заключительную стадию данного эпизода. В конце года, под давлением непрекращавшихся жалоб подписчиков, редакция ‘Современника’ возбудила ходатайство о разрешении издать ‘Новый иллюстрированный Альманах’, в который войдут статьи новые и некоторые из прежних, переделанные согласно с требованиями ныне существующей цензуры’. На этот раз суровый председатель цензурного комитета гр. Мусин-Пушкин признал ходатайство редакции ‘заслуживающим уважения’, о чем и сообщил министру народного просвещения (от 15 декабря, за No 707). Ответ министра (от 19 декабря, за No 1730) гласил: ‘Я не нахожу препятствий к изданию на сей раз, только для исполнения принятого редакцией перед подписчиками обязательства, ‘Альманаха’, если все статьи оного будут одобрены в цензурном комитете и вновь составлены, а не те, которые помещались в прежде предполагаемом альманахе’. Редакция журнала поспешила использовать это разрешение, и в начале 1849 г. вышел особый ‘Литературный Сборник’. Сличение его содержания с содержанием ‘зарезанного цензурой’ ‘Альманаха’ свидетельствует, что только в очень незначительной части он повторяет уничтоженный ‘Иллюстрированный Альманах’. Весь же основной материал, среди которого находим такой шедевр, как ‘Сон Обломова’ Гончарова, был подготовлен редакцией заново. Издание ‘Литературного Сборника’, быть может, отчасти поддержало подписку на 1849 г., но спасти ее отнюдь не могло: вместо 3100 подписчиков 1848 г., в 1849 г. на журнал подписалось 2400. Панаева и на этот раз путает, утверждая, что ‘вся эта кутерьма с ‘Иллюстрированным Альманахом’ стоила ‘Современнику’ 2000 подписчиков: из трех с половиной тысяч подписчиков убыло почти 2000′. Здесь, как говорится, хвачено через край. Но, во всяком случае, значительное уменьшение подписки несомненно.
Кроме того из письма Плетнева к Гроту и из цитированного выше октябрьского письма Панаева к Мусину-Пушкину явствует, что на издание ‘Альманаха’ редакция издержала 4000 руб. сер., и эту очень крупную по тем временам сумму пришлось списать в чистый убыток.
Катастрофа с ‘Альманахом’ была настолько чувствительна для журнала, что перед ней отступает на второй план даже запрещение цензурой ряда предназначенных для ‘Современника’ повестей, вынудившее Некрасова и Панаеву взяться за коллективное сочинение романа ‘Три страны света’. Однако разрешение на печатание этого последнего было получено не прежде, чем соавторы дали письменное ручательство {Это любопытное ручательство, извлеченное из цензурных архивов, было опубликовано нами в No 2 (14) журнала ‘Книга и революция’ 1921 г.} в том, что в их романе ‘порок торжествовать не будет’, а в целом ‘роман будет производить впечатление светлое и отрадное’.
1849 год, в свою очередь, проходил для ‘Современника’ более, чем неблагополучно. Уже помещенная в No 1 журнала статья Соловьева о смутном времени привлекла неблагосклонное внимание Бутурлина. По его предложению, гр. Уваров предписал председателю петербургского цензурного комитета сделать ‘соответствующее вразумление’ цензору за то, что он пропустил пересказ воззваний Болотникова и его сподвижников ‘к самому низшему слугою народонаселения’, а именно: ‘И велят боярским холопам побивати своих бояр и жены их, и вотчины и поместья их сулят, и шпыням и безыменным ворам велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити, и призывают их, воров, к себе и хотят им давать боярство и воеводство, и окольничество, и дьячество’. Не менее неудобным Бутурлин признавал и следующее место статьи: ‘После этого успеха самозванец и Лисовский пошли далее, приближаясь к столице, и везде находили союзников: они находили их в черни, объявив крестьянам, что они вольны захватывать земли господ своих, служивших Шуйскому, вольны даже жениться на дочерях господстих’. Нет никакого сомнения, что в основе данного инцидента лежало стремление воспрепятствовать проникновению в широкие читательские круги сведений о том, что и в России некогда происходили революционные движения, вызванные угнетенным положением народных масс.
Месяцем позже ‘Современник’ оказался вовлеченным в более крупное столкновение с бутурлинским комитетом.
На его страницах появилась (No 3) статья директора педагогического института И. И. Давыдова ‘О назначении русских университетов и участии их в общественном образовании’. Автор ее, имея в виду усилившиеся, в начале 1848 г. слухи о предстоящем закрытии университетов, хотя и не говоря о них прямо, выступил с очень умной, доказательной, к тому же в патриотическом тоне выдержанной защитой университетского образования в России. Бутурлинский комитет не преминул обратить внимание Николая I на эту статью, усмотрев в ней ‘неуместное для частного лица вмешательство в дело правительства’. Когда началось расследование, кто был автором статьи и кем: она была пропущена, то гр. Уваров представил царю обширный доклад, в котором заявлял, что статья в ‘Современнике’ была одобрена им самим, так как он считал и продолжает считать ее ‘написанной с благонамеренностью, с нелицемерною преданностью правительству, со знанием предмета и настоящего положения учебной части, наконец, с любовью к просвещению истинному и благонамеренному’. ‘Если за нее, — добавлял министр,— кто-либо должен нести ответственность, то эта ответственность, по совести и по закону, должна единственно пасть на меня’. Затем в докладе Уварова содержались полемика против оценки статьи бутурлинским комитетом и смелая критика создавшегося положения вещей, при котором цензурное дело находится в ведении двух различных учреждений, т. е. и министерства народного просвещения, и бутурлинского комитета.
Содержание и тон данного доклада гр. Уварова свидетельствовали о его намерении дать открытый бой комитету, ультра-реакционные тенденции которого были неприемлемы даже и для него. Однако этот бой был проигран министром. Николай в резолюции, положенной на его докладе, писал: ‘Нахожу статью, пропущенную в ‘Современнике’, неприличною, ибо ни хвалить, ни бранить наши правительственные учреждения, для ответа на пустые толки, несогласно ни с достоинством правительства, ни с порядком, у нас, к счастью, существующим. Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя’. Через полтода после этого поражения гр. Уваров счел себя вынужденным покинуть пост министра народного просвещения, который занимал шестнадцать лет.
Изложенный эпизод не только дает первостепенный материал для истории борьбы Уварова с бутурлинским комитетом: он позволяет судить о месте ‘Современника’ в журналистике 40-х годов. Надо думать, что статья Давыдова появилась в нем не случайно… Очевидно, он рассматривался даже в- официальных кругах, по крайней мере в кругах, близких к гр. Уварову, как единственный журнал, могущий быть использованным для отпора крайностям реакции и способный на такой шаг, как помещение статьи, заведомо неприятной для бутурлинского комитета. Если этот шаг не имел неблагоприятных последствий для ‘Современника’, то исключительно благодаря решительному вмешательству гр. Уварова. Однако, как только последний покинул свой пост, комитет шве л энергичную атаку против ‘Современника’, заранее зная, что новый министр народного просвещения кн. Ширинский-Шихматов будет всецело на его стороне.
Первым дебютом генерала Анненкова, {П. В. Анненков в известных уже дополнительных главах своих воспоминаний рассказывает о разговоре своего сановного однофамильца с полковником Е. П. Ковалевским: ‘Негласный Анненков (т. е. председатель негласнаго комитета 2 апреля. В. Е.-М.) спросил его о моем имени, и на его ответ, что это тоже Анненков, занимающийся литературой, Созий мой сделал следующее любопытное замечание: ‘Скажите мне: зачем он тратит время на литературу? Ведь мы положили ничего не пропускать, из чего же им биться?‘ Отсюда видно, что в обскурантизме Анненков не уступал Бутурлину.} сменившего умершего Бутурлина, явилось отношение к кн. Ширинскому-Шихматову, направленное именно против ‘Современника’ и одного из его сотрудников, Е. Македонского. Этот последний еще в 1848 г. выпустил ‘Очерк истории для начинающих. Тетрадь 1. Введение’, вызвавший на, страницах ‘Современника’ (1849 г., No 2) чрезвычайно благоприятную рецензию. Комитет 2 апреля вспомнил и о брошюре Македонского, и о рецензии на нее ‘Современника’ с опозданием почти на год, в конце сентября 1849 г.
В брошюре Македонского он усмотрел следующие три тезиса: 1) каждый человек живет только для различных удовольствий, 2) без них он или вовсе не может жить или страдает, 3) для сих же удовольствий он должен познавать природу и себя’ (стр. 7 и 8). Подчеркивая, как ‘опасно и нелепо провозглашать таким образом целью человека не то, что составляет долг христианина и подданного, хотя бы исполнение оного сопряжено было с самоотвержением, а одно наслаждение удовольствиями’, — комитет, однако, направил свой удар не столько против автора брошюры, сколько против рецензии на нее ‘Современника’. ‘То, — заявлял он,— что в авторе брошюры представляется одним неразумием, в статье журнала ‘Современник’, посвященной разбору сей брошюры, возбуждает подозрение другого рода, особенно по тому направлению, в котором прежде замечены были издатели этого журнала. В статье своей о сочинении Македонского они не только называют его ‘замечательным явлением в нашей учебной литературе’, не только говорят, что оно ‘должно сделаться настольною книгою во всех детских кабинетах’, но даже, вместо опровержения вышеприведенных опасных идей и выражений, перепечатывают их в своем журнале в виде образчика, из которого читатель мог бы наглядным образом сам определить, ‘до какой степени г. Македонский, с одной стороны, приспособляется к понятиям детей, а с другой, расширяет объем и содержание этих понятий’.
‘Вследствие сих соображений, комитет полагал: 1) цензору Срезневскому, пропустившему в печать отмеченные выше места брошюры, за сие упущение, для возбуждения в нем большей на будущее время осторожности, — сделать строгий выговор. 2) Подобному же выговору подвергнуть и издателей ‘Современника’ за включение ими в их издание похвалы таким идеям, которые, напротив, в понятиях чистой нравственности должны бы вызвать одно строгое порицание, и, вместе с тем, сделать распоряжение, чтобы брошюра Македонского нигде не была терпима в общественном преподавании’.
‘На поднесенном его величеству журнале по сему делу государь император заключение комитета изволил высочайше утвердить, отметив собственноручно: ‘Справедливо’.
Нечего и говорить, что Ширинский-Шихматов, всегда и во всем соглашавшийся с комитетом 2 апреля, исполнил все, что комитет от него требовал.{Данный инцидент изложен в книге Лемке ‘Очерки по истории русской цензуры’ (стр. 247—248). Однако мы освещаем его несколько подробнее, черпая материал непосредственно из цензурного дела, хранящегося в Гос. публичной библиотеке в Ленинграде.}
В том же октябре 1849 г., еще не зная об угрожавшей ему беде, ‘Современник’ решился на смелое, по тем временам, выступление, имевшее целью намекнуть, насколько тяжелым, — более того, невыносимым, — сделалось положение литературы благодаря усиленному цензурному нажиму. В рецензии на книгу Омарагдоова ‘руководство к средней истории для женских учебных заведений’ (No 10) содержатся, между прочим, следующие строки: ‘Вы хотите новых романов, хотите ученых статей, хотите умных рецензий и критик? Но подумали ли вы хотя раз о положении вашей литературы, вашей журналистики? Кто нынче пишет? Нынче решительно век книгоненавидения. Страшная и непростительная лень с страшною силою распространяется в пишущем классе, как будто есть что-нибудь в самом воздухе, развивающее в писателях новый недуг, угрожающий гибелью литературе, журналистике, типографиям, книгопечатанию. И, действительно, развитие это стало особенно заметно с появлением эпидемии (холеры)’.
Бутурлинский комитет не замедлил забить по поводу этой рецензии тревогу. Он обратился к министру народного просвещения, требуя объявить издателям ‘Современника’ строжайший выговор с предупреждением и ссылаясь на то, что 24 сего октября царь уже одобрил соответствующее постановление комитета. Мало того, Анненков счел необходимым поставить в известность о проступке ‘Современника’ и III Отделение. Так как возбудить неудовольствие последнего было особенно неприятно, то Панаев и Некрасов, по правдоподобному предположению Лемке (см. ‘Николаевские жандармы’, стр. 200), озаботились своим оправданием в глазах этого учреждения. Не без их влияния, — думает М. К. Лемке,— в III Отделении была составлена в их защиту особая справка, в которой указывалось, что в рецензии имелось в виду указать лишь на ‘бедность нашей нынешней литературы’, зависящую от отсутствия ‘литературных талантов’, а не от ‘строгости цензуры’, и что ‘никто, кроме комитета 2 апреля, не поймет этой статьи так, как понял ее комитет’, а ‘посему издателям ‘Современника’ можно сделать замечание только за то, что они не умели предусмотреть, в каком смысле статью их может понять комитет 2 апреля’. Когда эту справку прочел Дубельт, он написал на ней, что ‘шеф жандармов имеет неблагоприятные сведения насчет образа мыслей Некрасова, и потому за ним следует наблюдать’. . Независимо от организации наблюдения (см. об этом ниже), издатели ‘Современника’ были вызваны 1 ноября в III Отделение и выслушали выговор, сделанный на точном основании отношения Анненкова. А двумя днями раньше им пришлось совершить подобное же паломничество в министерство народного просвещения, где они должны были дать подписку на бумаге, воспроизводящей текст отношения комитета. Вот этот весьма любопытный документ.
‘В числе статей 10-го номера ‘Современника’ помещен разбор статей сочинения Смарагдова, где критик, как ни прикрывает свою мысль шуткою и явлением холеры, начавшейся здесь, как известно, почти вслед за учреждением комитета 2 апреля 1848 г., но прямое намерение его, очевидно, клонится к изъявлению жалобы на мнимые стеснительные обстоятельства литературы и журналистики, жалобы неуместной, хотя бы она и не относилась ко взысканиям, которые заслужили журналисты и неблагонамеренные сочинители.
‘По сему, во исполнение Высочайшего Его Императорского Величества повеления, издателям журнала ‘Современник’, призванным к товарищу Министру Народного Просвещения, объявлено, что тайная их мысль не осталась сокрытою от правительства, и вследствие того сделан им строжайший выговор, со внушением, что если бы и впредь еще они отважились на что-нибудь подобное, то будут неминуемо подвергнуты примерному взысканию’.
‘Изъявленное здесь Высочайшее повеление мне объявлено г. Товарищем Министра Народного Просвещения

Иван Панаев
Н. Некрасов’.

28 октября 1849 г.
Настроение редакторов ‘Современника’ накануне их визита в III Отделение довольно красочно изображает Панаева, не преминувшая, кстати сказать, дать ошибочную дату (1 ноября 1848 г., вместо 1 ноября 1849 г., как только что было установлено). ‘Панаев и Некрасов,— говорит она, — ожидали, что им объявят запрещение издавать журнал, а может быть, даже арестуют. Но они благополучно вернулись домой и рассказали, что гр. Орлов призывал их затем, чтобы предупредить, что если журнал будет держаться прежнего направления, то им не сдобровать. — ‘Будьте осторожны, господа! Тогда я уже ничего не буду в состоянии сделать для вас, — сказал граф Орлов’…
Возможно, что этот именно визит ‘в здание у Ценного бессмертного моста’ вспоминает и Некрасов в стихотворении 1871 г. ‘Недавнее время’:
Получив роковую повестку,
Сбрил усы и пошел я туда.
Сняв с седой головы своей феску
И почтительно стоя, тогда
Князь1 Орлов прочитал мне бумагу..
Я в ответ заикнулся сказать:
— Если б даже имел я отвагу
Столько дерзких вещей написать,
То цензура… ‘К чему оправданья?
Император помиловал вас.
Но смотрите!! Какого вы званья?’
— Дворянин. ‘Пробегал я сейчас
Вашу книгу: свободы крестьянства
Вы хотите? На что же тогда
Пригодится вам ваше дворянство?..
Завираетесь вы, господа!
За опасное дело беретесь,
Бросьте! бросьте!.. Ну, бог вас прости!
Только знайте: еще попадетесь,
Я не в силах вас буду спасти!…’2
1 Некрасов ошибся: Орлов в ту пору не был еще князем.
2 Эти слова шефа жандармов, переданные в стихотворном изложении Некрасова, повторяются, как мы видим, и в прозаическом изложении Панаевой.
Было бы глубочайшим заблуждением, основываясь на том, что шеф жандармов вел беседу с Некрасовым в тоне, не лишенном добродушия, заключать, что образ действий III Отделения в отношении пишущей братии не отличался особой репрессивностью. Такое заключение противоречило бы множеству известных и зарегистрированных фактов. Чтобы далеко не ходить за примером, сошлемся хотя бы на организацию им постоянного наблюдения за квартирой, где помещалась редакция ‘Современника’. К наблюдению этому, по рассказу Панаевой, были привлечены прислуживавший в редакции мальчик (насильственно) и дворник дома. О наблюдении в редакции знали и соответствующим образом держали себя.
Изложенное свидетельствует, что никогда ‘Современник’ не находился в таком критическом, в таком угрожаемом положении, как в исходе 1849 г. Против него единым фронтом выступили и комитет 2 апреля, и министерство народного просвещения, и грозное III Отделение. Мало того, к крамольному журналу было привлечено неблагосклонное внимание самого царя. А затем нельзя забывать, что все это происходило в период следствия и суда над петрашевцами, когда, по словам Некрасова, —
Даже старцы ходили несмело,
Говорили негромко о нем…
И декабрьским террором пахнуло
На людей, переживших террор.1
1 В дополнительных главах воспоминаний Анненкова отмечается, что о приговоре над петрашевцами Анненков ‘узнал впервые в квартире очень испуганного Некрасова…’ ‘Приговор состоялся,— добавляет автор воспоминаний,— под ужасом февральской революции, с которой начинается царство мрака в России, все увеличивавшееся до 1855 года’.
Неудивительно, при таких условиях, что, оберегая существование журнала, буквально висевшего на волоске, и спасая себя от ‘строжайших мер взыскания’, издатели ‘Современника’ должны были старательно избегать столкновений с цензурой, для чего им приходилось соблюдать все большую и большую осторожность в выборе материала для журнала. Этим и объясняется, что в начале 50-х годов особенно крупных инцидентов в цензурной истории ‘Современника’ не было.
Так, по нашим данным, {Наши данные явились результатом разысканий, предпринятых в архивах цензуры.} в 1850 г. бутурлинский комитет только однажды предпринял атаку на ‘Современник’. Поводом к ней послужило следующее обстоятельство. В мартовской книжке был помещен краткий разбор трех вышедших в Петербурге детских книг: ‘Abcdaire franais’, ‘Praktischer Lenrcursus der deutschen Sprache’ я ‘Детская библиотека для чтения’, издаваемая Пл. Смирновским. В этом разборе отмечалось, что каждая из рецензируемых книжек ‘отличается резко не достоинством и даже не содержанием, а, если можно так выразиться, отпечатком своего особого характера‘. Французская ‘азбука’ содержит в себе все нужное и ничего лишнего, предлагает своим маленьким читателям несколько рассказов действительно живых и остроумных… несколько советов чисто практических. Немецкий ‘Практический учебный курс’ по началам Вурста (как многозначительно одно это заглавие!) рассказывает самые пустые вещи с важностью и достоинством. Наконец, русская ‘Детская библиотека для чтения’ ‘пересказывает’, как говорит сам издатель ее, лучшие сказки из ‘Тысячи одной ночи’, т. е., другими словами, предлагает своим читателям чужое сочинение, плохо переведенное с французского. Таким образом, каждая из книг: французская, немецкая и русская, остается совершенно верною своему характеру. В этом отношении сличение их друг с другом весьма любопытно и поучительно!’
Основываясь на содержании процитированного отрывка, председатель комитета в своем конфиденциальном обращении {Кстати сказать, все обращения бутурлинского комитета считались конфиденциальными, ибо комитет этот был секретным, и его деятельность происходила втайне.} к князю Ширинскому-Шихматову {Остряки того времени говорили, что с назначением известного своим обскурантизмом кн. Ширинского-Шихматова на пост министра народного просвещения — русскому просвещению объявлены ‘шах’ и ‘мат’ одновременно.} от 14 апреля 1850 г. Утверждал: ‘Таким образом, по поводу трех элементарных сочинений для детей рецензент, высказывая свое мнение о характере современной словесности во Франции, в Германии и в России, внушает или дает, до крайней мере, повод заключить об его убеждении, что характер французской литературы — представлять все нужное и ничего лишнего и преподавать советы чисто практические, немецкой — рассказывать с важностью и достоинством самые пустые вещи, а русской — плохо передавать своим читателям переводы с других языков’.
‘По всей вероятности рецензент увлекся в своем разборе желанием блеснуть остроумием, без всякого дурного намерения, но, тем не менее, нельзя не признать неуместным допущение в наших журналах таких статей, которые, порицая бездоказательно и свыше всякой меры отечественную словесность и подавляя таким образом дальнейшее ее развитие и успехи, отдают такое высокое и безусловное предпочтение литературе французской, характер которой в последнее время ознаменовался самою гнусною безнравственностью в романах и самыми нелепыми и пагубными понятиями в политических и философских сочинениях. Сколько дельная критика и правильные указания на недостатки одной литературы в сравнении с другою полезны и наставительны, столько подобное насмешливое острословие, облеченное в форму общих фраз, может давать повод к превратным применениям и истолкованиям и даже, в некотором отношении, оскорблять народное чувство. Посему комитет признавал неизлишним предоставить вашему сиятельству распорядиться о надлежащем, соответственно вышеизложенным суждениям, внушении, как не выставившему своего имени сочинителю означенной статьи, так и тому из подписавших разрешение печатать мартовскую книжку ‘Современника’, цензоров Крылова и Срезневского (они подписались на ней оба), который статью сию просматривал’ {Оно еще не появляюсь в печати. Извлекаем его из ‘Дела канцелярии министра народного дросвещения по главному управлению цензуры’ за No 149620.}.
‘На подлинном журнале последовала в 12-й день сего апреля собственноручная государя императора резолюция: ‘Справедливо, глупая статья’.
Нечего и говорить, что Ширинский-Шихматов поспешил и на этот раз выполнить требование комитета. Более того, не ограничившись внушением цензорам, он предписал С.-Петербургскому цензурному комитету ‘обращать самое строгое внимание и с неусыпной бдительностью’ рассматривать разборы критические в цензурируемых им журналах’…
К 1851 г., по нашим данным, относится цензурный инцидент, вызванный тем, что в рецензии на только что вышедшее сочинение ординарного профессора Харьковского университета А. Рославского было подвергнута критическому разбору и содержание вступительной лекции этого профессора. Рецензент считал эту лекцию несоответствующей планам университетского преподавания, находя, что если она и ‘хороша для слушателей данного профессора, то для посторонних любителей истории не заключает в себе особенного интереса’. ‘То же самое, — продолжает рецензент, — утверждаем и относительно остальных частей его книги’. Основываясь на предписаниях министерства народного просвещения от 24 марта 1849 г. и от 21 апреля, того же года, из которых первое воспрещало пропускать суждения ‘насчет наших правительственных учреждений’, а второе требовало безоговорочного исполнения высочайшего повеления ‘решительно запретить все статьи в журналах за университеты и противных’, — министр ставил на вид председателю С.-Петербургского цензурного комитета, {В отношении от 12 октября 1851 г. Это. отношение еще не появлялось в печати. Мы извлекли его из ‘Дела канцелярии министерства народного просвещения по главному управлению цензуры’. Инв. No 149440.} что ‘вышеприведенные… хотя и косвенные, но неодобрительные намеки касательно преподавания в университетах не должны были появляться в печати’.
Данный инцидент весьма любопытен в том отношении, что наглядно показывает, как трудно, было в рассматриваемую эпоху уберечься от цензурных репрессий. Критический отзыв об университетской лекции провинциального профессора толковался как нарушение высочайшей волж. Мудрено ли, что возможность подобного толкования не пришла в голову ни автору, ни редакции, ни даже цензору! Естественным следствием такого положения вещей было, что журналы того времени обесцветились и потускнели до крайних пределов. Это обстоятельство не укрылось и от министерства народного просвещения, которое пыталось его изжить чрезвычайно своеобразным способом. В самом начале 1851 г. оно потребовало от редакторов, в том числе и от редактора ‘Современника’, обязательства, ‘чтобы выдаваемые ими книжки не превышали того объема, какой они имели в марте и апреле 1848 г., т. е. чтобы они содержали в себе не более 25 или 30 печатных листов с сохранением употребляемого ныне формата или шрифта, {Поводом к этому новому стеснению послужило увеличение объема январских номеров журналов 1851 г. по сравнению с объемом мартовских и апрельских номеров 1848 г., причем ‘Библиотека для Чтения> увеличилась на 15 печатных листов, ‘Отеч. Записки’ — на 11 1/2 печатных листов, а ‘Современник’ — на 12 1/2 печатных листов.} наивно полагая, что ‘эта мера’, освободив издателей от забот об увеличении объема изданий, ‘заставит их обратить более строгое внимание на выбор и достоинство печатаемых ими статей’.
Надо ли говорить, что бледность и бессодержательность периодической печати в рассматриваемую эпоху менее всего зависела от ‘объема изданий’ и определялась совершенно иными факторами, среди которых цензурный террор имел первенствующее значение. Более того, едва ли мы ошибемся, если скажем, что именно вынужденное цензурными условиями понижение качества журнального материала и побуждало редакторов налегать на его количество.
В 1852 г. ‘Современнику’ пришлось пострадать от мнительности цензора Крылова. Из неизданного его донесения в С.-Петербургский цензурный комитет от 29 мая 1852 г. явствует, {Извлечено из ‘Дела СПБ. цензурного комитета’ за No 71.} что он задержал предназначенную к помещению в ‘Современнике’ статью об американском писателе Натаниеле Готорне, с одной стороны, потому, что признал предосудительным изложенное в статье содержание повести Готорна ‘Помолвка Бренера’, {В этой повести речь идет об одной из американских сект, ‘в которую вступают не иначе, как давая клятвенное отречение от естественных побуждений одного пола к другому, с тою безумною целью, чтобы действовать к достижению рано или поздно предположенного в секте уничтожения рода человеческого на земле’.} с другой,— потому, что не был осведомлен, считает ли иностранная цензура допустимым переводить Готорна вообще.
Последовавшие сношения с иностранной цензурой привели к тому, что статья о Готорне вовсе не была пропущена.
Несколько позже чиновник особых поручений при министерстве, коллежский асессор Н. Родзянко, которому было поручено прочитывать уже вышедшие книжки журналов, т. е. контролировать действия цензоров, сделал заявку о предосудительности пропущенной в майской книжке ‘Современника’ повести М. И. Михайлова ‘Кружевница’, в которой рассказывалось об обольщении Анатолем, ‘дерзким франтом и волокитою из дворянского сословия, ‘девицы мещанского звания’. Из неизданных архивных материалов {Они содержатся в ‘Деле канцелярии министерства народного просвещения по главному управлению цензуры’ за No 126. Инв. No 150089.} видно, что Родзянко обвинял автора повести в том, ‘что в ней, с одной стороны, оскорбляются добрые порывы ж благопристойность, с другой, в лице Анатоля торжествует самый грубый разврат, а страдает неопытность и простота девицы, которая до несчастной встречи с ним была невинна, почтительна к своей благодетельнице и трудолюбива’. Следствием этого отзыва явилось официальное ‘замечание’ цензору Крылову, которое он (см. отношение попечителя СПБ. учебного округа от б июня 1852 г.) принял ‘с должною покорностью’, испросив, однако, разрешение изложить ‘побуждения, руководствовавшие им при рассмотрении упомянутой статьи’. Хотя в своем объяснении Крылов очень убедительно доказывает, что ‘задача, повести вовсе не в том, чтобы показывать торжество порока’, а в том, ‘чтобы дать урок неопытным девицам’, но практических последствий это объяснение, повидимому, не имело.
Среди цензурных дел следующею 1853 г. нам не удалось найти ни одного, относящегося к ‘Современнику’, если не считать адресованного министру запроса председателя цензурного комитета, можно ли пропустить в ‘Современнике’ рецензию на издание II отделения Академии наук (см. ‘Дело канцелярии министра народного просвещения’ за No 7 Инв. No 150237), министр ответил Мусину-Пушкину в утвердительном смысле. Этот эпизод симптоматичен в том отношении, что указывает на нежелание цензурного комитета брать на свою ответственность решение даже малозначительных дел, поскольку эти дела касались столь скомпрометированного журнала, как ‘Современник’. А скомпрометирован он был очень сильно не только со стороны цензурной, но и со стороны чисто политической. Об этом позволяет судить хотя бы следующая относящаяся к апрелю 1853, г. справка о главном деятеле этого журнала, Н. А. Некрасове, извлеченная М. К. Лемке из архивов III Отделения.
‘Некрасов, вместе с Иваном Панаевым, издает журнал ‘Современник’. До 1848 г. в этом журнале замечались статьи, в которых отражалось тогдашнее направление умов Западной Европы, но в то время редактором ‘Современника’ был профессор Никитенко, и по журналу комитета, который утвержден был для рассмотрения всех русских журналов, выговор за означенные статьи был объявлен не Некрасову и Панаеву, а Никитенке’.
‘В 1849 г. особый комитет о журналах, существующий доселе, заметил в ‘Современнике’ статью, в которой косвенным образом намекалось, что с учреждения упомянутого комитета явился в России ‘недуг книгоненавидения’. За это издателям Некрасову и Панаеву сделано было внушение’.
‘В том же году ваше сиятельство (справка обращена к Орлову В. Е.-М.) изволили получить неблагоприятные сведения о Некрасове насчет его образа мыслей, и он после того в III Отделении имеется на замечании’.
‘Некрасов известен как довольно хороший сочинитель повестей и стихов. Некоторые стихи его были недовольно нравственны и недовольно благопристойны, например, в стихах под названием ‘Колыбельная песня’ он, обращаясь к младенцу, говорит о тех пороках, злости, пьянстве и пр., которыми этот младенец будет заражен в совершеннолетии’,
1854 г. принес ‘Современнику’ целый ряд цензурных репрессий, что должно быть поставлено в связь с необычайно тревожным политическим положением, создавшимся благодаря Восточной войне, которая, с вмешательством в нее Англии и Франции (15 марта 1854 г.), приобрела очень опасный для России оборот. Не забудем также, что именно с 1854 г. кривая крестьянских волнений, опустившаяся было в начале 50-х годов книзу, вновь начинает подниматься вверх. Поскольку, таким образом, и в области внешней, и в области внутренней политики развивались серьезные и внушавшие опасения события, — цензура считала себя обязанной быть особенно бдительной.
Как только в No 3 ‘Современника’ появилась знаменитая повесть Тургенева ‘Муму’, уже известный нам Н. В. Родзянко забил тревогу в очередном рапорте (от 16 марта) А. С. Норову, управлявшему тогда министерством народного просвещения в виду тяжкой болезни кн. Ширинского-Шихматова (от этой болезни 5 мая 1855 г. он скончался). Изложив содержание повести, он утверждал, что ‘цель автора состояла в том, чтобы показать, до какой степени бывают безвинно угнетены крестьяне помещиками своими, терпя единственно от своенравия сих последних и от слепых исполнителей из крестьян же барских капризов’. Эта цель рассказа признавалась Родзянко ‘неблаговидной’, и он в заключительной части рапорта проектировал ряд репрессивных мер как в отношении редактора журнала, так и в отношении цензора. {См. Ю. Г. Оксман, И. С. Тургенев. Исследования и материалы, вып. I, Одесса, 1921 г.} Хотя развязный тон рапорта очень не понравился Норову, {На полях рапорта рукою министра написано: ‘Родзянке уже несколько раз подтверждалось не давать министру наставлений’.} но все же он поспешил в особом отношении (от 2 апреля 1854 г.) обратить внимание гр. Мусина-Пушкина на то, что ‘щекотливое содержание этой повести, а еще более тон, в каком описывается рабская зависимость крепостных людей от прихотей и своенравного произвола помещицы, легко может повести читателей низшего сословия к порицанию существующего в нашем отечестве отношения крепостных людей к своим владельцам, которое, как одно из государственных учреждений, не должно подлежать обсуждению частного лица’. В результате, один из наиболее терпимых цензоров ‘Современника’, В. Н. Бекетов, сменивший умершего от холеры А. Л. Крылова, получил замечание, правда, формулированное в сравнительно мягких выражениях. {Изложенные факты были в свое время опубликованы нами в статье ‘Цензурная практика в годы Крымской войны’ (‘Голос Минувшего’, 1917 г., No 11—12), они, извлечены из ‘Дела канцелярии министра народного просвещения’ за No 70. Инв. No 150578.}
В это же приблизительно время Бекетову пришлось поплатиться, — он снова получил замечание за пропуск патриотического стихотворения Ф. И. Тютчева ‘Не гул молвы прошел в народе’ (‘Современник’, No 3), в котором выражалась уверенность в том, что скоро Византия будет освобождена и в храме св. Софии будет воздвигнут ‘Христов алтарь’. Заключительное же двустишие гласило:
Пади пред ним, о царь России,
И встань как всеславянский царь!
Оно-то и привлекло внимание Николая I, собственноручно зачеркнувшего эти строки и написавшего сбоку: ‘Подобные фразы не допускать’.
Наконец, все в том же марте 1854 г. на ‘Современник’ была подана жалоба отставным майором И. В. Великопольским, оскорбившимся рецензией на его драму ‘Мечта и действительность’ (см. No 3, стр. 20—24). После объяснений пропустившего рецензию цензора Бекетова и цензора Фрейганга, которому было поручено высказаться о деле, комитет не нашел возможным удовлетворить просьбу Великопольского, желавшего в печатном ответе ‘Современника’ сослаться на прут, который-де защитит его. Тогда Великопольский в новом обращении в комитет (от 24 марта) поднял вопрос уже о предосудительности направления всего журнала, в особенности отдела ‘Ералаш’ (‘болото, которого не должно быть в литературе’…). Бекетову пришлось вторично давать объяснения председателю цензурного комитета. ‘В журнале ‘Современник’, мною цензурируемом,— писал он от 26 марта, — отдел ‘Ералаш’ не заключает в себе никакого особенного направления, кроме иронии над известными предметами, дозволенными к разбору цензурными правилами во всяком журнале. Ирония эта облекается всегда приличною формою’. Явная необоснованность кляуз Великопольского была настолько очевидна, что возбужденное им дело не имело неблагоприятных последствий ни для журнала, ни для его цензора. {Непоявлявшиеся в печати материалы по делу Великопольского с ‘Современником’ извлечены нами из ‘Дела С.-Петербургского цензурного комитета’ за No 50, 1854 г.}
Но жестокий нажим на ‘Современник’ отнюдь не прекращался. В отношении министра народного просвещения в цензурный комитет от 14 августа, в основу которого лег рапорт все того же Родзянко по поводу июльской книжки журнала, содержались указания на ряд ‘темных и двусмысленных рассуждений в третьей часта романа ‘Бедная девушка’, ‘которым всякий читатель может придать собственный, более или менее предосудительный смысл’. В качестве примера таких рассуждений приводился отрывок (стр. 59—60), посвященный описанию ‘пагубной, разрушительной болезни века’. Сравнивая ее с ‘холерою’ (sic!), автор говорил: ‘Мы видели симптомы этой болезни и их чувствовали… Но, увы, средств к излечению мы не имеем… И сколько достоинств, сколько дарований сгубила эта страшная болезнь, не дав им развиться! Сколько людей столкнула она в мрачную бездну отчаяния!.. О люди будущего! — скажу я с Альфредом Мюссе, — когда вы, освободившись от болезни прошедшего, будете благодарить бога за то, что рождены в лучшее время, для богатой и роскошнейшей жатвы, тогда вспомните о нас, которых уже давно не будет, сознайтесь, что мы очень дорого купили спокойствие, которым вы пользуетесь, пожалейте нас более, чем всех ваших предков, потому что мы имеем много общих страданий, делавших и их достойными сожаления, но потеряли то, что их утешало’… и т. д.
Затем в этом же отношении отмечались нарушавшие ст. 14 устава о цензуре выпады против личности Мея в связи с разбором его драмы ‘Сервилия’.
На этих основаниях министр предписывал председателю цензурного комитета ‘сделать замечание цензору Бекетову за допущенную им неосмотрительность и строгое внушение в сем же смысле в присутствии СПБ. цензурного комитета редактору ‘Современника’ г. Панаеву’, — что и было исполнено.
Тот же Родзянко 1 сентября доносил министру о предосудительности повести Писемского ‘Фанфарон’ и статьи ‘Военные действия донцов против самозванца Пугачева’, помещенных в No 8 ‘Современника’. В первой он усматривал ряд ‘непристойностей в изображении чиновников, в частности недостаток уважения к начальнику губернии, даже иронию в отношении этого важного правительственного лица’, по поводу второй инкриминировал ‘разного рода более или менее предосудительные сведения и замечания’, вроде следующего: ‘приняв за правило умерщвлять пленных командиров и вешать помещиков, он (т. е. Пугачев) щадил простых солдат и давал свободу крестьянам’ и т. д. Рапорт Родзянки был переслан для рассмотрения в цензурный комитет, где подвергся жестокой критике со стороны секретаря комитета Л. Добровольского. {Все эти факты извлечены из неизданного ‘Дела канцелярии министра народного просвещения’ за No 191. Инв. No 150701.} Тем не менее, Норов встал в этом случае на точку зрения Родзянки, о чем свидетельствуют два его отношения на имя попечителя СПБ. учебного округа (от 7 октября за No 2008—2009).
Мало того, ‘сатирические выходки против должностей и лиц служебных’, допущенные в ‘Фанфароне’, дали ему повод обратиться с особым ‘конфиденциальным предписанием председателя всех цензурных комитетов: ‘Находя, что в литературные произведения не следует вводить ничего, могущего вредить тому уважению, которым должны быть облечены в общем мнении правительственные места и лица, я покорнейше прошу ваше превосходительство предложить о сем (такому-то) цензурному комитету для руководства на будущее время’. ‘Неосмотрительность’ же, с которой автор статьи ‘Военные действия донцов против Пугачева’ ‘говорит об умерщвлении самозванцем помещиков и военных начальников, о свободе, даваемой им крестьянам’, побудила министра циркулярно предложить цензурным комитетам ‘исторические материалы, исследования, народные песни и т. д., относящиеся к смутным временам нашей истории, как то: ко временам Пугачева, Стеньки Разина и т. п.,’ подвергать ‘строжайшему цензурному рассмотрению’, допускать в печать ‘не иначе, как с величайшей осмотрительностью, избегая печатания оных в периодических изданиях (sic!)’. Характерно, что данный циркуляр откровенно мотивировался обстоятельствами переживаемого момента. ‘Подобные сочинения и статьи, — читаем в нем, — напоминающие общественные бедствия и внутренние страдания нашего’ отечества…. неуместны и оскорбительны для народного чувства, особенно в наше время, когда по поводу нападения внешних врагов святое чувство любви к отечеству с такою силою проявилось во всех сословиях русского народа’.
Изложенный эпизод цензурной истории ‘Современника’ весьма любопытен еще и в том отношении, что показывает, как сильно реагировало цензурное ведомство на статьи, появлявшиеся в этом журнале: они нередко побуждали его, не ограничиваясь непосредственным воздействием на журнал, издавать распоряжения общего характера. Это обстоятельство, думается, не может не свидетельствовать о сугубом внимании к ‘Современнику’ и даже известном — пусть отрицательном — авторитете его в официальных’ кругах: его не терпели, но с ним, во всяком случае, считались.
Вскоре после того, как вышла сентябрьская книжка, усердный Родзянко произвел и на нее энергичную атаку. Особенное внимание его обратили повесть Тургенева ‘Затишье’ и статья профессора А. Зернина ‘Византийские очерки. Император Василий I, Македонянин’. В повести ‘Затишье’ Родзянко остался недоволен ‘сатирическими описаниями и рассуждениями, более или менее неуместными в печати’, каковы ‘насмешки над исправником, дворянином, избранным единогласно’ (стр. 17), а также ‘карикатурным’ изображением двух помещиков, Ивана Ильича и Егора Капитоновича (‘неужели между русскими помещиками есть такие уродливые лица, а если есть, то неужели уместно их изображать в нашей литературе?!’) и т. д. и т. п. В Статье Зернина, по мнению Родзянки, ‘встречаются такие советы и взгляды (византийского императора. В. Е.-М.) на отношения его к подданным, которые на иных читателей могут произвести неблагоприятное впечатление’, а именно: ‘казна… собранная несправедливо и смешанная со слегами подданных, подорвет источники законных сборов и возбудит гнев бога’, или ‘если ты начнешь отменять хорошие законы твоих предшественников, то и твоих не станут после соблюдать’, или ‘назначение порочных людей на правительственные должности, есть прямое обвинение против тех, которые их назначили, и преступления их припишутся тем, которые их поставили’. Оценка Родзянкой ‘Затишья’ не встретила сочувствия в министерстве. Что же касается его отзыва о статье Зернина, то он, невидимому, произвел известное впечатление: уже была заготовлена соответствующая бумага в цензурный комитет. Однако отослана она не была, так как в конце концов министр признал приведенные Родзянкой места ‘не противными цензурным правилам’. {Эти данные извлечены из ‘Дела канцелярии министра народного просвещения’ за No 207. Инв. No 507717.}
Гораздо неблагоприятнее закончился цензурный инцидент, связанный с содержанием ‘Современных заметок’ последнего номера журнала за 1854 г. И здесь инициатива шла все от того же неутомимого гонителя ‘Современника’ Родзянки. На этот раз ему удалось побудить министра предписать попечителю цензурного комитета ‘сделать замечание’ как редактору ‘Современника’, так и его цензору за то, что, ‘в нарушение высочайших повелений’, в ‘Современнике’ были упомянуты ‘запрещенные’ в России книги, а именно: ‘Записки маркиза Кюстина о России’ и ‘История Турции’ Ламартина. Панаев и Бекетов представили в комитет свои оправдания, причем первый ссылался на то, что известие о книге Ламартина извлечено из No 10 журнала ‘Revue Britannique’, пропущенного цензурой С. Петербургского почтамта, второй же утверждал, что сочинения Кюстина и Ламартина не значатся в тех списках запрещенных книг, которые рассылаются цензорам. Затем, и редактор, и цензор напирали на то, что в журнале была дана резко отрицательная оценка книгам обоих французских авторов.
Как из данного инцидента, так и из некоторых отмеченных выше, напрашивается вывод, что в лице цензора Бекетова ‘Современник’ рассматриваемого времени имел довольно терпимого и сравнительно доброжелательного цензора. Тем не менее, 1854 год все же был одним из наиболее тяжелых для журнала по силе цензурного на него нажима. Умеренность Бекетова с избытком покрывалась охранительным рвением такого ультра-реакционера, как Родзянко.
Хотя в нашем обзоре цензурной истории ‘Современника’ за время с 1848 по 1854 г. фигурирует довольно значительное количество документально подтверждаемых фактов, однако, можно сказать с уверенностью, что во много раз большее количество цензурных репрессий против журнала выпало из поля нашего зрения. Выпало потому, что вопросы, касавшиеся исключения той или иной статьи, тех или иных фраз и выражений, решались обычно путем непосредственных сношений цензора и редакции. Первый делал изъятия в представляемом ему материале, не считая нужным мотивировать их письменно, вторая, же, наученная горьким опытом, в огромном большинстве случаев находила бесполезным жаловаться на цензора и, конечно, не без горечи и боли мирилась с его решениями, какими бы несправедливыми они ей ни казались. Таким образом, цензурные инциденты в том смысле, в каком мы употребляли это выражение, возникали лишь тогда, когда, во-первых, бутурлинский ли комитет, министр ли народного просвещения, чиновник ли особых поручений при нем, вроде Родзянки, — поднимали вопрос о предосудительности уже пропущенных статей, когда, во-вторых, сам цензор или же цензурный комитет испрашивали указаний высшей инстанции, как поступить в том или другом случае, когда, в-третьих, редакция пыталась обжаловать действия цензора, но это, как только что отмечалось, случалось крайне редко. Обычная же повседневная практика в сношениях редакции и цензуры не вызывала переписки, а потому и не может быть учтена и прояснена полностью. Да в этом, думается, нет настоятельной надобности, ибо использованный нами документальный материал слишком достаточен для того, чтобы обрисовать общую картину тех цензурных условий, при которых приходилось действовать ‘Современнику’ в период ‘мрачного семилетия’.
В предыдущем изложении неоднократно отмечалось, что эти условия не могли не отразиться самым неблагоприятным образом на содержании журнала. Однако реакция 1848 и последующих годов сказалась на ‘Современнике’ не только в форме непосредственного цензурного нажима: она наложила чрезвычайно яркую печать на психо-идеологию его руководителей и сотрудников. К освещению этого вопроса мы теперь и обратимся.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Одним из лучших описаний реакции 1848 и последующих годов в ее воздействии на общественную психику является описание, принадлежащее П. В. Анненкову и содержащееся в дополнительных главах его воспоминаний (‘Былое’, 1922 г., No 18), несмотря на то, что оно представляет собой скорее черновой набросок, чем развернутую, литературно обработанную характеристику. В виду сравнительно малой известности этого описания мы с него и начнем. Вот ряд наиболее ярких выдержек, взятых из данного источника.
‘По приезде [моем] из Парижа в октябре 1848 г. состояние Петербурга представляется необычайным: страх правительства перед революцией, террор внутри, преследование печати, усиление полиции, подозрительность, репрессивные меры без нужды и без границ, оставление только что возникшего крестьянского вопроса в стороне, борьба между обскурантизмом и просвещением — и ожидание войны:.. На сцену выступает Бутурлин с ненавистью к слову, мысли и свободе, проповедью безграничного послушания, молчания, дисциплины… Терроризация достигла и провинции. Города и веси сами указывают, кого хватать из так называемых либералов, доносы развиваются до сумасшествия, общее подозрение всех к каждому и каждого ко всем… У лихоимцев, казнокрадов и наиболее грубых помещиков развивается патриотизм — ненависть к французам и Европе: ‘мы их шапками закидаем!’ — и родомонтада, плохо скрывающая радость, что все досадные вопросы о крепостничестве и прочем теперь похоронены. Отсюда и энтузиастическое настроение относительно правительства. Возникает царство грабежа и благонамеренности в размерах еще небывалых… Три миллиона, украденные Политковским у инвалидов, можно сказать, под носом у всех властей, составляли еще безделицу перед тем, что делали сановитые мужи вообще… Молчание гробовое царствовало над всем этим миром преступлений, и, разумеется, на высших ступенях силились укрепить это молчание на веки-вечные… Не довольно было и молчания. На счету полиции были и все те, которые молчали, а не пользовались мутной водой, которые не вмешивались ни во что и смотрели со стороны на происходящее. Их подстерегали на каждом шагу, предчувствуя врагов. Жить было крайне трудно. Некоторые из нервных господ, вроде В. П. Боткина… почти что тронулись. Этот господин трепетал за каждый час существования… Трудно себе представить, как тогда жили люди. Люди жили, словно притаившись’…
Другой участник кружка ‘Современника’, M. H. Лонгинов, — тот самый Лонгинов, который впоследствии приобрел такую печальную известность в качестве начальника Главного управления по делам печати, — в своей биографической заметке о Дружинине в следующих выражениях рисует положение, создавшееся на литературно-журнальном фронте в связи с событиями 1848 г. ‘Громы грянули над литературой и просвещением в конце февраля 1848 г. Литературе и науке были нанесены жестокие удары, и все, занимающиеся ею, надолго были лишены возможности действовать, как следует. Журналистика сделалась делом и опасным, и в высшей степени затруднительным. Надо было взвешивать каждое слово, говоря даже о травосеянии или коннозаводстве, потому что во всем предполагалась личность или тайная цель. Слово ‘прогресс’ было строго воспрещено, а ‘вольный дух’ признан за преступление даже на кухне. Уныние овладело всею пишущею братиею… Многие ударились в разные стороны: иные предприняли многолетние труды в надежде на благоприятнейшие обстоятельства ко времени их окончания в далеком будущем, другие продолжали прежнюю деятельность, но в меньших поневоле размерах. В результате при этом оказалось у них лишнее против прежнего свободное время, и, по привычке к литературному кругу, они стали чаще проводить его в дружеских беседах, посвященных по преимуществу любимым своим предметам. Прибавьте к тому, что все мы были молоды или еще молоды, и вы не удивитесь, что мрачное настоящее не могло вытеснить из этих бесед шутки и веселья, которое и стало выражаться все-таки в литературной форме, именно стихотворной. Пародии, послания, поэмы и всевозможные литературные шалости составили, наконец, в нашем кругу целую рукописную литературу. Дружинин принял живое участие в этих забавах, сопровождавшихся уморительными рассказами, анекдотами и даже пресмешными похождениями, в которых так отличался наш остроумный друг Языков, {Имеется в виду М. А. Языков (1811—1885), знакомый и приятель многих петербургских литераторов, организовавший ‘Контору агентства и комиссионерства’ (неудачная затея, поглотившая его средства). Объявления этой конторы часто печатались в ‘Современнике’.} веселый и даровитый Панаев и многие другие. При отсутствии некоторых других литературных занятий нам пришло в голову облекать все наши импровизации в литературную форму и дать им в таком виде место в журнале…’
Осторожный Лонгинов, правильно уловив связь между реакцией и тяготением к легкомысленному времяпрепровождению, овладевшим участниками кружка ‘Современника’, в недавнем прошлом кружка Белинского, о многом сознательно умалчивает. Из его рассказа можно заключить, что участники кружка были заняты преимущественно сочинением всевозможных литературных безделок, которые впоследствии и были использованы Дружининым для ‘Сентиментального путешествия Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам’ (1850 г., No 7 и 8), т. е. для ряда пустоватых и пошловатых, правда, не без претензии на юмор, фельетонов, посвященных описанию похождений праздных чудаков, ходящих по Петербургу покупать вещи, отыскивать попутчиков и гувернанток и т. д. по объявлениям полицейской газеты и беспрестанно натыкающихся на эксцентричные и забавные сцены… ‘Если брать ‘чернокнижие’, — справедливо замечает С. А. Венгеров (Сочинения, т. V, стр. 8) — даже таким, каким оно вырисовывается из слов Лонгинова, то и тогда оно чрезвычайно характерно. Какое ничтожество интимной беседы людей, стоявших во главе литературы своего времени!.. Изрядно-таки странный сюжет для задушевных собраний руководящих литературных кружков’. Но, повторяем, Лонгинов о многом умалчивает. Не только умалчивает, а говорит иногда заведомую неправду. Вопреки его словам, не могло итти и речи о том, чтобы ‘всем… импровизациям дать место в журнале’, ибо значительная часть их относится к области махровой порнографии, и не только николаевская, во самая либеральная в мире цензура отнюдь не допустила бы их напечатания в полном виде. Слабое, подчеркиваем, слабое представление об этой литературе дают три стихотворения, напечатанные, с рядом цензурных многоточий, в последнем, шестом, издании стихотворений Некрасова — ‘Похвальная песнь Васиньке’, ‘Загадка’, ‘Послание к Лонгинову’ — и являющиеся плодом коллективного творчества Некрасова, Тургенева и Дружинина.
С. А. Венгеров несколько увлекается, когда утверждает: ‘чтобы кружок первенствующих литераторов, постоянными членами которого был редактор лучшего журнала (т. е. Панаев. В. Е.-М.), лучший критик этого журнала (т. е. Дружинин. В. Е.-М.) и такой солидный историк литературы, как Лонгинов, кружок, в котором часто появляется даровитый молодой профессор Владимир Шлютин, многие виднейшие беллетристы и поэты своего времени, в том числе и Некрасов, чтобы такой кружок создал целую литературу грубого цинизма,— этого ни до ‘чернокнижия’, ни после ‘чернокнижия’ никогда не было’. Увлекается потому, что ‘это’ бывало я до ‘чернокнижия’, и после него. Тем не менее, самый факт разителен и свидетельствует об известном ‘бытовом разложении’ интересующего нас кружка. Это ‘разложение’ станет еще более явственным, если мы учтем те стороны времяпрепровождения ‘современниковцев’, о которых вовсе не упоминает Лонгинов, а именно царившие в их среде культ еды, культ Бахуса и культ Венеры.
Нам уже приходилось приводить в печати письмо Панаева к Тургеневу (от 2 сентября 1855 г.), в котором, он описывает свои ‘подвиги’ — его собственное выражение — по части чревоугодия. Непосредственно после обеда (‘икры было потреблено излишне’), на пути к Языкову, Панаев ‘почувствовал палящую, адскую жажду’, чтобы утолить ее, он съел десяток купленных у разносчика яблок барвинок. ‘Жажда не унялась. У Языкова я потребовал холодной воды. Принесли графин воды, и я залпом уничтожил его стакан за стаканом. Все ничего не берет. Вдруг Языков говорит: ‘Постой, у меня есть отличный арбуз’. — Хорошо, принесли арбуз — чудо и как лед! Я, не прибавляя ничего, съел этого арбуза, как лед холодного, более половины… Но после последнего куска я почувствовал страшное ворчание в животе… плохо, нет мочи. Вызываю Языкова по делу и бегу в нужник… Пронесло, как будто из ведра… Я выпил две рюмки мадеры. Ворчанье улеглось. Желудок ощущал что-то необыкновенно приятное, я чувствовал голод, который все усиливался. Подали ужин. Я съел четыре куска ветчины с таким аппетитом, как никогда. Ночью видел райские сны’. Интересны не только факты, содержащиеся в этом письме и позволяющие судить об истинно гомерическом аппетите его автора, аппетите, которого даже не могла умерить боязнь свирепствовавшей тогда холеры, — интересно и то, что оно адресовано редактором ‘Современника’ виднейшему его сотруднику… Панаев нимало, надо думать, не сомневался, что описание его ‘подвигов’ отнюдь не будет безразлично для Тургенева. Оно, конечно, и не могло быть безразлично для автора ‘Записок охотника’, раз этот последний не пожалел тысячи рублей на покупку крепостного повара, о чем с видимым одобрением упоминает в своих воспоминаниях Фет.
Культ Бахуса не менее процветал, чем культ еды: ‘У нас здесь не без пьянства, — читаем в письме Некрасова к Сатину от 8 апреля 1849 г., — хотя не Огарев тому главной причиной, — так уж само собой как-то выходит. Юный и рьяный Кавелин, и тот даже свирепствует по этой части’. Около этого же времени А. Я. Панаева жаловалась М. Л. Огаревой на то, что Некрасов ‘возвращается в 12 часов утра уже наготове и производит скандал в доме, все люди дивятся перемене его: бывало, ложился в семь часов вечера и вставал в шесть часов утра, а теперь по ночам его с собаками не сыщешь (письмо от 15 марта 1849 г.)’. В ‘Сентиментальном путешествии Ивана Чернокнижникова’ содержится целый стихотворный гимн в честь ‘Дрей-Мадеры’, ‘Го-Сотерна’, ‘Шато-Лафита’, ‘Порт-Вейна’, Вот его первое и последнее четверостишие:
Я в бурной юности моей
Любил девицу Веру,
Но более любил я Дрей-
Мадеру…
. . . . . . . . . . .
Но, разъезжая по Руси,
От Нарвы до Алтая,
Всех чаще испивал я си
Волдая.
В упоминавшемся выше ‘Послании Лонгинову’ времяпрепровождение этого последнего и его собутыльников изображается так:
Пред вами водки штоф, селедка и икра.
Вы пьете, плещетесь — и пьете вновь до рвоты.
Какие слышатся меж вами анекдоты!
Какой у вас идет постыдный разговор!
И если временем пускаешься ты в спор,
То подкрепляешь речь не доводом ученым,
А вынимаешь… и потрясаешь оным…
Усердно служили писатели рассматриваемого литературного круга и Венере. В недавней статье К. Чуковского о ‘Молодом Толстом’ (‘Звезда’, 1930 г., No 3, 4 и 5) приводятся красочные выдержки из интереснейшего, до сих пор остающегося неизданным ‘Дневника’ Дружинина. Хотя они относятся к позднейшему времени, но отразившиеся в них нравы укоренились именно в годы реакции.
’24 ноября [1855 г. В. Е.-М.] — Ездил в субботу на дачу Галлер с Толстым, Краевским, Тургеневым и Дудышкиным… Дудышкин врезался в Луизу Ивановну, Тургенев в милую польку Надежду Николаевну, Краевский и Толстой пленены Александрой Николаевной (т. е. гризеткой Сашей).
‘Вторник 6 декабря. Толстой вел себя милейшим троглодитом, башибузуком и редиором. К ночи мы с ним странствовали по девочкам…
‘Воскресенье 11 декабря. Башибузук (Толстой) закутил и дает вечер у цыган на последние свои деньги. С ним Тургенев в виде скелета на египетском пире’.
Эти выдержки настолько выразительны, что не нуждаются ни в каких комментариях. Характерно, что времяпрепровождение в обществе ‘русских гризеток’ и ‘милых полек’ увековечивалось иногда на особых, более чем нескромных рисунках, причем изображениям действующих лиц придавалось портретное сходство (например, с Дружининым, Боткиным, Григоровичем).
Процветали в кругу ‘Современника’ и всевозможные виды азарта, особенно биллиард и карточная игра. Трудно сомневаться, что образы страстно преданных биллиарду игроков (‘и даже во сне все друг с другом играли’) в стихотворении Некрасова ‘В один трактир они оба ходили прилежно’ списаны с натуры и с натуры весьма близкой. И если ‘биллиардные встречи’ героев этого стихотворения окончились дракой, то ведь и о Некрасове из его собственного признания мы знаем, что он ‘подрался, с кем попало, в ресторане Лерхе’ (‘Современник’, 1913 г. ‘Новое о прошлом’. Из записной книжки А. Н. Пыпина, стр. 233). Нельзя не отметить также, что к этому именно периоду в жизни Некрасова относится и его увлечение картами, которое разделяли с ним и другие участники современниковского кружка. ‘Сначала,— рассказывает об этом В. А. Панаев (‘Русская Старина’, 1901 г., No 9), — и в первый год издания ‘Современника’ Некрасов не вел серьезной игры в карты, но любил играть у себя дома в одну из коммерческих игр, которая кончалась 10—15 рублями, не более. В начале 50-х годов приятели записали его в Английский клуб, куда вскоре он и был выбран членом. Тогда Некрасов и стал похаживать в клуб’. Это ‘похаживанье’ в конце концов привело к тому, что он стал страстным игроком.
Наконец, никогда писатели рассматриваемой группы не отдавали столько времени, энергии, сил охоте, как в это время. В их переписке, особенно в переписке тех же Тургенева и Некрасова, охотничьи темы являются одними из основных.
На всех этих фактах не стоило бы останавливаться, если бы они не свидетельствовали с предельной ясностью о том, что под влиянием реакщш дворянские элементы психо-идеологии участников кружка ‘Современника’ ожили и в значительной степени определили собой их жизненный обиход. Если при Белинском в этом кружке первенствовали социальные и политические интересы, не говоря уже о литературных, то теперь они оказываются в некоторой мере отодвинутыми на второй план характерным именно для дворянской интеллигенции влечением к чувственным наслаждениям, к радостям жизни не только в формах утонченного сибаритства, но и в формах грубого разгула. Ясное дело, что и литературная продукция данного кружка не могла не измениться весьма существенным образом, о чем будет сказано в последних главах нашей работы.
Теперь же уделим некоторое внимание тому деятелю ‘Современника’, чьи поистине сверхчеловеческие упорство, изумительная трудоспособность и практический опыт спасли журнал в эти тяжелые и смутные годы. Мы имеем в виду Н. А. Некрасова. Он, разумеется, и раньше был одною из главных спиц в колеснице ‘Современника’, однако, никогда его роль не была так велика, как в 1848—1855 гг. В предыдущем изложении указывалось, что и Некрасов не уберегся от бытового разложения, столь характерного для данной эпохи и данного литературного кружка. Пылкий темперамент завлекал его нередко дальше, чем многих его сотоварищей, и никоим образом нельзя, разумеется, игнорировать таких признаний поэта, как, например:
Застигнутый врасплох, стремительно и шумно
Я в мутный ринулся поток
И молодость мою постыдно и безумно
В разврате безобразном сжег’.
(‘В неведомой глуши…’.)
Если в этом и подобных признаниях, как и во всем, что относится к области художественного творчества, содержатся элемента ‘Dichtung’, то, во всяком случае, несомненно присутствие и элементов ‘Wahrheit’. Не забудем, что в эти именно годы развивалась в организме поэта та роковая болезнь, которая вызывала преждевременную смерть его детей от А. Я. Панаевой, которая вскоре потребовала упорного лечения за границей. Болезнь эта и зародилась и развилась благодаря тем излишествам, перед которыми не останавливался в эту пору жизни Некрасов.
И, тем не менее, именно ему, повторяем, ‘Современник’ обязан своим спасением. Не жалея сил, буквально сгорая в пламени тяжелой и неблагодарной работы редактора-издателя, Некрасов сумел разрешить три сложнейших проблемы, из которых каждая грозила ‘Современнику’ гибелью: 1) ему удавалось раздобывать для журнала такой материал, который помогал ему удерживать за собой первое место в журналистике 40—50-х годов, 2) он нашел способы, хотя это ему стоило очень дорого, поддерживать некий modus vivendi с цензурой, 3) он преодолевал, казалось бы, непреодолимые трудности чисто материального порядка, создаваемые перебоями, а иногда и падением подписки. В наших старых статьях о редакторской деятельности Некрасова (‘Голос Минувшего’, 1915 г., No 9—11) и в недавней сравнительно книге ‘Некрасов как человек, журналист и поэт’ (No 3, 1928 г.) подробно рассматриваются некоторые из указанных сторон журнальной деятельности Некрасова, а потому мы ограничиваемся здесь лишь беглыми о них замечаниями.
Из писем Некрасова к Тургеневу, Григоровичу и некоторым другим сотрудникам ‘Современника’ явствует, какие усилия приходилось ему употреблять, чтобы заставить их быть хоть сколько-нибудь аккуратными сотрудниками журнала. Он нередко бывал вынужден прибегать к просьбам, переходящим в униженные мольбы.
‘Будьте друг, сжальтесь над ‘Современником’ и пришлите нам еще Вашей работы да побольше’ — восклицает он в письме к Тургеневу от 14 сентября S49 г.— ‘Хотя я и мало надеюсь, — читаем в письме от 15 сентября 1851 г. тому же адресату, — чтобы Вы уважили мою просьбу, но так как к ней присоединяется и Ваше обещание, то и решаюсь напомнить Вам о ‘Современнике’. Сей журнал составляет единственную, и хотя слабую и весьма непрочную опору моего существования, — поэтому не удивитесь, что, уже приставая часто, и ныне пристаю с новой просьбой не забыть прислать нам, что у Вас написано (не смею прибавить: или написать что-нибудь, буде ничего не написано), и поскорее, верите ли, что на XI книжку у нас нет ни строчки, ничего, — ибо даже уже и Мертвое озеро {Роман, который Некрасов, понуждаемый недостатком материала для ‘Современника’, написал вместе с Панаевой.} иссякло: знаю, что скучно получать такие просьбы, но еще тяжелее приставать с ними к человеку, с которым желал бы совершенно иначе разговаривать… я и так долго крепился и молчал, а теперь пришла крайняя нужда’. В августовском письме 1855 г. (от 18 августа) — обычный вопль ‘материала нет’ и настойчивая просьба к Тургеневу, ‘во имя тех 2849 человек, которые еще подписываются на ‘Современник’, явиться его ‘спасителем’ (sic!), т. е. прислать ‘две вещи’.
Характерно, что и в письмах Некрасова к Григоровичу, относящихся к тому же периоду, мы встречаемся с однородными мотивами. Так, в письме от 6 сентября 1851 г. Некрасов пишет:
‘Вы знаете, как бедны мы хорошим оригиналом, знаете, какое теперь подходит время, и это давало мне полное право надеяться, что к осени буду я иметь вашу повесть. Жалею, что Вы были больны, — и за Вас, и за себя, верите ли, любезный друг, что, кроме Вашей повести, я ни на что не мог рассчитывать на 10-ю книжку. Но Вы даже не пишете, к какому сроку теперь будет готова Ваша, повесть, что мне необходимо знать. Я не упрашиваю Вас, не сержусь, вполне понимаю и извиняю, и только необходимость заставляет меня быть настойчивым и просить Вас: 1-е, ради бога поскорее и наверное напишите большую повесть обещанную и, 2-е, покуда для 11-й книжки пришлите хоть маленькую, Вам стоит посидеть неделю и очень обяжете меня и выкупите этим свое промедление, которое для нас огорчительно’.
Приблизительно о том же трактует письмо Некрасова к Григоровичу от 22 ноября 1852 г.
Осенью же 1855 г. Некрасову пришлось обратиться к Григоровичу с настоящей мольбой: ‘Пожалуйста, голубчик, выручайте ‘Современник’, — он в сию минуту в плачевном положении, все надежды на 10-й номер — на Вас. Вы были правы в том, что говорили о политических известиях, по этому поводу 8-я книжка ‘Современника’ задержана до 18-го числа, равно и насчет Писемского: этот господин, порядившись с нами за 2000, счел себя в праве даже не предуведомить нас, что ему дают более, и продал роман Краевскому за три. Чтобы оценить этот поступок, предложите себе вопрос: взяли бы с меня за роман, который пишете Краевскому, в полтора раза более? Нет, я даже и предложения подобного не решился бы сделать. Любезный друг, как литератор Вы находитесь в положении независимом, и я надеюсь, что Вам нет никакой причины желать зла ‘Современнику’. Поддержите же нас. Повесть Ваша нам дозарезу необходима… Пожалуйста, повесть! Будьте друг’.
Число подобных примеров можно было бы удесятерить, однако, и приведенных достаточно, чтобы судить о трудности, если не вказать — катастрофичности, положения, создававшегося временами для ‘Современника’ благодаря отсутствию материала. И если журнал все же выходил из него и выходил в большинстве случаев с честью, то это надо поставить в заслугу главным образом Некрасову.
О ‘цензурных мытарствах’ Некрасова и как поэта, и как журналиста скопился очень большой материал (он обработан в соответствующих главах наших книг: ‘Некрасов. Сборник статей и материалов’, М. 1914 г., и ‘Некрасов как человек, журналист и поэт’, Гиз, 1928 г.). Едва ли не лучшее изображение этих мытарств собственно в 50-е годы дает один из второстепенных, но близко стоявших к Некрасову сотрудников ‘Современника’, Елисей Колбасин:
‘…Несмотря на давление со стороны цензуры, ‘Современник’ продолжал считаться самым свежим и жизненным органом русской печати. Поэт неутомимо боролся с цензорами и цензурным управлением и только в официальных случаях он посылал для объяснения к министру народного просвещения Ивана Ивановича Панаева в качестве ответственного редактора ‘Современника’.
‘Капитальных и хороших статей цензора систематически не пропускали или искажали до неузнаваемости. Произвол цензоров доходил до анекдотических крайностей. Курьезы, собранные в ‘Очерках по истории русской цензуры’ г. Скабичевским, составляют малую каплю в море бесчисленных курьезов того же рода: так обильны ими были те памятные годы! Красовский, Фрейганг, Ахматов и им подобные свирепствовали так спокойно и беззастенчиво, как будто бы они совершали священнодействие. Много энергии на неравную борьбу тратил Некрасовым эти годы. Он злился, ссорился с цензорами, то грозил им, то ласкал, закармливал отличными обедами. Случалось, что цензору не понравится заглавие какой-нибудь повести или статьи, и он преспокойно приказывает выбросить из номера журнала набранную уже статью. Николай Алексеевич не поддавался: то придумывал он новое заглавие статьи и вступал в переговоры с цензором, убеждая последнего также сделать скидку, оставить в целости вое остальное (маневр этот частенько удавался), то, в случае неудачных переговоров, Некрасов, со скрежетом зубовным, переделывал статью, убеждая цензора не трогать середины и конца или оставить в первоначальном виде начало и середину, удовлетворившись импровизированным концом. Памятный сотрудникам ‘Современника’ старший конторщик, Карл Иванович Вульф, беспрерывно бегал от Некрасова к цензору. Каждый месяц Вульф должен был посвящать подобной беготне три или четыре дня. Наконец, выходил в свет номер ‘Современника’ в изящной обложке сиреневого цвета с картинкой ‘парижских мод’ и искусно подстриженными повестями, стихотворениями, переводными статьями. Эта модная картинка очень характерна. Когда какой-нибудь близкий знакомый Некрасова подшучивал над таким странным прибавлением к серьезному журналу, поэт говорил: ‘Нельзя, отец, иначе. Ведь я знаю, что если только мне вздумается исключить из моего журнала эту чушь, то ‘Современник’ сразу лишится половины своих подписчиков. Не я виноват, что у русской публики такие вкусы, но подождите, ‘Современник’ пустит корни поглубже, тогда мы и выбросим этот сор’. Это обещание было впоследствии исполнено’.
‘Часто выпуск был уже напечатан, и бумажные горы свежих журналов лежали в каком-нибудь углу типографии или редакции, как вдруг налегали, подобно грозе, какие-нибудь новые придирки со стюроны цензуры. Хорошо еще, если номер не был брошюрован. В подобных случаях Некрасов не мог сдерживать своей ярости’.
‘Случалось, что номер был уже готов к выходу в свет, как вдруг получалась какая-нибудь заметка или статья от какой-нибудь ‘значительной особы’. Такие особы время от времени удостаивали ‘Современник’ такими предложениями, отвергнуть которые не было никакой возможности. Все приостанавливалось, и выход в свет журнала страшно запаздывал. Нередко январский номер ‘Современника’ выходил в феврале’ и т. д. и т. п. (‘Современник’, 1911 г., No 8).
В достоверности фактов, приводимых Колбасиным, сомневаться не приходится, так как его показания целиком подтверждаются и другим материалом, например, выдержками из писем Некрасова.
Не легко давалось Некрашзу и преодоление денежных затруднений. В 1847 г. расходы ‘Современника’, как мы знаем, превысили его доходы. Это было и естественно для первого года издания. В 1848 г., в связи со значительным увеличением подписки (с 2000 до 3100 подписчиков), можно было ожидать чистой прибыли, которая позволила бы погасить долги прошлого года. Однако гибель ‘Иллюстрированного Альманаха’, стоившего ‘Современнику’ свыше 4000 руб. сер., вновь заставила кассу журнала ‘обезденежить’ (выражение П. А. Плетнева из письма его к Гроту от 30 марта 1849 г.: ‘Современник’ обезденежить от пропущенного цензурой ‘Альманаха’). Следующий, 1849 год принес, как уже отмечалось нами, снижение подписки, и Некрасов имел основание в письме к Тургеневу от 9 января 1850 г. говорить об ‘огромном убытке’, понесенном ‘Современником’. В 1850 г., судя по данным того же письма, подписка шла лучше, чем в 1849 г., но уровня 1848 г. все же не достигла. У нас нет данных для точного определения числа подписчиков в годы с 1850 но 1855, однако, можно о уверенностью сказать, что оно едва доходило до 3000. По крайней мере в 1855 г., когда под влиянием политических событий пульс общественной жизни стал биться несколько живее и к периодике должен был проявляться повышенный интерес, число подписчиков ‘Современника’ Некрасов определял в 2849 (в письме к Тургеневу от 18 августа). Трудно предположить, чтобы в предшествующие ультра-реакционные годы подписка давала лучшие результаты, чем в 1855 г. Во всяком случае, на ‘Современнике’ 50-х годов лежал довольно значительный долг, которой обнаруживал тенденцию не уменьшаться, а возрастать…
При таких условиях не удивительно, что денежные дела журнала доставляли Некрасову немало забот и хлопот. Приходилось массу энергии, труда и времени тратить, чтобы обеспечить журналу кредит у владельцев типографии, бумажной фабрики и т. д. С другой стороны, нечего было и думать о повышенном гонораре сотрудник хам. Мало того, Некрасов должен был настаивать на соблюдении той, еще от старых времен удержавшейся традиции, но которой было не принято платить гонорар за первые произведения начинающих авторов. Жертвой этой традиции, судя по письму Некрасова от 30 октября 1852 г., суждено было сделаться д. Н. Толстому. Впоследствии, в одном из писем 1869 г. Некрасов утверждал, что ‘по его роли в журналистике ему постоянно приходилось, так сказать, торговаться’, и ни к одному из периодов его журнальной деятельности это утверждение не применимо в такой мере, как к рассматриваемому. В 1848 —1854 гг. самое существование журнала зависело от этой ‘торговли’. А ‘торговля’ в том смысле, в котором мы употребляем сейчас это слово, дело и неприятное, и хлопотливое, и морально тяжелое. Нет никакого сомнения, что оно многопудовым, поистине, неудобоносимым бременем лежало на плечах Некрасова. Но сбросить это бремя он не мог, не рискуя существованием журнала.
Наконец, никто из сотрудников ‘Современника’, более того, никто из тогдашних редакторов-издателей не был загружен так, как Некрасов, различными видами редакционной, редакционно-технической и издательской работы. ‘Вся, так сказать, черновая работа по журналу,— вспоминал он в письме к Салтыкову-Щедрину, писанном в мае 1869 г., — чтение и исправление рукописей, а также и добывание их, чтение корректур, объяснения с цензорами, восстановление смысла я связи в статьях (что приходилось иногда делать о одной статьей по нескольку раз) — лежали на мне, да я еще писал рецензии и фельетоны’. О размерах чисто редакционной работы Некрасова по ‘Современнику’ можно судить по цифрам, приводимым им в письме к Тургеневу от 9 января 1850 г.: ‘Честью Вас уверяю, — говорит здесь Некрасов.— что я, чтобы составить 1-ю книжку, прочел до 800 писаных листов разных статей, прочел 60 корректурных листов (из коих пошло в дело только 35), два раза переделывал один роман (не мой), один раз в рукописи и другой раз уже в наборе, переделывал еще несколько статей в корректурах, наконец, написал полсотни писем…’ После этого уже не покажется странным, что К. И. Чуковский, характеризуя личность Некрасова, назвал его ‘подлинным героем труда’…
Тяжесть бремени, лежавшего на Некрасове, усугублялась тем, что вокруг него не было таких людей, в которых он мог бы найти себе надежных помощников. После смерти Белинского самым близким Некрасову человеком был Тургенев. Однако последний не жил в Петербурге постоянно, а только наезжал на более или менее продолжительное время. Уже одно это исключало возможность особенно интенсивной помощи с его стороны. Затем, по самому существу своей натуры, Тургенев не был приспособлен к выполнению тех обязанностей, которые лежали на Некрасове. Он мог быть и был на самом деле очень полезен журналу своим сотрудничеством, своими советами и указаниями общего характера. Недаром, собираясь в начале 1855 г. за границу, Некрасов хотел, чтобы именно Тургенев заместил его в качестве редактора ‘Современника’ (ом. письмо к Л. Н. Толстому от 17 января). Тем не менее такого содействия, которое существенным образом облегчило бы для Некрасова тяжесть редакционного бремени, он от Тургенева не видел. Еще менее мог он надеяться в этом отношении на Боткина и потому, что Боткин жил в Москве, и потому, что в 1853 г. между ними пробежала черная кошка в связи с тем, что Некрасову пришлось уличить его. в форменном нарушении ‘литературных приличий’: статью о Шекспире, написанную по заказу редакции ‘Современника’, он вознамерился было напечатать в ‘Отеч. Записках’. {О данной размолвке можно судить по письму Некрасова к Боткину от последних чисел сентября 1853 г. (См. ‘Письма Некрасова’.)}
Содействие Дружинина ограничивалось интенсивным сотрудничеством в нескольких отделах, указаний же на его сколько-нибудь активное участие в редакционных делах в нашем распоряжении не имеется. Да едва ли такое участие и могло иметь место.
Оставался один Панаев, однако общеизвестные свойства его характера, — недаром в дружеском кругу ‘Современника’ его не называли иначе, как ‘свистун’, — лишали Некрасова возможности задеть в нем особо надежную опору в ведении журнала.
Сказанное отнюдь не следует понимать в том смысле, что все дела ‘Современника’ вершил Некрасов. Этого и не было и не могло быть: в редакции имела место достаточно серьезная коллективная работа. Но львиную долю этой последней выполнял, несомненно, Некрасов, которому, как мы видели, приходилось брать на себя самые трудные, самые утомительные, а иногда и самые неприятные роли. Во всяком случае, совершенно ясно, что никому из своих руководящих участников ‘Современник’ не обязан в эти годы стольким, скольким он обязан Некрасову.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Говоря о направлении ‘Современника’ в период с 1848 по 1854 г., прежде всего приходится констатировать, что оно отразило психо-идеологию того литературного кружка, а через него и.того социального слоя, органом которого являлся этот журнал.
Пыпин в своей книге о Некрасове (1905 г.), исходя в значительной степени от личных впечатлений, подчеркивает известную замкнутость современниковского кружка. В то время,— говорит он, — как ‘у Краевского собиралось по четвергам довольно многолюдное литературное и артистическое общество, очень разнообразное’,— ‘совсем иного характера был кружок ‘Современника’. Там не было журфикса, на который могла собираться многолюдная и случайно соединявшаяся толпа. Сходился только определенный, ближайший кружок, который обыкновенно и соединялся в одном общем разговоре… Характеры лиц были довольно-разнообразны, на в целом это был, без сомнения, лучший литературный кружок того времени. В самом деле, в этом кругу, в известной степени, чувствовалось превосходство над обычной массой тогдашней литературы… К этому чувству превосходства присоединялось, вероятно, и некоторое, уже независимое от литературы, барство. Кружок мог напомнить слова г-жи Сталь, что в России несколько ‘gentilshommes’ занимается литературой. Большею частью это были люди именно дворянского круга, с еще привычными тогда его чертами, — последние принимались и другими, у которых дворянское барство заменялось барством купеческим, как, например, у В. П. Боткина’ (стр. 9—12). Хотя барственность кружка ‘Современника’ здесь отмечена в достаточной степени определенно, но Пыпин считает необходимым еще и еще оттенить данное обстоятельство. ‘Настроение литературного крута, который я видел здесь, — заявляет он двумя-тремя страницами ниже,— прежде всего было, конечно, подавленное, трудно было говорить в литературе даже то, что говорилось еще недавно, в конце сороковых годов… В кружке ‘Современника’ передавались текущие новости разного рода, цензурные анекдоты, иногда сверхъестественные, или шла незатейливая приятельская болтовня, какая издавна господствовала в холостой компании тогдашнего барского сословия, — а эта компания была и холостая и барская, нередко она попадала на темы совсем скользкие‘. {Обращаем внимание, что пыпинская характеристика круга ‘Современника’ этих лет в основе своей совпадает с приведенной выше характеристикой Лонгинова. Это весьма показательно, в особенности если принять во внимание классовую разнородность позиций обоих авторов.}
Наконец, перейдя к анализу воспоминаний Фета, являющихся одним из важнейших документов для изучения данной эпохи, Пыпин опять-таки подчеркивает, что ‘круг ‘Современника’ был дворянский… Здесь бывали настоящие баричи, не всегда для этого положения достаточно богатые, но действительно привыкшие к взглядам и обычаям ‘привилегированного сословия’ (стр. 54—55).
‘Барский круг’, ‘дворянский круг’, поскольку в его руках находились издание и редакция журнала, естественно, должен был сделать этот журнал выразителем своей идеологии, и, действительно, ‘Современник’ рассматриваемого периода в общем выражает идеологию того слоя дворянской интеллигенции, который находился под влиянием идей либерального западничества. Однако в 1848—1854 гг. дворянский либерализм, под давлением реакции, охватившей не только правительственные и придворно-аристократические сферы, но и широкие круги помещичьего класса, чрезвычайно потускнел и обесцветился. По категорическому утверждению Папина, на литературно-журнальном фронте создалась в это время такая ситуация, при которой ‘невозможно было думать о непосредственном продолжении начатого Белинским’ (стр. 19), а Белинский, — не забудем,— был главным вдохновителем ‘Современника’ при его начале. Тем не менее, читаем у того же автора, ‘завет Белинского не иссяк совсем в ‘Современнике’, и это являлось преимущественной заслугой Некрасова, который вернее всех остальных друзей кружка успел понять и сохранить предание Белинского’. Однако, что разуметь под ‘заветом’ или ‘преданием’ Белинского? Ясное дело, — ту демократическую тенденцию, которая характеризует вторую половину деятельности великого критика. ‘Современник’, — таков именно смысл сказанного Пыпиным, — лишен был возможности ‘непосредственно продолжать’ ее, но в скрытом виде, в потенции она хранилась некоторыми участниками кружка.
Несмотря на ряд совершенно правильных указаний, только что отмеченных нами, Пыпин, желая определить направление ‘Современника’ первой половины 50-х годов, не нашел сколько-нибудь четкой формулы, ибо сказать, что оно было ‘более живое, более чуткое к стремлениям общественной жизни и более остроумное’ (стр. 6), чем направление ‘Отеч. Записок’, — это еще не значит разрешить вопрос. Что касается нас, то и в предшествующих наших работах о ‘Современнике’ и в настоящее время мы держались и держимся на него весьма определенного взгляда, который позволяет нам солидаризироваться со следующими словами одного из современных литературоведов: ‘С 1849 г., в связи с усилением в России дворянской реакции, вызванной революционной волной в Западной Европе, характер ‘Современника’ изменяется. Передовой журнал, застрельщик либерально-оппозжщонного движения сороковых годов, ‘Современник’ лишается в эти годы Белинского, являвшегося нервом, душою всего дела. Литературная физиономия журнала постепенно начинает терять определительность и четкость. И по содержанию статей, и по формулировкам, встречающимся в нем, журнал делается более осторожным, порою робким и в целом ряде пунктов возвращается опять к позициям, давно пройденным. Совместная работа разночинной интеллигенции (Белинсклй и Некрасов) с либеральным дворянством (Панаев), сохранявшая до 1848 г. гегемонию в руках радикально-разовгочинной группы ‘Современника’, не расстраивается, но возглавляется уже дворянской своей половиной. Круг ‘Современника’ приобретает в эти годы подчеркнуто барский характер, исчезающий гораздо позже, лишь после того, как выстудила компактной массой новая группа радикальных разночинцев и в лице Чернышевского и Добролюбова вошла в состав редакции ‘Современника’, обратив последний в трибуну радикальной общественности, в орган революционной мелкой буржуазии’ (П. Берков, ‘Кузьма Прутков’, стр. 33). Приведенная характеристика легко может быть подтверждена анализом содержания журнала. Однако, прежде чем перейти к этому анализу, остановимся на двух фактах, свидетельствующих о том, что редакция была вынуждена не столько по существу, сколько внешне-декларативным образом отмежеваться от прежнего направления. В первом из них можно усмотреть своего рода отречение от Белинского, еще не успевшего умереть. В архивах С.-Петербургского цензурного комитета нам удалось разыскать {Дело канцелярии министра народного просвещения за 1848 г.} список сотрудников ‘Современника’, помеченный 3 мая 1848 г. и представленный комитетом министра народного просвещения. Список этот средактирован чрезвычайно дипломатично. На первый план выделены сотрудники отдела ‘Наук’, занимавшие ученые должности — ‘профессоры Московского Университета’: Д. М. Перевощиков, С. М. Соловьев и Рулье, ‘адъюнкт С.-Петербургского Университета’ Ильенков и др. Панаев именуется в списке ‘коллежским секретарем’, Боткин — ‘почетным гражданином’, Фролов — ‘членом Географического Общества’. Сотрудники, не слишком благонадежные, с точки зрения властей предержащих, вроде Некрасова, Тургенева и др., были оттиснуты на второй план. Крамольного имени Искандера вовсе не фигурировало, равно как и имени автора ‘Антона Горемыки’. О сотрудничестве же Белинского в особом ‘примечании’ было сказано: ‘До No 9 включительно в отделе литературной критики участвовал иногда г. Белинский, но по тяжелой и неизлечимой болезни ныне он вовсе не участвует в ‘Современнике…’
Таким образом, выходило, что Белинский был не более, как случайным сотрудником журнала (‘иногда участвовал’), а теперь перестал быть и им. Нечего говорить, насколько подобная постановка вопроса противоречила действительному положению вещей. В частности, сказать, что Белинский сотрудничал в ‘Современнике’ только до No 3, значило сказать заведомую неправду. Его статьи и рецензии были напечатаны и в 3-м, ж даже в 4-м номерах журнала. Самостоятельно составить подобный список, тем более внести в него приведенное ‘примечание’ о Белинском, явно, рассчитанное на то, чтобы затушевать роль одного из наиболее ‘неблагонамеренных’ сотрудников ‘Современника’, — цензурный комитет, думается, не мог. ‘Список’ и ‘примечание’ вошли в его представление министру, по всей вероятности, на основании данных, доставленных ему редакцией ‘Современника’. Мы не решились бы выступить с подобного рода предположением, если бы в нашем распоряжении не было другого, еще более яркого факта, свидетельствующего о том, что обстоятельства требовали от редакции ‘Современника’ все новых и новых компромиссов. Мы имеем в виду следующие строки, напечатанные в столь ответственном документе, как объявление о подписке на ‘Современник’ в 1849 г.: ‘Теперь настало другое время. В настоящую минуту уже стала очевидна, несомненна истина, незадолго перед тем еще слабо, часто даже ложно сознаваемая, — истина, что мир славянорусский и мир романо-германский — два совершенно особенные, неслиянные мира. Очевидно и несомненно стало, что у нас свое дело, своя задача, своя цель, свое назначение, а потому и своя особенная дорога, свои особенные средства. Чувство народной самобытности и историческое, практическое разумение, подготовленные в последнее двадцатипятилетие совокупными усилиями правительства и частных лиц, теперь окончательно получили у нас право гражданства’ и т. д.
С. А. Венгеров справедливо замечает, что таким языком говорили Хомяков и Киреевский, и ‘тут можно было бы усмотреть полную сдачу западнической программы’. Можно было бы усмотреть, ‘если бы не было достоверно известно, что все это писалось под прямым давлением страшного комитета 2 апреля’. Мы не осведомлены, откуда С. А. Венгерову это ‘достоверно известно’. Однако не подлежит сомнению, что приведенные слова редакция ‘Современника’ внесла с свое, объявление под давлением политической и цензурной конъюнктуры. Из неизданных архивных материалов цензурного комитета {См. ‘Дело канцелярии министра народного просвещения по главному управлению цензуры’, 1848 г. Инв. No 149345.} явствует, что изложенное в объявлении ‘новое направление’ журнала было признано цензурными властями ‘весьма благонамеренным’, т. е. что компромисс, на который пошли руководители ‘Современника’, в какой-то степени достиг своей цели. Характерно, что тирады, возвещавшей о ‘новом направлении’ ‘Современника’, нет ни в одном из тех объявлений о подписке, которые приложены к ноябрьской и декабрьской книжкам самого журнала. Тирада эта содержится лишь в тексте объявлений, публиковавшихся в газетах (см., например, 118-й номер ‘Московских Ведомостей’), да в том корректурном экземпляре, который был послан в цензурный комитет и до сего времени сохраняется в его делах. Послать корректуру объявления в комитет, опубликовать его в газетах… и не поместить в самом журнале — это, по тем временам, шаг, не лишенный известного гражданского мужества. Тем не менее, самый факт опубликования в газете процитированных строк нельзя не расценить как некоторый крен вправо.
Этот же крен ощущаемся и при ознакомлении с содержанием ‘Современника’ за рассматриваемые годы. Симптоматично прежде всего то, что одну из первых ролей среди сотрудников журнала начинает играть А. В. Дружинин. В ‘Словесности’ печатаются его повести, в ‘Критике’ — огромные статьи об иностранной литературе, в ‘Смеси’ — стяжавшие себе широкую популярность ‘Письма иногороднего подписчика’ и уже упоминавшееся нами ‘Сентиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова’. О беллетристических произведениях и критических статьях Дружинина будет сказано ниже в обзорах соответствующих отделов журнала, покамест же остановимся несколько на ‘Письмах иногороднего подписчика’. В данный момент нас не интересует существо спора, который когда-то вели проф. Кирпичников и С. А. Венгеров по вопросу о том, был ли Дружинин талантливым фельетонистом или нет, {Интересующихся этим спором отсылаем к статье Кирпичникова о Дружинине в его ‘Очерках по истории новой русской литературы’ (1896) и к тому V ‘Сочинений’ Венгерова, в котором перепечатана его работа о Дружинине, содержащая возражения Кирпичникову.} нам важно констатировать, что в ‘Письмах иногороднего подписчика’ отразилось мировоззрение, в самой основе своей отличное от мировоззрения Белинского. Присущего последнему органического демократизма у Дружинина нет ни на грамм. Его идеалы чисто дворянские, иногда даже феодально-помещичьи. Он отнюдь не считает нужным скрывать это. В XX ‘Письме иногороднего подписчика’ (‘Современник’, No 11) мы встречаемся со следующим откровенным заявлением. ‘Я не понимаю людей, уверяющих, что иметь достаточный капитал в разных кредитных учреждениях гораздо приятнее и спокойнее нежели заниматься сельским хозяйством, осушать болота, разводить сады и вообще иметь уголок красивой земли с горками, рощами и озерами. Такие джентльмены не понимают, сколько спокойствия и отрады заключается в обладании маленьким миром, украшенным и распространенным нашими собственными трудами, миром, имеющим то сходство с миром фантазии, что в него всегда можно приютиться от тревог городской жизни, от людей с их спорами и от бед всякого рода. Я всегда мечтал о подобном уголке и счастлив потому, что он у меня всегда имелся‘. Комментарии, как говорится, излишни: социальное нутро автора выпирает из каждой строчки этого замечательного признания. Чем же занимается счастливый обладатель ‘уголка’? Он культурен, интеллектуально развит и знает толк в наслаждениях духовного порядка. ‘Только посреди одиночества и тихой жизни дается нам способность понимать истинно великих писателей, мыслить их мыслью, видеть перед собою ряд величественных или грациозных, ими созданных образов… В то время, когда я пишу эти строки в моем одиночестве… я со страстью читаю роман, которого не мог одолеть в Петербурге несколько месяцев тому назад. Я странствую вместе с Вильгельмом Мейстером по старинным немецким городкам, занимаюсь постановкою пьес на провинциальном театре. Миньона решительно не дает мне покою и каждую минуту является перед моими глазами. Вы скажете: жизнь выше снов, и правда выше лжи. Против этого многое можно сказать, но я скажу одно только: если я наслаждаюсь, что мне за дело, почему я наслаждаюсь, лишь бы ощущение не происходило от грязного источника. Если мои сны будут прекрасны, я готов спать пятнадцать часов кряду: если воображение мое дарит мне радостные и светлые часы, я благодарен: ему, и долго еще не погонюсь за действительней радостями. На весах нашей жизни наслаждение значит все‘.
Когда Дружинин печатал первое ‘письмо иногороднего подписчика’: (‘Современник’, 1849 г., No 1), содержащее эти строки, он, вероятно, совсем забыл, что на подобных любителей чтения какой-нибудь год тому назад дал злую карикатуру Белинский во ‘Взгляде на русскую литературу 1847 г.’. В самом деле, трудно усмотреть сколько-нибудь существенную разницу между дружининским любителем ‘чтения-наслаждения’ и ‘милым, добрым сибаритом’ Белинского, ‘человеком обеспеченным, может быть богатым’, который сейчас пообедал сладко, со вкусом (повар у него прекрасный), уселся в спокойное вольтеровское кресло с чашкой кофе перед пылающим камином, тепло и хорошо ему, чувство благосостояния делает его веселым, и вот он берет книгу, лениво переворачивает ее листы, — и брови его надвигаются на глаза, улыбка исчезает с румяных губ, он взволнован, встревожен, раздосадован. И есть от чего!— книга говорит ему, что не все на свете живут так хорошо, как он, что есть углы, где под лохмотьями дрожит от голода целое семейство… что есть на свете люди, рождением, судьбою обреченнее sa нищету… И нашему счастливцу неловко, как будто совестно своего комфорта. А все виновата скверная книга: он взял ее для своего удовольствия, а вычитал тоску и скуку. Прочь ее! Книга должна приятно развлекать,— восклицает он’… ‘Иногородний подписчик’, правда, не решается в открытую повторить это восклицание, но его оценки литературы проистекают нередко из того же общественно-психологического источника. ‘Прочь ее!’ — эти слова сплошь да рядом вырываются из его уст по адресу тех литературных произведений, которые не способны удовлетворить сибаритским требованиям читателя-барича.
В XIV ‘Письме’ (‘Современник’, 1850 г., No 5) содержится рассуждение о том, что ‘отрицательные стороны’ (‘мелочность’, как выражается Дружинин) ‘нашей беллетристики за последние пять-шесть лет’ восходят к следующим причинам: ‘первое, что сатирический элемент не способен быть преобладающим элементом в изящной словесности, а второе, что наши беллетристы истощили свои способности, гоняясь за сюжетами из современной жизни’. Совершенно очевидно, что, ставя вопрос таким образом — ‘долой преобладание сатирического элементу!’, ‘долой повести из современной жизни!’ — Дружинин весьма недвусмысленно выступал против ‘натуральной школы’ ж ее великого родоначальника, т. е. посягал на те литературные ценности, в пропаганде которых Белинский видел свою главную задачу. Весьма откровенным протестом против ‘натуральной школы’, культивировавшей интерес к Петербургу и его физиологии, звучит и следующая тирада Дружинина: ‘Сколько было одних описаний петербургской погоды, особенно дождя и снегу, вспомните только! Сколько было изображений одних и тех же улиц, высоких или низеньких домов, холостых квартир и жильцов, не имевших влияния на ход истории!.. Петербург днем, Петербург вечером, Петербург в дождь, Петербург в мороз, Петербург во время снега, смешанного с дождем, Петербург во время оттепели или гулянья по Невскому проспекту’ (письмо XXI, ‘Современник’, 1850 г., No 12).
Если преобладание сатирическою. элемента вредно, если повести ив современной жизни, в частности ‘петербургские повести’, не нужны, то чему же симпатизирует Дружинин? Исчерпывающего, развернутого ответа на этот вопрос мы не находим в фельетонах ‘иногороднего подписчика’. Но, вообще говоря, в них не редкость высказывания вроде следующих: ‘То ли дело труд человека, черпающего вдохновение из эпох, событий, характеров разных веков и народов! Такой человек трудится не один, он не роется в событиях своей жизни, бедной опытом… С ним заодно сидят за работой лучшие историки, знаменитые, давно умершие лица сообщают ему свои тайны, в старом фолианте находит он одну черту для своего романа, из какого-нибудь тома забытой всеми переписки возникает перед ним сцена, картина, начало завязки… Фламандская школа живописи, бесспорно, очень хороша, но как-то глаз человека любит с любовью останавливаться на сюжетах блестящих, ужасных, исторических… Если бы я составлял себе картинную галерею, я не хотел бы, чтобы на всех стенах моей квартиры висели изображения плодов кухни… Отчего бы нам не пуститься в историческую литературу, хотя бы для разнообразия? (Письмо XIV, ‘Современник’, 1850 г., No 5). Нельзя не признать, что в данном случае Дружинин весьма откровенно призывал читателей ‘Современника’ к отходу от живой современности, — опять-таки в явное противоречие тому, что совсем еще недавно с таким убеждением и страстью проповедывал на страницах этого журнала Белинский.
В связи с классовыми особенностями психо-идеологии Дружинина, явственно обрисовывающимися в приведенных цитатах и ссылках, стоит и его пресловутый дендизм. Автор единственной сколько-нибудь обстоятельной работы об этом писателе, С. А. Венгеров, склонен отличать ‘внешний дендизм’ Дружинина от его ‘внутреннего дендизма’. Для нас преимущественный интерес представляет этот последний. Он проявляется прежде всего в стремлении ‘возвести в идеал литературную бонтонность и безразличие’ (С. А. Венгеров) и в обусловленном ими отрицательном отношении ко всякому литературному спору, ко всякой полемике. Дружинин именно так и ставит вопрос. ‘Намерение редакции,— пишет он в XXIII письме (‘Современник’, 1851 г., No 2) о ‘С.-Петербургских Ведомостях’, — не вступать ни в какую полемику и избегать журнальных споров до крайности похвально‘. Стоя, на этой точке зрения, Дружинин радуется отсутствию литературных споров в периодике, какими бы причинами оно ни было вызвано. ‘Что было поводом к прекращению полемики, — заявляет он в первом же ‘Письме’,— мы не можем объяснить, но, не зная причины, тем не менее, радуемся результатам‘. Поскольку эти слова писались в конце 1848 г., когда журналистика была подавлена до крайних пределов и сколько-нибудь серьезная полемика была невозможна по цензурным условиям, трудно поверить, чтобы Дружинин не знал действительных причин прекращения полемики. Вернее, что он мирился с этими причинами из тех же побуждений, из которых пропел хвалу махровому обскуранту кн. Вяземскому за его выпады против журнальной полемики в книге о Фонвизине. Впрочем, всячески восставая против литературных споров, Дружинин оставлял за собою право с барской снисходительностью ‘подразнить’ иной раз своих противников.
‘Литератор, умеющий держаться вдали от мизерного ратоборства, — читаем в XXI ‘Письме’, — довольно обеспеченный для того, чтобы не зависеть от того или другого издания, довольно ленивый для того, чтобы не терять хладнокровия вследствие книжного спора, поневоле, от избытка самодовольства, чувствует желание поддразнивать людей с задорным самолюбием и завистливым настроением духа. Ему так и хочется подшутить над одним спорщиком, выслушать доводы другого и зевнуть при их окончании, объявив третьему, что он не понимает его поступков, и, затронув каждого, укрыться в свою неприступную позицию’. Дружинин любил декларировать, что эта ‘неприступная позиция’ — его объективность, беспристрастие, однако сказанного о нем, как об авторе ‘Писем иногороднего подписчика’, с избытком достаточно, чтобы увидеть, что для него нарочитые объективность и беспристрастие служили лишь маской, под которой скрывались сугубо дворянские миро- и жизневосприятия.
Даже о либерализме Дружинина можно говорить в очень относительном и условном смысле. В самом деле, совместимы ли даже с умеренным либерализмом восторги по поводу того, что Кукольник стал сотрудником ‘Современника’? ‘Мне было чрезвычайно приятно, — ликовал Дружинин в XXVI ‘Письме’, — видеть в начале ноябрьской книжки ‘Современника’ имя г. Кукольника, а в программе издания имя г. Вельтмана… — эти два имени показывают мне, что хоть для одного из наших журналов, по крайней мере, пора узкой исключительности: миновалась. Какое дело нам, подписчикам, до того, что взгляд г. Кукольника на литературу разнится с взглядами на нее того или другого журналиста?..’ Реакционный характер подобного рода высказываний неоспорим, если учесть роль Кукольника в литературе и общественном движении тех лет. После этого уже не приходится удивляться тому, что Дружинин так щедр на комплименты ‘Москвитянину’ (см., например, в IV ‘Письме’), что о ‘несбыточных утопиях нашего [времени’ он говорит не иначе, как с ехидной усмешечкой (см. в III ‘Письме’), что в революции видит ‘горькое заблуждение народов, добровольно отступающих от спокойствия с его возвышенными наслаждениями’ (в письме VI) и т. д. Справедливость требует оговорить, что направление ‘Писем иногороднего подписчика’ не следует отождествлять с направлением всего журнала. Не однажды редакция доводила об этом до сведения подписчиков. Так, в статье Панаева ‘Заметки нового поэта о русской журналистике’ в майской книжке 1851 г. весьма недвусмысленно заявлялось, что ‘смешивать Иногороднего подписчика с редакцией ‘Современника’ — совершенно несправедливо’. ‘Она,— продолжает автор ‘Заметок’,— предоставила ему полную свободу в своем журнале, как вежливый хозяин предоставляет в своем доме гостю свободу, и считала неуместным прерывать его своими примечаниями и оговорками… Конечно, если бы редакция ‘Современника’, надев на себя маску Иногороднего подписчика, вздумала бы с его бесцеремонностью и фамильярностью говорить о предметах, заслуживающих серьезного и дельного изучения, это было бы не совсем ловко, и она могла бы на себя навлечь справедливое негодование людей, уважающих науку и искусство. Но у нее, я уверен в этом, достало бы настолько такта, чтобы не позволить себе такого маскарада…’ Решительность этого отречения от солидарности с Дружининым смягчается, однако, тем, что оно сдобрено целым рядом комплиментов по адресу ‘Иногороднего подписчика’. Панаев называет его ‘милым’, ‘остроумным’, ‘обладающим обширною начитанностью’, ‘неподдельною веселостью’ и т. д. и т. п. Кроме того следует иметь в виду, что цитируемые ‘Заметки нового поэта’ писались в момент расхождения Панаева $ Дружининым. Но ведь расхождение это было временным, и Дружинин, прервавший весной 1851 г. свои ‘Письма иногороднего подписчика о русской журналистике’, возобновил их в конце 1853 г. сначала в форме ‘Писем иногороднего подписчика об английской литературе’, а затем, с начала 1854 г., в форме ‘Писем о русской журналистике’. Само собою разумеется, что при существовании серьезных принципиальных разногласий между Дружининым и редакцией ‘Современника’ ни столь интенсивное и продолжительное сотрудничество его в журнале, ни возвращение к роли присяжного фельетониста, которому была поручена столь ответственная миссия, как обзор журналов, были бы решительно невозможны. Во всяком случае, ‘Письма иногороднего подписчика’ являлись основным элементом в содержании отдела ‘Смесь’, придававшим этому отделу весьма определенную физиономию.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Здесь будет уместно подчеркнуть, что ‘Смесь’ эпохи ‘мрачного семилетия’ весьма существенным образом отличается от ‘Смеси’ 1847—1848 гг. Тогда ‘Смесь’ до некоторой степени заменяла отсутствующий общественно-политический отдел журнала и давала отклики на политические и социально-экономические злобы как русскою, гак и европейского дня, — отклики, позволявшие судить об общественной платформе журнала. Теперь ‘Смесь’ превратилась в механическое сцепление разнородных элементов: в ней, как и раньше, печатались и небольшие научные статьи, и мелкие беллетристические произведения (как оригинальные, так и переводные), но статей и заметок, обрисовывавших политическую физиономию журнала’, почти не было. Зато необычайно пышным цветом расцвел фельетон. Ведь и ‘Письма иногороднего подписчика’, и ‘Заметки нового поэта’, и ‘Провинциальные письма’ П. Анненкова (они изредка печатались в ‘Современнике’ вплоть до 1852 г.), и ‘Письма пустого человека о петербургской жизни’, печатавшиеся с перерывами с конца 1852 по март 1853 г.. и целый ряд неупоминаемых нами циклов и статей данного отдела, без сомнения, относятся к фельетонным жанрам. Когда ‘Отеч. Записки’ в августе 1854 г. упрекнули ‘Современник’, преимущественно Нового поэта и Иногороднего подписчика, за неумеренное пристрастие к фельетонам, {Вот относящиеся сюда строки ‘Отеч. Записок’: ‘Новый поэт… вместе с Иногородним подписчиком провозгласили: ‘Да здравствует фельетон и новая фельетонная критика на Руси’… ‘Современник’ превозносил фельетон, и ‘Современник’ защищал его. ‘Современник’ старался сделать всю русскую литературу одним бесконечным фельетоном… ‘Современник’ доказывал, что теперь в русской литературе фельетон утвердился и пустил прочные корни, что этот фельетон, к истинной радости фельетонистов, изгнал прежний способ говорить дело или не говорить ничего, когда не о чем было говорить, что фельетон, наконец, изгнал и серьезные обозрения литературы, и серьезные критические статьи, и серьезные рецензии’.} то Панаев яростно пытался опровергнуть это обвинение. Однако его оправдания более горячи, чем обоснованы (см. ‘Заметки нового поэта’ в No 9 ‘Современника’, 1854 г.). Заявить, как это делает он, присяжный фельетонист, составивший себе литературное имя, главным образом, фельетонами, что он ‘постоянно преследовал фельетон’, — можно было только в полемическом азарте. Правда, Панаев пытался опереться на следующее свое заявление, относящееся к 1852 г. (см. т. XXXV, ‘Заметки нового поэта’): ‘Я всегда с наслаждением читаю живой, легкий, игривый фельетон, кому бы ни принадлежал он… Жюль Жанену, Луи Денойе или ‘Иногороднему подписчику’. Я никогда не подниму руки против таких фельетонов, мне только грустно и жалко видеть, когда вся литература превращается в фельетон, добровольно отказывается от собственного высокого пршвания и назначения, когда она служит только одним пустым развлечением, одною забавою праздного любопытства’. И это заявление давало ему формальное право опровергать упреки ‘рецензентов’ ‘Отеч. Записок’, но существо дела от этого не менялось: литературная продукция Панаева в ‘Современнике’ носила ярко выраженный фельетонный характер, даже в тех случаях, когда он писал романы и повести, они под его пером немногим отличались от заправских фельетонов. Конечно, фельетон фельетону — рознь. Данный литературный жанр отнюдь не исключает возможности давать политически-заостренные отклики на современную действительность. Вспомним, что творчество Салтыкова-Щедрина развилось под знаком фельетона, и это не мешало ему приобрести значение крупнейшего революционного фактора.
Но не таковы фельетоны ‘Современника’ рассматриваемых лет. И под влиянием ярко-выраженных дворянских тенденций их авторов (это относится в особенности к Дружинину) и под влиянием цензурного террора они были лишены тех черт, которые характеризуют искусство передовых социальных групп.
Ограничившись этими общими замечаниями о фельетонах ‘Смеси’, {Детальное рассмотрение фельетонов ‘Современника’, в частности выяснение их значения и роли в развитии фельетонных жанров 40—50-х годов не входит в нашу задачу. Эта проблема по своей важности и сложности заслуживает специального исследования.} перейдем к очень беглому по-годному обзору содержания данного отдела, причем нас будет интересовать преимущественно тот материал, который, хотя бы в некоторой мере, обрисовывает общественную физиономию журнала, в частности, полемика, его с другими органами печати. О произведениях, хотя бы и напечатанных в ‘Смеси’, но по своему содержанию принадлежащих ‘Словесности’, ‘Наукам и художествам’, ‘Критике и библиографии’, в нашем обзоре будут сделаны лишь краткие упоминания.
В ‘Смеси’ 1849 г. ‘Современные Заметки’ — эта специфическая часть данного отдела — состояли из десяти ‘Писем иногороднего подписчика’ (в No 1—6 и 10— 12), двух фельетонов ‘Журналистика’, напечатанных в августе и сентябре, т. е. в те месяцы, когда ‘Иногородний подписчик’ временно прервал свое сотрудничество, трех ‘Провинциальвгых писем’ Анненкова и целого ряда перемежавшихся статей и обзоров, а именно ‘Известия иностранные’, ‘Новости хозяйственные, промышленные и проч.’, ‘Театральные новости’ и т. д. Из беллетристических произведений в ‘Смеси’ этого года печатались ‘Рафаэль’ Ламартина (No 4—5), ‘Поэзия и правда моей жизни’ Гете (No 7—10). Русская беллетристика была представлена весьма слабо. Интерес к географии и этнографии, путешествиям и приключениям удовлетворяли растянувшиеся на несколько номеров первого полугодия ‘Картины Миссисипи’ и ‘Охотничьи похождения в Северо-американских штатах’, соч. Ф. Герштеккера. Полемика отсутствовала, так как ее чуждался не только ‘Иногородний подписчик’. Автор статьи ‘Журналистика’ No 8), едва ли не Панаев, категорически заявлял, что он вполне разделяет мысли об этом предмете ‘Иногороднего подписчика’, а потому уклоняется от возражения на выпады майского номера ‘Сына Отечества’ против ‘Современника’.
В 1850 г. ‘Современные заметки’ несколько меняются, ‘Письма иногороднего подписчика’ продолжаются до конца года, {С No 7, не меняя своей общей нумерации, они печатаются под заглавием не ‘Писем иногороднего подписчика’, а просто ‘Писем о русской журналистике’.} ‘Иностранные известия’ и ‘Провинциальные письма’ Анненкова — тоже, ‘Новости хозяйственные и промышленные’ исчезают вовсе, что нельзя не признать симптоматичным, зато значительно расширяются ‘Театральные новости’, которые начинают теперь составлять особое ‘Театральное обозрение’ с рубриками ‘Александрийский театр’, ‘Михайловский театр’, ‘Итальянская опера’, ‘Московский театр’ и т. д. Затем изредка появляется особый отдельчик, находящийся в преимущественном владении Нового поэта — ‘Всего понемногу’, а со второго полугодия время от времени печатаются ‘Внутренние известия’. В противоположность с предыдущим годом, переводной беллетристики в ‘Смеси’ 1850 г. почти нет, русская же беллетристика представлена ‘Рассказами о житейских глупостях’, в которых должны были принимать участие Гончаров, Григорович, Дружинин, Лонгинов, Некрасов, Панаев, гр. Соллогуб, Станицкий, но которые печатались только в двух первых номерах ‘Современника’ (см. рассказ первый: ‘Княгиня Нелли’ в январе и рассказ второй: ‘Часы’ в феврале), и стяжавшим себе столь печальную известность ‘Сентиментальным путешествием Ивана Чернокнижникова’ (No 7—8). Заслуживают упоминания критические статьи ‘Смеси’, а именно статьи о ‘второстепенных поэтах’ — Некрасова о Тютчеве (No 1), Боткина об Огареве (No 2). Довольно часты научные заметки по вопросам естествоведения, физики, медицины и т. д.
К последним месяцам 1850 г. относится жестокая полемика ‘Современника’ с ‘Отеч. Записками’. Ее всего менее можно назвать принципиальной: в основе ее, бесспорно, лежали особого рода мотивы, связанные с началом подписки на 1851 г. А потому достаточно будет ограничиться лишь кратким ее изложением. Полемику начали ‘Отеч. Записки’, напечатавшие в No 10 ‘Письмо в редакцию’ некоего О-ча под заглавием ‘Осенние толки о русских журналах’ (ом. ‘Смесь’, ‘Журнальные заметки’, стр. 286), в котором, между прочим, был жестоко задет и ‘Современник’. С-ч обвинил его в том, что он ‘берет пример с ‘Отеч. Записок’, переводя те романы (‘Домби и сын’, ‘Ярмарка тщеславия’), которые переводят ‘Отеч. Записки’, в том, что он ‘долго тянет некоторые статьи, не оканчивая их в одном году’, например, ‘Письма об Испании’ Боткина, ‘Обзор событий от кончины царя Федора’ Соловьева, ‘Гумбольдт и его Космос’ Фролова, в том, что многие статьи в ‘Современнике’ плохи — ‘науки пишутся как повести, комедии как водевили, критика как ‘Смесь’, наконец, в том, что беллетристический отдел ‘Современника’ вовсе не так хорош, как об этом думают: повести в нем грешат водевильностью содержания. ‘Современник’ отвечал ‘Отеч. Запискам’ статьею ‘От редакции’ на 9 страницах убористой печати (‘Смесь’, No 11, стр. 98—107), в которой опровергал обвинения С-ча по пунктам. Журнал, заботящийся о том, ‘чтобы ни одно замечательное явление в области литературы не осталось неизвестным его читателям’, не имел права не дать переводов романов Диккенса и Теккерея, принадлежащих к ‘лучшим произведениям не только английской, но и вообще европейской литературы’, только потому, что и другой журнал стал их переводить. А кроме того ‘Домби и сын’ появился в ‘Современнике’ месяцем раньше, чем в ‘Отеч. Записках’. Переходя от обороны к нападению, редакция ‘Современника’ в обширном редакционном примечании приводила многочисленные факты и доказательство того, что не ‘Современник’ подражает ‘Отеч. Запискам’, а, наоборот, ‘Отеч. Записки’ подражают ‘Современнику’.
По поводу второго пункта обвинений С-ча редакция ‘Современника’ утверждала, что если печатание некоторых статей и затягивалось, то исключительно потому, )Что авторы доставляли их не сразу, а частями.
Наконец, не отвечая прямо на неблагоприятную оценку С-чем содержания ‘Современника’ (‘ведь о вкусах не спорят, притом никто не может быть судьей в собственном деле’), редакция последнего заявляла, что упрек: ‘науки’ пишутся как повести’, — она принимает за лучший комплимент’. Сущность этого упрека ‘относится ведь к изложению, а это именно то, чего всегда мы желали, стараясь помещать в отделе наук произведения ученых и литераторов, соединяющих с фактическими сведениями беллетристический талант и умение писать живо и увлекательно’. Упрек: ‘критика пишется как ‘Смесь’ — ‘Современник’ парировал списком действительно крупных литераторов и ученых, сотрудничавших в данном отделе.
Не вдаваясь в дальнейшее изложение ответа редакции ‘Современника’, отметим, что скептицизму С-ча в отношении беллетристического отдела ‘Современника’ последний противопоставлял целую сравнительную таблицу, имевшую целью доказать, насколько беллетристический отдел ‘Современника’ богаче такового же отдела ‘Отеч. Записок’. Она настолько любопытна, что ее не лишнее будет привести полностью.

В ‘Отеч. Записках’ в 1849 г. по отделу Русской словесности напечатано:

Неточка Незванова. Часть I. — 52 (Число страниц)
‘ ‘ ‘ II. — 49
‘ ‘ ‘ III. — 49
Дочь Еврея. Лажечникова — 77
Страница Истории. Буткова — 27
Дружеские советы — 64
Жак Бичовкин. Часть I — 46
‘ ‘ ‘ II. — 80
Любовная сказка. Ф. — 43
Скупой. Буткова — 18
Лето в Гельсингфорсе — 44
Холостяк. И. Тургенева. — 64
Тернистый путь. Т. Ч. — 58
Волтижерка. В. Зотова — 66
Два старичка. М. Достоевского — 51
Поездка в Ревель. Милюкова — 37
Итого — 825

В ‘Современнике’ в 1849 по отделу Русской словесности напечатано:

Жюли. А. Дружинина — 164
Три Страны Света. Некрасова и Станицкого
Часть IV — 110
‘ V — 104
‘ VI — 123
‘ VII — 101
‘ VIII — 100
Записки охотника. Тургенева — 40
Выгодное предприятие. Меньшикова — 71
Маскарадная быль. И. П-ва — 21
Похождения Накатова. Д. Григоровича.
Часть I — 82
‘ II — 74
Маленький братец. А. Д. — 30
Варинька. М. Авдеева — 82
Ошибка. Евг. Тур — 141
Пасека. Н. Станицкого — 94
Четыре времени года. Д. Григоровича — 80
Шарлота Штиглиц. А. Дружинина — 27
Итого — 1450
‘Новый поэт’, персонально задетый С-чем, также принял участие в полемике, напечатав ‘Письмо к издателям ‘Современника’, в котором выражалось ироническое удивление, ‘как мог ученый ж уважаемый мною редактор ‘Отеч. Записок’, с его литературным, тактом, поместить у себя такую статейку, которая может бросить неблагоприятную тень скорее на журнал, в котором она напечатана, нежели на журнал, на который дна нападает’.
‘Отеч. Записки’ {} отвечали ‘Современнику’ (см. No 12) двумя большими статьями, из которых первая представляет собою новое письмо С-ча редактору ‘Отеч. Записок’, а вторая — большая — была помещена в библиографии. Несколько раньше в полемику ввязалась и ‘Северная Пчела’, заявившая, что она ‘совершенно согласна с ‘Отеч. Записками’ во всем, что говорили они о ‘Современнее’ (No 261, от 18 ноября). У редакции ‘Современника’ хватило такта ответить на 34 страницы полемики ‘Отеч. Записок’ всего четырьмя страницами, на которых указывалось, что нападение на ‘Современник’ вызвано его успехом в прошлом году и, следовательно, имеет своим источником зависть, что спорить с ‘Отеч. Записками’, утверждающими в новых статьях, ‘что в ‘Современнике’ ‘все хорошее случайно, а все неслучайное плохо’, — ‘Современник’ не считает возможным, ‘предоставив решить публике, кто прав, кто виноват’, что во всяком случае он не пойдет путем ‘Отеч. Записок’ и не станет доказывать, что последние— ‘журнал плохой’, так как ‘это значило бы обнаружить неуважение к тем слишком трем тысячам подписчиков, которые постоянно получают ‘Отеч. Записки’, и, скажем более, — к самой истине’.
Данная заметка ‘Современника’ подписана не только редакцией ‘Современника’, но и всеми его сотрудниками. Это вызвано необходимостью коллективно опровергнуть Булгарина, который в No 261 ‘Северной Пчелы’ заявил, что некий М. Х-ч, ‘искусный представитель’ ‘Современника’, воспользовались отсутствием его, Булгарина, сумел втиснуть в No 203 ‘Северной Пчелы’ свою статейку — ‘Несколько слов о русских журналах’, в которой, в противоречие с мнением редактора, обвинял ‘Отеч. Записки’ и превозносил ‘Современник’. Ответ ‘Современника’ Булгарину гласил: ‘Ни редакция ‘Современника’ и ни один из ее сотрудников в сношения с ‘Северной Пчелой’ по поводу ‘Современника’ не входили и похвальных статей ‘Современнику’ в ‘Северной Пчеле’ не печатали, что и свидетельствуют — Редакция ‘Современника’ и все его сотрудники’.
Хотя С. А. Венгеров несколько перегибает палку, когда, ссылаясь на данную полемику, находит в ней ‘одни гостинодворские штуки’, в которых винит преимущественно ‘Современник’ (это совсем уже несправедливо), однако, трудно оспаривать, что подобная, совершенно лишенная принципиальных установок, явным образом рассчитанная на то, чтобы уронить конкурирующий журнал в подписные месяцы и тем почувствительнее ударить его по карману, полемика между лучшими журналами эпохи могла процветать только в глухое безвременье самого реакционного отрезка николаевского царствования, когда сколько-нибудь серьезный спор, — не говорим — на политические, но даже на литературные темы, — неизбежно натыкался на цензурные рогатки. Вопреки Венгерову, мы утверждаем, что ‘Современник’ не только не культивировал полемики такого рода, но положительно избегал ее. Ведь и в данном случае — не забудем — инициатива шла не от него, и он. являлся не нападающей, а обороняющейся стороною. Более того, оба редактора-издателя журнала отчетливо сознавали отрицательные стороны подобных полемических схваток. Так, Панаев, провозглашая в одном из своих фельетонов (‘Современник’, 1853 г., No 1, ‘Смесь’, стр. 108) тост ‘за процветание русской литературы’, восклицал: ‘Да уничтожится пустая, личная мелочная полемика, литературные переносы и сплетни, недостойные выходки напыщенного литературного самолюбия, корыстные поползновения в деле науки и искусства’. Не менее определенную позицию в данном вопросе занимал Некрасов. Достаточно сослаться на его известное стихотворение ‘Беседа журналиста с подписчиком’ (1851 г., No 8, ‘Современные заметки’, стр. 11—21), в котором в уста провинциального подписчика, по душе беседующего с журналистом, вложен воодушевленный протест против журнальной полемики, с которым, без сомнения, был целиком солидарен и сам поэт:
…….Как только летний жар
Немного поспадет и осенью суровой
Повеет над селом, над полем и дубровой, —
Меж нами, так и жди, поднимется базар.
Забыв достоинство своей журнальной чести,
Из зависти, вражды, досады, мелкой мести
Спешите вы послать врагам своим стрелу.
Враги стремительно бросают вам перчатку,
И бурей роковой к известному числу
Все разрешается… Ошибку, опечатку,
С восторгом подхватив, готовы целый том
О ней вы сочинить… А публика? Мы ждем,
Когда окончится промышленная стычка,
Критический отдел наполнившая весь
И даже, наконец, забравшаяся в ‘Смесь’,
И думаем свое: ‘Несчастная привычка,
Ошибка грустная испытанных умов,
К чему ты приведешь?..’ О, выразить нет слов.
Как сами вы себя роняете жестоко!
Как оскорбляете вы публику глубоко!…
На первый взгляд может показаться, что Панаев и Некрасов не более как повторяют в данном случае Дружинина, также, как мы видели, проявлявшего глубоко отрицательное отношение к журнальной полемике. Однако при более внимательном отношении к вопросу окажется, что Дружинин огульно отрицал полемику, ибо для него, как идеолога господствующего класса, важно было, чтобы на литературно-журнальном фронте царили тишь, гладь да божья благодать, не омрачаемые спорами и столкновениями различных мнений, за которыми неизбежно почувствовалось бы веяние классовой борьбы. А между тем ничто так не пугает ‘хозяев исторической сцены’ и их идеологов, как классовая борьба. Панаев и в особенности Некрасов восставали только против специфических форм полемики, восставали в значительной степени потому, что смотрели на полемику серьезно, видя в ее развитии одно из необходимых условий общественного прогресса. Но, увы! Сколько-нибудь серьезная полемика на общественные темы в годы цензурного террора была решительно невозможна.
Вернемся, однако, к погодному обзору содержания ‘Смеси’. В 1851 г. отдел этот отнюдь неизменился по сравнению с предыдущими годами, если не считать уже отмеченного выше факта: ‘Письма иногороднего подписчика’ прекратились на апрельском номере, т. е. на XXV письме, и с мая в ‘Современнике’ стали печататься ‘Заметки нового поэта’, который, как мы видели, не прочь был отмежеваться в некоторых отношениях от своего предшественника в деле обозрения русских журналов Тесный личный контакт, существовавший между обоими редакторами-издателями ‘Современника’, привел к тому, что Некрасов немало способствовал оживлению ‘Заметок нового поэта’, вводя в их текст свои стихи. Так, в No 8 была напечатана только что цитированная ‘Беседа журналиста с поэтом’, а в No 11 — стихотворения: ‘Родился я в губернии’, ‘В суровой бедности, невежественно дикой’ (первоначальный вариант стихотворения ‘В неведомой глуши, в деревне полудикой’) и отрывки ‘Секрета’. Впрочем, не один Некрасов способствовал оживлению ‘Заметок’: в ‘Заметках’, в той же ноябрьской книжке, впервые выступил еще анонимно столь знаменитый впоследствии Козьма Прутков, выступил в качестве автора басен: ‘Незабудки и запятки’, ‘Кондуктор и тарантул’, ‘Цапля и беговые дрожки’. Не лишнее будет указать, что в ‘Смеси’ 1851 г. продолжалось и закончилось печатание ‘Провинциальных писем’ Анненкова (восьмое ‘письмо’ было помещено в ‘Смеси’ No 1, а девятое — в ‘Смеси’ No 10), которые имели значительный успех, представляя собою ряд живо написанных очерков, не в пример более удачных, чем повести Анненкова. Некрасов в письме к Анненкоязу от 30 сентября 1850 г., всячески расхваливая седьмое письмо, утверждал, что образы этого и некоторых других писем ‘есть нечто капитальное, что останется от теперешней русской литературы, от которой, вообще говоря, останется очень мало’.
‘Смесь’ 1852 г. велась без сколько-нибудь существенных отклонений от традиций, сложившихся в предшествующие годы существования ‘Современника’. ‘Заметки о русской журналистике’ попрежнему находились в руках Панаева, которому пришлось, восполняя отсутствие в критическом отделе журнала обзора литературы за истекший год, сделать попытку облечь этот обзор в форму очень легонького фельетона, озаглавленного им ‘Литературный маскарад накануне нового (1852 г.) года’. Некрасов скрасил этот фельетон своим стихотворением ‘Что новый год, то новых дум’, изрядно, кстати сказать, пощипанным цензурой. ‘Провинциальные письма’ Анненкова перестали появляться в ‘Современнике’, зато с декабрьской книжки начали печататься ‘Письма Иногороднего подписчика об английской литературе’ и ‘Письма пустого человека в провинцию о петербургской жизни’.
На событие такой исключительной важности, как смерть Гоголя, ‘Смесь’ (см. No 3) могла откликнуться только перепечаткой информационной статьи московского корреспондента ‘С.-Петербургских Ведомостей’ (No 52). Удивляться этому, конечно, не приходится, ибо разыгравшаяся как раз в это время история с заключением на гауптвахту, а затем и ссылкой Тургенева за некролог о Гоголе давала слишком наглядное доказательство, насколько опасно и предосудительно было ‘поминать’ величайшего писателя того времени. Зато среди стихотворений, помещенных в той же мартовской книжке, мы находим стихотворение Некрасова ‘Блажен незлобивый поэт’. Оно послужило поводом к полемике с ‘Москвитянином’, хотя и обновленным благодаря переходу руководства журналом в руки ‘молодой редакции’, но сохранившим глубоко отрицательное отношение к либеральному западничеству. Поскольку Некрасов в эту пору стоял на левом фланге современниковского кружка, ему особенно часто доставалось от ‘Москвитянина’. Уже в 1851 г. Б. Алмазов, выступавший под псевдонимом Эраста Благонравова, изощрялся в пародировании его стихов. {Особо удачной признавалась его пародия на стихотворение ‘Пьяница’, помещенная в т. V ‘Москвитянина’, 1851 г., стр. 280.} На стихотворение же ‘Блажен незлобивый поэт’ ‘Москвитянин’ откликнулся такими словами: ‘Особенно неприятно читать стихотворение г. Некрасова не потому, впрочем, что стих из рук вон плох (это куда бы уж ни шло), а потому, что оно написано на известную тему и по известному поводу’ (No 8, стр. 140). Панаев ответил на эту выходку тем, что перепечатал рядом стихотворение Некрасова и посвященное Гоголю же стихотворение Берга из ‘Москвитянина’. Сопоставление этих двух стихотворений было убийственно для Берга и тем самым изобличало явно пристрастный характер отзыва ‘Москвитянина’.
Совершенно ясно, что при сколько-нибудь нормальном положении печатного слова данный эпизод должен был бы привести к серьезной и содержательной полемике. Ведь выпад московского журнала против Некрасова был вызван, надо думать, прежде всего тем, что взгляд поэта на Гоголя как на сознательного обличителя русской действительности (‘питая ненавистью грудь, уста вооружив сатирой, проходит он тернистый путь с своей карающей лирой’ и т. д.), был неприемлем для литературного кружка ‘Москвитянина’, придерживающегося славянофильских и почвенических мнений. Таким образом, предмет спора заключался б том, как же надо смотреть на Гоголя? Но трагизм положения русской журналистики тех лет, в особенности журналов либерально-западнической ориентации, как раз в том и заключался, что ни на эту, ни на подобные ей темы спорить было нельзя.
В той же статье Панаева содержится и другое тому подтверждение. Приведя нелепейшие суждения критика ‘Библиотеки для Чтения’ о Кукольнике, Пушкине и Гоголе (‘произведения Пушкина нежнее, изящнее, отчетливее, обработавшее, чем произведения Кукольника, но Кукольник умнее, основательнее Пушкина и дельнее его смотрит на вещи’, ‘Гоголь как беллетрист гораздо ниже Кукольника’), Панаев ограничивается по поводу них лишь следующим замечанием: ‘Библиотека для Чтения’ как нельзя лучше оправдала слова свои, приведенные выше, что журнальные критики роняют достоинство журналов, ибо поручаются людям, ничего не смыслящим’… — и только. Само собою разумеется, что Панаев сумел бы дать несравненно более суровую отповедь ‘Библиотеке’, если бы мог вскрыть истинный смысл ее симпатий к Кукольнику — барду ‘официальной народности’, т.е. того единственного направления, которое поощрялось Николаем I и его правительством.
‘Смесь’ январского номера 1853 г. привлекла к себе общее внимание статьей Панаева ‘Канун Нового года. Кошемар в стихах и прозе Нового поэта’, в которой были выведены, иногда в остро карикатурном виде, представители современной литературы и критики. Тургенев в письме к Панаеву и Некрасову из Спасского от 6/18 февраля не находил слов, чтобы выразить свое восхищение ею: ‘Решительно лучше всего в нем (в No 1 ‘Современника’. В. Е-М.) статья Нового поэта. Умнее и милее ее ты, Панаев, давно ничего не писал, — над ней и нахохочешься, и надумаешься вдоволь. (Что скажет Фролов о ней, — это другое дело)’. Последняя фраза свидетельствует, что в образе ‘бледного и тучного человека’, кичащегося своею мнимою ученостью и, несмотря на возвышенно показной строй своих мыслей, сумевшего найти себе невесту с миллионным приданым, Тургенев сразу узнал Фролова, с которым Панаев незадолго перед тем поссорился. {Рассказ об этой ссоре, относящейся к лету 1851 г., содержится в воспоминаниях Панаева (глава V).}
Совершенно иначе реагировал на ‘Кошемар’ Грановский. ‘Надеюсь, — писал он Коршу в январе 1853 г.,— и все здешние друзья твои надеются, что после гнусной, подлой выходки Панаева против Фролова в No 1 ‘Современника’ твои литературные отношения к этому журналу прекратятся. Наши имена не должны являться в этом журнале… Надо повернуться спиной к Панаеву или к Фролову. Выбор не труден. И чем заслужил Фролов такую выходку, поднятую в грязи московских сплетен и разукрашенную в Петербурге?.. Мои отношения к И. И. и его журналу кончены. Да и не советовал бы этому господину показываться в Москве, по крайней мере у нас!’ (‘Т. Н. Грановский и его переписка’, т. II, стр. 468). Мы жестоко ошиблись бы, если бы, учитывая беспощадно резкий тон этого письма, сочли, что после него не только сотрудничество Грановского в ‘Современнике’, но и всякое знакомство его с Панаевым стали решительно невозможны. Мягкотелый и отходчивый Грановский вскоре примирился с Панаевым и весной 1855 г., в бытность свою в Петербурге, бывал у Панаевых в качестве их доброго знакомого (см. его письмо к жене от 2 мая).
Нет надобности доказывать, что выпад Панаева против Фролова, является беспримерным нарушением литературных приличий, наглядно свидетельствуя о крайней моральной деморализации даже лучших представителей литературного круга в данный исторический момент. Характерно, что несколькими месяцами позднее самому Панаеву пришлось сделаться объектом не менее резкого, не менее малосовместимого с литературными приличиями нападения. Мы имеем в виду стихотворный пасквиль Щербины, названный автором ‘Фельетон в стихах — Физиология нового поэта’. Этот пасквиль изображал Панаева как во ‘дворянстве мещанина’, изучавшего светские салоны из барских передних и с помощью друга швейцара, печатно трубящего о своем знакомстве с ‘князем Сержем’, который в действительности ‘не пускал в свою квартиру пошлых франтов никогда’, гордящегося тем, что он одевается у Шармера и каждое утро меняет ‘голландские рубашки’, сделавшего, в результате, свой журнал ‘литературным органом портных‘ и т. д. и т. п. Панаев для посрамления своего противника употребил тот прием, к которому прибег когда-то Булгарин, напечатавший в ‘Сыне Отечества’ одну ив пушкинских эпиграмм на себя (а именно: эпиграмму ‘Не то беда, что ты поляк’ — см. ‘Сын Отечества’, 1830 г., No 17). В 10-й книжке ‘Современника’ в своем фельетоне ‘Несколько слов о влиянии осени на журналистику и литературу’ он поместил ‘Физиологию нового поэта’ полностью, причем давал понять читателю, что стихотворение Щербины вызвано ущемленным литературным самолюбием. ‘Если я буду продолжать, — иронически замечал Панаев, — не безусловно восхищаться всеми романистами, повествователями, драматургами, фельетонистами и поэтами,— тогда горе мне! Жизнь моя будет отравляема медленным ядом, который будут подносить мне в форме пилюль, называемых памфлетами, сатирами, эпиграммами… Какая ужасная перспектива!.. Нет, решено! Стану хвалить без застенчивости всех сочинителей… Мало этого! буду льстить им!’. Хотя Панаев и усиливался в данном случае выдержать тон человека, который выше того, чтобы обижаться на такие-де выпады, как выпад Щербины, однако, он возвращается к ‘Физиологии Нового поэта’ и в следующей книжке журнала (No 11). Здесь в очередном своем фельетоне он старается доказать, что обвинения, выставленные против него его противником, могут быть обращены против неге самого: ‘Кто знает! может быть, вы, мой очаровательный певец, с которым я не имею чести быть знакомим, вы, называющий меня органом портных, выдающий меня перед целым миром за пошлого франта,— может быть, вы и сами принадлежите к числу… также франтов и являетесь бичом франтовства только в стихах?’. Далее следовал ряд весьма прозрачных намеков на франтовскую внешность Щербины. Совершенно ясно, что самая возможность подобной пикировки между редактором журнала и его недавним сотрудником служит наглядным доказательством того, как снизился уровень журналистики в начале 50-х годов.
Далее, говоря о ‘Смеси’ 1853 г., следует указать, что в ней наблюдается повышенный интерес к западноевропейской литературе. Через несколько номеров проходят статьи Ломени о Бомарше и ‘Письма Иногороднего подписчика об английской литературе’, печатаются рассказы Диккенса, Теккерея, Готорна, Биче-Стоу, Сувестра и др. В No 3 немало места уделено переводам из ‘диккенсова журнала ‘Household Words», причем переводились статьи весьма разнообразного содержания: и повести, и рассказы, и физиологические очерки, и исторические анекдоты. Война с Турцией, начавшаяся с осени 1853 г., не нашла себе сколько-нибудь яркого отражения на страницах ‘Современника’. Это объясняется прежде всего тем, что, за отсутствием политического отделами этот, и другие отделы журнала лишены были права откликаться на военно-политические злобы дня. В результате создалось такое положение вещей, при котором даже ультра-патриотические настроения, рожденные происходившими событиями, не могли высказываться печатно. {Мы имеем здесь в виду журнальную периодику, ибо газеты — в первую очередь орган военного министерства ‘Русский Инвалид’, а вслед за ним ‘Северная Пчела’ и ‘СПБ. Ведомости’ — имели право на помещение реляций и официальных известий с театра войны.} Учитывая ненормальность, более того, нелепость подобного положения вещей, издатели ‘Современника’ возбудили в марте 1854 г. перед министром народного просвещения ходатайство о разрешении ‘присоединить к существующим в ‘Современнике’ отделам — отдел известий военных и политических’. Хотя ходатайство это было подкреплено рядом соображений сугубо-патриотического характера, однако, оно удовлетворения не получило. {Текст этого ходатайства впервые опубликован нами в статье ‘Цензурная практика в годы Крымской войны’. (‘Голос Минувшего’, 1917 г., No 11-12). } Тем не менее, очевидно, в силу какого-то неофициального соглашения цензура пропустила в No 3 журнала статью ‘Современные заметки’, выдержанную в барабанно-патриотическом тоне. Вот ее начало, за которым следовали цитаты из стихотворения Пушкина ‘Клеветникам России’ и два новонаписанных стихотворения — Жемчужникова ‘К русским. 9 февраля 1854 г.’ и неизвестного автора ‘Вот, в воинственном азарте’:
‘Кто может остаться безмолвным при совершающихся событиях? Сердце каждого русского горячо откликнулось на воззвание царя, и все мы готовы принести на святой алтарь отечества нашу жизнь, наше достояние’ наше слово. Как передать те патриотические чувства, которые одушевляют всех, в сию минуту? Эти ежедневные пожертвования, присылаемые со всех концов России, эти люди, оставляющие добровольно удобства и спокойствие жизни и вступающие в ряды воинов, в ряды защитников отечества и веры православной, наконец, этот энтузиазм, которым глубоко проникнуто все без исключения пишущее сословие в России, вполне понимающее значение своего долга, эти стихи, более или менее искусные, но все одинаково исполненные любовию к царю и отечеству, — все это представляет явление великое и многозначительное. Мы не были свидетелями незабвенного 1812 г., мы не имели счастия видеть, как вся громадная Русь, как один человек, поднялась тогда на защиту отечества, но мы знаем, что тот же самый дух одушевляет нас в сию минуту, какой некогда одушевлял отцов наших, и что дети готовы принести все в жертву святой Руси, как некогда вое приносили ей в жертву отцы их…’
Не забудем, что эта статья являлась непосредственным откликом на предвозвещавший войну с англо-французами ультиматум Англии и Франции России об очищении дунайских княжеств (15 февраля).
Немало подболтано патриотизма и в ‘Смеси’ майского номера ‘Современника’. Здесь мы находим и цитаты из стародавних патриотических од Петрова (в статье ‘Литературная старина’), и перечень геройских подвигов русских офицеров и солдат (в ‘Заметках нового поэта’), и полемику против толков иностранных журналов о панике в Петербурге, якобы вызванной приближением англо-французского флота (в статье ‘Петербургские новости’). Можно было бы сделать еще две-три ссылки на отзвуки военных событий на страницах ‘Современника’. Думается, что в этом нет надобности. Приведенных данных с избытком достаточно для вывода, что, во-первых, реакция ‘Современника’ на военно-политические события отнюдь не соответствовала их значению, в чем, впрочем, виноваты были цензурные уело вия, а не руководство журнала, и, во-вторых, в своих, сравнительно очень немногочисленных, откликах на эти события журнал неизменно стоял на позициях казенного патриотизма. Вот почему мнение о пораженческих настроениях, якобы распространенных среди участников кружка ‘Современника’, не представляется нам убедительным. {Это, конечно, не значит, что ни один из сотрудников журнала, не желал поражения царской России. Так, из воспоминаний Шелгунова известно, что историк Пекарский не скрывал своего удовольствия: при известиях о неудачах русских войск. По всей вероятности, на пораженческой точке зрения стоял и Чернышевский. Не даром впоследствии в одном из первоначальных вариантов своего романа ‘Пролог’ он писал: ‘Все наши реформы, как произведенные, так и предстоящие,— мишура, о которой не стоит говорить. Если бы союзники взяли Кронштадт… нет, Кронштадт мало… если бы союзники взяли Кронштадт и Петербург… нет, — и этого мало… если бы они взяли Кронштадт, Петербург и Москву, — ну, тогда, пожалуй, у нас были бы произведены реформы, о которых стоило бы поговорить’ (Чернышевский. Сборник статей, документов и воспоминаний. Изд. Об-ва политкаторжан, 1928 г., стр. 71). Ее забудем, однако, что Чернышевский приобщился к сотрудничеству в ‘Современнике’ лишь в 1854 г., а Пекарский и того позже.}
Тем не менее, вызванное войной и смутным предчувствием перемен, которые она может с собой принести, общественное оживление не могло не сказаться на ‘Смеси’ 1854 г. Об этом, между прочим, свидетельствует более серьезный тон полемики на страницах ‘Заметок нового поэта’. Ведь именно в 1854 г. Новый поэт опровергал упреки ‘Отеч. Записок’ в, чрезмерной приверженности ‘Современника’ к фельетонным жанрам и выступил с возражениями ‘С.-Петербургским Ведомостям’, когда они, уподобясь ‘Северной Пчеле’, обрушились на натуральную школу (No 12).
Говоря о ‘Смеси’ 1854 г., нельзя не упомянуть ее нового отдела — ‘Литературный ералаш’, придавшего ей особый интерес и особую остроту. Об этом отделе нами будет сказано ниже в общем обзоре художественной продукции ‘Современника’ рассматриваемой эпохи.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Первый отдел ‘Современника’ (‘Словесность’) в годы ‘мрачного семилетия’, хотя и значительно снизился по сравнению с 1847 г., однако, продолжал оставаться лучшим отделом журнала. Снижение его сказалось в следующих отношениях: 1) наиболее выдающиеся представители художественной литературы 40-х годов — Тургенев, Гончаров, Герцен, являвшиеся основными сотрудниками ‘Современника’ в первый год издания его, или прекратили свое сотрудничество, или ослабили его интенсивность, 2) их сменили художники, по большей части второстепенные, а иногда и третьестепенные, которые не могли даже относительно равняться с ними, 3) идеологическая направленность данного отдела, в соответствии с условиями момента, значительно изменилась: натуральная школа уже не играла в ‘Современнике’ прежней роли, зато широкое развитие получил авантюрный, а иногда и светский роман, в большинстве случаев чуждый тех прогрессивных тенденций, которые проводили такие произведения, как ‘Кто виноват’, ‘Записки д-ра Крупова’, ‘Сорока-Воровка’ Герцена, ‘Бурмистр’, ‘Контора’, ‘Каратаев’ Тургенева, ‘Антон Горемыка’ Григоровича и т. д.
Наша задача — беглым образом содержания ‘Современника’ подтвердить вышесказанное.
Первая книжка журнала за 1849 г. открывалась ‘Романом в двух частях’ Дружинина — ‘Жюли’. О нем и о подобных ему произведениях Дружинина С. А. Венгеров впоследствии говорил: ‘Всё это произведения не только совершенно ничтожные, но и в значительной степени пошлые, проникнутые аристократничаньем, чуждые каких бы то ни было высших стремлений’. Даже не вполне соглашаясь с этой чересчур строгой оценкой, все же приходится признать, что роман Дружинина едва ли мог какой-нибудь год тому назад быть напечатанным в ‘Современнике’. Очаровательная Юлинька (Жюли), восемнадцатилетняя светская дамочка, много страдает из-за дурного характера своего мужа Ланицкого, который к тому же проигрывает в карты все их достояние, но, в конце концов, вмешательство благодетельных друзей и добрых родителей приводит к тому, что утерянное богатство и счастье возвращаются чете Ланицких,— Юлиньку, поселившуюся было в бедной квартирке на Малом проспекте Васильевского острова, во время сна водворяют в ее прежнюю, роскошно убранную спальню.
По сравнению с ‘Жюли’ ‘Три страны света’, печатанье которых продолжалось и в 1849 г. (см. No 1—5), более соответствовали прежнему направлению ‘Современника’, однако, этот роман, писавшийся наспех двумя мало гармонировавшими друг с другом соавторами, едва ли мог служить особым украшением журнала. Впрочем, успех его среди не слишком прихотливых читателей эпохи цензурного террора был весьма значительный, о чем свидетельствует два отдельные издания его — в 1849 и в 1851 гг.
Начатую Дружининым линию ‘светских повестей’ в ‘Современнике’ 1849 г. продолжали очень слабенькая ‘Маскарадная быль’ (No 6) H п. Панаева (двоюродного брата редактора ‘Современника’, впоследствии взявшего в свои руки заведование конторой журнала) и ‘Ошибка’ (No 10) Евгении Тур, на полутораста страницах повествовавшая о том, как молодой аристократ Славин долго был влюблен в бедную девушку Ольгу, но в конце концов почувствовал, что счастливым с ней быть не может, и женился на княжне Горсткиной, Светская жизнь заинтересовала и автора ‘Антона Горемыки’, напечатавшего в No 7—8 ‘Современника’ ‘Похождения Накатова или недолгое богатство’. Правда, в этом произведении образ Накатова, с его стремлением к аристократизму и светскости, дан в заостренно сатирическом, даже карикатурном плане, но это не помешало Григоровичу уделить исключительное внимание изображению жизни и нравов светского общества. Налет ‘светскости’ лежит и на ‘Вариньке’ — малооригинальной повести молодого романиста Авдеева (No 9). Однако редакция ‘Современника’, как это видно из писем Некрасова к Авдееву (от 30 мая 1849 г. и 11 января 1850 г.), с большой охотой печатала Авдеева, ибо, ‘несмотря на подражательность’, видела в ‘авторе талант, а еще более и такт’ (слова Некрасова). Впрочем, вскоре выяснилось, что Авдеев не в состоянии оправдать возлагавшихся на него надежд, и тот же ‘Современник’ в 1854 г. сурово осудил его устами Н. Г. Чернышевского. Но в 1849—50 гг., повторяем, дело обстояло иначе, и на фоте литературного безвременья Авдеев мог казаться крупной величиной.
Характерно, что в беллетристике ‘Современника’ 1849 г. почти отсутствует изображение крестьянской жизни. В трех рассказах Тургенева цикла ‘Записок охотника’, помещенных в этом году в журнале (No 2) — ‘Гамлет Щигровского уезда’, ‘Чертопханов и Недопюскин’, ‘Лес и степь’ — данная тема, в противоположность прежним рассказам Тургенева того же цикла, почти не затрагивается. Григорович хотя и вернулся однажды к изображению крестьянской жизни (см. его рассказ ‘Четыре времени года’ в No 12), но придал ему совершенно иной характер, чем в ‘Антоне Гоюмыке’ и ‘Бобыле’. Антон гибнет, лишившись лошади, Демьян же из ‘Четырех времен года’, желая устроить счастье своего сына, продает корову, и эта жертва всецело себя оправдывает. Местами ‘Четыре времени года’ напоминают идиллию. В своей заключительной части/ рассказ, говоря без всякого преувеличения, представляет собою как бы вариацию на слова Державина:
Запасшися крестьянин хлебом,
Ест добры щи и пиво пьет…
Переводная беллетристика в 1849 г., в связи с общей политической ситуацией, хотя и не исчезает со страниц ‘Современника’, но явным образом отходит на третий план. В самом деле, разве могли захватить читателя такие произведения, как ‘Признания’ Ламартина (см. No 3, 4, 6), ‘Искатель приключений’ Жюля Сандо (No 8), ‘Цыган’ Джемса (No 9, 10, 11, 12)? Правда, несколько спасало положение обилие переводных вещей в ‘Смеси’, о чем было говорено выше.
Довольно тусклое впечатление оставляет отдел ‘Словесности’ и в следующем 1850 г. Первый номер журнала открывают произведения Авдеева (‘Записки Тамарина’) и Евг. Тур (‘Племянница’). В ‘Записках Тамарина’, второй части трилогии, Авдеев, как и в первой ее части (‘Вариньке’), продолжал, следуя Лермонтову’ разработку печоринского типа. Главный герой ‘Племянницы’, великосветский лев кн. Чельский, по справедливому указанию Тургенева (см. его статью в No 1 ‘Современника’, 1852 г.), — ‘это столичный Тамарин’, бедная дворяночка Маша в некоторых отношениях напоминала Вариньку. Тамарин отвергает чистую и глубокую любовь простодушной Вариньки и этим делает ее несчастной, кн. Чельский в конце концов женится на Маше и тем делает ее сугубо несчастной. Впрочем, о развязке отношений Маши и Чельского читатели ‘Современника’ не могли узнать из текста журнала, в котором напечатана только первая часть ‘Племянницы’ (см. No 1 и 4). Однако и первой части вполне достаточно, чтобы судить о чисто дворянских установках автора романа. В нашем распоряжении нет сведений о том, почему собственно только начало ‘Племянницы’ было напечатано в ‘Современнике’, а весь роман вышел в следующем году отдельным изданием. Во всяком случае, сотрудничество Евг. Тур в журнале Некрасова и Панаева в исходе 1850 г. оборвалось: поместив в No 11 небольшую повесть ‘Долг’, писательница уже ничего в ‘Современнике’ не печатала. Тем не менее, в 1852 г. Тургенев, как только что было упомянуто, посвятил ‘Племяннице’ целую статью (1852 г., No 1), не слишком восторженную, но в общем боже или менее сочувственную. Зато уничтожающий приговор по адресу Евг. Тур был произнесен двумя годами позднее Н. Г. Чернышевским (‘Современник’, 1854 г., No 5).
‘Записки Тамарина’ и ‘Племянница’ — во всяком случае наиболее выдающиеся из помещенных в ‘Современнике’ в 1850 г. беллетристических произведений. И оба рассказа H. Станицкого—Панаевой (‘Необдуманный шаг’ в No 2 и ‘Кающаяся женщина’ в No 12), и растянутая повесть Кронеберга ‘Скрипки’ (No 4 и 6), и комедии Жемчужяикова и Дружинина (‘Странная ночь’ в No 2, ‘Не всякому слуху верь’ в $6 11)—малозначительны во всех отношениях. То же самое приходится сказать о целом ряде других очень небольших рассказов и повестей, которые мы не переименовываем за недостатком времени и места. При таких условиях даже тургеневские рассказы ‘Певцы’ и ‘Свидание’ цикла ‘Записок охотника’ (в No 11), даже остроумная юмореска Некрасова ‘Новоизобретенная привилегированная краска Дирлинга и Ко‘ (в No 2) не могли изменить не слишком благоприятного впечатления от беллетристического отдела ‘Современника’ 1850 г.
Что касается иностранной беллетристики, печатавшейся в этом году в ‘Современнике’, то среди нее первое место занимает роман Теккерея ‘Ярмарка тщеславия’ (‘Базар житейской суеты’), кроме того продолжались и закончились ‘Признания Ламартина’, и был напечатан роман ‘Денежный брак’ в переводе Кронеберга.
В 1851 г. редакция прилагает значительные усилия к тому, чтобы поднять беллетристический отдел, причем проявляет некоторую беспринципность, вербуя сотрудников даже во враждебном лагере. Яркий пример этого — помещение в No 11 ‘были’ Н. В. Кукольника ‘Третий понедельник’. Едва ли эта ‘быль’ могла поднять интерес к журналу, и не потому только, что в ней рассказывалось о том, как еврейский банкир Самсон собственноручно зарезал своего сына Самуила за то, что последний вознамерился жениться на христианке, {С нашей точки зрения этот рассказ является махрово юдофобским, однако эта его сторона едва ли могла особенно привлекать внимание читателя того времени, который руководствовался в своем отношении к евреям скорее традицией, чем сознательно юдофобскими настроениями.} но и потому, что Кукольник не в состоянии был отрешиться в ней от обветшалых приемов старой литературной школы. Характерно, что в ‘Современнике’ 1851 же года был помещен один из литературных дебютов такого типичного представителя светской литературы, как В. А. Вонлярлярский, а именно ‘Воспоминание о Захаре Ивановиче’ — рассказ, с которого, кстати оказать, начинается известность его автора. Нет надобности распространяться, что Вонлярлярский, так же как и Кукольник, был случайным гостем в ‘Современнике’ и в скором времени перекочевал в ‘Отеч. Записки’ и ‘Библиотеку для Чтения’. Зато в лице А. Ф. Писемского, поместившего в трех последних номерах журнала (No 10—12) шесть глав своей большой повести ‘Богатый жених’, ‘Современник’ приобрел сотрудника, работавшего в нем в течение нескольких лет, и притом такого, литературная манера которого более или менее соответствовала традициям этого журнала. Из прежних сотрудников ‘Современника’ Григорович напечатал в нем два малозначительных рассказа — ‘Светлое Христово воскресение’ в No 1 и ‘Мать и дочь’ в No 11, Авдеев — последнюю часть трилогии о Татарине (‘Иванов’ — в No 9), Некрасов же и Станицкий снова принялись за сочинение коллективного романа ‘Мертвое озеро’, печатавшегося из книжки в книжку и представлявшего в литературном и общественном отношениях несравненно меньший интерес, чем первый их опыт в этом направлении. Враждебным органам печати — ‘Москвитянину’ (1851 г., M 5, 6, 9 и 10) и ‘Библиотеке для Чтения’ (1852 г., т. 112) — легко было обосновать свои беспощадно суровые оценки данного произведения.
Отдел иностранной беллетристики в ‘Современнике’ 1851 г. в течение целого года был украшаем шедевром Диккенса — романом ‘Давид Копперфильд’. Кроме того в No 4, 5, 6 появилась повесть Жорж Занд ‘Итальянские артисты’, а в No 10 — драма Шекспира ‘Сон в Иванову ночь’ в переводе H. М. Сатина. В двух последних книжках 1851 г. началось печатание ‘Энеиды’ Виргилия в переводе Шершеневича.
В 1852 г. в ‘Современнике’ из номера в номер (No 1—9) печатался роман И. И. Панаева ‘Львы в провинции’. Его литературные достоинства были весьма и весьма невелики. Сам автор должен был дать ему не слишком лестную характеристику. В начале следующего года в своем фельетоне ‘Канун нового 1853 года. — Кошемар в стихах и прозе’ он произносит по адресу романа следующий приговор: ‘Во-первых, он очень растянут, во-вторых, в нем недостает юмора, в-третьих, в изложении его много рутинного, в-четвертых, героиня безлична, в-пятых, второстепенные лица не действуют, а повторяют одно и то же в продолжение трех частей’. Однако впоследствии, вернувшись к своему незадачливому детищу, подвергнувшемуся единодушному порицанию критики различных журналов, Панаев счел необходимым сослаться в свое оправдание на цель романа, определяемую им следующие образом (см. 1854 г., No 10, ‘Заметки нового поэта’): ‘Автор этого романа имел, между прочим, целью выставить пустоту и ничтожность людей, отдавшихся безусловно одной внешней стороне жизни, запутавшихся в мелочной и жалкой среде, утрачивающих в ней свое человеческое достоинство, убивающих мысль и чувство, превращающихся в великолепных кукол, в блестящих автоматов, не помышляющих ни о чем, кроме своих английских лошадей, своих грумов, своих экипажей и прочего. Ученые Журналы, {Под этой иронической кличкой имеются ввиду ‘Отеч. Записки’.} не благоволящие к автору этого романа, прикинулись не видящими цели автора… стали уверять, будто бы автор преклоняется перед одной внешней стороною жизни’ и т. д.
Не отрицая благих намерений автора, все же приходится признать, что ‘Львы в провинции’ — одно из наиболее слабых произведений, появившихся в ‘Современнике’ 1852 г. Особенно рельефно выступают его недостатки при сопоставлении с печатавшимися в одних номерах с ним ‘Богатым женихом’ Писемского (No 1—4), тем более с ‘Тремя встречами’ Тургенева (No 2), а особенно с ‘Историей моего детства’ Л. Н. Толстого (No 9). Нет надобности распространяться, что приобщение Толстого, выступившего на литературную арену в качестве автора первоклассного произведения, к числу сотрудников журнала было крупнейшей удачей для ‘Современника’, и понятна та радость, которая чувствуется в адресованных Толстому письмах Некрасова (особенно в письме от 5 сентября 1852 г.). Однако, каковы бы ни были художественные достоинства ‘Истории моего детства’, {стати сказать, это заглавие, заменившее первоначальное ‘Детство’, было придумано Некрасовым, что вызвало неудовольствие автора.} нельзя не признать, что эта повесть, как одно из самых совершенных произведений чисто дворянской литературы, должна была способствовать укреплению гегемонии этой последней в ‘Современнике’. Воду на колеса дворянской мельницы лили и такие произведения, как повесть нового сотрудника Н. М., т. е. только что вернувшегося из ссылки и лишенного возможности подписываться своей фамилией П. А. Кулиша — ‘История Ульяны Терентьевны’ (No 8). В ней автор пытается нарисовать обаятельный образ образованной, самоотверженной дворянки-помещицы, сыгравшей благотворную роль в интеллектуальном и моральном развитии лица, от имени которого ведется изложение, — едва ли не самого автора. Повидимому, повестям Кулиша, т. е. ‘Истории Ульяны Терентьевны’ и ‘Якову Яковлевичу’ (No 10) в редакции ‘Современника’ придавали известное значение: в противном случае едва ли Некрасов стал бы запрашивать о них Тургенева (в письме от 21 октября 1852 г.). Однако Тургенев в ответном письме, обращенном к обоим редакторам журнала, — правда, говоря только о второй повести, — утверждал, что хотя ‘в авторе есть талант, но небольшой и ненадежный’. Тем не меже, он оценивал повесть как ‘недюжинную’, добавляя, впрочем, что от автора ‘до Толстого (Л. Н.), как от земли до неба’. Кроме Толстого и Кулиша, в 1852 г. в ‘Современнике’ начали печататься А. А. Потехин — ‘Забавы и удовольствия в городке’ (‘очерки в физиологическом плане’), М. И. Михайлов — повесть ‘Кружевница’ (No 5). Последняя, как помнит читатель, вызвала цензурную атаку на ‘Современник’, официально мотивировавшую ‘безнравственностью’ повести, но в действительности, думается, обусловленную ее несомненной, хотя и не слишком ярко выраженной, демократической тенденцией.
Переводная беллетристика в ‘Современнике’ 1852 г. не слишком обильна: продолжение перевода ‘Энеиды’ и ‘Очерки лондонских нравов’ Диккенса, роман Готорна ‘Дом о семи шпилях’, ‘Английские Снобсы’ Теккерея (см. No 11—12) — вот, собственно говоря, и все.
Некоторое оживление на беллетристическом фронте журнала, наблюдаемое в 1852 г., оказалось непрочным. По крайней мере, в 1853 г. беллетристический отдел ‘Современника’ снова несколько снизился. От этого снижения его не могли спасти ни огромный, в течение полугода тянувшийся роман Григоровича ‘Рыбаки’, ни комедия Писемского ‘Раздел’, в сатирических тонах изображавшая помещичью семейку, съехавшуюся делить имущество скончавшегося родственника, ни один из ‘Кавказских рассказов’ Толстого — ‘Набег’. Не могли спасти потому, что ‘Рыбаки’ — роман в художественном отношении весьма посредственный, произведения же Писемского и Толстого слишком невелики по объему, чтобы сколько-нибудь существенным образом сказаться на общей физиономии данного отдела.
При таких условиях редакции ничего не оставалось, как налечь на переводы. И, действительно, начиная с апрельской книжки, в ‘Современнике’ начинает печататься длиннейший ‘Мой роман или разнообразие английской жизни’ Бульвера, в No 6 появляются комедия Плавта ‘Стих’ в переводе Шестакова и начало длиннейшего, тянувшегося до конца года произведения Дизраэли ‘Литературный характер или история гения, заимствованная из его чувств и признаний’, в последних трех номерах журнала печатается роман Жорж Занд ‘Замок Мон-Ревеш’, сравнительно много беллетристических переводов было помещено в этом году и в ‘Смеси’.
Преобладание переводного материала в ‘Современнике’ 1853 г. было отмечено ‘Отеч. Запусками’ (No 8, ‘Журналистика’). ‘Новый поэт’ в своих очередных ‘Заметках’ (No 9) счел необходимым заявить на это, что ‘при настоящих средствах русской литературы’ обеспечить журнал большим количеством ‘хороших оригинальных повестей’ — дело невозможное. Гнаться же за плохими повестями только потому, что они оригинальные,— не стоит. ‘Я, право, лучше желаю быть в обществе гг. Диккенса, Теккерея, Сильсфильда, Готорна, г-жи Бичер-Стоу и пр., чем зевать и скучать с гг. Ивановым, Петровым, Васильевым, Григорьевым и проч.’. {Это заявление Панаева, в котором нельзя не видеть отголоска крайнего оскудения на ниве задавленной цензурой русской литературы, противоречило тому, что неоднократно декларировалось в прежние годы в объявлениях о подписке на ‘Современник’.}
Нельзя не отметить также, что редакция журнала в рассматриваемом году пыталась затушевать бедность беллетристического отдела, печатая в довольно значительном количестве стихи. Вообще в отношении ‘Современника’ к стихам с начала 50-х годов назревает перелом. В 1847—1849 гг., как помнит читатель, стихи появлялись в ‘Современнике’ очень редко, что было вызвано отсутствием хороших стихов и неоднократно декларированным нежеланием редакции печатать стихи плохие или посредственные.
Но уже в 1850 г. ‘Современник’ печатает целую комедию в стихах из великосветской жизни А. М. Жемчужникова ‘Странная ночь’ (No 2), шесть стихотворений Н. Щербины, представляющие собою ‘Дополнение к греческим стихотворениям’ (No 4), ‘Эпилог к греческим стихотворениям’ и ‘Счастье’ того же автора (No 9), наконец, два стихотворения Некрасова ‘Буря’ и ‘Ты всегда хороша несравненно’ (No 9). В 1851 г. в ‘Современнике’ снова печатаются стихи Щербины (No 1 и 3), Некрасова ‘Пускай мечтатели осмеяны давно’ (No 1) и ‘Мы с тобою капризные люди’ (No 11), а также по одному стихотворению Полонского, Жемчужникова, Гербеля, М. Ч. (No 1 и 11). Единственным стихотворением этого года, овеянным демократическим настроением, является перевод стихотворения Беранже ‘Нищая’ (No 10). В 1852 г. журнал печатает снова целую комедию в стихах А. М. Жемчужникова ‘Сумасшедший’ (No 11), по одному оригинальному стихотворению Майкова, Фета, Некрасова (No 3) и по стихотворному переводу Полонского (No 1) и Гербеля (No 9).
Из этих чисто дворянских и по форме, и по идеологии произведений резко выделяется стихотворный отклик Некрасова на смерть Гоголя — ‘Блажен незлобивый поэт’, развивающий совсем не дворянский взгляд на смысл и значение гоголевского творчества. Впрочем, справедливость требует подчеркнуть, что’ вообще говоря, стихотворная продукция Некрасова в начале 50-х годов характеризуется преобладанием любовно-лирических мотивов, и благодаря этому его стихи в ‘Современнике’ не могли составить сколько-нибудь заметного противовеса стихам таких поэтов, как Щербина, Майков, Фет, Полонский и др.
В 1853 г., в своем стремлении расширением стихотворного отдела замаскировать бедность беллетристического редакция пыталась даже провести обособление этого отдела. Однако эта попытка не удалась, очевидно, до недостатку материала. Тем не менее, кажется, первый раз за все время существования ‘Современника’ его январский номер открывался не прозой, а стихами — ‘Из Байрона’ Л. (т. е. Дружинина), ‘Пляской’ Н. Гербеля и ‘Стариками’ Некрасова. В заключительной части отдела ‘Словесность’ этого же номера также были напечатаны стихи Некрасова (‘Ах, были счастливые годы!’), Майкова (‘Размен’) и Михайлова (‘Оглядка на прошлое’ и ‘Радость и горе’ — из Гейне). В No 3 было напечатано по одному стихотворению Л. (‘Данте в Венеции’), Майкова (‘Полно притворяться’) и Некрасова (‘Душа мрачна, мечты мои унылы’…), в No 6 — стихотворение Полонского (‘Весна’), в No 11 — целых шесть стихотворений четырех авторов — Майкова, Полонского, Гербеля и А. О — го.
В 1854 г. ‘Современник’, без преувеличения говоря, был прямо-таки затоплен стихами. Так, в первых двух номерах было напечатано двадцать стихотворений шести авторов — Лермонтова, Майкова, Фета, Некрасова, Жемчужникова и Л., причем львиная доля — целых 13 стихотворений — принадлежит Фету. Некрасов напечатал один из своих ‘Литературных манифестов’ — стихотворение ‘Муза’. Вчитываясь в него, нельзя не притти к убеждению, что Некрасов еще не определил окончательно своего поэтического пути. Его Муза, столь не похожая на Музу Пушкина (Некрасов совершенно сознательно противопоставляет образ своей Музы — ‘печальной спутницы печальных бедняков’ — образу прекрасной и сладкогласной Музы Пушкина (см. стихотворение Пушкина ‘В младенчестве моем’), то, вдохновляясь местью, зовет поэта ‘с неправдой людской… начать упорный бой’, то, отдаваясь настроениям христианского всепрощения, шепчет ему: ‘прощай врагам своим’. Переводя это заявление с языка поэтических образов на язык социологии, мы должны констатировать, что Некрасов колебался, итти ли ему путем протестующего демократа, или путем готового к примирению буржуазно-дворянского либерала. Раз для Некрасова, стоявшего на левом фланге редакционного кружка ‘Современника’, этот вопрос еще не был решен, то большинство сотрудников журнала уже решило его и решило, конечно, не в пользу первого пути. В результате, в ‘Современнике’ рассматриваемого периода демократическая струя почти исчезает, и журнал этот становится органом буржуазно-дворянского, в большей мере дворянского, чем буржуазного, либерализма.
В No 2 ‘Современника’ 1854 г. в особом заявлении от редакции, напечатанном на первой странице, до сведения читателей доводилось, что в следующей книжке журнала будет помещено слишком девяносто стихотворений Федора Ивановича Тютчева, принадлежащего ‘несомненно к замечательнейшим русским поэтам’, причем из этих стихотворений ‘более половины появляется первый раз в печати‘. И действительно, No 3 ‘Современника’ был украшен 92 стихотворениями Тютчева, напечатанными с особыми титульным листом, пагинацией и оглавлением: ‘для того, чтобы желающие могли переплести стихотворения Ф. Тютчева в отдельную книгу и отвести им в своей библиотеке то место, рядом с замечательными русскими поэтами, на которое он имеет неоспоримое право по своему достоинству, признанному за ним еще Пушкиным’. Если великолепные, но истинно дворянские стихи Тютчева заключали отдел ‘Словесности’ в мартовской книжке ‘Современника’, то открывало его крикливо-патриотическое стихотворение другого ультра-дворянского поэта, князя П. Вяземского ‘Современные заметки’, вдохновленное политическими событиями, в частности приблизившимся вмешательством в Восточную войну Франции и Англии. В No 4: ‘Современника’, наряду со стихотворениями Майкова, Фета, Гербеля, было напечатано шесть стихотворений А, Толстого, в том числе сделавшиеся впоследствии хрестоматийными — ‘Колокольчики мои, цветики степные’ и ‘Ты знаешь край, где все обильем дышит’. В No 5 появилось еще 19 стихотворений Тютчева, ‘служащих дополнением к напечатанным в No 3 ‘Современника’, открывался же этот номер патриотическим стихотворением М. Ю. Лермонтова ‘Опять народные витии’, которое, с точки зрения редакции и читателей, являлось тем более уместным, что военные действия против англо-французов уже начались. В последующих книжках журнала было напечатано несколько стихотворений Майкова, Фета и Некрасова. Последний, кстати сказать, откликнулся на появление союзного флота вблизи Кронштадта стихотворением ‘Великих зрелищ мировых судеб’, где в условно-патриотическом духе говорил об ‘исконных кровавых врагах’, которые,—
Соединясь, идут против России…
Хвастливо предрекая нашу гибель.
В No 10, укрепляя традицию печатать стихи выдающихся поэтов целыми циклами, ‘Современник’ поместил 15 стихотворений Боратынского с препроводительным письмом Тургенева, в котором этот последний разъяснял, что данные стихотворения Боратынского ‘не находятся ни в собрании его сочинений, изданном в 1835 г. в Москве, ни в сборнике ‘Сумерки’ 1842 г., большая часть из них была напечатана в изданиях, не имевших обширного круга читателей, и поэтому мало известна публике. Некоторые, как то: ‘На смерть Лермонтова’ и другие появляются в первый раз’.
Много стихов современных авторов было напечатано и в последних двух книжках ‘Современника’ 1854 г. Среди них выделяется стихотворение Некрасова ‘В деревне’ и перекликающееся с ним тематически стихотворение Никитина ‘Жена ямщика’ — первое стихотворение этого поэта в ‘Современнике’. Оба названные стихотворения ни по форме, ни по содержанию не могут быть отнесены к дворянской поэзии, но их демократическая направленность тонет в массе чисто дворянских стихотворений, помещенных в ‘Современнике’ этого года.
Дворянскую же, пусть либерально-дворянскую, окраску носит и печатавшийся в ‘Смеси’ и составивший семь тетрадей ‘Литературный ералаш’ (No 2, 3, 4, 6, 7, 10, 11). Здесь не место вдаваться в сколько-нибудь подробное рассмотрение этого любопытнейшего памятника пародического мастерства Козьмы Пруткова, тем более, что данному вопросу уделено достаточное внимание в недавней книге П. Н. Беркова ‘Козьма Прутков, директор пробирной палатки и поэт’ (1933 г., изд. Академии Наук СССР). Однако нельзя не отметить, что при всей искрометной талантливости Пруткова его творения этих лет не производят того впечатления, какое могли бы произвести, если бы идеологические устремления автора были выражены с большей определенностью. Спору нет, ‘насмешка Пруткова язвит преимущественно поэтов консервативного или официального направления, далеких от либерально-дворянского лагеря и стоявших либо на правом фланге дворянской литературы, либо в рядах консервативно-буржуазной’ (Берков). Спору нет, что, подходя с этой точки зрения к Пруткову, его нельзя не отнести к представителям либерального дворянства, но, с другой стороны, в вопросах эстетического порядка позиция Пруткова не являлась сколько-нибудь прогрессивной. Он безусловно стоял на стороне ‘чистого искусства’. Недаром стихотворное предисловие? к ‘Ералашу’, гласило:
Кто видит жизнь с одной карманной точки,
Кто туп и зол, и холоден, как лед,
Кто норовит с печатной каждой строчки,
Взимать такой иди такой доход,—
Тому горшок, в котором преет каша,
Покажется полезней ‘Ералаша’.
Но кто не скрыл под маскою притворства
Веселых глаз и честного лица,
Кто признает, что гении стихотворства
Нисходит лишь на добрые сердца, —
Тот, может быть, того и не осудит,
Что в этом ‘Ералаше’ есть и будет.
Нет надобности доказывать — достаточно хотя бы одной ссылки на ‘горшок, в котором преет каша’ (ср. у Пушкина в стихотворении ‘Чернью: ‘печной горшок тебе дороже’), — что это предисловие, независимо от того, кто — его написал, {Мы не разделяем мнения П. Н. Беркова, что наиболее вероятным автором этого предисловия был Некрасов.} водружало над ‘Ералашем’ весьма определенное эстетическое знамя, — то знамя, под которым с таксою последовательностью и в 50-е, и в 60-е годы боролся, например, Дружинин. Сказанное ни в какой степени не препятствует выводу, что данный отдел — коллективное детище бр. Жемчужниковых, А. Толстого, отчасти Панаева и Некрасова, — по своим литературно-художественным достоинствам являлся одним из украшений ‘Современника’ 1854 г.
Как ни многочисленны и ни хороши стихи в ‘Современнике’ 1854 г., они отнюдь не заслоняют его художественной прозы. Вернувшийся в исходе 1853 г. из ссылки Тургенев поместил в ‘Современнике’ повести ‘Два приятеля’ (No 1), ‘Затишье’ (No 9) и знаменитый рассказ ‘Муму’ (No 3), который Карлейль назвал самым трогательным из известных ему произведений мировой литературы. Нет надобности распространяться, какой удачей для ‘Современника’ явилось столь интенсивное сотрудничество Тургенева, общественные симпатии к которому были разогреты только что постигшими его репрессиями. Не забудем, что рассказ, ‘Муму’ был написан Тургеневым во время пребывания на гауптвахте, куда, а затем и в ссылку, он угодил за некролог Гоголю. Выше излагалась цензурная история только что названных его произведений. Если они, не исключая и такой резкой по своему общественному смыслу вещи, как рассказ ‘Муму’, все-таки прошли через цензуру, то в этом, надо думать, сказалась сравнительная, терпимость цензора Бекетова. Кроме тургеневских вещей, в ‘Современнике’ 1854 г. была напечатана повесть Толстого ‘Отрочество’ (No 10), так же как и ‘История моего детства’, прочно вошедшая в классическую литературу.
Из крупных произведений, печатавшихся в ‘Современнике’ этого года, назовем ‘Мелочи жизни’ Н. Станицкого — Панаевой и ‘Бедную девушку’ Ипполита Панаева. Оба эти произведения очень среднего литературного достоинства фиксировали, однако, внимание читателей на злободневном в те времена женском вопросе, трактуя его в духе, заставляющем вспоминать романы Жорж Занд. В ‘Мелочах жизни’ — этим заглавием своего романа автор более чем на три десятка лет предварил Салтыкова-Щедрина, назвавшего так один из своих предсмертных циклов,— рассказаны печальные истории двух бедных девушек, обучавшихся в дешевом пансионе. Одна из них, умная, энергичная, пылкая Элен составила ‘блестящую партию’, т. е. вышла замуж за красивого, но пустого светского молодого человека, она глубоко несчастна, ибо тяготится своим мужем и страдает от пустоты светской жизни, но порвать опутавших ее цепей не в силах. Другая — Наталья Григорьевна — юная, впечатлительная, добрая, абсолютно не знающая жизни, продана своими неимущими родителями в жены бездушному старому чиновнику, который тиранит бедняжку самим жестоким образом. В условиях современной жизни, в обществе косном, невежественном, организованном на строго патриархальных началах, для женщин, находившихся в положении Элен и Натальи Григорьевны, нет выхода, нет спасения,— таково мнение автора романа. Некоторые страницы этого последнего написаны горячо и с чувством, может быть, потому, что Панаева на своем горьком опыте знала, какие мучительные переживания влечет за собою неудачное супружество. Но в общем роман растянут и мало художественен. То же самое приходится сказать и про роман Ипполита Панаева ‘Бедная девушка’, повествующий о мытарствах принужденной жить у чужих людей в гувернантках Софьи Николаевны, опять-таки глубокой и страстной натуры. Правда, Софья Николаевна выходит замуж за молодого помещика Пашина, однако, едва ли она будет с ним счастлива, ибо он ‘заражен болезнью века’, т. е. принадлежит к числу людей, не находящих себе места в жизни, ‘беспочвенников’, ‘лишних людей’, — как их называли впоследствии. Роман в том виде, в каком он печатался в ‘Современнике’, производит впечатление незаконченного, оборванного на середине. Мы допускаем, что это произошло благодаря вмешательству цензуры, которая не могла не быть строгой к роману после того, как вопрос о ‘предосудительности’ его был поднят самим министром народного просвещения (см. выше, стр. 269).
Говоря о беллетристике ‘Современника’ 1854 г., следует упомянуть также вызвавший цензурные трения рассказ Писемского ‘Фанфарон’. Рассказ этот представлял известный интерес в общественном отношении благодаря яркому образу главного действующего лица — разорившего себя и свою семью помещика-фанфарона.
Из новых сотрудников ‘Современника’, начавших печататься в этом журнале в 1854 г., назовем писательницу Ольгу Н. (т. е. Софью Энгельгардт), перу которой принадлежала повесть ‘Не так живи, как хочется, а так, как бог велит’.
Переводная беллетристика в ‘Современнике’ в 1854 г. была представлена продолжением и окончанием ‘Моего романа’ Бульвера, ‘Холодным домом’ Диккенса, ‘Балом у мистрисс Перкинс’, ‘Поездкой в Париж’, ‘Жизнью и приключениями майора Гагагана’ Теккерея и рассказами Дугласа Джеральда ‘Характеры’. Вообще говоря, оживление, несомненно сказавшееся на содержании ‘Современника’ 1854 г., почувствовалось и на количестве и качестве переводов иностранных авторов. Любопытно, что война с Англией не послужила препятствием к широкому, издавна практиковавшемуся ‘Современником’ использованию для переводов преимущественно английской художественной прозы.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Хотя, таким образом, беллетристический отдел: ‘Современника’ в 1848—1854 гг. и значительно снизился, однако, далеко не в такой мере, как критический и научный отделы.
В первом номере 1849 г., вместо глубоких и вдохновенных годовых обозрений русской литературы (‘Взгляд на русскую литературу … года’), к которым приучил читателей ‘Отеч. Записок’, а затем и ‘Современника’ Белинский, находим сравнительно небольшую и довольно вялую статью П. В. Анненкова ‘Заметки о русской литературе прошлого года’. Автор ее чрезвычайно суживает поле своего зрения, во-первых, тем, что говорит не о литературе вообще, а о ‘журнальной беллетристике’, и, во-вторых, тем, что рассматривает беллетристику только двух журналов — ‘Отеч. Записок’ и ‘Современника’. В отношении беллетристики ‘Отеч. Записок’ он выдерживает тон умеренного порицания: ему не нравится тот ‘фантастически сентиментальный род повествований’, который создан присяжными сотрудниками этого журнала — Достоевским и Бутковым. Анализ последних произведений этих авторов дает ему повод разразиться следующей тирадой:
‘…Появление реализма в нашей литературе произвело сильное недоразумение, которое уже пора объяснить. Некоторая часть наших писателей поняла реализм в таком ограниченном смысле, какой не заключала ни одна статья, писанная по этому предмету в петербургских журналах’.
‘…Мы заметили, например, что добрая часть повестей в этом духе, открывается описанием найма квартиры — этого трудного условия петербургской жизни — и потом переходит к перечету жильцов, начиная с дворника. Сырой дождик и мокрый снег, опись всего имущества героя и, наконец, изложение его неудач, происходящих столько же от внешних обстоятельств, сколько и от великого нравственного его ничтожества, — вот почти все пружины, которые находятся в распоряжении писателя… Ясно, что при таких условиях уже не может быть и помина о зорком осмотре событий, об изучении разнородных явлений нашей общественности, о психологическом развитии характера… …То ли думали замечательные люди, писавшие у нас о реализме?..’
Хотя здесь, как видит читатель, термин ‘натуральная школа’ вовсе не употребляется, однако ясно, как 2X2 = 4, что речь идет именно о ней, причем даваемая ей оценка резко расходится с тем взглядом на нее, который с таким пылом отстаивал Белинский. В последней фразе приведенного отрывка, без сомнения, имеется в виду этот последний. О нем же говорится в конце статьи, как о писателе, ‘всю жизнь’ проповедывавшем ‘сочетание поэзии и мысли’, это ‘необходимое условие изящной литературы’, но неимоверно преувеличившем значение некоторых литературных ‘образцов’ (опять-таки камень в огород ‘натуральной школы’,.
О беллетристах ‘Современника’ ‘Заметки о русской литературе’ говорят в умеренно-хвалебном тоне, выдвигая на первый план Гончарова и Дружинина. Касаясь произведений Тургенева, Григоровича и Герцена, автор ‘Заметок’ старательно затушевывает их общественный смысл.
В своих суждениях о ‘Записках охотника’ он особенно подчеркивает ‘уважение автора ко всем своим лицам’ (sic!) и безоговорочно признает ‘Хоря и Калиныча’ ‘первым’ не только ‘по появлению’, но и ‘по достоинству рассказом данного цикла’. В результате такие рассказы Тургенева, как ‘Бурмистр’, ‘Контора’, ‘Каратаев’, с их ярко выраженной антикрепостнической и обличительной тенденцией, остаются вне поля зрения читателей. И это, разумеется, делается не случайно. О ‘Бобыле’ Григоровича в ‘Заметках’ только и сказано, что в нем автор ‘воспроизвел физиономию доброй помещицы’. О том, что эта ‘добрая помещица’ отказала в приюте больному старику-крестьянину и тем обрекла его на гибель, — ни слова. ‘Сороку-воровку’ Герцена (ни это имя, ни псевдоним Герцена — Искандер — автором статьи, конечно, не упоминаются) ‘Заметки’ расхвалили за то, что в ней ‘осторожно обойдено все резкое и угловатое, на чем непременно споткнулся бы писатель менее опытный’. ‘С каким уважением, — восклицает Анненков,— к эстетическому чувству читателя рассказано происшествие, которое под другим пером легко могло бы оскорбить его!’ Итак, рисовать ужасы крепостного права, по мнению новоявленного критика ‘Современника’ — значит оскорблять эстетическое чувство читателя.
Нет надобности распространяться о том, что подобная точка зрения по самому существу своему является дворянски-реакционной. Да и вообще вся рассматриваемая статья, несмотря на то, что она написана в выражениях обдуманных и спокойных, без сомнения, внушена настроениями, навеянными эпохой белого террора. Допустимо даже предположение, что она преследовала специфическую цель — показать бутурлинскому комитету, III Отделению и цензуре, что их отношение к ‘натуральной школе’ теперь разделяется и ‘Современником’, отрекшимся от своих прежних заблуждений. Во всяком, случае, редакция этого последнего не могла не сознавать, что статьи подобного рода в органе, столь тесно связанном с именем Белинского, не слишком уместны. А статей о современной литературе в другом роде по тем временам печатать было нельзя. Естественно, при таких условиях, что редакция предпочитала вовсе обходиться без критических высказываний по общим вопросам литературной современности. Этим и объясняется, что в ‘Современнике’ 1849 г. (и не в одном этом журнале) критико-библиографический отдел начинает в значительной степени заполняться статьями и рецензиями о старых русских писателях, например о смирдинских изданиях ‘Сочинений кн. И. М. Долгорукова’ (No 8), ‘Сочинений Капниста’ (No 10), ‘Сочинений Нахимова, Милонова и Судовщикова’ (No и), наконец, ‘Сочинений А. Измайлова’ (No 12), но так как и таких статей в распоряжении редакции было немного, то основным материалом рассматриваемого отдела становятся статьи о нелитературных сочинениях, причем статьи о сочинениях иностранных авторов, а то и пересказы и даже переводы их с 1849 г. выделяются в особый отдел — ‘Иностранная литература’ (этот отдел значится в оглавлении журнала как четвертый — IV).
Главнейшие статьи отдела критики и библиографии о нелитературных сочинениях в 1849 г. — это статья Кавелина о книге Михайлова ‘История образования и развития системы русского гражданского судопроизводства до уложения 1649 года’ (No 2), анонимная статья о ‘Руководстве отчетливо и выгодно заниматься сельским хозяйством’ И. А. Жукова (No 3), статья о сочинении Филарета ‘История русской церкви’ (No 4, 5), о ‘Путешествии во внутреннюю Африку’ Е. Ковалевского (No 4), о сочинении П. Небольсина ‘Покорение Сибири’ (No 6), статья Н. Ф. (вероятно, Фролова) о сочинении Неверовского ‘Краткий исторический взгляд на северный и средний Дагестан’ (No 9).
В отделе ‘Иностранной литературы’ в 1849 г. напечатаны длиннейшее, растянувшееся почти на год изложение сочинения Прескота ‘Завоевание Перу’ и статьи о новом святочном рассказе Диккенса ‘Духовидец’ (No 3), о переписке Вальполя с графиней Оссори, изданной В. Смитом (No 4), о ‘Драме Скриба и критике Густава Планша’ (No б), о ‘Дневнике генерала Гордона’ (No 6), об ‘Американской экспедиции в пустыни новой Мексики’ (No 8), о ‘Жизни Карла Ламба’ (No 9), о ‘Путешествии к источникам реки Сан-Франциско’ Сент-Илера, о ‘Путешествии в южную Африку’ Адольфа Дельгорга (No 11 и 12).
В начале 1850 г. редакция сделала попытку вернуться к широким ‘Обозрениям литературы’, правда, существенно видоизменив тот тип этих ‘Обозрений’, который был выработан Белинским. В ‘статье первой’ ‘Обозрения русской литературы за 1849 г.’ (см. No 1) материал был распределен по девяти рубрикам, а именно: I. Историческая русская литература за 1849 г. И. Обозрение замечательнейших губернских Ведомостей. III. Несколько слов о журналах официальных. IV. Статьи о писателях русских и иностранных. V. Труды по части русской философии. VI. Естественные науки. VII. Астрономическая литература. VIII. Путешествия. IX. Перечень беллетристических произведений 1849 г.
Хотя в рассматриваемой статье 56 страниц убористой печати, но широчайший захват материала неизбежно должен был привести — и на самом деле привел — к тому, что в ней преобладает номенклатура, а отнюдь не углубленный анализ упоминаемых произведений. Заканчивается статья уже голым перечнем беллетристических произведений, возглавляемых романом Дружинина ‘Жюли’ (sic!), причем этот перечень заключает следующее заявление: ‘О всех исчисленных здесь произведениях и некоторых других мы дадим отчет в следующей книжке’. Однако данное обещание, несмотря на категоричность его тона, осталось невыполненным. В ‘следующей книге’, т. е. в No 2 журнала, хотя и имеется ‘статья вторая’ ‘обозрения русской литературы’, однако, в ней всего 14 страниц, и она заключает лишь ‘Дополнение к обзору провинциальных газет’. Что заставило редакцию нарушить свое обещание, — трудность ли найти автора, способного справиться с темой, прямое ли вмешательство цензуры, — об этом, за отсутствием соответствующих данных, можно только гадать. Впрочем, второе предположение представляется более вероятным. Как бы то ни было, ‘Современник’ в 1850 г. остался без ‘Обозрения’ русской беллетристики. Это еще не такая большая беда. Гораздо печальнее продолжавшееся снижение критического отдела.
Из больших статей о русской художественной литературе в него в этом году вошли: неподписанная статья ‘Одиссея и журнальные толки о ней’ (No з и 4), статья В. Гаевского о смирдинском издании ‘Сочинений Кострова’ (Же) и продолжение начатой еще в прошлом году статьи А. Галахова об Измайлове (No 10 и 11).
Появление в печати ‘Одиссеи’ в переводе Жуковского статья ‘Современника’ рассматривает как ‘самое замечательное литературное явление 1849 г.’, породившее целую журнальную литературу. Разбор некоторых журнальных высказываний дает автору повод отмежеваться от реакционного взгляда на значение ‘подвига’ Жуковского, — взгляда, высказанного в свое время Гоголем, а теперь подхваченного Шевыревым, — и солидаризироваться с мнением ‘Отеч. Записок’, утверждавших, вопреки Гоголю и Шевыреву, что ‘Одиссея’ ‘менее всякого другого влияния будет иметь нравственное влияние’ и что Жуковский как переводчик Гомера не сумел преодолеть своего тяготения к романтизму, а потому перевод его местами значительно уклоняется от подлинника. Однако эти мнения высказываются в статье ‘Современника’ в выражениях завуалированных, отнюдь не способных сколько-нибудь подорвать авторитет Жуковского в глазах читателей. Больше половины статьи занято исследованием специального вопроса о стихе ‘Одиссеи’.
Во всяком случае, данная статья, равно как и статья о ‘греческих стихотворениях’ Н. Щербины (No 6), не уводила критический отдел ‘Современника’ так далеко от современности, как другие статьи этого отдела. Редакция, надо думать, сознавала слабые стороны ‘Критики’. Этим и объясняется, что на страницах ‘Смеси’ она поместила несколько статей, непосредственно относящихся к современной литературе. Это — статьи о ‘Русских второстепенных поэтах’, а именно: о Тютчеве — Некрасова (No 1), об Огареве — Боткина (М 2), о Фете (неподписанная, в No 3), о Веневитинове (М 7). Некоторые из них замечательны и вошли в историю русской критики. Такова статья Некрасова о Тютчеве, первая статья, заговорившая об этом поэте как об одном из даровитейших представителей русской поэзии.
Из нелитературных, статей критического отдела заслуживают внимания статьи об ‘Архиве историко-юридических сведений, относящихся до России’, изданных Калачевым (No 2), П. Ильенкова — о ‘Рассуждении о весе пая висмута’ Вилуева и о ‘Рассуждении об определении атома веса некоторых простых тел’ Генриха Струве (No 2), Грановского — о книге Медовикова ‘Латинские императоры в Константинополе’ (No 5), анонимная статья о сочинении Леонтьева ‘Поклонение Зевсу в древней Греции’ (No 6), Л. Егунова ‘Об обзоре действий департамента сельского хозяйства в течение пяти лет, с 1844 по 1849 год’ (No 7), анонимная — о книге П. Павлова ‘Об историческом значении царствования Бориса Годунова’ (No 7), П. Б. — ‘Ответ на новый вопрос о Несторе, летописце русском, по поводу статьи Казанского во ‘Временнике’ Общества Истории и Древностей Российских’ (No 9), В. А. М — ина (т. е. В. А. Милютина) — об исследовании В. Шульгина ‘О состоянии женщин в России до Петра Великого’ (No 12). Перечисленные статьи не равноценны по своему научному достоинству: есть среди них и безусловно солидные, и более или менее легковесные. Характерная же особенность большинства, это — разработка тем, мало актуальных с точки зрения современности. Исключение составляет статья Егунова об ‘Обзоре действий департамента сельского хозяйства’, но и в ней напрасно мы стали бы искать откликов на злободневнейший вопрос недавнего прошлого — вопрос о влиянии крепостного труда на состояние сельского хозяйства. Констатировав, вслед за ‘Обзором’, что ‘наше земледелие находится в неудовлетворительном состоянии’, Егунов старательно избегает в ряду причин, обусловивших это явление, даже намекнуть на крепостное право.
В отделе ‘Иностранная литература’ ‘Современник’ в рассматриваемом году напечатал ряд очень содержательных статей. Сюда прежде всего надо отнести дружининскую ‘Галерею замечательнейших романов старых и новых, с биографическими сведениями об их авторах’, из которой в 1850 г. появились статьи о ‘Клариссе Гарлов’ Ричардсона (No 1), о ‘Векфильдском священнике’ Гольдсмита (No 2), об ‘Истории маленького Жана де Оентре’ гр. де-Трессана (No 3), о ‘Лесе или Сен-Клерском аббатстве’ Анны Радклифф (No 4, 5), о ‘Дженни Эйр’ Коррер Беля (No 6), ‘Об одном из тринадцати’ Бальзака (No 9 и 10). Если присоединить к этим статьям, — лучшим, несмотря на свою компилятивность, из того, что писалось в эти годы Дружининым,— некоторые статьи по иностранной литературе, попавшие во второй отдел, т. е. в отдел ‘Наук и художеств’, например, шесть статей Пл. И. Редкина о Байроне (No 1, 3—7), неподписанную статью о Катулле (No 8), статью Б. Ордынского о Феофрасте (No 9), три статьи того же Дружинина ‘О современной критике во Франции’ (No 10—12), то итог получится весьма внушительный.
Нельзя не отметить в заключение, что с 1850 г. библиография была выделена в ‘Современнике’ в особый отдел. Однако увеличения в числе отделов от этого не произошло благодаря тому, что ‘Моды’ перестали составлять особый отдел, а вошли в ‘Смесь’, т. е. в последний, VI отдел журнала.
В 1851 г. редакция ‘Современника’ еще раз попыталась дать широкое ‘Обозрение русской литературы’. Оно состояло ив вступления, обзора русской исторической литературы в 1851 г. и обзора беллетристики, напечатанного в февральском номере. Его анонимный автор начинает с того, что, подобно Дружинину, с радостью констатирует отсутствие ‘жаркой борьбы’ на литературно-журнальном фронте. В объяснение этого он ‘с удовольствием’ указывает на ‘упадок, если не на совершенное уничтожение литературных школ’, выну задавших беллетристику ‘коснеть в односторонности’. Раз нет литературных школ, нет и журналов, отличающихся ‘единством направления’, подобно тому, как это имеет место во Франции и Англии. Ведь общество этих страшно ‘разделено на множество партий, стремящихся к торжеству своих идей’, мы же, ‘благодаря бога’, отличаемся ‘терпимостью, которая удерживает нас от образования отдельных кружков и, стало быть, от одностороннего преследования той или другой идеи’. Реакционный смысл этих заявлений настолько ясен, что не нуждается в расшифровке. Вторая часть ‘Обозрения’ (No 2), трактовавшая о беллетристике не толь(ко 1850, но и 1849 г., и тем самым с большим, правда, запозданием, выполнявшая обещание, данное в начале предыдущего года (см. выше, стр. 344), особенно много места уделяла Загоскину (роман ‘Русские в XVIII столетии’), Вельтману (‘Саломея’). Первого хвалила за хороший слог, второго умеренно порицала за чрезмерную ‘затейливость воображения’. Весьма благосклонны отзывы о Дружинине (‘Жюли’), об Евг. Тур (‘Ошибка’). Выделен (‘самое лучшее произведение, появившееся в 1849 г.’) ‘Сон Обломова’, помещенный в ‘Литературном сборнике’, изданном взамен ‘Иллюстрированного Альманаха’. Подробно в духе эстетической критики проанализированы ‘Певцы’ и ‘Свидание’ Тургенева. Несколько очень одобрительных замечаний сделано но адресу А — ва (т. е. Анненкова), автора ‘Провинциальных писем’. Последние страницы статьи посвящена ‘Тюфяку’ Писемского (‘прочли с удовольствием… автору безусловно во всем веришь и желаешь только одного,— чтобы он писал больше и больше’). Не отрицая достоинств — серьезности тона, известной эрудиции за данным ‘Обозрением’, {Мы очень бегло рассмотрели его содержание, отнюдь не останавливаясь на подробностях. Среди этих последних есть, например, не лишенная интереса попытка классификации русского читателя на мыслящего, светского и массового.} — все/ же нельзя не признать, что оно не могло равняться с обзорами Белинского и, во всяком случае, не было в состоянии поддать критический отдел журнала.
Насколько упал этот последний, даже по сравнению с 1849—1850 гг., нетрудно убедиться из следующих фактических данных. На его страницах в 1851 г., кроме только что упомянутого ‘Обозрения’, были напечатаны всего только три литературно-критических статьи: анонимная — об альманахе ‘Комета’ (No 5), Ордынского — о первом томе ‘Пропилеев’ П. Леонтьева (No 6) и C. Дудышкина об изданных Cмирдиным ‘Сочинениях Хмельницкого’ Q 9). Из них отклики на литературную современность содержатся лишь в статье о только что вышедшем в Москве альманахе ‘Комета’, в беллетристическом отделе которого были напечатаны произведения Евг. Тур, Тургенева, М. С. Щепкина, Островского, Станкевича, а в научном отделе — статьи Афанасьева, Грановского, Забелина и Соловьева. Любопытно, что в этой статье несколько беглых критических замечаний сделано по адресу ‘Москвитянина’, пытавшегося реставрировать на основе ‘старой теории художественности’ узко-эстетическую оценку литературных произведений. ‘Давно,— замечает автор статьи,— эта школьная теория выказала несостоятельность совою и уступила место критике исторической, принимающей в соображение, вместе с эстетической оценкой произведения, время’ положение и личность автора’. Цитированные строки свидетельствуют, что заветы Белинского, в известной мере, еще держались в ‘Современнике’. Тем не менее, критический отдел журнала в 1851 г. оставляет тягостное впечатление, которого не в состоянии изгладить даже очень содержательные ‘Очерки русской журналистики’ В. Милютина, помещенные, правда, в отделе ‘Наук’ (No 1—3). Отдавая должное добросовестности ж осведомленности их автора, этого пионера научного изучения истории русской журналистики, нельзя все же упускать из виду, что его статьи посвящены журналу, издававшемуся сто лет тому назад, — ‘Ежемесячным сочинениям’ Миллера.
Беден критический отдел ‘Современника’ 1851 г. и нелитературными критическими статьями. Вот их перечень: статья С. Лебедева о книге протоиерея Павского ‘Филологические наблюдения над составом русского языка’ (No 8), В. M — на (Милютина) — о сочинении К. Троцины ‘История судебных учреждений в России’ (No 10), анонимные — о рассуждении дроф. Калмыкова ‘О литературной собственности’ (No 8), о ‘Записках Головкина в плену у японцев’ (No 11) и о вышедшем на французском языке сочинении Тенгоборского ‘О производительных силах России’.
В отделе ‘Иностранной литературы’ в 1852 г. напечатана небольшая переводная статья Густава Планша о драме Жорж Занд ‘Клавдия’ (No 4)… и только.
В 1852 г. критический отдел в части, относящейся к русской художественной литературе, был представлен статьями И. С. Тургенева о романе Евг. Тур ‘Племянница’ (No 1) и о комедии Островского ‘Бедная невеста’ (No 3), а также неподписанной статьей о втором томе ‘Пропилеев’ Леонтьева (No 11). Одного этого перечня достаточно для вывода о продолжающемся падении данного отдела, ибо две небольшие статейки Тургенева, несмотря на тонкость критического анализа и изящество изложения, не могли же заменить целый отдел.
Если этот отдел не был фактически ликвидировал в рассматриваемом году, то, главным образом, благодаря довольно значительному количеству статей о нелитературных сочинениях, каковы: анонимные — ‘Русская историческая литература в 1851 г.’ (No 2), о книге ‘Публичные лекции профессоров Геймана, Соловьева, Грановского и Шевырева’ (No 3), проф. Казем-Бека — о ‘Росписи восточным рукописям и ксилографам Императорской Публичной Библиотеки’ (No 4), анонимные — о ‘Материалах для познания Российской Империи и приграничных стран Азии’ Вера и Гельмерсена (No 7), об ‘Опыте великорусского словаря’, изд. Вторым Отделением Академии Наук (No 8), об ‘Этнографической карте России’ П. Кеппена (No 9), о первом томе ‘Истории России’ О. Соловьева (No 10), А. Карцева — о книге ‘История войны России с Францией в царствование Павла I’ (No 12).
В отделе ‘Иностранной литературы’ за весь 1852 г. не помещено ни одной статьи — симптом, более чем неблагоприятный.
Очень скуден критический отдел и в 1853 г. Из статей о русской художественной литературе отметим: статьи Галахова о Карамзине (No 1 и 12), Тургенева о ‘Записках ружейного охотника’ Аксакова (No 1), статьи Гаевского о Дельвиге (No 2, 5). {Ни статья Галахова, ни статья Гаевского закончены в этом году не были, их окончание пришлось перенести и на следующий год, в чем редакция сочла себя вынужденной оправдываться перед подписчиками (1851 г., No 12.)}
Из критических статей нелитературного содержания следует назвать — статью Казем-Бека о т. I ‘Трудов членов Российской духовной миссии в Пекине’ (No 3 и 4), продолжение труда А. Карцова об ‘Истории войны России с Францией в царствование Павла I’ (No 6), неподписанную статью о ‘Трудах по части русского языка в 1852 г.’ (No 7), три статьи К. Д. Ушинского о книгах ‘Северный Урал и береговой хребет Пай-Хой’, ‘Записки Императорского Географического общества’, ‘Этнографический сборник’, ‘Путешествие по Северной Персии’ Березина (No 8, 9 и 10).
Что касается статей по иностранной литературе, то, не вынося их в особый отдел, редакция уделила им некоторое место в ‘Смеси’, где были напечатаны статьи Ломени о Бомарше (No 2 и след.), ‘Рассказы о писателях старой Англии’ (No 4 и след.), статьи о Томасе Муре (No 5 и след.).
В отделе ‘Наук’ в четырех номерах журнала (No 8—11) был помещен перевод книги Каролины Вольцоген ‘Шиллер и его переписка с друзьями’, в последнем же номере большая статья ‘Литература и театр в Англии до Шекспира’.
В 1854 г., соответственно с общим подъемом журнала, особенно ярко оказавшимся, как мы видели, на беллетристическом отделе, значительно оживляется и критический отдел. В. П. Гаевский заканчивает, наконец, свое исследование о Дельвиге (No 1 и 9), Г. Н. Геннади печатает обстоятельную работу о Макарове и его журнале ‘Московский Меркурий’ (No 10), П. В. Анненков дал ‘Современнику’ обширную статью о современной литературе ‘По поводу романов и рассказов из простонародного быта’, — в которой речь идет о последних произведениях Григоровича, Шгехина, Писемского, Кокорева, Авдеева и др. (No 2 и 3), И. С. Тургенев возвращается к творчеству Тютчева в статье ‘Несколько слов о стихотворениях Тютчева’ (No 4). В августовской книжке ‘Современника’ появилось нечто вроде ‘Обозрения русской литературы’, а именно статья ‘Труды по части русской словесности в 1853 году’. Этот факт нельзя не признать симптоматичным, так как ни в 1852, ни в 1853 г. в ‘Современнике’ подобных обзоров не печаталось.
Перечень критических и историко-литературных статей в ‘Современнике’ 1854 г. будет не полон, если мы не упомянем о появившейся в отделе ‘Наук’ первой большой работе о Гоголе — ‘Опыт биографии Николая Васильевича Гоголя’ (No 2, 3 и 4) Николая М…т. е.. все еще не имевшего права выступать под своим именем кирилло-мефодиевца П. А. Кулиша. Вслед за одной из глав ‘Опыта’ M. H. Лонгинов поместил ‘Воспоминания о Гоголе’ (No 3). Следует напомнить, что в 1852 г. ‘Современник’ смог откликнуться на смерть Гоголя только стихотворением Некрасова и перепечаткой информационной статьи московского корреспондента ‘С.-Петербургских Ведомостей’. Теперь же он посвящает Гоголю труд в 200 страниц,, который, несмотря на все свои недостатки, давал массу ценного материала и способствовал, оживлению гоголевской, т.е. обличительной, традиции в литературе.
Однако самым замечательным событием в жизни ‘Современника’ 1854 г. было появление на страницах его ‘Критики’ и ‘Библиографии’ нового сотрудника — Н. Г. Чернышевского, поместившего в этих отделах следующие статьи и рецензии: ‘Габриэль’, комедия Эмиля Ожье — No 1, роман и повести М. Авдеева — No 2, ‘Три поры жизни’, роман Евг. Тур, ‘Бедность не порок’, комедия А. Островского — No 5, ‘О земле как элементе богатства’ А. Львова — No 6, ‘Об искренности в критике’ — No 7, ‘История России,с древнейших времен’, соч. Соловьева, ‘Историческое значение царствования Алексея Михайловича’, соч. П. Медовикова, ‘О родстве языка славянского с санскритским’, составил Гильфердинг, ‘Об отношении языка славянского к языкам родственным’, исследование А. Гильфердинга, ‘Комнатная магия’, сочинение Г. Ф. Амаралтова, и ‘Первая любовь’, повесть А. К—ва — No 10, ‘Песни разных народов’, перевод Н. Берга — No 11, ‘Временник Императорского Московского Общества Истории и древностей Российских’, книги 16, 17, 18 и 19, ‘Учебник русской словесности’ А. Охотина — No 12. {Этот список, заимствованный из тома I ‘Полного Собрания сочинений’ Н. Г. Чернышевского (изд. 1906 г.), отнюдь нельзя призвать полным: в него не вошла, например, несомненно принадлежащая Чернышевскому рецензия о ‘Сочинениях’ Погорельского, не вошел и целый ряд других рецензий.}
Первый вывод, к которому приходишь даже при поверхностном знакомстве с этими статьями и рецензиями, это — что ‘Современник’ еще не имел сотрудника, который мог бы равняться по своей эрудиции с Чернышевским. Сколько-нибудь внимательному и осведомленному читателю сразу становилось ясно, что в статьях его о художественно-литературных произведениях сказывалось исключительно глубокое знание и понимание литературы, что автором рецензий о работах Соловьева и Медовикоа мог быть только историк с весьма солидным научным багажом, что отзывы о сочинениях Гильфердинга были под силу лишь настоящему филологу, что, наконец, переросшая в статью рецензия о книге Львова свидетельствовала о глубине и ясности экономических взглядов рецензента. Другим, не менее важным выводом, вытекающим из изучения продукции Чернышевского в ‘Современнике’ этого года, следует признать иную идеологическую направленность этой продукции по сравнению с тем, что печатал ‘Современник’ в период с 1848 по 1854 г. Мы не решились бы утверждать, что Чернышевский 1854 г. целиком стоял на тех позициях, которые характеризуют его в 60-е годы. Но, с другой стороны, несомненно, что во многих статьях приведенного выше списка зазвучали для ‘Современника’ рассматриваемого периода совершенно новые ноты.
Весьма знаменательным прежде всего являлось решительное развенчание чисто дворянских писателей — Авдеева и в особенности Евг. Тур. Говоря об Авдееве, Чернышевский утверждал, что произведения его ‘написаны хорошо, но в романе нет свежести, он сшит из поношенных лоскутов, а повести не приходятся по мерке нашего века, готового примириться скорее с недостатками формы, нежели с недостатком содержания, с отсутствием мысли’. В дальнейшем Чернышевский, разбирая первую половину авдеевского ‘Тамарина’, доказывал, что она представляет ‘копию’ с ‘Героя нашего времени’, да еще столь ‘буквальную’, ‘что нет возможности видеть в ней что-нибудь, кроме копии’. В ‘Окончании записок Тамарина’ Чернышевский усмотрел вариации на тему последней главы ‘Онегина’ (‘все слово в слово взято из Онегина’). Вслед за ‘Тамариным’ Чернышевский обращается к повести Авдеева ‘Ясные дни’, представляющей собою попытку изобразить идиллическое помещичье житье в крепостной усадьбе. Искусно обходя цензурные скалы и мели, критик сумел осветить в своем отзыве классовую сущность подобного рода идиллий. ‘Дело известное, — пишет он, — что не всякий кружок, не всякий образ жизни может быть идеализирован в своей истине. А г. Авдеев говорит нам: полюбуйтесь на всех выводимых мною людей всецело, во всей обстановке, полюбите их жизнь… Посмотрите же, что это за люди и какова их жизнь!.. Может быть, эти голуби в сущности вовсе не голуби, а просто-напросто осовевшие под розовыми красками коршуны и сороки, может быть, от этих сов плохо приходятся очень многим, потому что тунеядцы должны же кого-нибудь объедать…’. Нетрудно догадаться, что этими словами и последующим анализом образов Чернышевский хочет показать, что герои ‘Ясных дней’ и ‘мужиковатая бой-баба Татьяна Терентьевна, и дебело-плотная, распорядительная хозяйка Марья Степановна, и отсыревший ленивый байбак Василий Сергеевич, и ничтожный олух Иван Иванович’, ‘все эти российские Тирсисы и Хлои’,— прежде всего паразиты и эксплоататоры, устроившие себе беспечальное житье на даровых хлебах, доставляемых подневольным трудом закрепощенной крестьянской массы.
Еще более суров отзыв Чернышевского о ‘Трех порах жизни’, великосветском романе Евг. Тур: в нем ‘нет ни мысли, ни правдоподобия в характерах, ни вероятности в ходе событий, есть только страшная аффектация, натянутость и экзальтация… Над всем владычествует неизмеримая пустота содержания’.
Совершенно не удовлетворила Чернышевского и новая комедия Островского ‘Бедность — не порок’ и не удовлетворила по тем же основаниям, по которым он осудил ‘Ясные дни’: ‘нельзя впадать в приторное прикрашивание того, что не может и не должно быть прикрашиваемо’, а Островский в своей комедии именно и старается нарисовать ‘апофеоз старинного быта, каким представляется ему современный быт некоторой части купеческого общества’. В результате ряд ‘нескладиц и несообразностей’, в результате трудно найти ‘эпитет, который бы достаточно выражал всю фальшивость и слабость новой комедии’. А между тем, — заявляет Чернышевский, перекликаясь с нашим временем, — ‘в правде сила таланта, а ошибочное направление губит самый сильный талант. Ложные по основной мысли произведения бывают слабы даже и в чисто художественном отношении…’ Нет надобности распространяться, что резко отрицательная оценка ком. ‘Бедность — не порок’ била не только по автору комедии, но и по ‘молодой редакции ‘Москвитянина’, в частности по Аполлону Григорьеву, восторженное стихотворение которого об Островском, этом ‘глашатае правды новой’, Чернышевским цитировалось как курьезнейший образец литературного безвкусия и недомыслия.
Если отзыв о ‘Ясных днях’ Авдеева дает материал для выяснения того, как относится Чернышевский к классу российских земле- и рабовладельцев, если отзыв о ком. ‘Бедность — не порок’ позволяет судить об его позиции в отношении славянофилов и их союзников, стремившихся к идеализации старозаветной русской жизни, то рецензия на книгу Львова ‘О земле как элементе богатства’ проясняет отношение Чернышевского к аграрному вопросу, в частности к теории об абсолютной ренте, Критикуя представителя классической школы политической экономии Рикардо в его учении о ренте, Н. Чернышевский выдвигает понятие об абсолютной ренте. ‘Теория Рикардо, — пишет он, — совершенно основательна, но не совершенно полна. Она объясняет только причину различия в ренте различных земель, не принимая во внимание, что и самая плохая из обрабатываемых земель приносит ренту, и, не объясняя этого, она выводит ренту ниже действительной величины ее потому, что берет ренту только при достаточности, а не при недостаточности производства’. ‘Это очень похоже, — авторитетно разъясняет Плеханов, — на теорию абсолютной ренты Родбертуса и Маркса’ (т. VI, стр. 171). Чрезвычайно характерны содержащиеся в данной рецензии указания на классовый характер учения буржуазных экономистов (этого термина Чернышевский, однако, не употребляет), которые, прекрасно понимая, ‘что полезно для них самих и их однокашников’, {В слово ‘однокашник’ Чернышевский вкладывает, примерно, тот смысл, который теперь мы вкладываем в выражение — ‘представитель своего класса’.} готовы — даже ‘доказывать, что фабричному рабочему жить лучше, нежели фабриканту’. Такой же характер, — по мнению Николая Гавриловича, — носят и их рассуждения о том, что ‘рента с течением времени понижается в цене, хлеб тоже и т. д., что, наконец, в наше время землевладетель, отдавая землю внаймы, получает наемную плату не за землю, а за свои труды (которые ограничиваются трудом подписать свое имя на контракте и сосчитать принесенные деньги), и что поэтому, собственно говоря, поземельной ренты и не существует, а существует только доход с земли, как существует доход с домов (NB — дом выстроил хозяин дома, а землю… ‘а землю создал своими трудами ее владетель’. См. исследование Львова, стр. 121—131). А из этого следует, что английский лорд, живущий в Риме или в Париже, своими трудами обрабатывает свою землю, а его фермеры — просто дармоеды, которые пожинают плоды его трудов, и даже неизвестно, за что предоставляют себе право отдавать лорду только часть, а не всю целость произведений с земель, которые не приносили бы ни колоса, если бы не было по счастью лорда, живущего в Риме. Из этого следует, что завидна участь пахарей, получающих страшные доходы, и достойна сострадания участь бедного лорда, едва имеющего ныне насущный хлеб’.
Допустимо предположение, что эти слова, весьма недвусмысленно клеймящие основные устои капиталистического строя, могли появиться в печати только потому, что Чернышевскому пришла в голову счастливая мысль противопоставить интересы лордов и фермеров, т. е. тем самым указать на социальные противоречия в жизни враждебной державы — Англии.
‘Новые песни’, зазвучавшие со страниц критико-библиографического отдела ‘Современника’ 1854 г., не прошли незамеченными. ‘Отеч. Записки’, в своем всегдашнем стремлении подставить ножку ‘Современнику’, поспешили заговорить (см. No 8 и 9) не только о ‘несправедливости’, но и о противоречиях этих суждений его прежним суждениям. В качестве примера сопоставлялись знакомые нам отзывы Чернышевского о произведениях Авдеева, Евг. Тур и Островского с отзывами 1850—1853 гг., принадлежащими ‘Новому поэту’, И. Т. (т. е. Тургеневу) и др. Чернышевский. ответил журналу Краевского, в котором, кстати сказать, еще не перестал сотрудничать, большой статьей ‘Об искренности в критике’. В ней он доказывал, что настало время отрешиться от тех методов ‘умеренной критики’, которые до сих пор были в ходу и приводили в конечном результате к таким, например, оценкам. {В дальнейшем Чернышевский дает пародию на рецензию ‘Отеч. Записок’ о романе Евг. Тур ‘Три поры жизни’.} ‘Сначала рецензент как будто бы хочет сказать, что роман хуже прежних, потом прибавляет: ‘Нет, я не это хотел сказать, а я хотел сказать, что в романе нет интриги, но и это я сказал не безусловно, напротив, в романе есть хорошая интрига, а главный недостаток романа тот, что неинтересен герой, впрочем, лицо этого героя очерчено превосходно, однако, — впрочем, я не хотел сказать ‘однако’, я хотел сказать ‘притом’… нет, я не хотел сказать и ‘притом’, а хотел только заметить, что слог романа плох, хотя язык превосходен, да и это может быть исправлено, если то будет угодно самому автору’. Подобные, в сущности говоря, ничего не говорящие отзывы резко осуждаются Чернышевским. ‘Назначение критики, — по его словам, — служить выражением мнения лучшей части публики и содействовать дальнейшему распространению его в массе’. Чтобы удовлетворить этому назначению, критика должна стремиться к ‘ясности, определенности и прямоте’, в иных случаях желательна и даже необходима ‘резкость тона’, — особенно когда нужно дать отпор попыткам возродить обветшавшие литературные школы, например реторическое направление. В борьбе против отрицательных явлений литературной современности нечего считаться с авторитетами. ‘Превосходная в художественном отношении, но приторная ‘Hermann und Dorothea’ Гете заслуживает ‘более жаркого нападения’, чем ‘другая идиллическая поэма какого-нибудь посредственного писаки’, так как вред от первой гораздо больше, чем от второй. ‘Восставать против Гете было бы, конечно, не легко для нас… Но что же делать? Того требует от нас обязанность‘. Таким образом, в этой своей статье Чернышевский, присваивая критике очень серьезную общественную миссию, далеко отошел от эстетической теории искусства, как это видно хотя бы в его отзыве о ‘Германе и Доротее’. Обвинения ‘Отеч. Записок’ в том, что ‘Современник’ противоречит сам себе, что он непоследователен в своих отзывах о писателях, Чернышевский парировал, во-первых, указанием на то, что ‘с течением времени все изменяется, изменяется и положение писателей в отношении к понятиям публики и критики’, и, во-вторых, утверждением, что внутреннего и сколько-нибудь существенного противоречия в последних и прежних отзывах ‘Современника’ об Авдееве, Тур и Островском он не видит.
С этим последним утверждением критика трудно согласиться. Конечно, в том, что питали об этих авторах ‘Новый поэт’ и Тургенев, с одной стороны, а он, с другой,— больше различия, чем сходства. Иначе и быть не могло. Ведь в лице Чернышевского в ‘Современник’ вошел подлинный идеолог революционной демократии, а ‘Новый поэт’ с Тургеневым, в лучшем случае, являлись выразителями дворянского либерализма. Пусть Чернышевский в 1854 г. делал только первые шаги на пути к печатному обоснованию своего символа веры. Однако и эти первые шаги были в достаточной степени выразительны. Они уже предвещали Чернышевского 60-х годов, того Чернышевского, который умел совмещать в себе качества и мудрого теоретика, и пылкого пропагандиста, и талантливого вождя, руководившего военными действиями революционной демократии против ее классовых врагов.
Полемика Чернышевского с ‘Отеч. Записками’ имела продолжение. В ней со стороны ‘Современника’ принял участие И. И. Панаев, поместивший в No 10 обширный фельетон ‘Заметки и размышления Нового поэта’, в котором защищал критику ‘Современника’ от обвинений ‘рецензентов’ ‘Отеч. Записок’ в легковесности и пристрастии к фельетонному жанру и т. д.
Из нелитературных критических статей в ‘Современнике’ 1854 г. выделяются статьи К. Ушинского о ‘Магазине землеведения и путешествий’, географическом сборнике, издаваемом Н. Фроловым (No 5).
‘Иностранная литература’ была представлена статьями Дружинина ‘Жизнь и драматические произведения Ричарда Шеридана’ (No 1, 9 и 10).

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Переходя к рассмотрению отдела ‘Науки и художества’ за 1849—1854 гг., приходится констатировать, что и этот отдел, подобно критико-библиографическому, с конца 40-х годов начал снижаться, причем это снижение наиболее ощутительно проявилось в 1851—1852 гг. 1854 же год, характеризуемый подъемом ‘Современника’ вообще, соответственным образом оказался и на научном отделе.
1849 г. этот последний держится еще на довольно высоком уровне. В нем были помещены ‘Обзор событий русской истории от кончины царя Федора Иоанновича до вступления на престол дома Романовых’ С. Соловьева (No 1, 2, 3, 11 и 12), ‘Из путешествия во внутреннюю Африку’ В. Ковалевского (No 2), ‘О русских солдатах и других военных чинах до Петра Великого’ П. Небольсина (No 2), ‘О назначении русских университетов’ Давыдова (No 3), ‘Богатства древнего Рима и знакомство его с Грециею и Востоком’ А. И. Кронеберга (No 4), ‘Четыре месяца в обществе золотопромышленников верхней Калифорнии. Дневник путешественника Тирвейт Брукса’ (No 4), ‘Прииски золота в Калифорнии’ (No 5), ‘Растения и его жизнь. Чтения проф. Шлейдена’ (No 6), ‘О характере философии средних веков’ О. Гоготского (No 6), ‘Смерть Ярополка Изяславовича в 1086 г.’ (No 7), ‘Отрывки из физической географии’ Д. Перевощикова (No 8), ‘Материалы для истории Петра Великого’ кн. Влад. К—ва (No 8), ‘Гумбольт и его Космос’ Н. Фролова (No 9), ‘Очерк постепенного развития наших познаний об электричестве. Лекции проф. Дове’ (No 9), ‘О механических изобретениях’ (No 10).
Хотя приведенный перечень наглядно свидетельствует, что данный отдел ив 1849 г. был хорошо поставлен в ‘Современнике’, однако, при оценке его, необходимо отметить, что среди многочисленных, нередко весьма серьезных и содержательных статей его нет ни одной, которая могла бы хотя относительно равняться по своему значению со статьей Кавелина ‘Взгляд на юридический быт древней Руси’ или с политико-экономическими статьями В. Милютина.
Держится на известной высоте научный отдел и в 1850 г. благодаря таким статьям, как статьи Грановского о Нибуре (No 1 и 2), как ‘Перикл’ Куторги (No 2), как ‘История папской власти’ его же.(No 5), как ‘Критическое исследование о речи Инерида против Демосфена’ М. Стасюлевича (No 4). Представляли известный интерес для широкого читателя и компилятивные работы: ‘Панорама Иркутской губернии: История Сибири’ Петра Пежемского (No 6, 7, 8) и ‘Волшебство и натуральная магия’ Хотинского (No 1—4 и 9). Но, вообще говоря, в 1850 г. некоторое снижение научного отдела — факт, не нуждающийся в особых доказательствах.
То же самое приходится сказать об этом отделе и в 1851 г. Среди помещенных в нем статей было немало представляющих известную ценность, но захватить и увлечь читателя они не могли, хотя бы уже потому, что являлись по своим темам слишком специальными. Недаром же в упоминавшейся ‘Беседе журналиста с подписчиком’ Некрасов в уста подписчика вложил следующую характеристику отдела наук в современных журналах:
………………….’Науки’
Так пишутся у вас, что просто вон из рук.
Прислушивался я частехонько к молве
И слышал все одно: ‘быть может, и прекрасно,
Да только тяжело, снотворно и неясно!’
Притом, какие вы трактуете предметы?
‘Проказы домовых, пословицы, приметы,
О роли петуха в языческом быту,
Значенье кочерги, история ухвата’…
Нет, батюшка, таких статеек нам не надо!…
Не спорю, батюшка, полезно все в науке,
И ваша кочерга с достоинством займет
В ученом сборнике достойные страницы…
Но если дилетант-читатель предпочтет
Ученой кочерге пустые небылицы.
Ужели он неправ?…
Пусть в этом отзыве есть известные преувеличения, но, вообще говоря, он попадает не в бровь, а прямо в глаз — не только ‘Отеч. Запискам’, в которые метит Некрасов, но и ‘Современнику’.
Из статей отдела наук в ‘Современнике’ 1851 г. назовем ‘Очерки русской журналистики, преимущественно старой’ В. Милютина (No 1—3), ‘Обзор дипломатических сношений древней России с Римской империей’, его же (No 7, 8), ‘Историческое значение капитала’ И. А. (No 5), ‘Внутренняя или Букеевская киргиз-казачья орда’ А. Евреинова (No 10), ‘Состояние богатства в древнем Риме’ И. А. (No 11, 12). С большим, надо думать, интересом читались в этом году: ‘Гренада и Альгамбра’ В. Боткина (No 1), ‘Колдовство в старину’ А. Афанасьева (No 4) и ‘Обзор событий русской истории. Окончание междуцарствия’ С. Соловьева (No 9), — но и они, за исключением, быть может, последней статьи, не относятся к разряду работ, превышающих средний уровень.
В 1852 г. в отделе наук на первом месте должны быть поставлены: статья С. Соловьева ‘Обзор царствования Михаила Федоровича Романова’ (No 1, 2), Ив. Забелина ‘Хроника общественной жизни в Москве с половины XVIII столетия’ (No 3), Д. Перевощикова ‘О падающих звездах’ (No 5), ‘Новые материалы для истории Ньютоновой книги: Математические начала, в естественной философии’ (No 6), ‘Отчет о действиях Академии Наук в 1851 г.’ (No 7), Барбот де Марии ‘Успехи геологического описания России в последнее десятилетие’ (No 4), Е. Ф. Корша ‘Япония и японцы’ (No 9—12), Д. Хрущова ‘Благотворительные заведения в Лондоне’ (No 12).
Из переводных статей следует упомянуть о статьях А. Гумбольдта ‘Каксамарка и Южное море с высоты Андов’ (No 1), ‘Пустыни и степи’ (No 2), Араго ‘Историческое обозрение наблюдений над физическим светом солнца и разных звезд’, перевод Д. Перевощикова (No 3), ‘О сверкании звезд’, перевод его же (No 11).
И опять-таки, несмотря на несомненные научные достоинства многих перечисленных статей, большинство из них скорее подошло бы для специального журнала, чем для общелитературного, каковым являлся ‘Современник’.
В 1853 г. сильно сокращается число статей оригинальных и возрастает количество переводов. Из оригинальных статей следует упомянуть: статью О. Соловьева ‘Русский город в XVII в.’ (No 1), д-ра Дроздова ‘Кавказские минеральные воды’ (No 5), П. М. Шпилевского ‘Путешествие по Полесью и Белорусскому краю’ (No 6, 7, 8), П. А. ‘Обозрение выставки мануфактурных изделий (No 9—10). Из переводных — очерки Виктора Кузена ‘Высшее французское общество в XVII веке’ (No 1 и 2), сочинение принца Жуанвильского ‘История одной французской эскадры’ (No 3), сочинение Минье ‘Карл V’ (No 3, 4, 5, 6), записки Леона Фоше ‘Добывание золота в Калифорнии’ (No 4).
В отдел наук в рассматриваемом году попадает интересная, но едва ли подходящая для этого именно отдела статья Дружинина ‘Воспоминание о русском художнике Павле Андреевиче Федотове’ (No 2), а кроме того в ием же печатается ряд работ историко-литературного характера, о которых мы уже упоминали в обзоре критического отдела. Вообще говоря, историко-литературные и исторические статьи составляют такой значительный процент общего числа статей, помещенных в Отделе наук в 1854 г., что без их учета представление об этом отделе будет неполным и искаженным. {Симптоматично, что в этом именно году из оглавления ‘Современника’ исчезает обозначение отделов, хотя материал продолжает печататься в той же последовательности, в которой он печатался, пока отделы обозначались.} Так, в No 1, 2 и 3 в Отделе наук других статей, кроме статей Дружинина о Шеридане, Кулиша и Лонгинова о Гоголе, вовсе не имеется, только с апрельской книжки начинает печататься явно вызванная развивающейся восточной войной неподписанная статья ‘Сведения о современном состоянии Европейской Турции’, которая тянется через несколько номеров (No 4, 5, и 7). ВМ 6 находим опять-таки имеющую известную связь с политическими событиями статью К Ковалевского ‘Жизнь и смерть последнего владыки Черногории и последовавшие за тем события’. Что касается второй половины 1854 г., то в течение нее в Отделе наук были напечатаны: статья Сенюткина ‘Военные действия донцов против крымского хана Девлет Гирея и Пугачева в 1773 и 1774 гг.’ (No 8), А. С—ва ‘О сходстве древних узаконений Восточной и Западной России’ (No 8), А. Зернина ‘Византийские очерки. Император Василий I, Македонянин’ (No 9), С. Соловьева ‘Герард Фридрих Миллер’ (No 10) и окончание начатого в прошлом году ‘Путешествия по Полесью и Белоруссии’ Шпилевского (No 11).
В заключение несколько итогов.
Мы видели, что ‘Современник’ 1848—1853 гг. сильно упал по сравнению с ‘Современником’ первого года его существования под новой редакцией. Все отделы его без исключения потускнели и обесцветились. Демократическая струя, явственно ощущаемая в 1847 г., почти что сошла на-нет. Если в этом году основную окраску журнала давал разночинец Белинский, умевший пробуждать демократические сочувствия и в других членах кружка, то в 1848—1853 гг. заглавные роли в ‘Современнике’ играют представители дворянского либерализма, да еще либерализма, сильно качнувшегося под влиянием реакции вправо, либерализма, для которого одной из наиболее типичных фигур являлся Дружинин. Конечно, упадок ‘Современника’ в рассматриваемые годы был одним из проявлений того общего регресса в русской жизни, который характерен для эпохи мрачного семилетья. И если сравнить журнал Некрасова и Панаева с другими журналами этих лет, то окажется, что он попрежнему занимал одно из передовых мест. Тем не менее, говоря безотносительно к эпохе, различие между ‘Современником’ 1847 и начала 1848 г. и ‘Современником’ последующих лет очень велико. Однако в 1854 г. уже довольно заметно ощущается, что журнал начинает подаваться влево, причем это ‘полевение’, в основе своей объясняемое сдвигами в социальной и политической жизни страны, вызванными Восточной войной, наиболее явственно сказалось в статьях Н. Г. Чернышевского. Разночинцу Белинскому ‘Современник’ более, чем кому бы то ни было другому, был обязан и своим первоначальным успехом и своими демократическими тенденциями, разночинец Чернышевский не в меньшей мере способствовал и оживлению интереса к ‘Современнику’, и возрождению забывшихся в эпоху цензурного террора заветов Белинского, т. е. прежде всего тех же демократических тенденций. Вот почему мы имели достаточное основание в качестве подзаголовка нашей книги поставить слова: ‘От Белинского до Чернышевского’.
История ‘Современника’ при Чернышевском представляет собою проблему исключительного значения и интереса. Изучение ее должно вылиться в особое исследование.

Д. Е. Максимов

‘СОВРЕМЕННИК’ ПУШКИНА (1856—1857 ГГ.)

В истории литературы, по вполне понятным причинам, интерес к пушкинскому ‘Современнику’ возникал лишь в связи с той ролью, которую играл этот журнал в жизни и творчестве Пушкина. Однако в печатной продукции послереволюционного ‘пушкиноведения’ материал ‘Современника’ использовал еще совершенно недостаточно.
Между тем, внимательное изучение его несомненно способствовало бы прояснению многих неясных сторон социологии пушкинского творчества. Многие вопросы и темы, подымающиеся в ‘Современнике’, хотя бы и не рассмотренные в статьях самого Пушкина, являлись как бы реализованными потенциями его социального самосознания. Утвержденные его издательской подписью, они ‘персонифицировали’ те скрытые в нем или только близкие ему тенденции, которые по тем или иным обстоятельствам он не имел еще случая обнаружить в непосредственных высказываниях. Мало того, темы ‘Современника’ были темами наиболее интимного ядра представляемой Пушкиным общественной группы, а потому их влияние на Пушкина должно было быть особенно значительным.
В этой статье я не стремлюсь к разрешению каких бы то ни было проблем генезиса пушкинского творчества. Наоборот, уже полученные исследователями результаты его анализа являются для меня исходными данными. В центре моего внимания находятся ‘Современник’ сам по себе и связанная с ним социальная группа. Пушкин должен войти лишь как наиболее изученная величина, как руководитель журнала, его идейный фокус, геометрическое место точек тех общественных слоев, выразителем которых был ‘Современник’.
Расстановка и взаимодействие социальных сил в первую половину царствования Николая I представляются сравнительно со всеми другими периодами русской истории XIX в., пожалуй, наиболее стабильными и неподвижными. Обострение классовых противоречий, количественные изменения общественных давлений еще не переросли свою меру, овеществленную в железном режиме николаевской жандармерии. Правительство, начиная уже с непрекрасного конца ‘дней александровских’, идет определенно навстречу буржуазии. Первым актом, открывающим эту многообещающую дружбу, является смена фритредерской системы покровительственным тарифом 1822 г. Затем следует целый ряд мер, направленных к улучшению правового и материального положения купеческих и предпринимательских слоев общества. Но, помимо систематической политики, проводимой в этом направлении, чисто экономическая связь государственного аппарата с буржуазией все более растет и укрепляется. Буржуазия невольно играет зависимую роль. К тому же положение обязывает ее быть благодарной правительству. ‘Самое состояние общества нашего, — писалось в ‘Современнике’ 1837 г., — не совсем вознаграждает необходимые труды и пожертвования. Из заводов и фабрик благоденствуют только те, которые имеют дело с казною, как то: фабрики солдатских сукон и винокуренные заводы, за то их произведения достигли желаемого превосходства’. {Я. Караманский, Три письма о Тамбовской выставке. ‘Современник’, 1837 г., No 3.} Буржуазия, соблазняемая заботами попечительного правительства, всецело поглощенная процессом накопления и своего внутреннего развития, достигавших в данный период небывалой до тех пор в России интенсивности, временно уклоняется от политической борьбы, мирится со многими неудобствами крепостной системы. Поэтому настроение ее этого периода не выходит из границ самого легкого либерализма. Дворянство также вполне покоряется существующему порядку, покоряется тем легче, чем тяжелее ударило по его экономическому благосостоянию знаменитое падение хлебных цен.
В результате кризиса экономически пошатнувшееся дворянство, чтобы спасти себя от полного разорения, должно было прибегать к щедро расточаемому для него правительственному кредиту, который и явился самой надежной базой союза землевладельческого класса с императорским режимом. ‘Зажатому в тиски аграрного кризиса помещику, — говорит М. Н. Покровский, — было не до политики. Восставать против власти, являющейся единственным кредитором всего дворянского сословия, было бы безумием в такую минуту, когда только кредит мог спасти помещичье хозяйство от гибели. Тот же кризис заставил дорожить старыми социальными формами. Даровой крестьянский труд, как бы ни был он плох, казался единственно возможным базисом крупного сельского хозяйства… Аграрный кризис сразу делал николаевского дворянина и верноподданным, и крепостником’. {Русская история, т. IV, стр. 44.}
Декабрьское движение, в основных своих чертах выношенное предшествующим периодом истории, не имело массового характера, было движением кучки, оторванной от несочувствующих ему широких слоев помещичьей среды.
Политическая косность помещиков совершенно не исключала у многих из них настойчивых экономических исканий, а в ряде случаев — и достижений, которые резко выделялись на общем рутинерском фоне крепостного хозяйства. Та тенденция постепенного буржуазного перерождения землевладельческого дворянства, которую Ленин для более позднего времени назвал прусским типом социального развития страны, несомненно давала себя знать и в начале XIX в. В 30-х годах она имела уже огромное значение, а в своих надстроечных проявлениях сказалась на литературном развитии. Во всяком случае общество уже волновалось связанными с нею проблемами. Недаром среди дворянской интеллигенции так живо обсуждался один из наиболее острых вопросов в этой области, вопрос о возможности добрососедских взаимоотношений хлебопашества и промышленности. Кн. П. А. Вяземский в своей статье, написанной в 1834 г.. об упомянутом уже выше тарифе 1822 г. писал: ‘Противники мануфактурной системы в России более всего опирались и опираются и ныне на опасении, что она не иначе может утвердиться у нас, как во вред земледелия и сельского хозяйства. События доказывают совершенно противное’. {Вяземский, Полное собрание сочинений, т. II, стр. 201.} ‘Что касается до отечественной мануфактуры, — говорит Вяземский далее, — нет сомнения, что она еще благоприятствует землепашеству и самому потреблению хлеба. Фабричный ремесленник больше съедает хлеба, нежели хлебопашечный домосед. Скотоводство нужно равно и для земледельческой и для мануфактурной промышленности. Откуда же сия последняя почерпает по большей части свои сырые материалы, как не от улучшенного земледелия’. (Там же, стр. 202.) Начинается же эта любопытная статья буквально апофеозом промышленности: ‘Промышленность водружает свое благовещающее знамя: под сенью его разгорается светильник полезных сведений, образуется общежитие, возникает просвещение, развиваются умственные силы человека, и указывается им цель, достойная их испытаний и стремления. В сем отношении действует она и на самую нравственность общества, признавшего власть ее. Напрасны лжеумствования тех, которые порочат промышленность a направление ума человеческого к цели исключительно вещественной… Из того, что промышленность имеет всегда готовые возмездия для трудов, в пользу ее понесенных, что она не требует от ревнителей самоотвержения бескорыстного, еще не следует, чтобы она была делом одного личного расчета’. (Там же, стр. 189—190.) Выразившееся в этой цитате направление мысли являлось не только вполне легальным, но, более тою, вполне совпадало (конечно, поскольку оно не выходило из известной границы) с правительственной политикой. Последняя совмещала в себе элементы некоторого, экономического либерализма с невероятным политическим гнетом.
Первой жертвой правительственного террора пал легальнейпшй орган пушкинской группы — ‘Литературная Газета’. В следующие годы был запрещен ‘Европеец’ Киреевского, затем в 1834 г. ‘Московский Телеграф’ Полевого, вскоре закрыли ‘Телескоп’, а редактора его, Надеждина, сослали в Усть-Сысольск. Кроме того, в 1832 г. появился циркуляр о том, что все периодические издания могут быть дозволяемы лишь с высочайшего разрешения. Наконец, в 1836 г. гр. Уваров на основании знаменитой резолюции Николая, сделанной на поданном ему представлении о новом журнале: {‘Русском Сборнике’ Одоевского и Краевского.} ‘И без того много’ — временно совсем прекратил выдачу разрешений на периодические органы.
Характерно, что к моменту выхода пушкинского ‘Современника’ число журналов общего содержания было менее десятка. Высказывания их на общественные темы обычно не выходили из орбиты узко-экономической, и, конечно, уж ни одному из них, за исключением ‘Северной Пчелы’, не разрешалось касаться вопросов политических. ‘Может быть, давно у нас не было так резко заметно отсутствия журнальной деятельности и живого современного движения, как в последние два года,— писал Гоголь в ‘Современнике’ 1836 г. — Бесцветность была выражением большей части повременных изданий’.
Понятно, что на такой почве и в таких условиях не мог долго существовать ни один орган, имеющий сколько бы то ни было заметную оппозиционную окраску. Понятна также и возможность явления, столь характерного для идейного штиля 30-х годов, которое представлял собой так называемый ‘журнальный триумвират’, состоявший из ‘Северной Пчелы’ Булгарина, ‘Сына Отечества’ Греча и ‘Библиотеки для Чтения’ Сенковского. С фактом существования этих трех изданий мне придется постоянно считаться в дальнейшем, потому что именно они, а не журналы Полевого и Надеждина (которые, впрочем, и прекратились до выхода ‘Современника’), являлись наиболее твердыми точками отталкивания пушкинской группы и составляли литературный фонд всей ее деятельности.
При изучении этого явления нельзя не принять во внимание мнение Каверина, {Барон Брамбеус, Л. 1929 г.} полагающего, что традиционное представление о триумвирате неверно, так как Сенковский не только не блокировался, а настойчиво конкурировал с Булгариным. Вполне соглашаясь с этим очевидным фактом, я должен все же сказать, что литературное положение каждого из трех издателей, среди которых в фактическом союзе находилось лишь двое (Булгарин и Греч), имело много общего. Резко выраженное меркантильное отношение к литературе сказывалось не только на их писательских личностях, но окрасило и руководимые ими издания. Полемические приемы, саморекламирование, беспринципная критика, стимулируемые прежде всего мотивами торговой конкуренции,— характерны для Сенковского почти так же, как для Булгарина и Греча.
Влияние этих журналистов, сумевших сделать издаваемые ими органы необходимыми для огромных по тому времени читательских масс, особенно остро ощущалось в журналистике второй половины 30-х годов. Современники говорили о торговом нашествии на литературу. Наибольшее возмущение вызывал вначале Булгарин, предоставивший ‘Северную Пчелу’ в распоряжение Бенкендорфа и добившийся закрепления за ней монопольного права на печатание политических известий.
В противоположность ‘торговому направлению’ {Полемический термин ‘торговое направление’, разумеется, не выдерживает научной критики. Здесь этот термин употребляется (точно так же, как и другой — ‘литературная аристократия’), конечно, вполне условно, за отсутствием иных, более точных обозначении скрывающихся за ним вполне реальных явлений.} представители ‘высокой’ литературы, или, как их называли противники, ‘литературная аристократия’, т. е., главным образом, Пушкин, Вяземский, Жуковский, Одоевский, Плетнев и др., не обладали прочной журнальной базой, если не считать кратковременного существования ‘Литературной Газеты’ и более продолжительного ‘Московского Вестника’, прекратившихся в 1830 г. Эти писатели были связаны с крайне узким и малочисленным, но высоко-культурным слоем дворянства. По своему социальному составу одни из них являлись прямыми потомками старинных феодальных фамилий, другие, хотя и не принадлежали к титулованному дворянству, были тесно связаны с ним и полноправно входили во все великосветские салоны. Литература представлялась этим писателям не ремеслом, не средством прокормления, а высоким призванием, безусловно не допускающим какого бы то ни было приспособленчества. Несколько особую позицию занимал в их среде лишь Пушкин, признававший, что принципиальное отношение к литературе не противоречит естественно присущему, ей промышленному характеру, живший на литературный заработок и с вполне сознательной остротой прислушивавшийся к потребностям читательского рынка.
Как уже было сказано, группа писателей, связанных с Пушкиным, после прекращения ‘Московского Вестника’ и ‘Литературной Газеты’ не располагала собственными периодическими изданиями. Отдельным ее представителям приходилось участвовать в журналах, далеких ей по духу и направлению. Так, например, Пушкин печатался в чуждом ему, по своей слишком определенной демократической окраске и по совершенно иной культурной устремленности, ‘Телескопе’ Надеждина, еще не так давно направлявшего против него (Пушкина) свои критические статьи. Он не мог обойтись и без гостеприимства ‘Библиотеки для Чтения’, в которой участвовал чуть не за полгода до возникновения ‘Современника’. Вяземский еще во времена ‘Московского Вестника’ сотрудничал с Полевым в ‘Московском Телеграфе’, являвшимся для него, как особенно резко обнаружилось после опубликования ‘Истории русского народа’, силой социально-чуждой. Вообще буржуазная оппозиционность Полевого все делалась более и более неприемлемой для ‘литературных аристократов’. ‘Я рад, что ‘Телеграф’ запрещен…’ — передает Пушкин в своем ‘Дневнике’ слова Жуковского и от себя добавляет: ‘Телеграф’ достоин был участи своей. Мудрено с большею наглостью проповедывать якобицизм перед носом правительства…’ (Запись от 7 апреля 1834 г.)
Желание Пушкина и его друзей издавать собственный периодический орган постоянно обнаруживается в их переписке. В 1832 г. Пушкин получил даже разрешение на издание литературно-политической газеты, которая, впрочем, не состоялась. В 1835 г. возник социально близкий Пушкину и его друзьям, но имеющий независимую от них редакцию ‘Московский Наблюдатель’. Появление его было для них, конечно, большим событием. Но Пушкину этого было мало: ему хотелось иметь своей собственный журнал. В 1835 г. он снова — на этот раз неудачно — просил об издании газеты и между прочим писал Бенкендорфу: ‘Je ne voulais [tre] devenir journaliste {В другом месте он заявляет еще решительней: ‘Ce mtier (т.е. журналиста — Д. M.) nest pas le mien, et me rpugne sous bien des rapportes…’ (Черновик письма Бенкендорфу. Переписка, I III, No 921.)} que pour ne pas me reprocher davoir nglig un moyen qui me donnait 40 000 de revenu, me mettait hors dambarras’. {Черновик письма. Переписка, I III, No 917.} Это меркантильное соображение было повторено и в официальном прошении Пушкина об издании ‘Современника’, посланном 31 декабря 1835 г. в форме письма Бенкендорфу: ‘Я желал бы в следующем 1836 году издать 4 тома статей чисто литературных (как-то: повестей, стихотворений), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, наподобие английских трех-месячников Reviews. Отказавшись от участия во всех наших журналах, я лишился и своих доходов. Издание такой Review доставило бы мне вновь независимость, а вместе и способ продолжать труды, мною начатые’. Конечно, мотивы материальной заинтересованности, как наиболее понятные для правительства, явно утрировались Пушкиным в официальных обращениях, но нельзя отрицать, что они и действительно играли для него значительную роль, {Например, такой близкий к Пушкину человек, как сестра его, порицала брата за намерение издавать журнал, считая, что оно внушено ему лишь денежными соображениями (См. Павлищев, ‘Из семейной хроники’, стр. 283). Плетнев говорит в одном из писем к Гроту то же самое: ‘Пушкин его (т. е. ‘Современник’) начал просто для 25 тыс. руб., которые в нем считал верными’ (Переписка Грота с Плетневым, т. II, стр. 294). Тем не менее, когда Смирдин, узнав о затеянном издании ‘Современника’, предложил 15 тысяч отступного, Пушкин отказался от этого предложения, хотя и считал его выгодным. (См. письмо П. В. Нащокину, октябрь 1835 г.)} дополняя естественную потребность писателя в систематическом общении с аудиторией через журнал.
Разрешение на ‘Современник’ было дано Николаем 14 января 1836 г., когда подготовительные работы к изданию уже велись. Журнал стал выходить под предварительной цензурой по одному номеру в три месяца (No 1 вышел 11 апреля 1836 г.). Подписная цена была установлена в 25 руб. асс. в год и 30 руб. асс. с пересылкой. Объем каждого номера составлял приблизительно 20 печатных листов в октаву, а в 1837 г. увеличился более чем на четверть.
Многих хлопот и неприятностей в деле издания журнала стоила Пушкину неизбежная цензурная опека. Давление ее в николаевскую эпоху было универсальным. Поэтому говорить об индивидуальном отношении цензуры того времени к какому-либо определенному печатному органу можно лишь в исключительных случаях.
‘Современник’ не представлял собою такого случая. ‘Цензором нового журнала попечитель назначил Крылова — самого трусливого, а, следовательно, и самого строгого из нашей братии, — записывает Никитенко о ‘Современнике’ 20 января 1836 г. {‘Дневник’, изд. 2, т. I, стр. 271.— Через год, 30 марта 1837 г., свой отзыв о Крылове Никитенко еще более заостряет. ‘Одно имя Крылова,— пишет он, — страшно для литературы: он ничего не знает, кроме запрещения’.} — Хотели меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого. С Пушкиным слишком тяжело иметь дело’. Некоторое время спустя (14 апреля) Никитенко записывает опять: ‘Пушкина жестоко жмет цензура. Он жаловался на Крылова и просил себе другого цензора, в подмогу первому. Ему назначили [П. И.] Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пропускать в печать известия вроде того, что такой-то король скончался’. В записи от 9 октября 1836 г. Гаевский также аттестовался Никитенкой ‘трусливейшим из цензоров’.
Пушкин в своей корреспонденции настойчиво и возмущенно жалуется на цензурные притеснения ‘Современника’. ‘Тяжело, нечего сказать, — читаем в черновике его письма к Д. Давыдову.— И с одною ценсурою напляшешься, каково же зависеть от целых четырех? Не знаю.. чем провинились русские писатели, которые не только смирны и безответны, но даже… сами от себя согласны… с духом правительства. Но знаю, что [от роду] никогда не бывали [я] они притеснены, как нынче… (июль-август 1836 г.)’. Пушкин энергично отстаивал предназначаемый для печати материал, обращаясь, в крайних случаях в высшие ведомственные инстанции, но все его усилия не могли спасти ‘Современник’ от значительного цензурного урона.
Сохранились сведения о совершенном исключении цензурой из журнала нескольких статей, в том числе ультра-лойяльной статьи о Радищеве самого издателя, которая понравилась даже Уварову. Тем не менее, в ней говорилось о лице, не подлежащем упоминанию, и это было вполне достаточным предлогом для ее полного изъятия. От цензурных ран очень пострадали ‘Воспоминания об осаде Дрездена’ Д. Давыдова и особенно отрывок из рукописи Карамзина ‘О древней и новой России’. {Этот отрывок, являясь апофеозом самодержавия, одновременно заключал в себе резкую критику некоторых царей XVIII в. и Петра Великого в том числе. Оппозиционный официальному воззрению на деятельность Петра взгляд на нее Карамзина во многих отношениях был близок пушкинскому. Поэтому особенно интересно, что из ‘Записки’ Карамзина было изъято цензурой именно его рассуждение о Петре’} Вызвали затруднения и пушкинский ‘Полководец’, и одна из тургеневских ‘хроник русского в Париже’ вследствие того, что содержали в себе политические сведения, не дозволенные утвержденной программою ‘Современника’. Кроме того Пушкин получил выговор от Бенкендорфа за помещение статьи ‘Долина Ажитугай’ без разрешения военного начальства ее автора — корнета Казы-Гирея.
Программа ‘Современника’ исключала всякую политику, ограничивал содержание журнала литературой, искусством, наукой и ‘статьями о нравах’. Все же некоторые отупления от этих норм Пушкину удалось провести.
Формально и фактически единоличный редактор-издатель ‘Современника’ Пушкин привлекал к редакционной работе ряд лиц. Давно связанный с Пушкиным издательскими делами, Плетнев принимал в ней наиболее видное участие, но работали и Одоевский и Жуковский, а первое время и Гоголь. Какие-то технические функции нес, повидимому, Краевский. Таким образом, основное ядро ‘Современника’ составляли люди, спаянные между собой многолетней дружбой и литературной общностью. Исключением являлся лишь будущий издатель ‘Отеч, Записок’, в то время не имевший еще большого литературного значения, и отчасти Гоголь.
К сожалению, история литературы не располагает достаточным количеством данных для всестороннего и отчетливого выяснения отношений Пушкина с Гоголем. {По этому вопросу имеется несколько исследований. Последнее из них, наиболее полное и синтетическое, принадлежащее В. В. Гиппиусу (‘Литературное общение Гоголя с Пушкиным’, Уч. Зал. Перм. Гос. Унив., в. II), широко использовано мною в данной работе.} Если Гоголь и не принадлежал к ближайшим друзьям Пушкина и не был в числе руководителей ‘Современника’, тем не менее он принимал участие в этом журнале самое близкое и далеко не случайное. {Есть сведения, что еще в 1833 г. предполагалось издавать ‘трехэтажный’ альманах, где должны были объединиться три автора: Белкин, Гомозейко (псевдоним Одоевского) и Рудый Панек (т. е. Гоголь). (‘Из бумаг В. Ф. Одоевского’. ‘Русский Архив’, 1864 г., No 78.)} Он напечатал в ‘Современнике’ не только три свои более или менее крупные художественные произведения, но и две статьи, а также ряд мелких библиографических заметок в отделе ‘Новые книги’. Вероятно, он даже вел данный отдел во время отъезда Пушкина из Петербурга, Однако Пушкин, повидимому, не был вполне удовлетворен этой работой Гоголя, о чем свидетельствуют: замечание его в письме к Погодину от (14 апреля 1836 г.), редакционное примечание к т. III ‘Современника’ {‘Обстоятельства не позволяли издателю лично заняться печатанием первых двух номеров своего журнала, вкрались некоторые ошибки, и одна довольно важная, происшедшая от недоразумения: публике дано обещание, которое издатель ни в каком случае не может и не намерен исполнить — сказано было в примечании к статье ‘Новые Книги’, что книги, означенные звездочкою, будут со временем разобраны’…} и наличие в гоголевском портфеле ряда ненапечатанных заметок, очевидно предназначавшихся для того же отдела ‘Новые книги’.
Возможно, что эпизод с рецензиями явился главным поводом к так называемому ‘охлаждению’ между Пушкиным и Гоголем. Другой более принципиальной причиной их взаимного неудовольствия мог послужить инцидент с гоголевской статьей ‘О движении журнальной литературы’, которого еще придется коснуться в дальнейшем. Упомянутое ‘охлаждение’ выразилось в том, что Гоголь уехал за границу (6 июня 1836 г.), не попрощавшись с Пушкиным, и жил там, не переписываясь о ним, проработав, следовательно, в тесном контакте с редакцией ‘Современника’ всего четыре с половиной месяца. Тем не менее, этот эпизод нельзя квалифицировать как выход Гоголя из журнала. Он все же продолжал сотрудничать в ‘Современнике’ и после своего отъезда.
Помощники Пушкину в деле издания журнала оказались весьма необходимыми, так как Пушкин, во-первых, по уверениям современников, вообще не обладал нужной для издателя практичностью, {Весною 1836 г. Краевский писал Погодину: ‘Говорил я Пушкину о присылке в Москву ‘Современника’ на комиссию. Он отвечал ни то, ни се. Беззаботность его может взбесить агнца’ (Н. Барсуков, ‘Жизнь и труды М. П. Погодина’, т. IY, стр. 374). ‘Для нас достаточно было, — писал Белинский,— имени Пушкина, как издателя, чтобы предсказать, что ‘Современник’ не будет иметь никакого достоинства и не получит ни малейшего успеха… Мы этим нимало не думаем оскорбить нашего великого поэта: кому не известно, что можно писать превосходные стихи и в то же время быть неудачным журналистом’. (‘Молва’, No 12, 1836 г.) Приблизительно в таком же плане высказывается и И. И. Дмитриев в письме П. П. Свиньину: ‘Пишут из Петербурга к одному из здешних журналистов, что Пушкин, еще не выдав первой книжки, уже надоелся в жарких состязаниях с ценсорами, и думают, что недостанет его терпения на годичное издание ‘Современника’. (Письмо от 7 апреля 1836 г. ‘Русская Старина’, 1899 г., No 11.)} а во-вторых, провел год, в котором ему пришлось вести редакторскую и издательскую работу, крайне беспокойно и тяжело. К тому же обстоятельства заставляли его на долгое время отлучаться из Петербурга — в Михайловское и в Москву. В периоды этих отлучек все технические, а возможно, и редакторские обязанности несли на себе упомянутые выше сотрудники. Пушкин выпустил лишь четыре книжки ‘Современника’ за 1836 г. и кроме того успел составить пятую книжку (т. е. первую за 1837 г.). Печатанием ее занялись уже друзья Пушкина: Вяземский, Жуковский, Одоевский и Плетнев вместе с Краевским, {‘Г. Краевский после смерти Пушкина, — писал И. И. Панаев, — добился до того, что имя его появилось на обертке ‘Современника’ рядом с именами друзей поэта… Аристократическая литературная партия, прекратившая все сношения с Булгариным и Сенковским, протежировала г. Краевскому…’ (‘Литературные воспоминания’, изд. 1929 г. стр. 210).} издававшие ‘Современник’ в течение всего 1837 г. в пользу семейства его покойного издателя.
Об организации журнала в этот период сведения очень скудны. Несколько проясняет вопрос лишь записка Жуковского ‘О Современнике’, написанная вскоре после смерти Пушкина. В ней даются разные хозяйственные указания, связанные с изданием ‘Современника’. В графе, озаглавленной ‘Издание 1837 г.’, между прочим говорится: ‘Книжки выдать по-очереди: 1-ю Плетневым, 2-ю Краевским, 3-ю Одоевским, 4-ю Вяземским. Они заведывают сношениями с ценсурою, с типографией), корректорами и с комиссионером. Составление статей принадлежит всем. Присылаемые статьи принимаются и рассматриваются очередно’ (‘Из бумаг В. Ф. Одоевского’, ‘Русский Архив», 1864 г., No 7—8, стр. 832). Вероятно, изложенная здесь ‘конституция’ соблюдалась довольно точно. По крайней мере, буквальное исполнение одного из ее пунктов несомненно. Оно засвидетельствовано в письме Вяземского Дмитриеву от 22 сентября 1837 г.: ‘Третья книжка ‘Современника’ печатается и явится в свет в непродолжительном времени. Собирает ее Одоевский’. (Письма к И. И. Дмитриеву, ‘Русский Архив’, 1868 г., No 4—5.) Друзья Пушкина скоро охладели к предпринятому ими изданию, которое, впрочем, и позволено было им выпускать в течение лишь одного 1837 г. {Об этом см. в статье С. А. Переселенкова, Материалы для истории отношении цензуры к А. С. Пушкину (‘Пушкин и его современники’, в. VI).} Дальнейшие 9 лет (1838—1846 гг.) судьба журнала была связана с именем Плетнева, добившеюся через посредство вел. княжны Марии Николаевны высочайшего соизволения на продолжение ‘Современника’ и на постоянное закрепление его за собой.
Журнальная форма ‘Современника’ 1836 и 1837 гг., построенного по образцу ‘английских трехмесячников Reviews’, ставила его на особое место в ряду других изданий 30-х годов. Она накладывала весьма заметный отпечаток и на содержание журнала, притупляя его злободневность и вместе с тем предоставляя его сотрудникам время и возможность для более фундаментальной и продуманной обработки своих статей, чем это практиковалось в обычных ежемесячниках. Специфичность журнального жанра ‘Современника’ несомненно регулировала, а иногда определяла жанровые установки некоторых разрядов поступающего в него материала. Во всяком случае участникам журнала приходилось с нею считаться. Характерно, например, признание по этому поводу А. Тургенева, парижского корреспондента ‘Современника’.
‘Архивы, проповеди, лекции и какая-то лень мешали продолжать отчет парижской жизни, но всего более парализован я известием газетным, что Пушкин будет издавать Review, a не журнал. Я собирался быть его деятельным и верным сотрудником и сообщать животрепещущие новинки из всеобщей политики, но какой интерес могут иметь мои. энциклопедические письма через три или четыре месяца? Вся жизнь их эфемерная, и они не выдержат квартального срока. Для Review нужны статьи, а не письма’. {‘Париж’ (Хроника русского), ‘Современник’, 1836 г., No 4, стр. 245.}
Белинскому, отводящему ‘Современнику’ промежуточное место между журналом и альманахом, форма пушкинского издания казалась верной гарантией его неуспеха и нежизнеспособности. ‘По нашему мнению,— писал Белинский в ‘Молве’, — да и по мнению самого ‘Современника’, журнал должен быть чем-то живым и деятельным, а может ли быть особенная живость в журнале, состоящем из четырех книжек, а не книжищ, и появляющемся через три месяца? Такой журнал, при всем своем внутреннем достоинстве, будет походить на альманах, в котором, между прочим, есть и критика. Что альманах не журнал и что он не может иметь живого и сильного влияния на нашу публику — об этом нечего и говорить’. {‘Молва’, 1836 г., No 7.— В другой статье Белинский прямо уравнивает термины ‘альманачный’ и ‘безличный’ (ст. ‘Ничто о ничем’, ‘Телескоп’, 1836 г.).}
И, действительно, за исключением некоторых статей, специфически журнальная часть ‘Современника’ была сокращена до минимума. Материалы, характерные для ‘читабельных’ журналов того времени, — все эти происшествия, анекдоты, сенсационные хроники, рекламы, наставления в области домашнего обихода, сельского хозяйства и пр., — отсутствовали в нем. От былого полемического задора и журнальных схваток ‘литературной аристократии’ также остались на его страницах лишь слабые рудименты. Взамен всего этого ‘Современник’ был наполнен ‘спокойным’, нейтральным материалом, равнодушным к журнальной форме. Злободневной сутолоки, новизны и остроты содержания, напряжения текущей жизни действительно нехватало пушкинскому журналу.
Отрицательная оценка формы ‘Современника’ в суждении Белинского вполне понятна. Белинский выступал с установкой на высказывание системы совершенна определенных принципов, посредством которых он стремился осветить читателю возможно более широкий круг явлений повседневной действительности. Для этого ему казались необходимыми все атрибуты журнала, делающие его злободневным: критика, смесь и пр. Аристократические элементы идеологии сотрудников ‘Современника’ не содержали подобной динамической зарядки. Буржуазные же ее стороны не приобрели для них доминирующего значения. Белинский боролся за овладение еще незавоеванных позиций. ‘Литературная аристократия’ стремилась удержаться в кругу, закрепленном за ней давней традицией, и могла противопоставить конкретным тезисам мировоззрения Белинского одни лишь довольно неопределенные требования благонамеренности, пристойности, изящного вкуса и т. п. Такая весьма широкая установка руководителей ‘Современника’ давала повод многим видеть в нем отсутствие всякого направления вообще, и Гоголь, например, со свойственной ему гиперболизацией, прямо заявляя, что журнал определенной цели не имел никакой’ (Из письма к. А. О. Смирновой, 1844 г.). Но каковы бы ни были взгляды на форму ‘Современника’, эта форма вполне удовлетворяла друзей Пушкина, так же как и ближайшие к ним общественные слои. {Так ‘Литературные прибавления к Русскому Инвалиду’ в одной из своих более поздних статей хвалят ‘Современник’ именно за эту двойственность его формы (‘Литературные прибавления за 1838 г., No 48, стр. 957).}
Впрочем, большое значение в определении жанра ‘Современника’ могла иметь и официальная сторона дела. Возможно, Пушкину не было бы дано разрешения на издание органа, выходящего ежемесячно. Именно этим обстоятельством объясняется выставленный на его обложке эпитет ‘Литературный журнал’. Эта литературная специализация, успокаивая опасающееся всякой политики правительство, несомненно казалась Пушкину слишком узкой, и он, как уже было сказано, позволял себе некоторые отступления от нее. {Содержание ‘Современника’ само по себе говорит за то, что Пушкин сплошь и рядом выходил из официально декларированных им рамок литературного журнала, причем желания его в этой области, конечно, превосходили возможности. Так, например, он настойчиво хотел расширить научный- отдел, о чем имеется свидетельство одного из сотрудников ‘Современника’ кн. Козловского. ‘Когда незабвенный издатель ‘Современника’ убеждал меня быть его сотрудником в этом журнале, я представлял ему, насколько сухи статьи мои (по естественным и математическим вопросам. Д. М., которые, по моему мнению, долженствовали казаться неуместными в периодических листах, одной легкой литературе посвященных. Не так думал Пушкин…’}
Содержание ‘Современника’ в своих наиболее существенных частях за два рассматриваемых года его существования сводилось к следующему. {Нужно принять во внимание, что очень многие из перечисленных ниже произведений помещались анонимно, и авторы их были узнаны лишь впоследствии.}
В довольно обширном отделе стихотворений, напечатанных вперемежку с остальным текстом, были помещены в 1836—1837 гг.: 1) Пушкина ‘Скупой рыцарь’, ‘Родословная моего героя’, ‘Медный всадник’, ‘Русалка’, ‘Галуб’, стихотворения: ‘Пир Петра Великого’, ‘Полководец’, ‘Герой’, ‘Лицейская годовщина 1830 г.’, ‘Молитва’, ‘Вновь я посетил’ и некоторые другие, 2) Тютчева, впервые выступившего печатно именно, в ‘Современшке’, 28 стихотворений под общим заголовком ‘Стихотворения, присланные из Германии’. В числе их были: ‘Весенние воды’, ‘Цицерон’, ‘Фонтан’, ‘Silentium’, ‘О чем ты воешь, ветр точкой’, ‘В душном воздухе молчанье’, ‘Душа моя — элизиум теней’ и др., 3) Жуковского два стихотворения (одно из них — ‘Ночной смотр’), 4) два стихотворения Боратынского, 5) Несколько стихотворений Вяземского, 6) ‘Драматическая сказка об Иване Царевиче’ Языкова и его стихотворение, 7) ‘Бородино’ Лермонтова, 8) ‘Урожай’ Кольцова, а также стихотворения и стихотворные отрывки барона Розена, Козлова, Бенедиктова, Дениса Давыдова, Ту майского, Соколовского, Растопчиной, Гребенки, И. Панаева, Шевырева и др. Характерно, что стихотворный отдел так разросся, главным образом, после смерти Пушкина, поместившего в ‘Современнике’ при жизни всего лишь три своих стихотворения и ‘Родословную моего героя’. Пушкин воздерживался и от печатания второстепенных поэтов, которые в изобилии были привлечены лишь в период коллективной редактуры.
Среди произведений художественной прозы следует назвать: 1) Пушкина (1836 г.): ‘Капитанская дочка’, ‘Сцены из рыцарских времен’, ‘Отрывок из неизданных записок дамы’ (1837 г.), ‘Арап Петра Великого’, ‘Летопись села Горохина’, ‘Египетские ночи’, ‘Неоконченная повесть’, 2) Гоголя (1836 г.): ‘Коляска’, ‘Утро делового человека’ и ‘Нос’, 3) В. Одоевского рассказ ‘Сильфида’, 4) М. Загоскина ‘Граф Калиостро’ (отрывок из романа), 5) Квитко-Основьяненко (1837 г.) ‘Солдатский портрет’ (рассказ), 6) Погодина ‘Смерть царя Бориса Годунова’ (драматическая сцена), 7) А. Н. Муравьева ‘Битва при Тивериаде’, 8) Султан Казы-Гирей ‘Долина Ажитугай’, ‘Персидский анекдот’, а тадже еще несколько малозначительных произведений, большей частью неподписанных.
Промежуточные жанры — воспоминания, путешествия, корреспонденции, нравы, анекдоты, очерки — были представлены в ‘Современнике’: 1) Пушкиным (1836 г.): ‘Путешествие в Арзерум’, ‘Анекдоты’ (1837 г.) ‘Анекдоты и замечания’, ‘Железная маска’, 2) Гоголем (1837 г.) — ‘Петербургские записки 1836 г.’, 3) А. Тургеневым — огромные корреспонденции из Парижа ‘Хроника русского’, 4) ‘Записками’ Н. А. Дуровой, 5) воспоминаниями Д. Давыдова ‘Занятие Дрездена’ и некоторыми другими.
Среди статей по чисто литературным вопросам опять-таки преобладало имя Пушкина, который поместил в 1836 г. статьи: ‘О мнении М. А. Лобанова’, ‘Вольтер’ (по материалам переписки Вольтера с де-Броссом), ‘Фракийские элегии’ (разбор стихотворений Теплякова), ‘Письмо к издателю’ (помещено под псевдонимом А. В., полемическая заметка). Кроме того в 1837 г. была напечатана его статья ‘О Мильтоне и Шатобриановом переводе ‘Потерянного рая». Гоголь поместил всего одну статью ‘ движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.’, которая, впрочем, имела большой успех и сыграла решающую роль в деле выявления общественно-литературной позиции ‘Современника’. Из литературных статей Вяземского появились: ‘Новая поэма Э. Кине’, ‘Разбор комедии г. Гоголя ‘Ревизор» и глава из его работы о Фонвизине. Одоевский дал две статьи: ‘О вражде к просвещению’ и ‘Как пишутся у нас романы’, барон Розен — ‘О рифме’, князь А. Волконский — ‘О ‘Божественной комедии» и В. Единицкий — ‘Несколько слов о современной поэзии’.
Пушкин поместил еще два больших историко-критических разбора (1836 г.) сочинений Г. Каннского и работы Броневского ‘О Пугачевском бунте’, а Вяземский напечатал историческую параллель ‘Наполеон и Юлий Цезарь’.
Кроме того в ‘Современнике’ был опубликован целый ряд статей Пушкина о русской и французской академиях наук, составленное им же изложение записок Д. Теннера о своем пребывании у диких американских племен и пушкинская же статья ‘Последний из родственников Иоанны д’Арк’. Затем следует назвать: ‘поминальную’ статью Плетнева ‘Императрица Мария’, знаменитое письмо Жуковского ‘Последние минуты Пушкина’, отрывок ‘О древней и новой России’ Карамзина, статьи Т. Космократова (псевдоним В. П. Титова) ‘Светский человек, дипломат, литератор, воин’ и ‘Восточная жизнь’, военно-теоретическую статью Д. Давыдова ‘О партизанской войне’ и А. Емичева ‘Мифология вотяков и черемис’. Наконец, очень важно для характеристики ‘Современника’ упомянуть о трех работах князя Козловского: ‘Разбор парижского математического ежегодника’, ‘Краткое начертание теории паровых машин’, статья о теории вероятности (‘О надежде’), об обстоятельном разборе В. Золотницким книги ‘Статистическое описание Нахичеванской провинции’ и статьи ‘Государственная внешняя торговля в 1835 году’, о большой корреспонденции Я. Караманского ‘Три письма о тамбовской выставке’, о статье И. Сахарова ‘Общественное образование Тульской губернии’ и ‘Разборе книги ‘Статистические сведения о С.-Петербурге».
Перечисленные отделы располагались в тексте журнала без всякого разделения. Единственной конструктивно обособленной частью ‘Современника’ являлся отдел ‘Новые книги’, начиная с т. VIII (т. е. с No 4 за 1837 г.), распавшийся на три рубрики: ‘Новые сочинения’, ‘Новые переводы’ и ‘Новые издания’. В этом отделе перечислялись все заслуживающие внимания, с точки зрения редакции, книги, вышедшие на русском языке, а некоторые из них (немногие) рецензировались. В первых номерах ‘Современника’ имеется несколько таких рецензий, принадлежащих Пушкину и Гоголю. Но в общем этот отдел — по существу единственный злободневный в журнале — велся крайне сдержанно, академично и вяло, в большей своей части представляя собой лишь сухой библиографический перечень.
Интересно, что в ‘Современнике’ номера комплектовались исключительно из оригинальных русских произведений. За первые два года издания переводы исчерпывались, кажется, лишь ‘драматическими очерками’ Барри Корнуалля, помещенными из уважения к той заинтересованности, которую проявлял к их автору Пушкин, и несомненно импонирующими ‘литературной аристократии’ своей архаически-феодальной традицией.
Из приведенного перечня видно, какое значительное количество материалов ‘Современника’ принадлежало Пушкину. {В ‘Современнике’ 1836 г. произведения Пушкина превышали одну треть всего годового текста журнала.} Другими наиболее ярко представленными сотрудниками были Гоголь, Одоевский и Вяземский.
Как уже было сказано, альманашная форма журнала Пушкина до некоторой степени уже намекала современникам на его направление, а вернее, на отсутствие в нем определенного и четко выраженного направления. Сам Пушкин сознательно воздерживался от декларирования платформы журнала. Одна лишь необходимость отмежеваться от ‘программ’, приписываемых ему прессой, заставила его в 3-м номере заявить, что ‘Современник’ ‘по духу своей критики, по многим именам сотрудников, в нем участвующих, по неизменному образу мнения о предметах, подлежащих его суду, будет продолжением ‘Литературной Газеты’. {‘Современник’, 1836 г., No 3, стр. 331. — Это заявление служит ответом прежде всего ‘Северной Пчеле’ (No 127 за 1836 г.), утверждавшей общность ‘Современника’ с ‘Литературной Газетой’ и ‘Московским Вестником’.} Такое признание открыто связывало ‘Современник’ с боевым прошлым ‘литературной, аристократии’, что, впрочем, читателям его было ясно и без всяких специальных объявлений.
Социальная физиономия сотрудников ‘Современника’ казалась настолько ясной, что журнал, возникший при их участии, даже и не имея формулированной идеологической программы, но выражая их классовую ориентацию и мировоззрение, так или иначе самоопределяйся.
Общий рельеф социальной поэзии писателей — друзей Пушкина — уже был намечен вначале. Некоторые из них принадлежали к родовитой аристократии, оттесненной от политического доминирования, затаившей поэтому грусть по своему социальному прошлому и враждебно воспринимающей неблагоприятное для нее настоящее. Другие были выходцами из среднего, дворянства, теснимого кризисом крепостного хозяйства, и поэтому также имели основания быть недовольными современностью.
Таким образом, наследие дворянско-феодальней психологии обусловливало для участников журнала позу если не прямой враждебности, то, во всяком случае, отчужденности по отношению к переживаемому ими историческому моменту ж постепенно вступающим в действие новым общественным группировкам. ‘Конкретной носительницей зла’ представлялась им не столько обуржуазившаяся ‘новая знать’, вражду к которой, не всеми из них вполне осознанную, дипломатичнее было хранить при себе, сколько вызванная буржуазным ростом общества все расширяющаяся и крепнущая буржуазно-демократическая волна, со всеми ее бытовыми и культурными атрибутами. Столкновение с этими подымающимися и исторически неотвратимыми силами и переживание разрушительного экономического кризиса не могли не вызвать в дворянском сознании бесспорно упадочных настроений, связанных с чувством ущерба,, усталости и предчувствиями своей социальной обреченности.
В стихотворении Тютчева, помещенном в No 4 ‘Современника’ (1836 г.), есть такая строфа:
Как грустно, полусонной тенью,
С изнеможением в кости,
Навстречу солнцу и движенью
За новым племенем брести.
Пушкин в ‘Родословной моего героя’ (‘Современник’, 1836 г., No 3) вскрывает социальное содержание этой грусти:
Мне жаль, что нашей славы звуки
Уже нам чужды, что спроста
Из бар мы лезем в tiers tat…
Мне жаль, что тех родов боярских
Бледнеет блеск и никнет дух,
Мне жаль, что нет князей Пожарских
Что о других пропал и слух…
Что в нашем тереме забытом
Растет пустынная трава,
Что геральдического льва
Демократическим копытом
Теперь лягает и осел:
Дух века вот куда, зашел.
Еще резче настроения эти выражены в статье В. Единицкого ‘Несколько слов о современной поэзии’: {‘Современник’, 1837 г., No 4.} ‘Кто (в наши дни) не изнемогал под грузом изгнания в недрах самой отчизны, — пишет автор,— -ибо чувство отчуждения не требует исключительно… израильского переселения на берега вод вавилонских’ (стр. 207). И на следующей странице тот же автор так характеризует современную эпоху: она ‘ничем незаменяемая утрата минувшего, бесцветность настоящего, беспокойные порывы к будущему, отрава сомнения, бездонная пустота существования’ и т. п.
Очевидно, причиной всего этого запустения, всей ‘враждебной’ и ‘грубой’ атмосферы современности, вызвавшей лейтмотивное восклицание Пушкина ‘грустно по старым временам’, {Рецензия на альманах ‘Мое новоселье’. ‘Современник’, 1836 г. No 1.} — причиной этого в сознании участников журнала являлось именно буржуазно-‘демократическое копыто’. Ненависть к буржуазному демократизму в различных его проявлениях и борьба с ним составляли одну из самых основных тенденций ‘Современника’.
Характеризуя американскую демократию в статье ‘Джон Теннер’, {‘Современник’, 1836 г., No 3.} Пушкин говорит: ‘С изумлением увидели мы демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую, подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству (confort)’, ‘большинство, нагло притесняющее общество’ и т. д.
Одоевский в статье ‘О вражде к просвещению’ {‘Современник’, 1836 г., No 2. — Пушкин аттестовал эту статью ‘дельной, умной и сильной’. (Переписка, т. III, стр. 393).} касается проявления демократизма, главным образом, в литературе. ‘В это время,— пишет он — демократический дух повеял на Европу, к нему присоединился дух партий — и из всего этого составился новый, действительно чудовищный род литературы, основанный на презрении к просвещению’. То же самое, по мнению автора, произошло и в России: ‘За недостатком исторических свидетельств решили (‘литературная черта’. Д. M.), что настоящие русские нравы сохранились между нынешними извозчиками, и вследствие того осудили какого-либо потомка Ярославичей читать изображение характера своего знаменитого предка, в точности списанное с его кучера…’
Нечего и говорить, что демократическое устройство государственных учреждений осуждалось ‘Современником’ еще сильнее и решительнее, и Титов, например, доходил до того, что представительным учреждениям Западной Европы предпочитал турецкие порядки. {Тит Космократов, Восточная жизнь. ‘Современник’, 1837 г., No 4.}
В некоторых высказываниях ‘Современника’ на одну доску с демократизмом ставится и общее промышленное к торговое развитие того времени, которое, как мы увидим несколько ниже, одновременно вызывало и совершенно противоположное к себе отношение. В уже цитированной статье Единицкого имеется, например, такое место, невольно напоминающее высказывания XX в. в статьях русских символистов или шпенглерианцев: ‘Разнузданное своекорыстие сделалось единым центром… мир божий превратился в эту огромную фабрику, посреди коей… оглушенные кутерьмой механизма, возмущающего чувства и взор, потерянные в созерцании всех снадобий, всех движений для изготовления какой-нибудь штуки сукна, вы рвете в отчаянии с тела свое суконное платье. К чему ваяние, к чему живопись, к чему поэзия?..’ {‘Современник’, 1837 г., No 4, стр. 200, см. также стр. 211—212. — С этой цитатой любопытно сопоставить почти программное стихотворение Боратынского ‘Последний поэт’, открывающее собой текст первого номера (1835 г.) родственного ‘Современнику’ ‘Московского Наблюдателя’. Вот начало этого стихотворения:
Век шествует путем своим железным,
В сердцах корысть, и общая мечта
Час от часу насущным и полезным:
Отчетливей, бесстыдней занята.
Исчезнули при свете просвещения
Поэзии младенческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья, —
Промышленным заботам преданы.}
Напору враждебных проявлений современности кучка ‘литературной аристократии’ противопоставляла в своем журнале отрешенную от всякой злободневности поэзию, иногда чистую фантастику (см., например, рассказ ‘Сильфида’ Одоевского), культ героев, {Любопытно их осмысление Наполеона (особенно в двух специально посвященных ему статьях Вяземского, ‘Современник’, 1836 г., No 2), который был совершенно оторван от своей социальной почвы, эстетизировал и противопоставлен буржуазному окружению, как единственная в современности эпическая фигура.} культ почитания авторитетов и т. п. Но наиболее обычной и традиционной для них оборонительной позой была поза светскости и светского презрения к профанам, не посвященным в законы ‘высшего общества’. Было бы слишком трудно перечислить все те примеры, где сказалась эта позиция журнала. Статьи Одоевского, стихотворение Пушкина ‘Сапожник’ и, главным образом, ‘критики’ Вяземского — служат достаточной тому иллюстрацией. Как известно, Вяземскому потребовалось даже для оправдания отнюдь не салонного и не изысканного творчества Гоголя прибегать к помощи светского критерия, без которого Гоголь, очевидно, не мог быть вполне ассимилирован ‘литературной аристократией’. ‘У вас уши вянут от языка ‘Ревизора’, — писал Вяземский, обращаясь к критикам, — а лучшее общество сидит в ложах и креслах, когда его играют…. Не смешно ли, не жалко ли с желудком натощак гневаться на повара, который позволил себе поставить не довольно утонченное кушанье на стол, за коим нет нам прибора?’ {‘Ревизор’, комедия, соч. Н. Гоголя’, ‘Современник’, 1836 г., No 2, стр. 297.}
Цитированное место, преимущественно, и дало повод Белинскому разразиться негодующей филиппикой по поводу светскости ‘Современника’, признанной им в его статье {‘Молва’, 1836 г., No 13.} основной характеристикой пушкинского журнала, его ‘направлением’. {‘Светскость’ ‘Современника’ констатировали также (несколько позже) уже в форме похвалы ‘Литературные прибавления’ к ‘Русскому Инвалиду’ (1838 г., No 48, стр. 958), на нее указывала и ‘Северная Пчела’ (см. ниже).} Данное утверждение, конечно, преувеличено. В статье Белинского ‘светскость’ является единственным определением объекта, имеющего в действительности целый ряд не менее важных предикатов. Это почувствовал, очевидно, и сам критик, в ряде своих последующих отзывов о ‘Современнике’ ни разу его не померивший. Впрочем, вопрос о светскости занимал руководителей ‘Современника’ в достаточной степени серьезно. Этим можно объяснить появление на его страницах статьи Титова (Космократова) ‘Светский человек, дипломат, литератор, воин’, {‘Современник’, 1837 г., No 3.} одной из главных целей которой было теоретическое оправдание существования светского человека. Указанные в заглавии статьи социальные категории прежде всего противопоставляются ‘дельным людям’, т. е. буржуазии и демократии, которые кажутся перед ними тем же, ‘что перед актером темная сволочь театральных служителей’. Назначение последних — черновая работа. Светские люди предназначены к иному. — ‘Да! Светская жизнь, жизнь утех и любезности общественной — вот окончательная цель человечества. Она необходимо образуется во всяком государстве, где порядок, просвещение и народное богатство создали сословие, которое может жить исключительно для того, чтобы жить, не преследуя никакой побочной цели.’ Теперь же светская жизнь ‘видит себя потерянной в толпе людей трудящихся, недовольных, презирающих настоящее в слепом ожидании чего-то грядущего’. Но указанные положения статьи Титова являются лишь самыми основными ее вехами, которым сопутствует ряд полуфилософических, довольно остроумных рассуждений о роли светских людей и о том положительном значении, которое они имеют, в обществе.
Гордая позиция ‘светскости’, давая некоторое удовлетворение сотрудникам пушкинского журнала, служа защитой от ‘демократического копыта’, которое воплощалось для них, разумеется, не только в ‘булгаринской группе’, а представляло собою гораздо более мощное мировое явление, — служила лишь подсобным орудием в их борьбе за социальное и культурное существование. Воспитанные в изысканных дворянских салонах, еще полные феодальных семейных преданий, перегруженные утонченной культурой XVIII в., они пугались грубости и антиэстетичности демократических проявлений буржуазного развития. Но развитие это, само по себе, не было им совершенно чуждо. Мощный процесс превращения барства в tiers tat (‘Родословная моего героя’) — выражалось ли оно в биографическом плане, как следствие литературной профессионализации, или шло несравненно более общим и стихийным путем ‘прусского’ перерождения дворянства, — процесс этот захватил и представителей ‘литературной аристократии’. Они приветствовали основы той самой буржуазной эволюции, многие проявления которой заставляли их бить тревогу.
Хотя ‘Современник’, в противоположность такому журналу, как ‘Библиотека для Чтения’, почти не имея никаких связей с провинцией и, ориентируясь преимущественно на столичного читателя, не занимался вопросами сельского хозяйства, то немногое, что имелось в нем по этим вопросам, целиком подтверждает только что высказанные мысли. Наиболее яркое высказывание об аграрной политике дворянства содержится в статье Одоевского ‘О вражде к просвещению’. Автор зло высмеивает того помещика, у которого ‘в деревне нет никаких новостей, ни английских плутов, ни экстирпаторов, ни школ, ни картофеля’, противопоставляя ему соседа, применяющего эти капиталистические новшества и получающего за то ‘втрое более дохода’. Конечно, не всегда голоса ‘литературных аристократов’ в пользу капиталистических методов земледелия и мануфактурной промышленности раздавались так определенно и уверенно. Обычно их приветствия новым хозяйственным формам не обходились без оговорок.
В статье ‘Разбор парижского математического ежегодника на 1836 год’ {‘Современник’, 1836 г. No 1, стр. 249.} князь Козловский пишет: ‘Мы признаемся, что не разделяем мнения тех, которые почитают мануфактуры за наилучшее средство к обогащению государства. В особенности недостаток населения в России и химическое исследование почвы большей части наших европейских губерний, доказывающее, что они пользуются исключительным, от самой природы полученным удобрением… не позволяют нам предполагать, чтобы употребление капитала на фабрики было наивыгоднейшим в таком положении вещей’. Ясно, что автор думает, что употребление капитала в сельском хозяйстве, или капитализация его, более выгодны. ‘Мы признаем однако же при сем новом направлении умов (т. е. склонности к мануфактурам. Д. М.) ту выгоду, что оно должно непременно возродить потребность механических и химических познаний. Столичный город Москва преобразился в город мануфактурный, и дворянство русское посвятило большие капиталы на устроение фабрик, от коих зависит все их благосостояние. Большая часть сих владетелей уже люди пожилые, которые оставили службу, дабы умножить доходы своих наследственных имений’. В приведенной цитате мы имеем выдвижение на первый план капитализации сельского хозяйства и примирение с развитием промышленности.
Но иногда ‘Современник’ шел дальше ‘примирения’ с ростом промышленности. Так, в обстоятельной статье о тамбовской промышленной выставке {Я. Караманский, Три письма о Тамбовской выставке. ‘Современник’, 1837 г., No 3.} тамбовский корреспондент ‘Современника’ высказывается гораздо определеннее: ‘Некоторые роскошные предметы домашнего изделия, как то: ковры… кружева, шитье, полотно и прочее доказывают необыкновенную мануфактурную способность нашего народа и вкус помещиков, к занятиям. Но повторить надобно, что все эти опыты, даже удачные, есть не что иное, как произведение прихоти богатых, и дотоле не соберутся в фабрики, доколе общество наше не в состоянии будет вознаградить употребленный труд к капитал…’ Внимание к промышленному развитию было непосредственно связано в ‘Современнике’ с интересом к торговле. Он выразился помещением в No 3 журнала за 1836 г. подробного извлечения из официального статистического отчета о внешней государственной торговле за 1835 г. (где, между прочим, констатировалось падение хлебного экспорта и параллельное возвышение мануфактурных прибылей под покровительством тарифной системы). {Кстати сказать, одной из иллюстраций диалектической противоречивости, пронизывающей ‘Современник’, служит вопрос об отношении его к статистике вообще, поскольку возникновение статистики связано было с развитием буржуазного хозяйства и отражало позитивные буржуазные тенденции. Помещая подобные указанному выше статистические обзоры и произнося дифирамбы о пользе статистической науки (см. ‘Современник’, 1837 г., No 3, ‘Статистические сведения о С. Петербурге’), сотрудники журнала в том же самом номере позволяют себе выпады против нее (там же, стр. 152).} Несколько ранее, в No 2 за 1836 г., был напечатан составленный Золотницким десятистраничный разбор статистического описания Нахичеванской провинции, главным образом, ее промышленности. Принимая во внимание специально-литературные задания журнала, помещение такого рода статей не может не представляться показательным.
Эти попытки понять новые экономические, а следовательно, и социальные явления русской действительности иногда переключались в ‘Современнике’ из области полу-теоретического интереса в сферу, согретую эмоциональными переживаниями. Достаточно указать на ‘Прогулку по Москве’ Погодина, {‘Современик’, 1836 г., No 3. — Статья помещена за подписью ‘Пешеход’.} где под формой сухого перечня московских барских домов, отходящих от прежних владельцев и передающихся государству и представителям купеческого сословия, скрывалась подлинная грустная лирика, давшая повод Барсукову {‘Жизнь и труды М. П. Погодина’, т. IV, стр. 379.} сравнить эту статью с помещенной в том же номере ‘Родословной моего героя’. Данное сравнение не совсем правильно, так как Барсуков, верно восприняв тон погодинской заметки, не учел диалектически противоречившего этому тону заключительного ее вывода: ‘Хозяева всех этих домов или оставили Москву, или обеднели, или вымерли, или, наконец, поняли, что для одного семейства, как бы оно велико ни было, Куракинский дом в Отарой Басманной или Галицынский в Новой слишком велик, т. е. неудобен. Дома эти достались обществу, и где обитала праздность, там теперь noceлился труд. — Перемена утешительная’. А также: ‘Число домов дворянских (подразумевается, очевидно: средне-дворянских Д. М.) и купеческих средней величины размножается, и надо признаться, что многие отстроены со вкусом, доведены даже до изящества…’
‘Буржуазные’ устремления ‘литературной аристократии’ (вернее, ее ‘прусские’ тенденции) естественно повлекли к возникновению интереса в журнале к позитивным знаниям. Связь этих последних и дворянской заинтересованности в промышленности с абсолютной сознательностью декларировалась князем Козловским в уже цитированной статье его ‘О парижском математическом ежегоднике’. В No 3 ‘Современника’ за 1836 г. была напечатана его же статья о теории вероятности, а ровно через год — обширное и иллюстрированное ‘Краткое начертание теории паровых машин’. К этой последней работе помещено интереснейшее примечание автора, сообщающего о желании Пушкина печатать в своем журнале статьи по естественно-научным вопросам, причем Пушкин имел в виду оригинальные статьи, в сравнении с которыми переводные ‘казались ему какою-то бедною заплатою, не заменяющей недостатка собственного упражнения в науках’. ‘Одним из последних желаний покойника (Пушкина. Д. М.),— пишет Козловский,— было исполнение моего обещания: доставить в ‘Современник’ статью о теории паровых машин, изложенной по моей собственной методе. Можно еще противиться воле живых, но загробный голос имеет что-то повелительное, чему сетующее сердце не смеет не повиноваться’. А в примечании к этому ‘примечанию сообщенные Козловским сведения подтверждает Вяземский, ‘Именно в последний разговор мой с Пушкиным 26 января (на бале у гр. Разумовской) просил он меня написать к кн. Козловскому и напомнить ему об обещанной статье для ‘Современника’…
Противоречиям социальной и экономической позиции пушкинского журнала соответствовали противоречия его политического направления. Но, конечно, б плане политики данные противоречия были развиты несравненно слабее вышеуказанных, и общая линия высказываний ‘Современника’ обнаруживала явно консервативный уклон. Это можно легко понять, принимая во внимание ‘прусскую’ ориентацию николаевского правительства, в общем ракурсе совпадающую с устремлениями ‘литературной аристократии’.
Еще в 1831 г. в известном письме к Бенкендорфу {Переписка, т. II, No 571.} Пушкин предлагал свое перо правительству. Он просил позволения издавать политический и литературный журнал, в котором хотел управлять ‘общим мнением’ в правительственных интересах. Другая цель замышляемого органа была изложена в черновике к этому письму: ‘Ныне, когда (общее) справедливое негодование и старая народная вражда, долго растравляемая завистью (у нас), соединила всех (мысли) нас противу польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной бешеной клеветою… Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападки иностранных газет’. Не входя в обсуждение вопроса, насколько исполнение задачи, которую предлагал взять на себя Пушкин в этом письме, соответствовало его политическим взглядам и психологическим возможностям, приходится сказать, что оно не могло осуществиться в ‘Современнике’, кроме других причин, уже в силу чисто литературной формы этого органа. Однако частичное следование ‘Современника’ к именно этим целям, вопреки ее конституции, исключающей политическую программу, все же никак нельзя не признать.
Нечего и говорить, что яркий монархизм, прославление правительства, его учреждений, его мудрой политики сквозили во всех статьях журнала. Шла ли речь о путешествии наследника, о женских учебных заведениях, о населении города Петербурга, о колонизации вотяков и черемис — при всяком случае верноподданническим чувствам отдавалась самая щедрая дань. Существующая общественная система, поскольку она была связана с государственным устройством, признавалась наилучшей, причем все прогрессивные явления в ней обусловливались правительственными заботами. Например, промышленность, и просвещение в глазах ‘литературной аристократии’ стимулировались правительством, инициатива которого в данном отношении признавалась безусловна предшествовавшей инициативе общества.
Совпадение высказываний ‘Современника’ с содержанием цитированного выше письма Пушкина можно проследить не только при рассмотрении общей ориентации журнала, но и в частностях его установки и прежде всего установки на борьбу с ‘иностранной клеветой’. Я имею в виду предисловие к ‘Путешествию в Арзрум’, {‘Современник’, 1836 г., No 1.} где Пушкин защищается от обидных его национальному чувству замечаний некоего французского консула Фонтанье по поводу арзрумского похода. Но, пожалуй, с этой стороны еще более показательна пушкинская же статья ‘Собрание сочинений Г. Кониского, архиепископа Белорусского’, помещенная в том же номере. В статье этой, которую сам автор называл ‘Одою’ в честь Кониского, {См. Переписку, т. III, стр. 299.} повидимому, в достаточной мере сохранились еще чувства, возбужденные в нем польским восстанием.
Половина всей статьи, т. е. 12 страниц, отведены цитатам Кониского, рисующим польские зверства в Белоруссии в эпоху Екатерины II, ‘освободившей страну’ от ‘польского ига’.
Но консервативное в общем направление ‘Современника’ иногда совмещалась с некоторым либерализмом. Он особенно рельефно выступал в тех случаях, когда журналу Пушкина приходилось бороться с махровой помещичьей реакцией, с заядлыми крепостниками-рутинерами. Такого рода борьба проводилась ‘Современником’ исключительно на литературном материале. Выше уже упоминалось о высмеивании Одоевским в статье ‘О вражде к просвещению’ дворянского невежества, хозяйственной отсталости, которые опирались на литературную проповедь против ‘излишней’ образованности, занесенную к нам, по мнению автора, из Европы. Интересно, что в борьбе с такими ‘гонителями просвещения’ ‘Современник’ пытался опереться опять-таки на правительство. {Упомянутая статья Одоевского, стр. 210.} Другой статьей, окрашенной в те же либеральные тона, было пушкинское ‘Мнение М. А. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной’. {‘Современник’, 1836 т., No 3.} В ней Пушкин выступал против Лобанова — типичного представителя реакционной Академии Наук, нетерпимого обскуранта и консерватора типа Магницкого, огульно осуждающего всю современную словесность за безнравственность и неблагонамеренность. Лобанов предлагал Академии взять на себя роль помощницы цензуры, которой нелегко ‘проникнуть все ухищрения пишущих’, Академия, таким образом, должна была способствовать охране общества от распространяющегося литературного зла. Пушкин прежде всего выражал недоумение по поводу лобановской квалификации всей современной словесности как безнравственной. Затем, ссылаясь на цензурный устав, он заявлял, что цензура ‘не должна проникнуть все ухищрения пишущих’, а довольствоваться лишь ‘явным смыслом речи’. Наконец, он пытался определить ограничительные рамки применения цензуры, которая обязана, по его словам, преследовать не всякую нелепость или глупость, а лишь нечто, являющееся ‘противным вере, правительству, нравственности и чести личной’. Эти мысли Пушкина согласовались с более общим его утверждением, данным несколькими страницами выше и провозглашающим известную свободу писательского творчества вообще: ‘Нельзя требовать от всех писателей стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других. Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на неподлежащие никакой ответственности‘. {Либерализм данной статьи был и тогда воспринят как весьма умеренный и вполне умещающийся в рамки официальной благонамеренности. Это косвенным образом подтверждается положительным отзывом о ней Булгарина (‘Северная Пчела’, 1836 г., No 256).}
Вяземский в своей статье о ‘Ревизоре’ Гоголя (защита которого ‘Современником’ также- не может быть не отмечена как факт показательно-либеральный) шел даже несколько дальше Пушкина. Он не только допускал, но и поощрял обличительную литературу. ‘Мир нравственный и мир гражданский имеют свои противоречия,— писал он, — свои прискорбные уклонения от закона общего благоустройства’, и эти недостатки подлежат исправлению. Защищая нравственную и политическую сторону ‘Ревизора’, Вяземский ссылался на благосклонный прием ‘Ябеды’ Кашшста императором Павлом, и этим опять-таки как бы апеллировал к правительственному либерализму. В pendant к рассуждению Вяземского, ‘Современник’ напечатал гоголевские произведения: ‘Утро делового человека’, представляющее собой резкую сатиру на чиновничество, а также ‘Нос’ — шутку не вполне невинную, из которой цензура не без основания выпустила чересчур заостренные описания полицейских нравов.
В литературно-критических высказываниях ‘Современника’ естественно обнаруживалась большая монолитность, чем в его социально-экономических суждениях. Основным принципом ‘литературной аристократии’ была точка зрения автономного искусства, защищаемая я ‘Современником’. Правда, защита эта не имела характера военных действий, энергичной пропаганды. Она осуществлялась вполне спокойно и как бы между прочим. Друзья Пушкина никому не навязывали своих эстетических убеждений.
Фундаментом эстетической теории сотрудников ‘So-временника’ являлись самые общие понятия философии немецкого идеализма, с отдельными учениями которого многие (большинство) из них едва ли были достаточно знакомы. Исходным пунктом для них служило, признание принципа безусловной красоты. ‘Для всего человечества,— писал барон Розен, {‘О рифме’, ‘Современник’, 1836 г., No 1.} — существует одна истина, а для искусства один закон изящного: чем ближе какое-либо произведение к природе или к идеалу (т. е. к совершеннейшему проявлению природы в области идей), тем оно и лучше’. Пушкин конкретизировал эту мысль, говоря, что ‘цель художества есть идеал, а не нравоучение’. {‘Мнение М. А. Лобанова’.} Но цель искусства также и не развлечение? Сущность его — не только форма и техника. Она заключается в поэтическом одушевлении, благодаря которому поэзия только и делается поэзией. {В. Единицкий, Несколько слов о современной поэзии. ‘Современник’, 1837 г., No 8, стр. 201—202.}
Искусство, будучи чуждым внешней обусловленности, по самой своей природе таинственно и иррационально. ‘Романисту-поэту предмет романа является сомнамбулически’, — пишет Одоевский. {Статья под псевдонимом Ф. С. ‘Как пишутся у нас романы’. ‘Современник’, 1836 г., No 3.} ‘Всякий талант неизъясним’,— говорит Импровизатор в ‘Египетских ночах’, {‘Современник’, 1837 г., No 4.} выражая мнение самого Пушкина. Мысль эта еще полнее развита в стихотворении Л. Якубовича ‘Предназначение’, {‘Современник’, 1836 г., No 4.} рисующем образ поэта:
Безотчетный, бессознательный,
Самому себе тиран,
Так, певец — орган страдательный,
Бога вышнего орган.
Изложенные взгляды на природу литературного творчества участники ‘Современника’ пытались применять и к объяснению историко-литературных фактов, оторвав их от всякого исторического окружения. ‘Литература,— писал Одоевский, {‘О вражде к просвещению’, стр. 211—212.} — вопреки общепринятому мнению есть всегда выражение прошедшего’. Так, например: ‘В старой Европе ужасы конца XVIII столетия отозвались в нынешней литературе по той же причине, почему идиллическая и жеманная поэзия прежнего времени отозвалась в век терроризма (известно, что Робеспьер и компания писали нежные мадригалы)’.
Крайне примечательным является тот факт, что Гоголь держался противоположного мнения, и в статье ‘О движении журнальной литературы’, подразумевая главным образом ту же современную французскую поэзию, вскользь заметил, что появляющиеся ‘опрометчивые, бессвязные, младенческие творения, но часто восторженные, пламенные, — следствие политических волнений той страны, где рождались’ (стр. 217). Хотя это были не более, как полуоброненные слова, вполне периферичные в общем плане статьи Гоголя, — Пушкин реагировал на них. В своем ‘Мнении Лобанова’, выписав вышеприведенную гоголевскую фразу, заявив о несогласии с ней и в общем солидаризуясь с Одоевским, он развил самостоятельную теорию литературного процесса, которую мы бы назвали теорией имманентного развития. ‘В словесности французской совершилась своя революция, чуждая политическому перевороту, ниспровергшему старинную монархию Людовика XIV. В самое мрачное время революции литература производила приторные, сентиментальные, нравоучительные книжки. Литературные чудовища начали проявляться уже в последние времена кроткого и благочестивого Восстановления (Restauration). Начало сему явлению должно искать в самой литературе. Долгое время покорствовав своенравным уставам, давшим ей слишком стеснительные формы, она ударилась в крайнюю сторону и забвение всяких правил стала почитать законною свободой’. Это внешне незначительное разногласие таило за собой, конечно, принципиальную рознь в общей творческой установке ‘литературных аристократов’ и Гоголя. Все различие преобладающей позы эстетической отрешенности от жизни у первых и сознания живой связи искусства и окружающей действительности у второго — единственный раз открыто выразилось на страницах пушкинского журнала, и именно в данном эпизоде. Характерно, что Белинский в рецензии на вторую книжку ‘Современника’ {‘Молва’, 1836 г., No 12.} жестоко высмеял автора статьи ‘О вражде к просвещению’ за его мысль о литературе как отражении прошлого и этим самым молчаливо солидаризировался с Гоголем. {О замечании Гоголя он не упомянул и, конечно, легко мог просто не заметить его. Тем самым солидарность обоих в этом вопросе осталась неосознанной и как бы негласной.}
В результате усвоенной ‘Современником’ аристократической тактики, заключающейся в стремлении всячески избегать возможных ссор с литературными соседями, и если уж критиковать отечественную словесность, то по всему ее фронту, без оскорбительных остановок на частных явлениях, — в результате этого в ‘Современнике’ далеко не изобиловали отзывы из области текущей литературы. Те же сравнительно редкие оценки, которые там встречаются, разве только за исключением почти восторженной статьи о ‘Ревизоре’, чрезвычайно благоприятного отзыва Пушкина о стихах Теплякова, обнаруживают какую-то академическую сухость и эстетическую беспартийность. Разбираясь в них, можно установить лишь одно наиболее конкретное и наиболее повторяющееся утверждение по адресу русской словесности. Оно заключается в обвинении последней в рабском копировании современной французской литературы романтически-ужасного жанра. Таким образом, траектория критических ударов ‘Современника’ выходила за пределы России. Поэтому случилось следующее, на первый взгляд, малопонятное явление: отзывов об иностранных литературных событиях (главным образом французских) было все-таки больше, и они являлись несравненно окрашеннее и определннее, чем отзывы о русских произведениях.
Общая черта как тех, так и других критических оценок ‘Современника’ заключалась, во-первых (со стороны методологической), в преобладании эстетического критерия, а во-вторых (со стороны содержания) — в тоне умеренности, литературной пресыщенности и в почти полном отсутствии сколько-нибудь ярких литературных увлечений.
‘Современник’, как и большинство журналов 30-х годов, занимал определенно французофобскую позицию. Отрицание начиналось с прошлого французской литературы, захватывая ‘жеманную’ поэзию эпохи Рамбулье и классицизм — литературу условную и ‘выделанную до расслабленности’ (Вяземский). Из полу современной французской литературы, по вполне понятным причинам, несомненную симпатию заслуживали Шенье и Шатобриан. Пушкин называл Шатобриана ‘первым из современных французских писателей, учителем всего пишущего поколения’. {‘О Мильтоне и Шатобриановом переводе ‘Потерянного Рая». ‘Современник’, 1837 г., No 1.} Но ученики-романтики не удовлетворяли Пушкина. Гюго он считал поэтом второстепенным и грубым, драмы его — уродливыми. Альфред де-Виньи ‘чопорен и манерен’. Про Ламартина в ‘Современнике’, кажется, ничего не говорилось, хотя, как известно, Пушкин и к нему был довольно холоден. Но наиболее отрицательное отношение вызывала к себе, конечно, французская ‘демократическая проза’, во главе с Жюль Жаненом и Сю, в непосредственную связь с которой Пушкин ставил и Бальзака (‘Мнение М. А. Лобанова’).
В противовес французской литературе на страницах ‘Современника’ высказывались симпатии германской поэзии, которая будто бы благотворно влияла даже во Франции. {‘Оливная ветвь Коринны, погрузясь в неисчерпаемый кладезь литературы германской, тряхнула ее алмазной росой на страдавшую засухой французскую почву’ (Единицкий).} Русская же поэзия, по словам Пушкина, (‘Мнение М. А. Лобанова’), ‘осталась чужда влиянию французскому, она более и более дружится с поэзиею германскою и гордо сохраняет свою независимость от вкусов и требований публики’. Впрочем, выражения этой модной в то время {Так, например, в статье ‘Настоящий момент и дух нашей литературы’ Булгарин писал: ‘Прежде у нас мало занимались немецким языком, а теперь без познания немецкого языка и литературы нельзя быть литератором. Эту необходимость признали даже французы’ (‘Северная Пчела’, 1886 г., No 11).} склонности к германскому искусству ограничились всего несколькими фразами. Ни статей о немецкой литературе, ни переводов из нее за первые два года существования ‘Современника’ в нем не появлялась.
Литературно-художественная сторона ‘Современника’ на фоне других журналов не выделялась какой бы то ни было своеобразной эстетической направленностью. Большинство стихотворений ‘Современника’ было консервативней и рафинированней его прозы, сочетая в себе ‘эзотерическую’ музу Тютчева и стихотворные послания пушкинских друзей. Сотрудничество Кольцова за два первые года издания выразилось в помещении им всего одного стихотворения, а потому на характере журнала существенно не отразилось. Дыхание жизни и окружающей действительности несравненно более, чем в стихах, чувствовалось в прозе ‘Современника’ — отделе в количественном отношении довольно незначительном. Она строилась прежде всего на произведениях Пушкина и Гоголя. Первый полностью напечатал в своем журнале ‘Капитанскую дочку’.
Произведения Гоголя, как и все его сотрудничество в ‘Современнике’, вносили в журнал совершенно особую струю. Гоголь принадлежал к более поздней общественной формации, чем пушкинская группа. Распад натурального хозяйства коснулся его на своем более остром и глубоком этапе, и коснулся гораздо болезненней. Если ‘литературные аристократы’ находили в себе еще достаточно спокойствия, чтобы иметь возможность частично оставаться в собственном художественном творчестве на прежних бесстрастных путях, постепенно все решительней и бесповоротней уводящих от жизни, — Гоголь это сделать не мог. Хотя в некоторых его произведениях, напечатанных в ‘Современнике’, еще сохранились ясность и добродушие первого периода его литературной биографии (‘Коляска’), зато в других (‘Утро делового человека’, отчасти ‘Нос’) действительность представлялась Гоголю уже в ином, волнующем ракурсе и диктовала ему активное к себе отношение. Гоголевская активность явилась в форме сатиры. Конечно, последняя была далека от безусловного отрицания общественного уклада, отдельные участки которого она критиковала. Ее цель заключалась не более, чем в исправлении фиксируемых ею социальных деталей, с сохранением прежней основы,— но и этого было достаточно для революционизирования литературных форм и литературного мироощущения того времени.
Собственно говоря, произведениями Пушкина и Гоголя исчерпывался весь отдел художественной прозы ‘Современника’ первых двух лет его существования. По отношению — к этим произведениям остальные прозаические материалы и в количественном и в качественном смысле занимали вполне периферическое положение, из них следует упомянуть лишь о рассказе (единственном) близкого к Гоголю Квитко-Основьяненко ‘Солдатский портрет’ и о ‘Сильфиде’ Одоевского.
Если общественная и, идеологическая сущность журнала постигаются в результате учета всего его содержания в перспективе социальной динамики эпохи, то его журнальная специфика, его [чисто журнальная ‘феноменология’ раскрывается, главным образом, в обращенности его к другим периодическим органам, в рассмотрении его во взаимодействии о ними и на их фоне. Размеры моей работы не позволяют обрисовать этот фон. Присутствие его должно лишь подразумеваться. К такого рода ‘игнорированию’ журнального окружения толкает и сама установка, занятая ‘Современником’, сократившим до минимума какие бы то ни было упоминания на своих страницах об остальной прессе. Особенно нетерпимую позицию в этом, как во многих других отношениях, занимал Вяземский.
Журналистика для него ‘чудище обло-озорно, огромно, стозевно и лаяй’. {‘Современник’, 1836 г, No 1, стр. 269.} ‘С журналами спорить нельзя’, как нельзя спорить на толкучем рынке. ‘К тому же в споре тетиных речь идет о мнении, в споре журналов — о личности’. {Там же, стр. 289. — В другом месте Вяземский высказывает то же в более субъективном плане: ‘Я давно уже не читаю некоторых из наших журналов, приняв с летами за право беречь глаза и время. Во-вторых, потому, что отвечать — значит входить в разговор, а с летами научился я другому правилу, что никогда не должно вступать в разговор с теми, которые говорят неосновательно и неприлично’ (‘Объяснение’, ‘Современник’, 1837 г., No 3).} Из этих убеждений, неизменно преобладавших в ‘Современнике’, вытекал практический принцип уклонения от полемики и, во всяком случаев соблюдения в ней максимума корректности и спокойствия. Нужно оговориться, что Пушкин придерживался подобных убеждений далеко не твердо, в продолжение своей жизни часто поступал наперекор им и, например, в ‘Письме к издателю’ А. Б. высказывался в противоположном Вяземскому тоне. {Об этом см. Переписку, т. II, No 438.} Но на журнальную тактику ‘Современника’ эти колебания заметно не повлияли и почти не заставили его уклониться от аристократической линии пренебрежительного нейтралитета.
Корректная критика, — а в сущности, как указывалось выше, почти полное ее отсутствие, особенно по отношению к русской литературе и журналистике, — была той ‘заслугою’ ‘Современника’, на которую, главным образом, обращала внимание дружественная ему пресса. Так например, ‘Литературные прибавления’, касаясь отдела критики в ‘Современнике’ (правда, периода уже плетневской редакции), лижут, что в нем: ‘подле разбора подробного, справедливой дани таланту, вы не встретите грубых и площадных насмешек над неудачею, но отзывы чистосердечные, оживляемые легкими и никого не оскорбляющими шутками, которые, как разговоры лучшего общества, и веселят и поучают’. {1838 г., No 48, стр. 958.}
Единственным исключением из мирной политики пушкинского журнала по отношению к окружающим его изданиям являлась статья Гоголя ‘О движении журнальной литературы за 1834 и 1835 гг.’ {‘Современник’, 1836 г., No 1.} — статья, имевшая большой успех и сразу определившая журнальную позицию ‘Современника’. Более того, эта статья, напечатанная в первом номере вновь возникшего органа, была воспринята в литературе, например, Белинским и Булгариным, как имеющая программное значение, что, как мы увидим ниже, очевидно даже несколько обеспокоило руководителей ‘Современника’. Обозревая русскую журналистику за два года, Гоголь констатирует общий ее упадок, который, по его мнению, слагается из четырех моментов: 1) несерьезное отношение журналистов к критике, и, в связи с этим, рекламный характер последней, 2) невежество вообще и пренебрежение к литературному прошлому (литературным авторитетам в частности, 3) отсутствие эстетического вкуса (особенно в петербургских журналах), 4) мелочность критики. Сравнительно с меньшим осуждением он останавливается на московских журналах, более серьезных и идейно-насыщенных, чем петербургские, преследующие главным образом коммерческие цели. {Прямая параллель между московской и петербургской журналистикой проводится Гоголем в другом месте — в ‘Петербургских записках 1836 г.’ (‘Современник’, 1837 г., No 2): ‘Московские журналы, — пишет Гоголь, — говорят о Канте, Шеллинге и проч., и проч., в петербургских журналах говорят только о публике и о благонамеренности… В Москве журналы идут наряду с веком, но опаздывают книжки, в Петербурге журналы нейдут наравне с веком, но выходят аккуратно в положенное время. В Москве литераторы проживаются, в Петербурге наживаются…’} О наибольшей благосклонностью Гоголь отзывается о ‘Московском Наблюдателе’, который, по его словам, хотя и не обнаружил твердой линии поведения, особенно в борьбе с ‘Библиотекой для Чтения’, и вообще не был достаточно жизнедеятельным, но иногда содержал в себе весьма ценный материал. {‘Московский Наблюдатель’ вообще выделялся ‘Современником’ из всей прессы и оценивался исключительно высоко. ‘Нельзя не, желать для пользы литературы’ нашей и распространения здоровых понятий о ней,— писал ‘Вяземский,— чтобы сей журнал сделался у нас более и более известным. Особенно критика его замечательно хороша’. (‘Современник’, 1836 г., No 2, примеч. к стр. 289). Склонность ‘Современника’ к ‘Московскому Наблюдателю’ крайне возмутила Белинского. ‘Вообще в этих статьях, — говорил он о критике Вяземского, — обнаруживается самая глубокая симпатия к московскому ‘светскому’ журналу (т. е. ‘Московскому Наблюдателю’. Д. И.) ‘и беспредельное уважение к его критике, что, впрочем, и неудивительно: свой своему поневоле брат’. (‘Молва’, 1836 г., No 12). ‘Северная Пчела’ вполне разделяла это мнение. У ‘Московского Наблюдателя’,— пишет Булгарин,— ‘Современник’ служит эхом, и обратно’. (‘Северная Пчела’, 1836 г., No 256), а в другом месте заявляет, что оба журнала издаются одними и теми же лицами (‘Северная Пчела’, 1836 г., No 127).} Кроме того в лине Шевырева этот орган имел критика, являющегося отрадным исключением на фоне всей журнальной литературы. Краткий полусочувственный отзыв, более горячо поддержанный Пушкиным в письме А. Б., был дан и о ‘Литературных прибавлениях’. О ‘Московском Телеграфе’ и ‘Телескопе’ с ‘Молвой’ упоминалось почти вскользь. В. обоих журналах было отмечено отсутствие свежести и прежней резкости, причем имя Белинского даже не называлось.
Вся сила критического пафоса статьи Гоголя была обращена против ‘Библиотеки для Чтения’, с которою он связывал ‘Северную Пчелу’ и ‘Сын Отечества’. Но тогда как эти последние признавались в статье выдохшимися, почти безобидными, и не вызывали в Гоголе ничего, кроме довольно небрежного упрека в эклектизме и бесцветности, — против ‘Библиотеки’ был выдвинут целый обвинительный акт. В нем Гоголь несколько отступал от традиций ‘литературной аристократии’, выработавшихся в борьбе ее с ‘торговым направлением’. Согласно этим традициям, обычно осуждались не отдельные недостатки содержания враждебного органа, а клеймился общий его коммерческий уклон. {Классический пример такой критики — в статье Шевырева ‘Словесность и торговля’ (‘Московский Наблюдатель’, 1835 г., No 1), с которой, несмотря на общее свое сочувствие к ней, Гоголь несколько полемизирует. Он находит, что литература должна быть промышленностью, и вопрос лишь в качестве ее производства, а не в форме ее сбыта. С этим мнением, не совпадающим с типичными убеждениями ‘литературных аристократов’, в собственном смысле слова, не могли не соглашаться наиболее профессионализировавшиеся их представители, и принципы Пушкина, например, ему не противоречили.}
Гоголь выступил против ‘Библиотеки’ вполне конкретно и по существу. Он отметил, что этот журнал не преследует никакой определенной литературной цели. В критике Сенковского он нашел отсутствие всякого собственного мнения и вкуса, постоянно встречающиеся противоречия и констатировал общую несерьезность ее и грубость. К Сенковскому как к ученому он отнесся также весьма скептически, Сенковского-беллетриста оценил крайне низко, а максимум своего негодования сосредоточил на Сенковскам-редакторе, возмущаясь его редакторским самоуправством.
Нечего и говорить, что руководители ‘Современника’ соглашались с выводами Гоголя о ‘Библиотеке’ полностью. Сенковский, эта ‘бестия’, ‘свинья’ и ‘мерзавец’,— как называл его Пушкин, {См. Переписку, т. III, No 944 и 867.} только что резко оборвавший свое сотрудничество в ‘Библиотеке’ и в том же номере, где был напечатан обзор Гоголя, адресовавший ее руководителю несколько строк, исполненных чувством сдержанного возмущения по поводу его отзыва о переводе Виландовой ‘Вастолы’, — Оенковский не мог вызывать в издателе ‘Современника’ иного к себе отношения. Тем более удивительным для всех исследователей вопроса является следующее обстоятельство. В No 3 ‘Современника’ за 1836 г. было опубликовано письмо некоего А. Б., которое Пушкин в подстрочном примечании комментировал таким образом: ‘С удовольствием помещая здесь письмо А. Б., нахожусь в необходимости дать моим читателям некоторые объяснения. Статья О движении журнальной литературы напечатана в моем журнале, но из сего еще не следует, чтобы все мнения, в ней выраженные с такою юношескою живостью и прямодушием, были совершенно сходны с моими собственными. Во всяком случае, она не есть и не могла быть программою ‘Современника’. Как выяснили новейшие исследования, {См. доклад В. П. Красногорского (‘Наш труд’, 1924 г., No 2) и статью Ю. Г. Оксмана в ‘Атенее’, 1924 г., No 1—2.} личность, скрывающаяся под псевдонимом А. Б., оказалась самим Пушкиным.
Обвинения Гоголя направленные против Сенковского, сведены в письме А. Б. к пяти пунктам. Сенковский обвинялся в том, что он: 1) исключительно завладел критикой в журнале, 2) переправляет статьи, ему доставляемые, 3) в своей критике не соблюдает тона важности и беспристрастия, 4) не употребляет местоимений сей и оный, 5) имеет около 5000 подписчиков. Далее в письме разбирались эти пункты уже порознь. Зная текст обзора ‘О движении журнальной литературы’, нельзя не понять, что пушкинское членение его и самый метод трактовки заставляют исключить предположение о намерении автора письма А. Б. выразить в нем серьезное и принципиальное несогласие с основными взглядами статьи Гоголя. В письме А. Б. Пушкин совершенно не касается наиболее существенного обвинения, затрагивающего качество самих статей Сенковского, решительно уклоняется от разбора очень щекотливого п. 2, д. 4 извращает, а 3-й и 5-й примышляет от себя. ‘К письму А. С., — пишет В. Гиппиус в уже упомянутой мною работу — нельзя относиться как к точному изложению взглядов Пушкина… Надо учитывать ролевый характер этого письма… Наряду с подлинными мыслями Пушкина сюда попало многое, объясняемое кале полемический ход, именно из принятой роли. Очевидно, в планы Пушкина входило не просто отмежеваться от гоголевской статьи… а чем-то ее уравновесить, ослабить ее программный характер’.
В указании на эту последнюю причину появления ‘письма’, заключающуюся в стремлении Пушкина к нейтрализации своего журнала, к тому, чтобы удержать его в позе аристократической ‘беспрограммности’,— В. Гиппиус, конечно, прав. При объяснении появления письма А. Б. необходимо учитывать и отмеченную выше столь же аристократическую линию уклонения ‘Современника’ от всякой полемики, исключением из которой была одна лишь статья Гоголя, нуждавшаяся, следовательно, с точки зрения политики журнала, в смягчении. Нельзя недооценивать и прямое желание издателя ‘Современника’ избежать вражды руководимого Сенковским органа. ‘Желаем, — пишет А. Б. о ‘Библиотеке’ и о ‘Современнике’,— чтобы оба журнала друг другу не старались вредить, а действовали’ каждый сам по себе для пользы общей и для удовольствия жадно читающей публики’. Что именно эту цель письмо А. Б. и примечание к нему издателя действительно имели — косвенным образом показывает реакция на них в противном лагере. Так, Булгарин упоминает о примечании Пушкина с чувством некоторого удовлетворения. В ‘Северной Пчеле’, No 256 (1836 г.) он между прочим пишет: ‘После моего разбора статьи… ‘О движении журнальной литературы’ в третьей книжке ‘Современника’, на стр. 329, появилось курьезное замечание, в котором почтенный издатель объявляет, что он не разделяет мнения сочинителя. На первый раз и этого довольно!’ Что же касается самого письма А. Б., то Булгарин, нападая на автора за пренебрежительный выпад его против ‘Северной Пчелы’,- настолько сходится с главными положениями А. Б., что называет ‘письмо’ прямым плагиатом его собственных, булгаринских высказываний.
‘Современник’ эпохи Пушкина успеха не имел. Рассчитанного дохода от него Пушкин не получил, и круг подписчиков журнала был крайне ограничен. ‘Современник’ был довольно холодно принят и в литературе, и в публике’, — записывает в свои ‘Воспоминания’ И. Панаев. {‘Литературные воспоминания’, изд. ‘Академия’ 1928 г., стр. 229. К этому месту Панаев делает следующее примечание: ‘Одна только статья Гоголя в No 1 ‘Современника’ ‘О движении журнальной литературы’ наделала большого шума в литературе и произвела очень благоприятное впечатление на публику’.} — Большинство говорило, что поэту не следовало пускаться в журналистику, что это не его дело’. — ‘Современник’ твой очень хорош для меня, но не всем нравится’, — откровенно сознался Пушкину его московский корреспондент П. В. Нащокин. {Октябрь 1836 г. Переписка, т. III, No 1088.} О том же говорит и Н. Г. Чернышевский, уже как историк литературы. ‘Пушкин и его сподвижники обладали многими из качеств, необходимых для того, чтобы оказывать сильное влияние на мнение читающей публики, — и, однако же, их мнения имели и на публику и на развитие литературы менее влияния, нежели как должно было бы ожидать: и большинство читателей и новое поколение писателей поддавались преимущественно влиянию других литературных мнений’. ‘Почему ж их мнения не имели более значительного влияния на литературу и массу публики? Ответ готов у каждого читателя: журнал, бывший органом пушкинского направления критики, не проникал в массу публики, как не проникала в публику и ‘Литературная Газета’ Дельвига, предшествовавшая этому журналу, ‘Современнику’ 1836—1846 годов’. {‘Очерки Гоголевского периода’, глава IV. Первоначально печатались в 1855—1856 гг.} Причины этого явления, т. е. замкнутого кружкового характера пушкинского журнала, вскрываются сопоставлением социальной позиции и идеологии его руководителей с теми общественными брожениями и настроениями, которые являлись для него фоном. Временное равновесие социальных сил николаевской эпохи не исключало огромной работы этих сил внутри пока еще твердой и незыблемой формы крепостного государства. Они ширились, нарастали и сгущались, создавая мощные, пока еще скрытые, течения общественной психологии, которые частично рвались уже наружу, беспокойно обгоняя торжественный рост своих слишком медлительных корней. Эпохе была дана как бы временная передышка. Она должна была скопить силы, чтобы сбросить свою обветшалую кожу… Она излучалась потенциями и постепенно перерастала себя.
‘Литературная аристократия’ принадлежала к той общественной группе, которая была вовлечена в процесс этого перерастания еще слабо. Она не успела сравняться с эпохой. Подсознательно перерабатывая, поскольку это было в ее власти, поколениями пропитавшие ее феодально-дворянские традиции, она могла стремиться лишь к тому, чтобы догнать эпоху. Она не составляла промышленного авангарда. Ее представителя являлись правым крылом ‘насильно’ капитализирующегося дворянства, для которого движение по новому пути было связано с крайне тяжелыми переживаниями, разрушающими его первоначальную сущность, как класса.
‘Начинали поговаривать, но еще робко, что Пушкин стареет, останавливается, — продолжает Панаев уже цитированную запись, — что его принципы и воззрения обнаруживают недоброжелательство к новому движению’.
В этой фразе, несомненно, заключалась частичная правда, и если она применима к самому Пушкину с некоторой натяжкой, то позиция его друзей расценивается ею целиком. Представитель едва намечавшегося в те годы ‘нового движения’ — Белинский — полностью подписался бы под словами Панаева. Определение им ‘Современника’ как светского журнала преувеличенно, но односторонне справедливо подчеркивало именно анахронизм его существования. ‘Нам известно, — писал Белинский,— что в нашей литературе есть точно какой-то ‘светский’ круг литераторов, который не находит нигде приюта для сбыта своих мнений, которых никому не нужно и даром, заводит журналы, чтобы толковать о себе и о ‘светскости’ в литературе… Посмотрите, что такое жизнь всех наших ‘светских’ журналов. Борение жизни с смертью в груди чахоточного. Что сказали нам нового об искусстве, о науке, ‘светские’ журналы. Ровно ничего. Публика остается холодною и равнодушною к этим жалким анахронизмам, силящимся воскресить осьмнадцатый век’. Эта вторая, осуждающая статья Белинского о ‘Современнике’ (написанная после первой статьи, благоприятной журналу, в котором критик не разглядел еще ‘светского’ духа), в дальнейшем сменяется опять положительными отзывами. После смерти Пушкина и трудно было говорить иначе о журнале, созданном им, продолжающем жить его памятью и культивировать его наследство. Но эти благоприятные оценки (которые, нужно сказать, относятся к плетневскому периоду и лишь по своему содержанию могут быть отчасти применены к первым двум редакциям) представляются еще более обидными для ‘Современника’, чем жестокая критика второй статьи. В них явно чувствуется уважение к бывшему пушкинскому журналу, как к почетному отставному литературному ветерану, сотрудников которого, друзей Пушкина, нельзя не уважать за старые заслуги.
Нельзя не отметить, что принципиальная, демократическая критика Белинского совпала с несерьезными ‘демократическими’ ‘с другого бока’ отзывами о ‘Современнике’ ‘Северной Пчелы’. Эта последняя начала свои отношения с журналом Пушкина со статьи, присланной, по уверению издателя, до выхода первого номера ‘Современника’. {‘Несколько слов о ‘Современнике’. ‘Северная Пчела’, 1836, No 86.} В ней ‘Современник’ защищался от предварявших его появление нападок ‘Библиотеки для Чтения’. Данная защита, по всей вероятности, объясняется некоторыми неосторожными и случайными выражениями ‘Библиотеки’, задевающими ‘честь’ ‘Пчелы’. По выходе первого номера с журнальным обзором Гоголя (Булгарин думал, что обзор принадлежит самому Пушкину), содержащим нелестный отзыв об ее издателе, ‘Северная Пчела’ принимает по отношению к ‘Современнику’ воинственную позу. Впрочем, она, в виду почти полного молчания последнего, ограничивается лишь двумя (хотя и значительными по размерам) критическими статьями о нем, полными, однако, довольно ядовитых выпадов. Как всегда в булгаринской полемике, нападение ведется главным образом в чисто словесном плане. Отдельные принципиальные моменты его приходится извлекать из целой груды вполне периферических придирок и наскоков. В критике Булгарина, в данном случае представляющей голос огромного социального большинства обывателей-современников, интересны лишь некоторые обвинения.
Булгарин утверждает, что ‘Современник’ ‘действует… не в духе времени’. {‘Северная Пчела’, 1836 г., No 129.} Как и Белинский, Булгарин возмущается подчеркнутыми аристократизмом и светскостью ‘Современника’. Как и у Белинского, внимание ‘Пчелы’ притягивается прежде всего Вяземским, об альбомных стихах которого Булгарин упоминает с полунасмешкой. {Там же, No 127.} Еще большую насмешку вызывает в ‘Пчеле’ парижская хроника А. Тургенева. В ней отмечается именно архаизм, ее злободневная несовременность: ‘Русский язык XVIII в. перемешан в этой статье с французским…. а в существе это не что иное, как несвязная болтовня, усыпляющая читателей. Сущий образчик наших копий — маркизов XVIII в. Если эта статья составлена в Петербурге и есть не что иное, как сатира на нрав прошлого века, то она хороша’. {Там же, No 129.} Каким бы непродуманным ни было мировоззрение Булгарина, дух времени воспринимался им живо, и требования эпохи ощущались сейсмографически правильно. Булгарин полусознательно чувствовал, что мироощущение пушкинской литературы вытесняется, уходит в прошлое. ‘Будьте народным поэтом, — писал он, обращаясь, вероятно, к Пушкину, по поводу жалобы ‘Современника’ на распространяющуюся холодность к стихам, — и публика не будет равнодушна к поэзии… Теперь надобно более, нежели, одной музыки, в языке, чтобы приковать читателей к поэзии. Давайте действия, давайте страстей,— поэзия воскреснет… ‘Современник’ жалуется справедливо на равнодушие публики к поэзии, но и публика имеет справедливые поводы к жалобам’. {Там же, No 127.} Не менее характерна полемика ‘Пчелы’ с Гоголем по одному из наиболее канонических пунктов мировоззрения ‘литературной аристократии’, а именно по вопросу об отношении к авторитетам. Касаясь значения Державина, Ломоносова и других классиков. Булгарин старается снизить то слишком почетное, по. его мнению, место в современности, которое отводится для них Гоголем. Не доходя до прямого отрицания этих писателей, он говорит о том, что они устарели, пережиты, что писать так, как они писали, теперь нельзя.
Несоответствие содержания ‘Современника’ первых редакций психо-идеологическим веяниям времени еще только улавливалось и далеко не составляло всеобщего, осознанного всеми мнения. Фактический неуспех журнала был вызван преимущественно другими причинами, хотя и связанными с перовой, но имеющими вполне автономное значение. К ним относится прежде всего полуальманашная форма ‘Современника’ (о которой уже говорилось), предопределяющая в нем отсутствие злободневного, чисто журнального материала. Но она была лишь одним из необязательных следствий другой, более основной причины — аристократического отношения ‘Современника’ к читателю, или, что то же, журнальной установки на слишком узкую высококультурную аудиторию. Именно об этом говорит ‘Северная Пчела’, называя журнал Пушкина ‘скучным и сухим’. {Там же No 162.} Этим же объясняет и Чернышевский его слабое распространение.
Если сам Пушкин в 1827 г. писал, что он ‘воспитан в страхе почтенной публики’, что, в противоположность ‘новейшему поколению мыслителей и поэтов’, он не видит никакого унижения в угождении ей и в следовании духу времени, если ошибкой ‘Московского Вестника’ он признавал то, что этот журнал хочет быть ‘слишком дельным’ и что в прозе его ‘слишком мало вздору’, — то в практику ‘Современника’ эти убеждения никак не воплотились. Журнал оставался строгим и совершенно отказался от тех ‘милых мелочей’, в роде смеси, мод, французской беллетристики и пр., которые в то время так ценились читателями. Все это, на ряду с отсутствием полемики, оживляющей журнал и привлекающей внимание прессы, а следовательно и подписчиков-читателей, вырывало из-под ‘Современника’ почву, мертвило и изолировало его.
И Пушкин, несомненно, чувствовал это больше всех своих друзей, позднее, в лице Плетнева, доведших журнал до состояния пережившего себя и никому не нужного существования. Имел ли Пушкин внутренние предпосылки к изменению курса своего издания — сказать трудно. Однако известное намерение его пригласить в ‘Современник’ Белинского {См. Переписку, т. III, No 1022 и 1088.} — Белинского, которого ненавидели друзья Пушкина и сношения с которым он считал необходимым сохранять в тайне даже от ‘Московского Наблюдателя’,— дозволяет скорее думать, что некоторые элементы решимости на это у него были.
Все оборвала смерть Пушкина. А преемники его, сделав из журнала своеобразный пушкинский музей, где с благоговением печаталась каждая сохранившаяся от него строчка, все более и более замыкались от жизни и уводили издание на проселочные дороги литературы, в сторону от всякого движения и борьбы.
Диалектика культуры пушкинской группы вырождалась в инерцию, а вместе с этой культурой вырождалось и бытие ее литературного органа. Единственным стимулом дальнейшего существования журнала являлась не самодвижущаяся сила пульсирующего жизнью класса, а действующая на фоне наиболее отсталых социальных групп личная воля Плетнесва, пережившего свое время и чуждого наступающей на него эпохе.

Приложение 1

ДОГОВОР ПЛЕТНЕВА С ПАНАЕВЫМ И НЕКРАСОВЫМ

Тысяча восемьсот пятьдесят второго года января тридцатого дня, мы, нижеподписавшиеся, Коллежский Секретарь Иван Иванов Панаев и Дворянин Николай Алексеев Некрасов с одной стороны и Действительный Статский Советник Петр Александров Плетнев с другой стороны, заключили между собой следующее условие: 1) Я, Плетнев, передаю им, Панашу и Некрасову, права издавать в течение десяти лет, то есть с десятого февраля тысяча восемьсот пятьдесят второго года по десятое февраля тысяча восемьсот шестьдесят второго года, принадлежащий мне литературный журнал Современник, основанный покойным Двора Ею Императорского Величества Камер Юнкером Александром Сергеевичем Пушкиным и дошедший мне с Высочайшего соизволения в 1837 году, — с тем, что могут они, Панаев и Некрасов, в течение означенного срока распоряжаться оным журналов, как своею собственностью, издавать оный по своему усмотрению, получать поступающие по подписке на оный журнал деньги из всех мест и от всех лиц, где и у кого будет объявляться подписка, и вообще пользоваться с оного журнала доходами, без всякого моего вмешательства. 2) Как редактором оного журнала с 1848 г. утвержден Г-н Панаев, то я, Плетнев, не имею права вмешиваться в распоряжения редакциею журнала и препятствовать вмешательством своим действовать Панаеву и Некрасову самостоятельно, равно и не имею права употреблять какие-либо меры к возвращению мне звания и прав редактора оного журнала,— в противном случае плачу неустойку ниже означенную. 3) Но буде я, Плетнев, пожелаю напечатать в оном журнале статью своего сочинения, то Панаев и Некрасов не имеют права в напечатании оной мне отказать, о тем однако ж, чтоб статья была подписана моим именем и не заключала в себе каких-либо недоброжелательных суждений о сем самом журнале, его издателях и сотрудниках или извещений, нарушающих сие условие. 4) Буде Панаев и Некрасов пожелают передать от себя право на издание сего журнала другому лицу, то я, Плетнев, воспрепятствовать им в сей передаче права не имею. 5) Буде в течение означенного десятилетнего срока о праве овса сей журнал возникнет иск, то я, Плетнев, обязуюсь разведываться с истцом, не доводя Гг. Панаева и Некрасова ни до каких издержек и хлопот, а буде по поводу такового иска произойдет препятствие в продолжении издания журнала, то я, Плетнев, плачу Панаеву и Некрасову неустойку ниже сего назначенную. 6) Буде по истечении десятилетнего срока Панаев и Некрасов пожелают продолжить издание сего журнала еще на десять лет, то я, Плетнев, ни в коем случае не в праве отказать им в этом и обязуюсь продолжить представленное им право на издание журнала еще на десять лет на тех же самых условиях, как ныне заключаемые, в противном случае плачу неустойку вдвое против ниже сего назначенной. 7) Мы, Панаев и Некрасов, обязуемся с своей стороны платить Г-ну Плетневу за право издавать в свою пользу означенный журнал по три тысячи рублей серебром в год, предоставляя ему получить сию сумму (двадцатого февраля каждого года, включая и нынешний) из Газетной Экспедиции С.-Петербургского Почтамта, из сумм, поступающих туда по подписке на журнал. 8) Для обеспечения верности получения сей суммы Плетнев предъявляет сие условие Газетной Экспедиции, и сверх того мы, Панаев и Некрасов, выдаем ему пра заключении сего условия для такового же предъявления особое отношение в Газетную Экспедицию, с уведомлением, в какой срок ежегодно должны быть уплачиваемы оною экспедицией) Г-ну Плетневу из сумм Современника означенные три тысячи рублей серебром. 9) Затем если б Г-н Плетнев встретил когда-либо почему-нибудь остановку в получении сих денег, то за всякий месяц просрочки мы, Панаев и Некрасов, платим ему неустойки двести пятьдесят рублей серебром. 10) Буде по каким-либо беспорядкам о нашей, Панаева и Некрасова, стороны издание журнала приостановится на такое продолжительное время, что журналу может угрожать опасность прекращения, например, если в течение двух третей года не выйдет ни одной книжки, то Плетнев волен от продолжения сего журнала нас устранить, — а буде от неосмотрительности редакции журнал подвергнется запрещению за нарушение цензурных постановлений, то Панаев и Некрасов в вознаграждение такового ущерба обязаны заплатить Г-ну Плетневу неустойку, ниже сего назначенную. 11) В случае смерти которого из нас или всех троих нас до истечения срока сему условий,— условие сие сохраняет свою силу между нашими наследниками по закону или по духовному завещанию. 12) Все недоразумения и несогласия между нами, буде таковые возникнут, решаются третейским судом безапелляционно, с тем, что сей суд решит, мы обязаны беспрекословно согласиться, не доводя дела до судебного разбирательства. В случае нарушения кем-либо из нас какого-либо пункта сего условия нарушитель всякий раз платит восемь тысяч пятьсот семьдесят один рубль сорок три копейки серебром неустойки, кроме тех случаев, при которых неустойка назначена, и условие остается в прежней силе. Условие сие сохранять нам с обеих сторон свято и ненарушимо. Подлинное за общим подписанием иметь Гг. Панаеву и Некрасову, а засвидетельствованную за их подписями точную о оного копию Г-ну Плетневу. К сему условию Коллежский Секретарь Иван Иванов сын Панаев руку приложил. К сему условию Дворянин Николай Алексеев Некрасов руку приложил. К сему условию Действительный Статский Советник Петр Александров сын Плетнев руку приложил. Тысяча восемьсот пятьдесят второго года февраля четырнадцатого дня, в С.-Петербурге, в Нотариальной Конторе, сие условие с копиею явлено — в книгу записано под No тридцать восьмым. В доход города сто пятьдесят рублей сербр. приняты, и на приход под No 280 записали.

Нотариус Константин Пигасовский.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека