Перед нами задача — поднять драматургию до той высоты, когда это трудное синтетическое искусство станет достойным отражением нашей эпохи, станет одной из монументальных частей новой культуры. Все мы понимаем размеры великого плана перестройки страны, еще недавно бывшей унылыми задворками Европы, в страну с высшими, на наших глазах впервые осуществляемыми формами хозяйства, духовной культуры и человеческой личности.
Товарищи, перестройка совершается по-большевистски, взрывая революционное напряжение всех сил страны. Для остального мира наш процесс представляется как величественное зрелище, для одних грозное, для других долгожданное. Мы видим чудовищное сопротивление остального мира тому, что уже пришло в мир. Картины человеческой трагедии торопливо сменяются одна другой с неумолимой логикой. Художник, творец, драматург не может не быть захваченным до последнего атомного ядра всем совершающимся. Иначе это не творец, не художник, не драматург, а серый мещанин, следящий за кончиком своих калош, чтобы не поскользнуться на кровавых плевках.
Наше искусство не может не быть великим и должно быть великим. Каждый новый день встает перед нами огромной исторической задачей, и наше дело — глядеть ему не в спину, не на его калоши, а видеть его во весь рост от головы до ног.
Но понять, освоить политически еще не значит освоить художнически. Очень часто художническое освоение отстает от современности или охватывает ее по поверхности, внешне и даже в том случае, когда художник политически подкован на четыре копыта.
Все это мы знаем, и здесь уже раздается: ‘Будь прежде всего художником’.
В искусстве всегда и во все времена — два побуждающих начала: познание и утверждение, — познание психической природы человека и утверждение этой природы в действительности.
Молодое советское искусство начало с познания окружающего человека мира вещей, с поверхности, дальнейший путь его — вглубь, к человеку, творящему эту действительность.
Признавая одну периферийную поверхностную революционную одежду, советская драматургия утверждала очень часто одну только эту внешность. Отсюда — на сцене ходили не живые люди, а потоки человеческих фигур с портфелями, в серых рубашках, и затем одежда революции была часто непривлекательна для эстетического взора: до одежды ли было? И у других получался надсад над самим собой, фальшь, ложь.
Другое дело — познавать и утверждать внутреннее содержание социалистической революции, героический мир осуществляемых идей человеческой воли, мир психологической перестройки. Тут все одето пурпуром утренней зари. Наше искусство должно быть великим. Наша задача — повернуть самое убедительное, доходчивое и трудное из искусств — драматургию — в глубь совершающихся событий, в глубь самого человека. Драматургия — фокус всех усилий истории, истории, которая у нас из бешеного животного стала добрым конем, взнузданным большевистской волей. Почему же художническое отставание? Потому, что искусство мы до сих пор еще не изучили как нужное оружие. В драматургии, — я не боюсь признаться, — мы еще дилетанты. Почему музыкант, композитор не берется ставить оперу, пока не изучит головоломную науку гармонии контрапункта? А мы беремся, не зная законов сцены. А наука драматургии ничуть не проще и не легче музыки. Мы смешиваем иногда на протяжении одной пьесы и формы и стили искусства. Я поставил на сцене шестнадцать пьес удачных и неудачных. Спросите меня, какая в них форма искусства? Не знаю. Спросите меня, уверен ли я в том, что архитектоника пьесы, последовательность явлений и развитие характеров именно таковы, какие должны быть для максимального воздействия на зрительный зал? Не знаю. Писал на ощупь. А Мольер знал! Шекспир знал! Софокл знал! Они писали не ощупью. Когда последующее поколение захочет окинуть нашу эпоху глазом современника, оно не поставит моей пьесы. В чем дело? Я — плохой драматург? Может быть. Но, верно, оттого, что я еще не овладел орудием для изображения на сцене нашей эпохи. Это орудие — социалистический реализм. Что значат эти два слова? Я понимаю так: социализм в искусстве — это целеустремленность и, кроме того, глубокое прощупыванье новой материальной базы, подводимой под сознание бесклассового общества. Реализм в искусстве — это рассказ изнутри о борьбе человеческой личности в окружающей ее материальной среде. В то время как романтизм берет человека вне материальной среды, заставляет его бороться с абстракцией, как Дон Кихот с ветряными мельницами, в то время как натурализм описывает извне вообще материальную среду, не проникая во внутреннюю диалектику вещей, — реализм изнутри раскрывает внутренний мир человека, связанного с окружающей средой, как дерево корнями с питающей почвой.
В этом смысле реален Эдип для окружающей среды, для зрителя — рог на храме. Такая же реальность, как для человека под гипнозом реальна внушенная ему иллюзия, как для Отелло реальна неверность Дездемоны.
Социалистический реализм — это разумный, ясно видящий свою новую цель наследник великой культуры. Отправляясь от высших образов реализма, он разбивает их, чтобы написать историю нового человека в новой среде. Социалистический реализм включает в себя всю культуру техники. Психологические законы воздействия сцены на зрителя создавались опытно. Театр отдавал автора на суд зрителям. Зритель в такой же степени творец, как и автор. Живым столкновением их ощущений создавалась сценическая форма. Мы наследуем опыт двух с половиной тысячелетий. Что в нем пригодно для нас? Все, что связано с рефлекторной природой человека, с его психическим законом воспринимать и реагировать на мир страстей и вещей. Я уверен, что, не изучая законов классических произведений, современный автор может рассчитывать только на случай. Законов много и больших и мелких. О них мне здесь не говорить уже по одному тому, что я — ученик, и потому, что говорить о них нужно с Константином Сергеевичем Станиславским. Но я хочу остановиться на одном основном — на формуле внутренней архитектоники драматургии. Разыгрывая пьесу, как мыслят себе финал? В какое психологическое состояние он должен привести зрительный зал? Окончательный вывод — психологическое состояние зрительного зала настолько важно, что пьеса, на взгляд иногда совсем как будто невинная, может оставить мощное, неизгладимое впечатление. У нас совсем еще не так давно внутренняя архитектоника заменяла внешнюю. Гегель определяет драматическое действие классической пьесы так: подвижная и преемственная картина борьбы между живыми лицами, которые ищут противоположных целей, приведет — после столкновения усилий, тревоги, страстей — к покою. Иными словами, архитектоника пьесы должна строиться диалектически, как единство противоречий. Покой — единство. Что можно дополнить к этой формуле, чтобы приблизить ее к нашей современности? Только то, что покой, являющийся в классической пьесе статичным, смертью, — для нас психологически лишь начало новой борьбы. Покой — единство противоречий становится в душе зрителя началом новых противоречий. С такой поправкой формула классической архитектоники входит в социалистический реализм. Пьеса — как замкнутый круг, но круг лишь в проекции. На самом деле концы его не смыкаются. Это скорее форма спирали. Как осуществлять эту поправку практически? Этого я вам не скажу. Во-первых, не умею, во-вторых, это есть максимальный момент творческого подъема при создании пьесы. Как бы ни был блестящ текст пьесы, если внутреннее содержание ее не укладывается в трехчленную формулу: единство противоположностей и противоречий, — впечатление от пьесы в лучшем случае остается неопределенным, сколько ни труби в фанфары, когда падает финальный занавес.
Трехчленная формула должна быть в глазах драматурга, в его мозгу той частью его мозга, поставленной в сердце, где глубоко под клавиатурой рефлектора рождаются в самом себе полнозвучащие, охватывающие нас противоречия. Чем дальше отстает противоречие ‘а’ от противоречия ‘б’, чем выше между ними уровень, тем могуче и шире чувство.
Королю Лиру мало было очутиться покинутым, брошенным под грозовым небом. Его трагедия должна была углубиться, когда он нес на руках своих труп несправедливо обиженной им Корделии.
Во всеоружии драматургического искусства мы подходим сегодня к нетронутой целине огромных тем. Каждый из колхозников, взятый во весь рост, в этой глубине должен получить не только союзный, но и мировой резонанс.
Деревня с тысячелетним отстоем в толковании новой эпохи дает драматургии залежи характера. Это еще не тронутые залежи. Здесь важно то, что Иван Сидоров Кашинского уезда взят, как характер, во всей своей глубине, во всей величине.
Он носит мировой характер — это тот же Жан, Иоганн, Ян, тот же Иван, китайский или американский.
Товарищи, я хотел передать вам только мои мысли о драматургии, мой опыт. Но перед картинами все глубже, все шире развернувшейся нашей эпохи я чувствую, что мой опыт является лишь подготовкой и что наша задача: учиться, учиться и еще раз учиться очень серьезно.