Светлый образ Ивана Сусанина дорог каждому советскому человеку. В нем прежде всего нам особенно ценно воплощение гражданского долга, искренней любви к Родине, доблести и огромного мужества. Этот незабываемый облик мстителя, за свой народ жив поныне: наша освободительная Отечественная война во множестве родит советских Иванов Сусаниных. То здесь, то там, на колоссальном фронте войны, гремят их славные подвиги, они бестрепетно приносят свою жизнь во благо Отечества, именами этих мучеников за правое дело, за счастье Родины будут блистать страницы военной истории.
Внук
Шустрый, со смышленой мордочкой Петя ведет рассказ неторопливо, с толком. Волосы у мальчонки белесые с соломенным отливом, щеки нажеваны, толстые. Ему всего одиннадцать лет, но после недавнего с ним происшествия он чувствует себя взрослым. Этой зимой он осиротел и теперь находится на попечении всей деревни. В каждом семействе, в порядке очередности, он живет по неделе, пользуется любовью односельчан, собирается пойти в партизаны.
— Слушай, — говорит он человеку с записной книжкой, и его глаза загораются каким-то особым блеском. — Я уже многим рассказывал, не ты первый, не ты последний. Ну, пиши.
И вот, значит, такое дело… Сидим мы за этим самым столом, чай пьем, кислое молоко с творогом хлебаем. Дело зимнее, чуть зорька утренняя загоралась, бабушка печку топит, дедушка девятый стакан допивает, лучина в светце горит. А керосину не было у нас, был, да бабушка сослепу пролила его. Вот ладно. И только дедушка стал цедить из самовара десятый стакан, вламываются в избу вражий офицер да пятеро солдат. Офицер башлык от усатой морды отвернул и прямо, брюхо вперед, на деда. И говорит ему по-русски, хотя не больно складно, а понять из пятого в десятое можно все-таки. Говорит, а сам в немецкую географическую карту поглядывает.
— Знайт, знайт, — говорит, — я все знайт… Твоя, — говорит, — восемьдесят годов, ты старая, только ты карашо знайт ваш лес. Ты веди наши карош солдат на речка Черемха, там, кудой ваш красная сольдат укрепился, я все знайт… Только чтобы тихо-мирно, чтобы нам нагрянуть ату-ату… Понял, старая хрыча? К обед доведешь, живой станешь, а обманешь, пристрелю, как собачка, сверх земля валяться будешь. — Тут он вытащил этакой большущий пистолет и прямо деду в нос: — Убью!
Я, конешное дело, с непривыку задрожал, бабушка уронила ухват, ахнула и шлепнулась на лавку, а дедушка ничего, дедушка хоть и побелел, а ничего себе, старик крепкий. Покрестился он по старой привычке на образа, со мной переглянулся и этак срыву бросил:
— Ты, супостат, не стращай меня! Уж ежели убить грозишь, так ладно, поведу вас. Так и быть.
Офицер сказал:
— Гут-гут.
Вот ладно. Дедушка обряжаться стал, натягивает зипун, а сам головой мне кивает: пойди, мол, Петька, сюда. Вот я подошел, а он и шепчет мне:
— Беги скорей, Петя, прямо к командиру Горбунову. Упреди. А я врагов кружить по лесу буду, в Медвежий Лог, мол, выведу их, там встретьте.
Офицер заметил, что дед нашептывает мне, да как заорет:
— Молчи!.. Пристрелю! — а сам револьвером потряхивает.
Я шапку в охапку, сунул за пазуху полкраюхи хлеба, да дуй-не-стой. Еще темновато было, а уж над лесом заря полыхала, через часок, пожалуй, и солнце вздымается. Я прямо в лес. Ой, да и лес наш, без конца, без краю! Зверючьи тропинки мне все знакомые, я с дедушкой слопцы на горностаев да на лисиц почасту ставлю. А военный начальник Горбунов, к которому дедушка послал меня, тоже знакомый наш: он родом из соседнего села, и недавно в нашу школу со своей позиции подарки привозил, карандаши да бумагу. Ежели прямиком идти, то до товарища Горбунова километров двадцать пять. Для меня это два плевка, лишь бы на стаю волков не наткнуться. Я взял лыжи, да и пошел отмахивать. По полянам да в редком бору на лыжах, а в чащобе — пешедралом.
Иду по лесу, а сам горько-разгорько думаю: ‘Бедный ты мой дедушка, этакая тебе выпала доля на старости лет: отряд товарища Горбунова выдать с головой. Только я знаю, дедушка Матвей… ты предателем ни за что не согласишься стать, ты куда ни то заведешь вражью силу, в самую погибель заведешь. Ой, дедушка, дедушка! Ведь тогда враги убьют тебя, ведь ты старый старик, тебе не убежать от них. Ну до чего жаль мне тебя… Стой, стой, дедушка Матвей, не унывай, я выручу тебя, мы с товарищем Горбуновым за милую душу распатроним всю свору, а тебя спасем’.
Малость полегче мне стало. А башка у меня мокрая, по щекам пот струйками течет и сам весь мокрый. Дай, думаю, на валежинку присяду, отдохну. И как только присел, вдруг будто в лоб влетело, вдруг вспомнил: да ведь дедушка-то мой — настоящий Иван Сусанин, а я не Петька, а воспитанник Сусанина — мальчик Ваня, и будто велено мне скакать на коне в Посад и всех там взбулгачить, грохать в ворота и что есть силы кричать: ‘Отоприте, отоприте! Моего отца злые вороги в лес увели, вооружайтесь скорей, а то вороги перебьют вас всех!’ Я все это представление в Ленинградском театре видел, называется ‘Иван Сусанин’. Нас, лучших учеников, возили из нашего села в экскурсию. В жизнь не забыть… Ох, и замечательное представление! А в конце — как зазвонили во все колокола, да как начали греметь в тысячу труб, да как запели актеры хором, я аж вскочил от радости. А вот когда Сусанина убивали, у меня сердце зашлось, и слезы потекли. Молодец Сусанин, вот молодчага! Не побоялся умереть за родину: ‘Смерти, говорит, не боюсь, страха не страшусь, лягу за родную Русь’ Вот он какой… Ну да и дедушка мой не хуже его поступит, даром, что не Сусанин фамилия, а Кузьмин Матвей Матвеич, уж я-то знаю моего дедушку.
И вот, конешно дело, часовой с ружьем: ‘Стой!’ — кричит на меня. А я ему с форсом: ‘Мне требуется по скорому секретному делу до самого начальника Горбунова’. И вот, братцы мои, я в землянке у начальника. ‘Ты откуда, паренек? По какому делу?’ Тут я все взял да и выложил ему. Тот обнял меня, поцеловал, приказал бойцам поскорей сбираться, готовиться к выступлению, велел пулеметы тащить. ‘А пареньку, говорит, дайте-ка щец горячих похлебать, да каши, да отрежьте-ка хороший кусок шпику, а то, говорит, притомился он’. Я говорю: ‘Вы, товарищ Горбунов, Медвежий Лог знаете? Ну так вот туда бойцов ведите’.
Вскоре все бойцы ушли. Я на скору руку подкрепился, шпик и сухари за пазуху, да дуй-не-стой наматывать за отрядом. Догнал. А как прошло часа два, а то и все три, товарищ Горбунов подходит ко мне и говорит: ‘Мы их скоро встретим. Мои разведчики уже установили с ними связь. Лезь на дереве, либо зарывайся куда-нибудь, жарко будет’. Я хоп-хоп-хоп на высокую сосну, как белка.
Еще с час времени прошло. Надоело мне сидеть, да и о дедушке сердце ноет. Ослабел я, в сон бросать меня стало. Вот и солнце к закату клонится, а я все еще сижу, бойцы по скрытным местам пулеметы расставляют. И вспомнил я тут про вкусный шпик, вынул его из-за пазухи, шпик такой ядреный, белый и круто посолен. И только я откусил да с усладой жевать стал, как слышу наши пулеметы: чо-чо-чо-чо-чок… Я головой верть-верть во все стороны. Батюшки мои, эвот они, фашисты-то!
Глядь — и мой дедушка Матвей в сугробах пурхается. Родимый мой, дедушка! Видишь ли меня?
И снова мне подумалось: а ведь дедушка-то мой и верно — вроде как Иван Сусанин в представлении. Только все в театре нарочно, там все не настоящее: и музыка играет, и поляки поют: ‘Куда, мол, завел ты нас, старик?’ И снег поддельный сыплет, бумага, должно быть, настрижена. Там не страшно. Хоть жалостно, да не страшно. А вот здесь — сугробы по пояс, мороз, лес настоящий вековечный, а замест музыки — стрельбище со всех сторон, живые люди валятся, кровь течет, одним словом — страх.
А врагов набегает все больше да больше: пожалуй сотни с три, а нет и с полтысячи. Ну, думаю, беда, сомнут они наш отряд. Только не тут-то было. Как начали да как начали наши пулеметчики строчить, враги будто зайцы стали по поляне прыгать, да один по одному брык на землю, брык! А наши пулеметчики и спереди, и сзади, и с боков. Немцы и свои пулеметы выставили. Вижу — два пулемета немецких за огромными пнями притаились. Я что есть силы ору с сосны: ‘Эй, бойцы!.. Эвот они, эвот за корягами!’ Эх, жаль, не захватил я, дурак, своего ружьишка. Ну да и без меня… Бегут, бегут наши на приступ, а пулеметы строчку выгоняют, а враги один по одному кувырк-кувырк-кувырк… От их тел снег уж стал сереть, много накрошили их, потому — засада.
А дедушка Матвей из глаз моих куда-то скрылся. Я ну карабкаться на самую вершину. И весь обомлел. ‘Братцы… Товарищ Горбунов!’ — надрываюсь, кричу. Да, может, и не кричу, может, мне так только кажется, пожалуй, и голосишко-то мой пропал, в глазах темнеть стало, ой, упаду, ой, упаду я с дерева. И снова хочу крикнуть: ‘Товарищ Горбунов! Спаси деда. Убьют его’. И ловлю глазом: бегут на помощь к деду наши храбрые бойцы, винтовки со штыками наперевес, бегут, ‘ура’ кричат, и я самогромко закричал ‘ура’, да уж и не понимаю, то ли я сам с дерева свалился, то ли сила непонятная будто ветром смахнула меня с вершины прямо на поляну.
И вот мчусь я по поляне прямо к деду, и вижу — опоздал! Пузатый вражий офицер уж пристрелил старичка… Распластался мой бедный дедушка Матвей, только правой рукой шевелит, за белый снег как в судороге хватается, кафтан возле сердца кровью набух. А около деда тот офицер с разбитым черепом лежит, наши бойцы таки пристукнули его. Три бойца с дедушки зипун срывают, бинты готовят, а старик и глаза стал закрывать, постанывает легонько, лицо белее снега. Я завопил тут: ‘Дедушка!.. Желанный дедушка…’ И пал пред ним на колени, в лоб его целую, в щеку, в бороду. А он еле шевелит губами, шепчет:
— Петя, внук… Отходили мои ноженьки. Вот где довелось конец принять. Умираю… умираю, Петя. Вражеских злодеев погубил, сам погиб, а своих людей, слава богу, спас. Легко теперя мне… За родну… родну… ю… землю уми… ра… — Тут дедушка захрипел, глаза закатились, вздохнул этак с насладой да навеки и умолк.
Вот каков был мой дедушка Матвей Кузьмин. Превечный покой его головушке…
Товарищ Горбунов велел переложить дедушку на грузовую машину, чтоб в нашу деревню везти. Кругом машины все бойцы выстроились, а Горбунов речь стал говорить. Что он говорил, я не слыхал: я о милом своем дедушке думал. Только и запомнил я последние слова начальника.
— Вот, бойцы, берите пример с этого удивительного старика. Всю долгую жизнь честно трудился, людям хлеб из земли выращивал, народ кормил, а умер — дай бог всякому… Героем умер, сложил свою седую голову за честь, за славу Родины. И всем нам своей чистой кровью спасение принес.
А дедушка лежит как живой, слушает и ничего в ответ не может молвить.
Я увидел сквозь слезы, как лицо товарища Горбунова задрожало, как он губы закусил, взмотнул головой и через силу добавил:
— Спи спокойно, старик. Вечная тебе слава!
Трясина
Тульская область, Белгородские леса, большое село Лишняги. Иван Петрович Иванов, старый крестьянин с окладистой белой бородой, сидел в кругу своей семьи и пришедших навестить его ближайших соседей. На столе квас с кислинкой, вареная картошка, льняное свежее масло, пахучая коврига хлеба.
— Вот и пришел в наши края враг, — горько улыбаясь, сказал дед Иван. — А пошто пришел? — Разорить пришел нас… Ну да ничего, дай срок, мы ему пятки-то к затылку подведем. Нам бы только раскачаться да злости поболе в сердце понабрать.
Было часа три, угасал декабрьский серенький денек. За окошками раздались лязгающие звуки, вот они ближе, ближе, вот задрожала от сотрясения почвы крепкая изба Ивана Петровича. Все бросились к окошку.
— Что за притча за такая… Немцы! — изумленно вскричал хозяин. — Ой, ты… Что же делать-то нам, ребята?
И не кончилось еще замешательство, как в избу вошел хмурый и подтянутый немецкий офицер.
— Который Иванофф есть? — спросил он.
Иван Петрович молчал, и все молчали. Офицер более крепким голосом повторил вопрос. Ивану Петровичу не хотелось вступать с ним в разговор, но он все же вынужден был ответить:
— Ну, я Иванов. Что надо?
— Нужно маленько провожать нашу колонну чрез ваш большуща лес.
— Нет, я не пойду. Я стар, да и хвораю, в поясах свербит.
— Ого, — угрожающе сказал офицер, и глаза его стали злыми.
— Что стар, это не есть отговорка. Я заставлю тебя! — он крикнул из сеней троих солдат и приказал им: — Взять его!
— Стой! — густым басом гаркнул дед Иван. — Не насильничай. Ежели по-хорошему желаешь, так проси по-хорошему и… подь к черту.
— Теперь согласен, Иванофф? Мне ваш крестьянско начальство кафариль, ти самая очшень карашо знаешь окружающий место. Согласен? Много немецких деньги будешь получить.
— Согласен… И подь к черту с деньгами со своими.
— Карош, карош. Гут!
Расставание с семьей было трогательное. Плакала старуха, утирали слезы три снохи. Иван Петрович, прощаясь, бубнил в бороду:
— У меня десять сыновей да внуков воюют в Красной Армии, а он, змей, немецкие деньги в глаза сует. Предателей среди нас сроду не бывало. Да я лучше свою седую голову сложу, смерть так смерть.
И вот деда Ивана уже посадили на головную машину. Сзади было еще двадцать машин, доверху нагруженных оружием.
‘Возьмем свое сердце в зубы, Иван, будь тверд, как камень’, — подбадривает себя Иван Петрович, прощаясь со всем тем, что, может быть, в последний раз видят старые глаза его. Сердце старика тоскует, сердце надрывно бьется в груди. Легко ль в такие минуты человеческому сердцу?
Спускались сумерки. А вот и Белгородский лес. Лес хмурый, непролазный, весь в глубоких сугробах, неприветливо встретил немецких оккупантов. Для Ивана же Петровича он свой. Он пред ним весь как на ладони. Вот они с детства знакомые дубы в два обхвата, вот бородатые, разлапистые елки, а на гривах стройные с розово-желтой корой вознесшиеся к небу сосны. Эх, лес, лес… Неужто прости-прощай доведется сказать тебе?
— Где есть дорога тут? — строго спросил офицер.
— Да уж знаю, уж не сумневайся, — буркнул Иван Петрович. — По дороге правимся.
Чрез густые Белгородские леса пролегала единственная дорога, да и ту перемело глубокими снегами. А сверни с дороги — сразу в непролазное болото угодишь. Частые болота еще не глубоко промерзли: сверху ледяная корка, под ней — гиблая трясина.
Валил густой и мокрый снег. Туманной завесой он преграждал пространство, слепил глаза. ‘Вот и хорошо, — думал Иван Петрович. — Снежок дивно болотца заметает. Втухаю их, окаянных, в провалище, там и карачун им будет’. В лесу становилось темновато.
— Где твой карош дорога? — уж который раз надоедливо спрашивал офицер, в злобе стискивая зубы.
— Эвот, эвот… Вишь, как перекрыло ее снегом-то. Эвот она куда идет, гляди, — указал Иван Петрович в противоположную от дороги сторону, туда, где протекала самая болотистая речка Лобановка.
Колонна машин стала жутко скрипеть и грохотать по бездорожью.
Прошло довольно много времени. Офицер курил сигару за сигарой. Передний грузовик, где сидели Иван Петрович с офицером, подминая кусты, с треском ломая молодую поросль, медленно двигался вперед.
— Пропал твой карош дорога! Где он?.. — срывающимся голосом заорал офицер на старого Ивана и в гневе схватил его за опояску.
— А мы прямичок делаем, чтобы короче путь вышел, — успокаивал старик, ненавистно косясь уголками глаз на офицера. — Да уж ты не сумневайся, барин.
Офицер сильно волновался, часто отворял дверцу, с тревогой вглядывался в сгущавшуюся темень. Снег перестал. По небу текли рваные облака, кой-где виднелись бледные звезды. На землю наплывал от звезд мороз. Становилось очень холодно.
Холодела и мятущаяся душа старого Ивана. Земные интересы, семейная и колхозная жизнь крепко, как клещами, держала его в своих тисках. Старику хотелось одним глазом взглянуть в будущее: как и когда будут выгнаны немцы, как будет возрождаться родимая страна? Да, да, любопытно все это, любопытно и… страшно умирать.
‘А умереть доведется, враги все едино убьют меня, — с горечью думал старик и снова впутал себе: — Эх, Иван, Иван. Возьми сердце в зубы, становь превыше всего, превыше жизни своей — родную землю. Уж ты, стар. Так умри же с пользой для Отечества… Народ не забудет тебя, Иван. Народ и советское правительство не оставят в сиротах и твою семью… Эх, Иван, Иван… Качается душа твоя, как рой пискучих комариков под ветром. Решайся, Иван. Пора…’
Тут головная машина нырнула носом в болото, за ней весь караван машин. Чем дальше, тем глубже. И вот все тридцать машин застряли.
Офицер схватил Ивана Петровича за белую бороду и замахнулся кулаком. Силач-старик легко отвел его руку и нажимисто сказал:
— Стой, барин! Здесь завсегда болото живет. Иного пути нету. Прикажи солдатам, чтобы подсобляли машины выпрастывать. Эй, солдатня! — злорадно прокричал дед в тьму. — Скидывай портки, лезь в болото.
Офицер сердито раздувая ноздри и пугающе косясь на старика, скомандовал солдатам перетаскивать машины на себе. Через ледяную болотную грязищу, увязая выше колен, солдаты стали исполнять приказ. Бились часа три, страшно передрогли, ругали старика. Мороз крепчал. Поднялся резкий ветер. Лес закачался, зашумел, лес встретил чужеземных непрошеных гостей ворчливой бранью.
Наконец, машины выбрались на сухое. И вскоре снова захрясли в еще более вязком, более непролазном болотище.
— Давай, давай! — угрюмо покрикивал Иван Петрович, и душа его обмирала: неминучая, скорая смерть уже глядела ему в глаза.
Офицер выхватил револьвер и направил его прямо в лоб Ивану:
— Обман! Так это есть твой карош дорога? Смерть тебе!
— Я смерти не боюсь, — бесстрашно пробасил старик, и ему показалось, что бровастые глаза офицера горят, как у волка. — Видишь, ночь. Машины бросим здесь до утра, а утром вызволим.
Насквозь промокшие солдаты погибали от холода и голода. Их одежда на сильном морозе с ветром затвердела, как железо. Продрог и офицер.
Иван Петрович окинул хмурым взглядом глубоко утонувшие машины и подумал: ‘Теперь их сам черт не спасет’.
— Барин, — сказал он. — Я тебя с солдатами проведу в сухое место. Там и обогреться можно, сараи с сеном есть.
— Шволочь!.. Изменник! Застреляю тебя! Веди!
И вот куда-то пошли сквозь тьму, утопая по пояс в сугробах. Измученные, промерзшие до костей солдаты окончательно выбились из сил. Проклиная жизнь, они падали на землю.
А мороз с пронизывающим ветром все крепче да крепче.
Но дед Иван больше не чувствовал ни мороза, ни усталости, он как бы воспарил духом над сутолокой жизни, он до дна покорил в себе страх тленной смерти.
‘Ну как, Иван, решил ли?’ — в последний раз вопросил он самого себя.
Старик тяжело вздохнул, потряс головой, у него уже не было в душе колебания и он сам себе бесповоротно ответил: ‘Да, решил’.
Посмотрел на восток, в сторону родного села, еще раз вздохнул, и голубые глаза его замутились умильными слезами. Да, теперь смерть не страшит его, он примет ее спокойно, с просветленным взором.
Где-то гулко раскатились орудийные выстрелы. Они заставили немцев вздрогнуть. Офицер подскочил к старику с яростью и ударил его в висок револьвером.
— Шво-о-лачь! Куда завела? Плен завела!
— В могилу завел я тебя, гада! — И старик, размахнувшись, сшиб офицера с ног железным кулачищем.
Тут щелкнули ружейные затворы, старый богатырь Иван был сражен сразу тремя пулями. И последняя мысль: