Время на прочтение: 30 минут(ы)
Статья представляет собою текст ряда выступлений А. Ф. Кони на заседаниях Особого совещания при Комитете министров для пересмотра цензурного законодательства (на основании указа от 12 декабря 1904 г.). Выработанный на заседаниях Особого совещания проект нового Устава о печати не был, однако, проведен в жизнь, так как октябрьские события 1905 года вынудили царское правительство спешно утвердить Временные правила о печати, действовавшие до Февральской революции 1917 года. Текст печатается по второму тому ‘На жизненном пути’ (СПб., 1912).
Разница между явочным и концессионным порядком возникновения новых периодических изданий состоит в сущности в том, что при втором из них издатель и редактор-издатель утверждаются министром внутренних дел по сведениям, доставленным и собранным главным управлением по делам печати. Но есть ли в таких сведениях гарантия по отношению к личности и деятельности этих лиц, достаточная для того, чтобы искупалось широкое применение усмотрения в разрешении того или другого повременного издания? Такое усмотрение, даже в том случае, когда оно не переходит в злоупотребление чувствами симпатии и антипатии к лицу или направлению просителя, могло бы основываться лишь на известного рода условиях ценза, неудовлетворение которым лишало бы предпринимателя издания права получить разрешение. Какие же могут быть условия этого ценза? Образовательные? Но образование есть лишь шлифовка и отделка прирожденного ума и таланта, а ум и талант суть лишь оружие, очень важное само по себе, но могущее быть направленным на самые противоположные цели, указанные не только возвышенными, но и самыми низменными побуждениями. Ум и талант подобны ножу, который одинаково нужен и для мирной трапезы и для корыстного нападения. Умный и талантливый человек есть лишь человек хорошо вооруженный, и чем выше его образование, тем острее, и в некоторых случаях, опаснее его оружие. Поэтому образовательный ценз сам по себе, независимо от душевных свойств просителя и чувства нравственного долга, особых гарантий не представляет,
Гарантию же того, что издатель или редактор будет человеком нравственным и сознающим свой долг, найти, в большинстве случаев, невозможно. Нам говорят, будто статистика показывает, что процент преступлений, совершаемых образованными людьми, значительно ниже. Может быть, это и действительно так, но зато, если количество совершаемых так называемыми образованными людьми преступных деяний немного меньше, то качество этих деяний значительно хуже. В низших слоях общества мы чаще имеем дело с результатами бедности, малой культурности, отсутствием нравственно-религиозного руководительства — с кражами, грабежами и насилиями, в высших же — с подлогами, шантажом, хитрыми мошенничествами и всякого рода хищениями. Именно тут-то и сказывается развитое у нас отсутствие чувства долга, гоньба за внешним блеском и за чувственными наслаждениями и, прикрываемое громкими фразами, бездушие по отношению к родине, к обществу и к отдельным его членам. В сущности, по результатам своих действий, иной шантажист не лучше обыкновенного грабителя, а директор банка или казначей благотворительного общества, допировавшийся или доигравшийся до кражи и гибели вверенных им сбережений и сумм, стоят сотни воров, вместе взятых.
Образование, и притом по большей части поверхностное, без твердых нравственных начал, особой гарантии добросовестности редактора не представляет. Светское общество состоит из образованных людей, но разве в нем не летают по всем направлениям крылатые сплетни и не ползет в тишине ядовитая клевета? Гарантии надо ждать от общего нравственного подъема. Если ограничиться требованием одного высшего образования, то придется до крайности ограничить область, из которой могут выходить издатели и редакторы-издатели. Вообще, окончание курса учебного заведения еще ничего не значит, ибо мы имели критиков, как Белинский и Полевой, тонких литературных ценителей и многолетних редакторов, как Дружинин, — такого поэта, как Лермонтов, и, наконец, такое украшение мировой литературы, составляющее бесспорную гордость и славу России, как Лев Толстой, которые не могли бы представить формального свидетельства о своем высоком образовательном цензе. Горячее чувство и искание правды, вдумчивое изучение и понимание высших потребностей человеческого духа — вот их образовательный ценз.
Ценз нравственный? Но здесь мы вступили бы в oбласть самых произвольных толкований и в пользование непроверенными данными. В конце концов, отказ в разрешении повременного издания сводился бы к так называемому вредному направлению, которое так же неопределенно и изменчиво в своей оценке, как и те виды правительства, которыми обыкновенно устраняются в наших законодательных комиссиях творческая мысль или защита подвергающихся ломке основных начал какой-либо деятельности или учреждения. И понятие о вредном направлении, и указание на виды правительства сводились бы к личным взглядам и вкусам министра и его ближайших советников. Но практика жизни учит, что такие взгляды, обязательные и повелительные сегодня, круто изменяются завтра, и то, что вчера считалось противным видам правительства, вредным направлением, сегодня признается полезным и желательным.
С таким элементом законодательство считаться не может, не рискуя крайнею неустойчивостью. Министры проходят — законы остаются! Притом такой выбор, основанный на предполагаемых в будущем действиях и направлении всей деятельности, неминуемо создал бы привилегированное положение одних в ущерб другим и дал бы повод думать, что лица, которым разрешено в концессионном порядке повременное издание, приступают к нему под эгидою ручательства правительства за их нравственную благонадежность, что, конечно, несовместимо с лежащими на правительстве задачами. Поэтому условием разрешения издания может быть поставлена лишь нравственная неопороченность издателя и издателя-редактора по суду общему и сословному, подобно тому, как она существует относительно судей, и даже с некоторыми ограничениями. Конечно, нельзя допустить к выпусканию повременного издания лицо, не имеющее гражданской правоспособности и состоящее под общею опекою или под опекою за расточительность. Но, вместе с тем, например, несостоятельный должник, объявленный несчастным и неосторожным, не должен быть устраняем от издательской деятельности. Основателем одного из наиболее серьезных органов повременной печати был выдающийся во многих отношениях Н. Ф. Павлов, не только объявленный несостоятельным должником, но даже заключенный, по требованию жены {Речь идет об известной поэтессе Каролине Карловне Павловой, дочери профессора Яниша.}, за долги в знаменитую московскую ‘яму’.
Возраст? Здесь, без сомнения, необходимо знание жизни и умственная зрелость. И возраст в 25 лет представляется минимальным пределом, которого можно требовать от издателя. Этот возраст установлен в законе для судей и присяжных заседателей, и от человека, желающего содействовать выражению общественного мнения и настроений и быть в своем органе их судьею и показателем, естественно требовать той же зрелости, которая необходима, чтобы судить своих сограждан. Поэтому для личности издателя достаточно приведенных условий в качестве необходимых гарантий, а они вполне совместимы с явочным порядком.
Но, быть может, опасная безнаказанность найдет себе место не в личности, а в деятельности такого лица? Однако, исходя из начала, что ответственность за преступления и проступки по печати в повременных изданиях может быть предметом не административных взысканий, а лишь судебного рассмотрения, надо признать, что и действующий карательный закон и будущее Уголовное уложение, при ближайшем рассмотрении, устраняют серьезную возможность такой опасности. Так, постановлениями о нарушениях общественной нравственности она предотвращена в полной мере. Быть может, лишь пришлось бы ввести некоторые взыскания с подсудностью низшим инстанциям, где слабость наказания искупалась бы быстротою производства.
Государственная безопасность и общественный порядок точно так же, особенно в новом Уложении, находят себе прочную и разностороннюю защиту, причем последним предусмотрены и все новейшие способы производства смуты и колебания общественного спокойствия. Если же, независимо от печатных деяний такого рода, останется непредусмотренною смелая и остроумная критическая мысль, не взывающая к преступлению и к смуте, то от этого едва ли произойдет какой-либо действительный вред. Стоит припомнить, сколько перлов ума и таланта, сколько художественных образов и глубоких философских мыслей содержат в себе, например, сочинения Герцена, несмотря на примесь страстных отголосков на злобу дня.
Религиозная область ограждена не менее нашими карательными постановлениями. Можно даже сказать, что Уголовное уложение расширило некоторые из существующих положений, придав им более полное толкование. Статьи о богохулении, кощунстве, надругательстве над священными предметами и чувствами и т. п. достаточно ограждают веру. Если же в разрешенном издании найдет себе место голос сомнения в правильности тех мер, которыми церковь оберегает и насаждает веру или критический разбор ее миссионерской деятельности и отношения к другим исповеданиям, равно славящим единого бога, или провозглашающим учение Христа, или, наконец, пребывающим в слепоте язычества, прозрение от которой достигается словами мира и любви, а не насилием, — то от этого свет, несомый верою, не померкнет, а освещаемая им истина лишь выиграет. Слово живого и горячего отношения к величайшим правам совести опасно лишь для ‘рабов ленивых и лукавых’ {Цитата из евангелия от Матфея (XXV, 26).}, а не для сознательных и ревностных служителей церкви.
Остаются права личности, которая может быть уязвлена клеветою, смущена диффамацией) и оскорблена бранью и злословием. Но и здесь, в постановлениях Уложения и их всестороннем и последовательном развитии в кассационной практике, содержится полнейшее ограждение личной чести и достоинства от посягательства печатного слова. Из лаконического выражения закона ‘о клевете в печати’ выросло стройное понятие о клевете как ложном обвинении кого-либо в деянии, противном правилам чести. Затем наряду с требованием лживости Сенат поставил равносильное требование ‘незаведомой истинности’ и установил, что там, где приписываемое деяние по объективным своим признакам и по общему взгляду является бесчестным, доказательства намерения оскорбить представляются ненужными. Наконец, Сенатом же признано, что деяние, противное правилам чести, не только может быть приписано оклеветанному путем прямого указания или описания, но и путем неизбежного предположения. Поэтому Сенат нашел, что ложное указание на поведение кого-либо, вызвавшее пощечину, есть клевета, ибо заставляет предполагать, что получивший оскорбление совершил постыдные действия, вызвавшие резкое проявление негодования. И, переходя от отдельной личности к целым группам и корпорациям, Сенат разъяснил, что если, с одной стороны, невозможно оскорбление в печати целых сословий или племен, то, с другой стороны, определенные корпорации, связанные единством действий и дисциплины, органическим устройством и определенною профессиею — каковы, например, военные врачи — могут быть предметом оскорбления.
Вместе с тем им же проведено строгое и точное разграничение между клеветою и диффамациею и резко отделено вторжение в частную жизнь от вторжения в служебную деятельность должностного лица, причем, как это высказано по делу семиреченского губернатора Аристова, при отсутствии прямых документов, оправдывающих обвиняемого в диффамации, достаточно совокупности косвенных указаний на заслуживающую порицания деятельность должностного лица, чтобы признать обвиняемого редактора исполнившим свой долг бестрепетного служения общественным интересам. Таким образом, и личность оскорбленного, и истинные задачи печати ограждены вполне.
Поэтому нет никаких оснований отказываться от явочного порядка, тем более, что отказ лицу, домогающемуся права на повременное издание, при невозможности узнать, огласить и опровергнуть мотивы отказа, является своего рода оскорблением, которое тем чувствительнее, что дает повод к неопределенным подозрениям и злоречивым слухам и, так сказать, в некоторых отношениях лишает человека права на общественное уважение и доверие. Это не может быть исправлено и установлением обжалования, при котором оскорбительность отказа одинаково не может не усугубиться как соблюдением тайны, как и гласностью разбора жалобы. Не может явочный порядок повредить и интересам подписчиков в случае скорого прекращения эфемерных изданий и присвоения издателями подписных денег, ибо подобные случаи имели место и при концессионном порядке. Притом правительство, решившись оградить интересы общественной мысли от излишних стеснений, едва ли должно принимать на себя ограждение интересов кармана подписчиков — людей взрослых и действующих сознательно — и долженствующих винить самих себя, если они становятся жертвою рекламных обещаний безвестных лиц, не доказавших ничем своего права на общественное доверие. В этих случаях прибежищем подписчиков должны служить не законы о печати, а гражданский суд и карательные статьи о мошенничестве.
Здесь указывают, что концессионная система существует у нас для многих промыслов и профессий. Действительно, выдавая диплом врачу, инженеру или архитектору, государство тем самым как бы ручается, что таковое лицо обладает техническими знаниями для врачевания или производства построек. Но нельзя проводить аналогию между техническою профессиею и журнальным делом. При концессионной системе вопрос заключается вовсе не в том, чтобы удостоверить техническую пригодность данного лица для занятия издательским промыслом, ибо такого критерия не существует, и техника журналиста не поддается определению.
Теперь учреждена в Москве особая школа для журналистов профессора Владимирова {Речь идет о московском адвокате-криминалисте Л. Е. Владимирове.}, такая школа является у нас пока еще первым опытом, но едва ли, однако, журнальная техника может вообще обособиться в виде отдельной отрасли технических знаний. Указывают затем на возможное, при действии явочной системы, развитие различных злоупотреблений, на появление в рядах издателей разных аферистов и темных рыцарей наживы. Позвольте напомнить по этому поводу, что еще недавно, при господстве концессионной системы, по всей России прогремела эпопея одного издателя и притом доктора медицины, который выпустил самые широковещательные рекламы о выходе в свет чуть ли не десятка приложений к своему изданию самого разнообразного содержания, причем заранее можно было предвидеть, что у него не было никакой материальной возможности выполнить все его обещания по удовлетворению подписчиков ожидаемыми премиями. Известна также история с другим журналом, который обещал своим подписчикам в виде премии картину в роскошной раме, и вместо рамы выдал простой типографский бордюр, напечатанный на бумаге вокруг картины. Эти примеры достаточно убедительно показывают, что концессионная система нисколько не охраняет подписчиков от разочарований.
По всем приведенным соображениям, полагаю необходимым заменить концессионный порядок явочным с соблюдением указанных мною условий.
Здесь высказано предположение об устройстве для разрешения изданий особого учреждения из высших административных и судебных лиц, а также и членов Академии Наук. Я считаю очевидною полную нецелесообразность подобного учреждения и нахожу, что участие в нем членов Академии представляется совершенно невозможным, противореча их призванию и характеру их занятий. Еще в 1900 году, при открытии Разряда изящной словесности при Академии Наук предложение одного из почетных академиков, ныне умершего, об участии Академии, самостоятельно или в качестве эксперта, в уничтожении книг, признанных вредными главным управлением по делам печати, было решительно отвергнуто. Нет сомнения, что взгляд академиков с тех пор в этом отношении ни в чем не изменился. Составленное же из высших администраторов и судебных чинов исключительно, такое учреждение в ряде случаев, касающихся печати вне С.-Петербурга, вынуждено будет действовать под влиянием донесений местных властей и деятельность его может оказаться столь же неудовлетворительною, как и отмеченная в одном из последних журналов Комитета министров деятельность Особого совещания об административной ссылке.
Точно так же нельзя согласиться и с мыслью о коллегиальном учреждении, которое — в роли особо избранного совещания из заслуживающих общего уважения лиц — по совести разрешало бы вопрос о дозволении издания, оценивая всесторонне личность ходатайствующего. Этот высший, как здесь было сказано, суд присяжных ничего, однако, общего с идеею о суде присяжных не имел бы, так как последний судит не нравственную личность того или другого человека вообще, а его поступок, в котором выразилась его злая воля и нарушение им общественного строя. Отвечая на вопрос: виновен ли?, — присяжные вместе с тем отвечают и на вопрос: совершил ли?, — то есть доказано ли перекрестным допросом, речами сторон и разбором улик и доказательств то, что взведено на подсудимого совершенно точным и определенным обвинением. Что же общего между этим суждением, покоющимся на прочно установленном факте прошедшего, и отсутствием доверия, построенном на предвзятом предположении о будущем поведении? Даже и средневековый суд в Англии и России, имея дело с homines male creditos de maleficio alique (человеком, которого могли подозревать в каком-либо преступлении — лат.) и с ‘лихими людьми, сказанными по обыску’, прежде постановления своего приговора исследовал их вину в отношении определенного преступного деяния.
Отрицательные решения такого Совещания в ответ на ходатайство о разрешении издания всегда будут возбуждать неудовольствия. Они будут или считаться неправильными и основанными на предубеждении или же, если общество отнесется к ним с доверием, будут налагать пятно на просителя, возбуждающее в окружающих неопределенные подозрения, которыми может воспользоваться мстительное злоречие. Не надо забывать, что просьбе о разрешении издания неминуемо должно предшествовать собрание необходимого капитала и подбор сотрудников и что, следовательно, отказ никогда не может остаться в тайне.
Переходя затем к возражению против 25-летнегй возраста просителя при явочном порядке, который, будто бы, недостаточен и должен быть повышен до 30 лет, я настаиваю на своем сравнении таких лиц, по отношению к возрасту, с судьями, находя, что нет никакого основания быть более строгим к журналисту, чем к судье, ибо если молодости свойственны неопытность и увлечение, то старость очень часто связана с рутиною и равнодушием к неправде. Притом журналист действует от своего имени и на собственный страх, и государство не имеет основания предъявлять к нему более высокие требования возраста, чем к судье, которому, несмотря на его 25 лет, вверяется честь, свобода и имущество граждан и право творить суд от имени императорского величества. В последнее время наше законодательство, впрочем, понизило требования возраста для своеобразных судей в лице земских начальников, позволив им отправлять судейские обязанности с 21 года, но это так же мало соответствует действительным потребностям правосудия, как и самое учреждение административных чиновников, имеющих право отправлять судейские обязанности. Остаюсь поэтому при высказанном уже мнении о необходимости введения явочного порядка.
Напрасно было бы искать в своде законов правила о цензуре среди узаконений, говорящих о предметах деятельности ведомства просвещения или, по крайней мере, внутренних дел. Эти правила помещаются в XIV томе Свода законов, между Уставом о предупреждении и пресечении преступлений и Уставом о ссыльных. Это соседство отразилось и на Уставе о цензуре и печати, который не только рядом мер предупреждает и пресекает печатное слово, но даже в некоторых случаях предоставляет усмотрению одного лица лишать его права на существование в самом его зародыше. Такою является статья 140 Устава цензурного в ее практическом объеме и применении вплоть до последнего времени. В этом применении, наряду с вполне понятными случаями удержания периодической печати от оглашения обстоятельств, по самому существу своему для пользы родины подлежащих временной тайне, покуда они не отойдут в область истории, — сплошь и рядом налагалась печать молчания на сообщения, в которых самый придирчивый взгляд не усмотрел бы ничего, ‘quid detrimenti rei publicae capiat’ (что могло бы нанести ущерб государству — лат.). При этом забывалось, что, рядом с печатным словом, связанным с нравственною и юридическою ответственностью и возможностью незамедлительного опровержения, существует молва, питающаяся клеветою и вымыслом, то летучая, то ползучая, под прикрытием темноты и безопасности.
Благодаря статье 140 бывали периоды, когда газеты наполнялись передовыми статьями, вынужденными тщательно обходить ‘злобу дня’, и целыми столбцами известий о юбилеях экзекуторов и архивариусов, — некрологами людей, вся заслуга которых оказывалась состоящею в том, что пребывание их под судом повелено не считать препятствием к получению ордена святого Владимира, — бесконечными выписками из ‘Кронштадтского вестника’ о начатии и окончании судами мирной кампании, — сведениями о пожертвованиях 100 рублей в пользу того или другого благотворительного общества и об экзаменах в школах кройки и шитья.
Таким путем статья 140 сливалась незаметно со статьею 97 Цензурного устава. Если последняя разрешает касаться ‘несовершенства существующих постановлений лишь в специальных ученых рассуждениях, написанных тоном, приличным предмету, и притом лишь в случае, если недостатки постановлений обнаружились уже на опыте’, то статья 140 могла широко применяться к тем житейским явлениям, в которых сказывались эти несовершенства. Отсюда являлся известного рода роковой круг, в силу которого, запретив говорить о каком-либо печальном или безобразном явлении, взывающем к пересмотру законодательства, можно было обеспечить незыблемость этого законодательства, о недостатках которого, недознанных опытом, нигде ничего не печаталось бы, как о запрещенном по статье 140 Устава цензурного.
Возможность чрезмерно широкого применения последней статьи обратила на себя своевременно, в 1873 году, внимание Государственного Совета. В проекте-установлении содержащегося в этой статье правила министр внутренних дел говорил о воспрещении касаться какого-либо дела или вопроса. Но Государственный Совет дозволил прилагать ‘печать молчания’ исключительно к вопросам государственной важности и твердо установил: источник запрещения — соображения высшего правительства, случаи запрещения — исключительные и редкие и, наконец, практическую цель запрещения — устранение опасных и сопряженных с вредом для государства последствий нескромности.
Но на практике, при бесконтрольных и безапелляционных распоряжениях, все эти условия исказились и потеряли свои прежние определенные черты. Источник обратился из соображений высшего правительства не только в усмотрение министра и притом не одних внутренних дел, а каждого министра, но зачастую в просьбы и домогательства отдельных частных лиц, редкие и исключительные случаи обратились в частые и обыденные, — последствия, опасные и вредные для государства, стали в один ряд с последствиями, несомненно, полезными для государства, так как ими освещалось истинное положение дел или вред, наносимый тем или другим явлением нравственным интересам общества, служить которым призвано государство.
Мы все бывали свидетелями, когда вдруг проскальзывало в печать сведение, подымавшее завесу над рядом темных дел или неблаговидных проделок, — и как затем, точно по мановению волшебной палочки, вся печать смолкала, делаясь не только глухонемою, но и слепою. Не всякий мог пристально следить за нею и, выражаясь словами митрополита Филарета, ‘слушать ее молчание’, большинству оставалось снова искать ответов на разные вопросы в противоречивых толках и непроверенных слухах или же обращаться к тенденциозным и часто совершен но невежественным, в смысле знания России, вестям иностранных газет.
Стоит припомнить запрещение писать о доппинге, как о возбудительном средстве, даваемом скаковым лошадям при состязаниях, для придания им этим мошенническим способом большей быстроты в беге. Несомненно, что употребление доппинга наряду с таким учреждением, как тотализатор, подлежит безусловному изобличению и осуждению, существование их никакие интересы коннозаводства оправдать не могут, ибо эти интересы не должны идти вразрез с народною нравственностью, которую колеблет всякая общественная азартная игра. Я, по моему судейскому опыту, знаю и могу удостоверить, что во многих корыстных преступлениях такая игра бывала одною из движущих причин, толкнувших слабого и увлекающегося человека на пагубный путь. Как же не говорить о злоупотреблениях, допускаемых при терпимом и оберегаемом зле, об этом своего рода зле в квадрате? И что общего имеет доппинг с вопросами государственной важности, о которых говорится в статье 140?
Какою, например, опасностью грозили Российской державе статьи директора Института путей сообщения профессора Герсеванова по техническому образованию, воспрещенные к печатанию в половине девяностых годов? Или репортерские отчеты об имеющем быть концерте в пользу общества вспомоществования благородным девицам? Или известия о прибытии и пребывании в С.-Петербурге бывшего харьковского губернатора князя И. М. Оболенского?
Наряду с такими, вызывающими недоумение, случаями распространительного толкования статьи 140 можно отметить и случаи, вызывающие скорбное чувство за те немногие предметы непререкаемой народной славы и гордости, о которых, однако, воспрещалось говорить. Достаточно указать на запрещение не только обсуждать определение святейшего Синода о духовной каре, постигшей графа Л. Н. Толстого, в то время, как на него сыпалась печатная брань и прямые проклятия, но даже говорить о пятидесятилетнем литературном юбилее ‘великого писателя земли русской’, в связи с обязательством соблюдать особую осторожность в случае его смерти, причем, однако, было великодушно не встречено препятствий к статьям о его литературных произведениях…
К такому распространительному толкованию статьи 140 присоединяются и случаи явного нарушения закона, обеспечивающего публичность судебных заседаний и тесно связанную с нею гласность их. Высочайше утвержденным 20 ноября 1864 г. мнением Государственного Совета и та и другая закреплены по всем делам, по которым, согласно Судебным уставам, двери заседания не подлежат закрытию. Обсуждая весьма редкие, но необходимые случаи закрытия дверей, Государственный Совет нашел, что соединенная с публичностью возможность широкого оглашения всех подробностей дела изустно и в печати побуждает свидетелей и участвующих в деле лиц воздерживаться от лжи и не скрывать истины, а судей живее чувствовать святость своего призвания, быть внимательными и строго соблюдать предписанные законом правила, на публичность и связанную с нею гласность всякий невинно привлеченный может рассчитывать, как на средства оправдания и смытая пятна незаслуженного обвинения, она же составляет главное оружие в руках справедливого обвинителя.
В 1886 году случаи и поводы закрытия дверей были очень расширены, мера эта, принимаемая по постановлениям судов и по распоряжениям министра юстиции, в сущности, перестала носить характер чрезвычайной — и в таком объеме перешла в законодательную работу, ныне внесенную в Государственный Совет и предлагающую вместо желательного ремонта Судебных уставов их нежелательную и ничем не вызываемую коренную перестройку. Благодаря такому расширению случаев непубличности, суды получили право закрывать двери заседания, то есть устранять публичность и гласность в делах, где есть обстоятельства, касающиеся таких распоряжений или действий высших мест и лиц в государстве, публичное рассмотрение которых может быть несогласно с достоинством государственной власти. Ввиду крайней растяжимости последнего понятия, стали, к прискорбию, возможны случаи поспешной готовности к устранению публичности.
В 1898 году Сенат должен был даже разъяснить одному из судов, что ссылки на всеподданнейший доклад министра внутренних дел, высочайше утвержденный, своевременно опубликованный и помещенный в Полном собрании законов, отнюдь не могут считаться нарушающими достоинство государственной власти и влекущими за собою закрытие дверей заседания. Таким образом, гласность судебных заседаний введена в весьма тесные рамки и затем всё, что в эти рамки не втиснуто, должно бы делаться, согласно закону, достоянием печати, а чрез нее и всего общества. Но, в действительности, при широком и не основанном на ее точном смысле толковании и применении статьи 140 и эта ограниченная гласность подвергается постоянным и совершенно произвольным урезкам. Цензурное ведомство накладывает печать молчания на отчеты по гражданским и уголовным делам, очевидно руководясь соображениями местного и личного, а не общегосударственного свойства.
Так, например, запрещено было печатать отчет по процессу княгини Щербатовой с ее управляющим Ольховским и по делу липецкого уездного предводителя дворянства Кожина и Тамбовского металлургического общества с крестьянами, запрещены в последние годы отчеты и сведения о делах Рогачевского в Харькове, Сосны и Эрна в С.-Петербурге, о процессе Тальмы, несмотря даже на то, что он, после оставления без уважения его ходатайства о возобновлении дела, был все-таки помилован, и др.
Ярким примером такого злоупотребления статьею 140 по отношению к делам, разбирающимся в высшем суде империи, служит дело казанского полицеймейстера Панфилова, обвиняемого в превышении власти, имевшем важные последствия и выразившемся в принуждении трех девушек купеческого и мещанского сословия, угрозою выдать им ‘желтый билет’, подчиниться гинекологическому освидетельствованию, причем несчастные должны были, в обществе проституток, подвергнуться оскорбительному осмотру, и все три оказались целомудренными. Когда, после больших пререканий и затруднений, дело дошло до Сената, где оно должно было слушаться при открытых дверях, последовало распоряжение, на основании статьи 140, о запрещении печатать отчет об этом процессе, и, таким образом, спасительный урок необходимости осторожного обращения полицейской власти с честью женщины дан был лишь той крайне немногочисленной публике, которую вмещает небольшая зала апелляционных заседаний Сената, а общество ничего не узнало по столь близко касающемуся его вопросу.
Статья 1038 Уложения о наказаниях и пункт 2 статьи 305 нового Уголовного уложения говорят о наказуемом нарушении правил о печатании судебных отчетов. Но это нарушение может выразиться двояко: или в напечатании того, что, согласно Судебным уставам, печатать нельзя или же в лишенном законного основания преграждении гласного обсуждения публично рассмотренного дела.
Второго рода нарушение и совершается под флагом статьи 140. Запрещая печатание отчетов и лишая тем невинного возможности быть оправданным всенародно, а не келейно, эта статья, в ее современном применении, дает лишь пищу злословию и злорадным догадкам и напоминает стих Горация: ‘Vexat censura columbas-dat veniacorvis’ (Терзает цензор голубя — милует ворона — лат.) {У Горация нет подобного текста. Неточная цитата из второй сатиры Ювенала.}.
Поэтому статья 140 в том виде, как она применялась доныне, не может и не должна существовать, если условием ее приложения, и притом строжайшим образом соблюдаемым, не будет поставлено точное соблюдение сделанных при издании ее указаний на вопросы государственной важности, признаваемой в чрезвычайных случаях не одним министром, а высшим правительством, причем каждый раз должно быть установлено, что оглашение вопроса угрожает вредом или опасностью для государства.
Представителем такого высшего правительства в Германской империи является имперский канцлер, который, по 15 закона 7 мая 1874 г., во время опасности войны и в военное время, может, объявив о том во всеобщее сведение, воспретить обнародование известий о передвижениях войск и о средствах обороны. У нас нет, к сожалению, имперского канцлера, и его могло бы заменить лишь высшее государственное коллегиальное учреждение, то есть при настоящем государственном устройстве — Комитет министров. Область вопросов, подводимых под статью закона, который заменил бы собою статью 140, должна быть ограничена самыми точными указаниями, не допускающими распространительного толкования.
По мнению 78 литераторов, — авторов записки 1895 года о нуждах печати, — к обстоятельствам, не подлежащим, в течение известного времени, оглашению, должны относиться план мобилизации, оборонительные предположения и тайные дипломатические переговоры. Сюда же, по-видимому, надо отнести: предполагаемое заключение внутреннего или внешнего займа, переговоры с банкирскими синдикатами, принятие финансовых мер, преждевременное оглашение которых может вызвать в обществе панику, и т. п.
Вне этих вопросов — военно-морского, дипломатического и финансового свойства — и притом в условиях общегосударственной важности, чрезвычайности и опасности, решительно никакие другие не должны подлежать запрещению оглашения, которое притом всегда должно быть временным и, по возможности, на краткие сроки. Об этом тоже должно быть сказано в законе, который мог бы заменить собою статью 140. Нет сомнения, что обусловленные таким образом вопросы будут возникать крайне редко и лишь в тех случаях, когда нескромность чинов того или другого ведомства, могущих забыть о чувстве долга по отношению к отечеству и о нравственной ответственности своей пред ним, может угрожать действительным вредом, дав материал для печатного разглашения. Грозить строгими уголовными наказаниями за то или другое разглашение было бы нецелесообразным и, при практическом осуществлении угрозы, даже жестоким, так как оглашением вред уже был бы нанесен, а в действиях виновного трудно было бы найти элемент намерения причинить вред, необходимый, однако, для применения взысканий за государственную измену, и т. п.
Здесь нужно избежать опасности оглашения, а не мстить за то, что она наступила. При начертании такой статьи, конечно, необходимо оговорить, что от оглашения опасных для государства сведений, могущих служить полезным материалом врагам или биржевым спекулянтам, следует строго отличать указания недостатков или неуспешности тех или других предприятий или мер по военному и морскому делу.
В последнее время такой взгляд, очевидно, усвоило себе и цензурное ведомство, так как статья 140 не помешала важным разоблачениям о состоянии нашего многострадального флота со стороны господ Кладо и Борея. Между тем эта же статья широко применялась к полемике покойного М. Н. Баранова против постройки ‘поповок’, стяжавших себе печальную известность, как выразился когда-то ‘Голос’, ‘разрушительною силою против самих себя’ и ныне мирно догнивающих на Севастопольском рейде.
Таким образом, закон, дополненный и еще строже очерченный, чем нынешняя статья 140, ограждая интересы государственной безопасности, не являлся бы вредным стеснением для печатного слова. При соблюдении приведенных выше условий он лишь послужил бы указанием для редакций повременных изданий на те редкие, временные и исключительные вопросы из области войны, а также внешней и финансовой политики, изъятие которых устранит грозящую государству опасность.
Освобождение книг и брошюр от предварительной цензуры представляется прямым логическим последствием упразднения такой цензуры по отношению к повременным изданиям. Между книгою и последними существует тесная связь и взаимная замена: книге может предшествовать ряд статей и рецензий, находящих себе место в газете, в свою очередь, совокупность газетных статей, объединенных одним заглавием или названием, может составить самостоятельную книгу. Если не бояться дурного влияния на читателя — при отсутствии цензурной преграды — того или другого литературного произведения на страницах газеты, то нет основания бояться его же и со страниц книги или брошюры. Можно даже сказать, что повременное издание в этом отношении опаснее, так как брошюра прочитывается и легко затеривается или ‘зачитывается’, оставляя в памяти все более и более изглаживающийся след, тогда как газета твердит, под разными формами, одно и то же постоянно и настойчиво, как капля долбит камень.
Если для повременных изданий была признана достаточною гарантиею правильности действий область карательных постановлений, то та же самая гарантия существует и для книг и брошюр, облагая суровыми карами производство смуты и восстания, возбуждение одной части населения или сословия против других, подстрекательство рабочих против хозяев и возбуждение племенной или религиозной вражды. Уголовное уложение по отношению ко всем этим поступкам указывает на возможность совершения их путем печатного слова или публикации, грозя притом, согласно статьям 36 и 309, уничтожением самого произведения преступного содержания. Точно так же богато Уложение и статьями, карающими совершение путем печати проступков против нравственности, религии и общественного порядка. Вероятно, при необходимом пересмотре Уголовного уложения нужно будет дополнить эти статьи более дробными постановлениями, расширяющими область подсудности низшим судам. Тогда центр тяжести ограждения общества от вредных книг и брошюр перейдет в область карательных законов и даже окажется излишним установление вневедомственной инстанции для уничтожения вредных книг, о которой говорит журнал Комитета министров.
Надо заметить, что высказанное в циркуляре министра внутренних дел требование безусловной безвредности книг и брошюр представляется и неприемлемым, и неосуществимым. Можно понять требование воспрещения книг безусловно вредных, так как оно содержит в себе определенный признак, равно применимый ко всем случаям и состоящий в том, что сочинение должно быть вредно всегда и при всех условиях, если только не иметь в виду читателей, лишенных рассудка от рождения или по болезни. Но что называть безусловно безвредным? Здесь приходится войти в сферу совершенно случайных признаков, на которых будут основаны произвол, усмотрение и — говоря языком Основных законов — ‘обманчивое непостоянство самопроизвольных толкований’, направленные к тому, что в публичной речи одного из наших министров было названо ‘усмирением буйства ума’.
И действительно, одно и то же произведение может совершенно различно влиять на читателей разных темпераментов, различных душевных состояний, развития, восприимчивости, доверчивости, способности понимать шутку и т. п. Можно ли ставить объективную оценку книги в зависимость от здоровья, настроения или нервного возбуждения не только читателя, но, пожалуй, и цензора? Очевидно, такой масштаб совершенно непригоден. Притом, проявление не только грубых насилий, но и нелепых взглядов под влиянием невежества, в большинстве случаев, не может быть связано с влиянием книги на народ, до сих пор предпочитающий всему сочинения о божественном и сказочные небылицы.
В этом отношении чрезвычайно поучительные данные содержит в себе книга ‘Что читать народу’, изданная в Харькове в 1888 году {Речь идет о двухтомном издании X. Д. Алчевской.}. Слухи, вызвавшие убийство архиепископа Амвросия во время чумного бунта в Москве в 1771 году, холерные и картофельные беспорядки, женский бунт в Севастополе, убийство доктора Молчанова в Хвалынске и т. п., не носят на себе никакого следа влияния книги, а политические процессы семидесятых годов о хождении в народ показали, что все подделки под Эркман-Шатриана, ‘Сказка о копейке’ и ‘Хитрая механика’ никакого влияния на народ не имели {Подразумеваются следующие нелегальные народнические издания: ‘История одного французского крестьянина. Книга сия написана французским крестьянином в знак братской любви к русским крестьянам’, [Женева], 1873. Авторство приписывалось Д. А. Клеменцу, Л. А. Тихомирову и П. В. Засодимскому, ‘Сказка о копейке. Сочинение Ф. ***’, СПб., 1870 [Женева, 1874]. Автор-С. М. Кравчинский, ‘Хитрая механика. Правдивый рассказ откуда и куда идут деньги. Сочинение Андрея Ивановича’, М. [Цюрих], 1874. Автор В. Е. Варзар. Брошюра неоднократно переиздавалась.}.
Наконец, если требовать безусловной безвредности, то, пожалуй, придется признать библию и святейшую из книг — евангелие — тоже вредными и подлежащими предварительной цензуре {Кони намекает здесь на факт длительного сопротивления царского правительства изданию библии и евангелия на русском языке.} вроде сочинений ad usum delphini {Для чтения дофина’. Речь идет об изданиях, приспособленных для детского чтения.}. Именно в евангелии содержатся тексты, на которые опирается изуверство некоторых противообщественных сект. Скопцы ссылаются на ‘соблазняющее око’ и на два вида скопцов, о которых говорит Христос, сопелковские бегуны опираются в своем бродяжестве на то, что Сын Человеческий не имел, где главу преклонить, хлысты там же ищут оправдание своему отрицанию брака. Таким образом, ввиду этих ложных толкований, слова, несущие собою мир и величайшее утешение человеку, могли бы не пройти через цензуру.
Нам говорят, что цензура может быть смягчена тогда, когда распространение широкого просвещения оградит читателей от возможности вредного влияния книги, но такая иллюзия опровергается тем, что именно указанные нам, как вредные, книги являются результатом большого умственного развития и лишь на него рассчитаны.
Указания на проповедь сепаратизма тоже мало убедительны. Если под призывом к сепаратизму разуметь отторжение от государства его отдельных составных частей, то призыв к нему предусмотрен Уложением о наказаниях и средствами против него служат — соблюдение срока выпуска книги и судебное преследование. Но если под сепаратизмом разуметь, как это у нас иногда делается, простую проповедь сохранения и изучения племенных и бытовых особенностей в языке и обычаях, то борьба против такого сепаратизма не только не входит в задачи государства, но и прямо им противоположна, заменяя живое единение во имя общих целей мертвящею механическою связью.
Наш Цензурный устав относится с двойною строгостью к переводам, считая их почему-то более вредными, чем оригинальные произведения, и впадая, в статье 6, в странное с собою противоречие, а именно разрешая выход без предварительной цензуры переводов с древних классических языков, тогда как в последних ‘добрые нравы и благопристойность’, ограждаемые статьею 4 Устава цензурного, иногда оскорбляются очевидно и полномерно. Достаточно указать на сочинения Лукиана, на шестую сатиру Ювенала, на Светония, на Марциала, на Аристофана в его ‘Лягушках’, на средневековых писателей Петра Аретина и Антония Панормиты или, наконец, на некоторые страницы, изложенные по-латыни в известном сочинении знаменитого французского врача Tardieu ‘Sur les attentats aux moeurs’ (‘0 преступлениях против нравственности’ — франц.).
Вот почему надлежит и переводы сравнять в их цензурной судьбе с оригинальными произведениями. Остаются книги для детей и сочинения педагогические. Но и для тех и для других, при отмене предварительной цензуры, останется тот же срок пребывания до выпуска в свет в цензурном установлении и возможность судебного преследования.
Высказанное здесь особое опасение бесцензурности книг педагогических представляется не совсем понятным. Если под педагогическими книгами разумеются книги для употребления в школах, то цензуру их, конечно, заменяют указания и распоряжения учащего персонала. Если же это книги, предназначаемые для последнего, то спрашивается, о каком вреде их может быть речь? Нелепые педагогические теории и идущие вразрез с выводами науки положения должны встречать себе преграду не в цензуре, а в опыте и научной подготовке педагогов.
Сводя всё мною сказанное, нахожу, что по отношению ко всем книгам и брошюрам, за исключением, быть может, подлежащих духовной и медицинской цензуре, предварительная цензура должна быть заменена карательною в судебном порядке, с соблюдением точно установленного срока для получения разрешения на выпуск издания из типографии.
Я не могу согласиться ни с предложением ограничить срок рассмотрения книг 24 часами, ни с предложением освободить их вовсе от такого рассмотрения, предоставив цензурным органам и прокуратуре усматривать преступление в уже выпущенной в свет книге. Отменяя стеснения предварительной цензуры, установляя явочный порядок, упраздняя залог и сводя статью 140 к минимальным размерам, следует снабдить карательную цензуру по суду действительными средствами для осуществления своего назначения.
Свобода печати не должна состоять в устранении всяких условий, необходимых для осуществления уголовной репрессии, иначе печатное слово сделается орудием посягательств, нетерпимых в культурном обществе и разлагающих его возбуждением дурных страстей и низменных инстинктов. Поэтому надо дать органам государства возможность своевременно предотвратить появление книг или брошюр, сеющих смуту, оскорбляющих нравственность или призывающих к преступлению и его прославляющих.
Нельзя думать, что такая недопустимая книга не будет иметь никакого влияния потому, что компетентные власти, узнав о ней, успеют ее задержать и начать уголовное преследование в то время, когда разойдется лишь несколько экземпляров. Не надо забывать, что книга или брошюра может быть предназначена к раздаче и притом в больших количествах, что она в день выхода в свет полетит во все концы России по линиям железных дорог и что ей могут предшествовать рекламы и возбуждающие особое любопытство извлечения.
Поэтому задержание ее после выпуска в свет может представиться не только бесплодным, но и неосуществимым, не говоря уже о том, что известие о задержании ее в одном месте возбудит удвоенный к ней интерес везде, где она еще не задержана.
Поэтому определенный срок для нахождения книги в рассмотрении цензурных органов безусловно необходим и определять его в 24 часа совершенно невозможно. Просмотр книги, с целью проверки ее содержания с точки зрения. Уголовного уложения, потребует гораздо больше работы и внимания, чем, как здесь выразились, ‘чирканье красным карандашом’, в большей части случаев не подлежащее никакой проверке. Тут дело не вкуса или личных взглядов цензора, не его направления или настроения, а серьезной вдумчивости в подчас сложное и обширное сочинение. Нужно не раз вчитаться в остановившие на себе внимание места, сопоставить их между собою, вглядеться в статьи Уложения, вникнуть в кассационные решения и познакомиться с выводами судебной практики.
Где же сделать все это в течение одних суток, когда книг и брошюр много и когда задержание книги будет по закону непременно сопряжено с возбуждением уголовного преследования? Для того, чтобы разумно действовать в этом отношении и сообщать прокурорскому надзору не поспешные выводы, а проверенный и серьезный взгляд, недостаточно, как здесь рекомендовалось, перелистать книгу. Ее надо прочесть и, быть может, не один раз. Только при таком условии издатель книги будет гарантирован от задержания ее без достаточных оснований лишь потому, что цензор будет опасаться подвергнуться упреку за то, что выпустил книгу, которая впоследствии вызвала против себя преследование.
Для такого tempus deliberandi (времени для размышления — лат.) установленный семидневный срок представляется наиболее подходящим. В крайнем случае, по отношению к брошюрам, он мог бы быть доведен до 4 или 5 дней.
Предложение представлять книги прямо прокурору тоже неприемлемо. Нельзя механически переносить в наши законы правила иностранных кодексов из тех стран, где печать достигла давно гражданской зрелости и свободы, тогда как у нас она лишь выходит из-под строгой опеки. Прокурор не может быть отождествляем с цензором и обременяем просмотром всех выходящих в свет книг, причем обвинитель и возбудитель преследования будут сливаться в нем воедино, не говоря уже о том, что по статье 545 Устава уголовного судопроизводства ему же будет принадлежать и право предания суду. На основании пункта 2 статьи 297 того же Устава уголовное преследование возбуждается сообщениями и донесениями административных мест и лиц. Ими и будут цензурные органы, а их сообщения будут проверяться прокурором, и последним будет даваться или не даваться ход в судебном порядке. Этим путем создадутся, согласно с духом Судебных уставов, две власти, независимые друг от друга и самостоятельно установляющие свой взгляд на возбуждающую сомнение книгу, издатель которой, при разногласии таких мнений, только может выиграть, а при единогласии подвергнется суду по более прочным основаниям.
Не представляется нужным также установлять и особую имущественную ответственность цензора за задержание книги, признанной прокурором не подлежащей преследованию, так как, во-первых, задержание книги должно последовать одновременно с сообщением прокурору, от которого уже будет зависеть рассмотреть сообщение цензора вне очереди, и, во-вторых, потому, что для имущественной ответственности должностных лиц за неправильные, противные закону или корыстные действия установлена общегражданская ответственность в особом порядке, по Уставу гражданского судопроизводства.
Нельзя согласиться и с замечанием, что семидневный срок даст цензору возможность чрезмерно вчитываться в книгу и усиленно искать в ней признаков преступления, так как это всего скорее может случиться при кратком сроке, когда цензор будет стеснен временем для проверки своих впечатлений и для взвешивания своих взглядов на весах Уложения о наказаниях, а, опасаясь пропустить что-либо преступное, будет писать свои сообщения наскоро и без остаточной обдуманности, задержав вместе с тем книгу. Трудно себе представить, в чем состоит великий вред от представления книги на недельный или четырехдневный просмотр и какие могут существовать неотложные нужды или мировые истины, которые бы пострадали от того, что будут оглашены несколькими днями позже и притом не в газете, а в книге?
Я не могу разделить мнение о том, что общее начало освобождения от предварительной цензуры книг и газет должно безусловно распространяться на всякого рода рисунки, издаваемые отдельно и в тексте.
Несомненно, что тут есть разница, особливо если рисунок помещается не в тексте книги, а издается отдельно и выставляется для продажи. Книгу надо купить, надо прочесть, надо себе усвоить ее содержание, а рисунок, доступный и неграмотному, сильнее и гораздо определеннее действует на воображение и отпечатывается в памяти ясным образом. Два рода изображений останавливают на себе, в этом отношении, внимание: лубочные картины и открытые письма. Первые давно уже утратили наивную прелесть и здоровый юмор прежних лубочных картин. Произведений подлинного народного творчества уже и не встречается в продаже, а приходится искать их в изданиях Д. А. Ровинского {Подразумевается многотомный труд Д. А. Ровинского ‘Русские народные картинки’ (СПб., 1881), посвященный русскому лубку до 1839 года.}. Теперь они сделались не отражением народного взгляда на те или другие события, а предметом предприимчивости, очень часто рассчитанной на возбуждение в народе недобрых чувств, на разжигание страстей, на воздействие на душу путем развития в ней хвастовства и высокомерия
Еще недавно в книжных магазинах пестрели, привлекая толпу прохожих, картины, относящиеся к настоящей японской войне, очень мало говорившие зрителям об исторической доблести русского народа, о его героях, о созидателях русского государства, но зато изображавшие с преждевременною поспешностью разбитые в кровь носы сжатых в мощный кулак неприятелей, верховный вождь которых легким движением плеча сталкивается в пропасть. Едва ли патриотизм русского народа нуждается в таких возбудителях.
Вместе с тем, лубочные картины, в целях своего наибольшего распространения, могут представить и изображения явно бесстыдные, действующие на чувственность и вносящие соблазн туда, куда соблазн книги достигнуть еще не может.
В последнем отношении являются особо вредными распространившиеся в последнее время открытые письма, большая часть которых именно направлена на возбуждение похоти. Больно видеть мальчиков и девочек, в которых только еще начинает пробуждаться физическая природа, стоящими пред многочисленными витринами с карточками, изображающими весьма недвусмысленно разные моменты интимных отношений и действующими разжигающим образом на молодое и восприимчивое воображение. Дело идет не о наготе статуй, не об изображении анатомической и художественной гармонии линий и очертаний человеческого тела, а о том, про что совершенно правильно сказал известный французский сенатор Беранже: ‘Се qui nuit, се n’est pas le nu, c’est le retrousse’ (Вредит не нагота, а приподнятое (платье) — франц.). В таких изображениях художник или, очень часто, фотограф тщательно избегает ставить точку над i, и тем может избегать явного бесстыдства своих порнографических трудов, влекущего судебное преследование, но оставлять такую деятельность, растлевающую мысль, чувство и здоровье молодежи, без контроля, едва ли возможно.
Следует называть вещи их действительными именами и не смешивать свободу мысли с неприкосновенностью спекуляции на животные чувства посредством порнографических картинок. Однако вопрос об устранении влияния вредных рисунков находится в тесной связи с трудами нашей субкомиссии по пересмотру статей уголовного законодательства. Если удастся создать статью, обнимающую понятие этого влияния, то, разумеется, издатели этих народных рисунков и открытых писем будут отвечать по суду, в противном случае придется, вероятно, сохранить для этих изданий предварительную цензуру.
В общем, я присоединяюсь к соображениям об удержании, с некоторыми видоизменениями, правила, содержащегося в статье 40 Устава цензурного относительно цензуры медицинских книг, представляющих собою предназначенные для народного употребления лечебники и врачебные руководства, а также имеющих предметом явления половой жизни.
Народные лечебники, общедоступные по цене и по изложению, могут содержать в себе не только сведения и советы, бесполезные по своей ненаучности и поспешной непроверенности, но и прямо вредные, могущие отразиться роковым образом на здоровье населения. Читателями их будут не более или менее образованные подписчики медицинских газет и журналов, а доверчивые люди, совершенно чуждые началам врачевания и элементарным понятиям из анатомии и физиологии, склонные верить печатному слову и в то же время бояться врачей. Самонадеянное невежество может вооружить их такими лечебниками для домашнего употребления, при соблазне обойтись без призыва врача, в которых на борьбу с недугами будут призваны средства и способы, приводящие к недугам еще горшим.
Примеры самозванного лечения и его пагубных последствий столь многочисленны, что их не стоит приводить. Достаточно вспомнить хотя бы о лечении Гачковским градоначальника Грессера или о том, что такое лечение может быть предметом систематического изложения в усиленно рекламируемой автором книге. Здесь именно нужен медицинский контроль, широкий и чуждый односторонности, без предвзятого предпочтения той или другой системы лечения, но зоркий относительно явной вредоносности его, которая может совершенно ускользнуть от внимания и даже понимания неспециалиста.
Не менее, если не более, опасности представляют книги о явлениях половой жизни. Пред молодыми и неопытными взорами, для которых еще не наступили, по выражению Пушкина, ‘охлажденны лета’ {Цитата из стихотворения А. С. Пушкина ‘К Языкову’ (1824).}, научное значение таких книг отступает на задний план, да едва ли и может быть верно понято, но пылкому воображению юных читателей дается самая нездоровая и распаляющая пища.
Преждевременное возбуждение полового инстинкта, ненужное загрязнение ума представлениями из области извращения природы и противоестественных отношений, развитие болезненного любопытства — являются результатом знакомства с такими книгами. Их воздействие направлено не на развитие мысли, не на расширение знания в молодежи, даже не на возбуждение смелой предприимчивости (каковы, например, сочинения Купера и Жюля Верна), а непосредственно на низменные чувственные инстинкты.
Могут сказать, что ведь то же самое возможно и в беллетристике, где существуют порнографические произведения. Но это не так.
Явная порнография, как таковая, прямо нарушает ‘добрые нравы и нравственность’ и подлежит судебному преследованию, порнография же прикрытая, которая, давая многое понять, не доводит своего злоупотребления словом до конца, никогда все-таки не решится, именно из опасения суда, называть все своими именами и описывать с методическою подробностью и точностью. Беллетристические произведения, избирающие себе щекотливые сюжеты, все-таки всегда стараются оправдать себя некоторою поучительностью, указанием на господствующую в обществе порочность, на неправильность отношений между различными слоями его, создающую поле для безнравственных привычек и поведения. Притом ..в названиях таких романов обыкновенно нет прямого указания на их возбуждающее больное любопытство содержание, они редко бросаются в глаза своими обложками, виньетками, не сторожат молодежь, вместе с двусмысленными фотографиями, в соблазнительных витринах специальных издательских фирм.
Содержание научных и quasi-научных медицинских книг о половой жизни иное, — в них очень часто отводится главное и обширное место не этиологии, не продромам, не терапии болезненных половых состояний, а симптоматологии и казуистике, благодаря которым, жадно впивая их, впечатлительный ум, еще не знакомый с действительными страстями, уже знакомится с извращающими их пороками. Достаточно, в этом отношении, например, указать на сочинение Таксиля ‘La corruption fin de siecle’ (‘Развращенность конца века’ — франц.), где, между прочим, с санитарно-полицейской и судебно-медицинской точек зрения рассматриваются условия половой жизни населения в больших городских центрах и с точностью стороннего наблюдателя излагаются все практикуемые в этой жизни, доходящие до совершенной чудовищности и садизма, способы удовлетворения полового инстинкта.
В таких сочинениях напрасно искать какого-либо поучения, как в полупорнографических произведениях беллетристики, но научение дается в полной мере и со всеми подробностями, очень часто даже с рисунками и снимками с фотографий.
Такое научение может коснуться и другой области. Под видом гинекологических исследований и сведений преподаются указания, как и какими способами наиболее целесообразно и удобно производить изгнание плода или препятствовать зачатию. Ярким образчиком в этом отношении является не пропущенная нашею цензурою, но переведенная по-русски за границею книга неизвестного доктора медицины ‘Физическая, естественная и половая религия’, в которой, отправляясь от закона Мальтуса и считая, что единственною причиною нищеты служит перепроизводство населения, автор, с величайшими подробностями и с внешними научными медицинскими и политико-экономическими литературными приемами, рекомендует ряд средств к ограничению и пресечению этого перепроизводства, доходя даже до указания дозировки этих средств.
И у нас стремились проникнуть в публику, задержанные Медицинским советом, брошюры и трактаты о супружеских отношениях, о медицинских советах новобрачным, о ‘любовных страстях и нравственных недугах’ и т. п., торопливая и нечистоплотная стряпня которых, всегда прикрытая именем какого-либо неизвестного врача, имела целью научить, как избавляться от неприятных последствий половых сношений. У нас такого рода литература стала развиваться с появлением, в половине шестидесятых годов, якобы научной книги доктора Дебэ ‘Физиология и гигиена брака’, наполненной загрязняющими воображение рассказами и описаниями. Потом, по этой части, стали отличаться несколько издателей, выпустивших в свет с рисунками и широковещательными объявлениями такие книги, как, например, ‘Женщина в естествоведении и народоведении’ доктора Плоса, в обработке доктора Бартельса и под редакциею доктора Фейнберга, ‘Женское тело’ доктора Штраца, в переводе доктора Шехтера, в которых, несмотря на множество цитат, чертежей, цифр и ссылок на медицинские сочинения, истинная наука, выражаясь словами Тургенева, ‘и не ночевала’ {Цитата из письма И. С. Тургенева к Я. П. Полонскому от 13 (25) января 1868 г., впервые опубликованного в ‘Первом собрании писем И. С. Тургенева. 1840-1883. Издание Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым’, СПб., 1884, стр. 130-131. Тургенев говорит не о науке, а о поэзии Н. А. Некрасова.}.
Нельзя не понять и того запрещения, которому подверг Медицинский совет переработку действительно научного обширного труда профессора Крафт-Эбинга, изданного ‘для врачей, студентов и юристов’ фирмою Аскарханова под названием ‘Половая психопатия’, весь центр тяжести которой перенесен на описание утонченнейших половых извращений, оставляющих тягостнейшее впечатление даже в человеке, близко знакомом со всеми отделами судебной медицины. Надо при этом напомнить, что книги подобного рода продаются учащейся молодежи по цене, гораздо ниже показанной, и, таким образом, приобретают особый соблазн легкой доступности.
Мне приходилось, при занятиях по судебной медицине и по званию члена Медицинского совета, быть вынужденным знакомиться с многими книгами этой категории. Большая часть из них представляла грязную спекуляцию на чувственность, лишенную всякого серьезного научного значения. Такие действительно ученые труды, как ‘Судебно-медицинское исследование скопчества Пеликана’ или ‘Судебная гинекология’ доктора Мержеевского, составляют редкие островки в этом море ненужной грязи и вредной гнили.
Наконец, невозможно умолчать и о том, что под видом лечебных книг, касающихся половой области, нередко появляются произведения, в которых, под флагом человеколюбивого участия к юношеству, ему подносятся вредные картины осуществления похоти или рисуются преувеличенные ужасы и разрушительное действие порочных привычек. И здесь можно указать, для примера, на книги доктора Пулье и доктора Гарнье, наполненные грязнейшими подробностями, изложенными ‘с чувством, толком, с расстановкой’ {Цитата из комедии А. С. Грибоедова ‘Горе от ума’ (1824) (действие 2, явление 1, слова Фамусова).}.
В 1901 году та же фирма Аскарханова подарила читателей, и в том числе любознательное юношество, книгою доктора Роледера в переводе того же доктора Шехтера, где подробно описываются все виды рукоблудия. Иногда такие книги опасны, как ввергающие в бездну отчаяния. Всеми исследователями самоубийств в Германии указывается, какую роковую роль играет среди молодых самоубийц очень распространенная книга ‘Der persоnliche Schutz’ (‘Личная защита’ — нем.), в которой в таких мрачных красках изображены физические и патологические последствия рукоблудия, что несчастные юноши, одержимые этою порочною привычкою, считают себя навеки погибшими и нередко спешат покончить с собою… В моей судебной практике был случай самоубийства прекрасного юноши, отец которого, вместо успокоительных советов и вразумлений, предпочел дать сыну одну из подобного рода ‘лечебных книг’, чтение которой поселило в душе мальчика ужас, от которого он решил избавиться смертью.
Поэтому, находя, что к книгам медицинского содержания о половой жизни далеко не всегда может быть применено их задержание и возбуждение против них уголовного преследования, ибо под определения Уголовного уложения такие сочинения не подходят и, с точки зрения карательного закона, содержание их, в качестве научных, неуязвимо, несмотря на возможность принесения ими несомненного вреда, я считал бы желательным, по отношению к ним, оставить в силе постановление статьи 40, видоизменив его, однако, в видах меньшего обременения издателей.
С этой точки зрения надлежало бы постановить, что такие сочинения, а равно и народные лечебники и врачебные книги и брошюры представляются во врачебное отделение губернского правления, которое обязано их рассмотреть в семидневный срок, причем, в случае воспрещения или сокращения представленной книги, издатель имеет право жалобы в Медицинский совет, решение которого является уже окончательным. При таком порядке и ввиду научной компетентности Медицинского совета ни законные интересы издателей, ни интересы действительного знания не могут пострадать, и общество, в лице своих младших членов, будет ограждено и нравственно, и физически. Тогда можно будет избежать прискорбного явления, состоящего в том, что одна quasi-научная книга распаляет воображение юноши и толкает его на порочную привычку или на преждевременную половую жизнь, а другая quasi-научная книга, вопия о последствиях этого, толкает его на самоубийство.
Здесь дело идет не о вредном направлении книги, а о прямом вредном ее влиянии на физически неокрепший еще организм. Недаром в Писании сказано: ‘Нельзя соблазну не прийти в мир, но горе тому, чрез кого он приходит’ {Цитата из евангелия от Матфея (XVIII, 7).}.
Воспроизведено по изданию:
А.Ф. Кони, Собрание сочинений в 8-ми томах, Изд. ‘Юридическая литература’. М., 1969 г., т. 7, стр.260-287
Прочитали? Поделиться с друзьями: