Сосны, Осоргин Михаил Андреевич, Год: 1938

Время на прочтение: 7 минут(ы)

М. А. Осоргин

Сосны

Осоргин М. А. Воспоминания. Повесть о сестре
Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1992.
Нет театра красивее, забавнее и ярче театра марионеток. Молодой энтузиаст Витторио Подрекка1 (тридцать лет тому назад он решительно был молодым!) увлек меня за кулисы и показал новую куклу, наряд которой обошелся ему недешево — но какая прелесть! По этому поводу мы вспомнили, как первых деревянных и тряпичных лицедеев изготовляли для театра ‘преступные дети’ из приюта ‘доброго судьи’ Майетти — и как сияли лица преступников, когда их привели на первый спектакль и показали им оживших кукол их работы. ‘Знаешь ли ты, — сказал мне Подрекка, — что возможности театра марионеток неисчерпаемы, и нет той драматической фантазии, какую нельзя было бы осуществить с такими замечательными актерами?’. И он позже это доказал, познакомив со своими малютками всю Европу.
В то время мы старательно измышляли фантазии для журнальчика ‘Весна’, который Подрекка издавал в Риме. Но мы не знали, конечно, что жизнь может оказаться фантастичнее любого театра, в том числе и кукольного. Отдавшись целиком театру, он этого мог и не заметить. Своих кукол он зачаровал звуками, перейдя на оперные спектакли, их балет неподражаем. Во мне нет ни капли зависти, но я постарался создать свой, особый, совершенно интимный театр марионеток, призванный обслуживать воспоминания. В нем особое внимание обращено на декорации — по лучшим наброскам русской природы, вместо кукол со смешными рожицами — только тени. Но принцип тот же: снимаются с гвоздика фигурки с мотающимися руками и ногами, приводятся в движение системой ниточек, а автор, он же и механик, скрывшись за кулисами, говорит на разные голоса. В театре Подрекки это было сложнее, так как нужно было изображать действительность как можно правдоподобнее, здесь это совершенно излишне — и центр тяжести переносится на пышные декорации.
Я точно помню, что это было в 1918 году летом в деревне, и искренно забыл, в какой губернии, Декорации были пышны до исключительности, так как всякую ночь шел теплый дождь, всякое утро небо оказывалось безоблачным и солнце творило чудеса. Злаки, цветы, грибы, каких обычно никто не замечает по их малости и невзрачности, внезапно показали, чем они могут быть в благоустроенной теплице. Обращает ли кто-нибудь внимание на подорожник, шлепок плоских листьев с прочным цветущим столбиком? В это лето он мог соперничать с гималайским эремуросом. Сочная луговая трава скрывала идущего, хлеба стояли строевым лесом. Полевая клубника на склонах задыхалась от тучности, и были пригорки, заросшие зелеными волнами хмелю-ка, — душное, парное, пьяное ложе, с которого не встанешь здоровым. Иван-да-Марья и львиный зев, высотой в кустарник, разлились лилово-желтыми озерами, в лесных папоротниках мог бы спрятаться медведь, а мхи раскинулись десятиспальными перинами, вспухшими, как воздушные пироги. На топтанных местах вырос клевер, как сеяный, дорожная колея зарастала в одну ночь, а на одной лесной опушке я встретил семью зонтичных грибов такого роста, что самый малый из них, сынишка, племянник или внук, был побольше обычного дамского зонтика, остальные — как парашюты. Кустарники, березники посходили с ума и пустили дугами молодые ветки, ивы купались в реке, разлившейся не по-летнему, но заросшей по берегам так, что нельзя было к ней пробраться — и неизвестно, где, граница ее воды. Однажды я шел к попу за творогом, всего верстах в трех от нашего лесного домика, вышел рано утром, еще по мокру, а дошел только в полдень, наплававшись по всем травам, извалявшись по хмелям и по мхам, вареный, как рак, и радостный, как выкупавшаяся лягушка. Поп дал мне творогу прямо с погребушки и влил в меня бесплатно крынку холодного молока. На обратном пути я нарвал в его огороде огурцов и домой добрался только к вечеру, без всяких запасов, перемазанный в лесной ягоде — костяника торчала гранатовыми брошками, и вторично созрела лесная ароматная земляника. Так бы всю жизнь — и не умирать!
Мы жили в лесном домике — последнее, что осталось от большого именья с барским домом, службами, конюшнями, полями, покосами, рощами и большим сосновым лесом. Помещик бежал не от крестьян, которые его не трогали, а потому, что был членом Государственной Думы и ‘кадетом’, — добра это ему не сулило. Он был архитектором, его жена известной художницей. В Москве у них был огромный дом, от которого осталась в распоряжении его жены чердачная квартира, как от именья ей же был предоставлен летний домик. С нею жила ее дочь с мужем, а я был случайным гостем. Здесь жить было не так голодно, как в городе, и гораздо покойнее. Домик был из соснового сруба, сосновыми досками отделанный и внутри, в три комнаты, — еще совсем новый, духовитый смолой, сбитый любовно и умело. Раньше он обслуживал гостей, приезжавших на охоту, теперь в него енесли необходимое из усадьбы и. обставили его без роскоши, но с удобством и вкусом, так что было даже небольшое пианино и был огромный диван для вечерних бесед. В то время думали, что скромные домики с лесным участком оставят помещичьим семьям, отобрав усадьбы, посевные площади и все излишки. Моя хозяйка, испытав многое, о потерях не плакала и на судьбу не жаловалась, и мы жили, как будто на свете не случилось ничего. И действительно, она лишилась только мужа и состояния, но краски остались при ней, я же лишился литературной газеты, которую редактировал2, — но перо осталось при мне. Ее дочь недавно вышла замуж за итальянца, и осенью они должны были уехать на его родину. Было приятно провести еще одно лето а деревне, в сосновом лесу, — а там будет видно, что еще выпадет на нашу долю.
Лес был старый, но чищенный и холеный, дерево к дереву, и подходил к самому домику, отделяя его от всего мира. Кому лесная глушь страшна, а для кого она — лучшая защита и от людей, и от дурных мыслей. Было в нем легко дыханье, крик ночной птицы не мешал ни бодрствованию, ни сну, а так как в те дни не было ни почты, ни телеграфа, ни проезжих, ни приезжих, то не могло быть повода для волнений, и мы жили, не думая ни о вчера, ни о завтра.
К явившимся марионеткам вышел я. Их было пятеро — очень стильно наряженных бородатых кукол, и моделью им служила кустарная игрушка: медведь и мужик молотят рожь. У них не было никаких вопросов и никаких намерений, просто пришли посмотреть и сказать, что вот — времена переменились и вышло поравнение. Действительно, все мы курили махорку, очень плохую — никакого настоящего духу, только корешки. Кудряво объяснили, что обижать нас не хотят, и я ответил, что мы и не дадимся в обиду, потому что теперь — свобода. Самый молодой держался независимо и несколько горделиво, потому что он слыхал про Марию Спиридонову3, которая сейчас по всей стране за главную. Я похвастал, что Марию Спиридонову знаю очень хорошо, подумаешь, какая невидаль! И я сразу стал в их глазах значительным, а может быть, и опасным человеком, с которым лучше не тягаться. Они спросили, как же теперь насчет леса, рубить его или подождать Учредиловки? По-моему, было лучше подождать: как бы чего не вышло, и зачем его рубить? Они высказали предположение, что если теперь не порубишь, то после может повернуться вспять, и это было очень основательно. Мы прошли _по лесу и отмерили руками и ногами сто саженей во все стороны от домика, а почему сто саженей — мы не знали. Но я был уверен, что рубить все равно будут, потому что без этого невозможно, без этого ни свободы, ни поравнения и как бы большая обида, и о ста саженях сказал накрепко — лучше и не пытайтесь! Можно было сказать — двести, но сто было как-то внушительнее, а лес все равно свалят, не сейчас, так через месяц, когда мы уедем. Мы сделали зарубки на деревьях, я я кривил душой, отхлопатывая в заповедный круг стволы потолще, — а они сочувственно кивали головами, одобряя такую мою хозяйственность, иной раз даже сами накидывали деревце попригляднее. — А зачем вам лес? На срубы? — На дрова порубим и уложим. — Продавать-то некому? — Где его теперь продашь! — Зря погноите. — Это, конечно, да что сделаешь? Так ему стоять никак нельзя. — Против логики я не спорил, а от самогона отказался — голова слабая.
Лес проснулся в четыре утра, засвистала первая птичка, объявив, что совы и филины улеглись спать и что теперь — свобода. И тогда же донесся стук топора. Стоит высокая сосна, полная сил, — почему меня рубите? Удары топора: почему-потому, потому-почему. Натянул простыню на голову, но спать невозможно. Рубят в ста саженях и боле, а словно бы рядом. И вдруг протяжный гул, тяжкий вздох дерева, — кто этого никогда не слыхал, тому не расскажешь. Ломая свои сучья и валя соседнюю мелкую поросль, падает сосна с таким горестным, безнадежным, осуждающим уханьем, что сжимается сердце жалостью. Начали не с опушки, а в середке, с наших зарубок — горе-лесники! Все равно, конечно, раз уж Мария Спиридонова. И еще хорошо, что много на свете чепухи, а то было бы совсем тошно. Передышка недолгая, — рубили сучья, и опять топор стучит дятлом — по целому и живому стволу, и опять тяжкий вздох и протяжный стон падающего дерева. Наутро скажу итальянцу — возьмите меня с собой и увезите куда-нибудь подальше! Минутная слабость, никуда я не хочу уезжать, мое место в очерченном круге, сто сажен в радиусе, и вот встану и пойду между двумя стонами курить с ними махорку, которая стала совсем никудышной — одни корешки без зеленого порошка. Я, однако, догадался подбавлять душистый колосок, полевую благодать, от которой пахнет луговое сено, и с ним трубка махорки вроде как гаванская сигара. Когда ухает дерево, совсем как при килевой качке на морском пароходе, — падаешь в пропасть, и весь свет не мил. Потом опять стучит дятел — и снова вздох из глубины древесной груди.
Так было две ли, три ли недели, и хотя звуки порубки должны были удаляться, но выходило наоборот: становились слышнее с расчищенного места. И мы жили теперь на лесном острове, окруженном сложенными поленницами, никому не нужными, ни им, ни нам, ни Марии Спиридоновой, которая, впрочем, кажется, сидела уже в тюрьме, все теперь путается в памяти, да и не важно. По счастью, дровосеки шли не кругом, не хватило охоты и времени, и с нашего острова осталась лесная дорога к реке и другая в сторону попа и кладбища, и опять я ходил за творогом, а донести его домой, на общее благо, не всегда мог, — душистые поля, перины зеленых мхов, заросли дикого хмеля, такое было совсем сумасшедшее лето. И мы жили лениво — хозяйка так и не могла закончить мой портрет, разве что потом, в Москве, о которой пока и не думалось. Поп показал мне кладбище — прямо против окон его хозяйственной мужицкой избы: тут сот двести он похоронил самолично, да сколько было до него, вот только плиты стали растаскивать, и было их мало, больше деревянные кресты, и которые сосновые, те держатся долго, а дубовых у нас мало ставили. Теперь на могилах румянилась брусника. И он говорил: ‘За кого мне выдать дочь, скажите, пожалуйста? А девушке существенно надо!’ И бесплатно поил меня молоком. По литературе слыхал он о Льве Толстом, но плохое. Помнил также Лажечникова4 — ‘А у вас, слышь, порубка?’. — ‘Ну что ж, рубят свое’. — Он пугался, смиренно говорил: ‘Это конечно!’ — и смотрел в сторону кладбища.
Мы ехали с чемоданами и узлами в крестьянской телеге, все четверо, верст за двадцать на станцию (может быть, еще есть железная дорога?), и нас вез тот самый, который верил в Марию Спиридонову. Ехали нашим леском, потом мимо сложенных погонными саженями сосновых дров, немного берегом речки, в которой совсем утонули ивы, потом чужими полями и опушками лесов, — и все было так пышно, хотя уже расцвечено осенью. На станции обошлось хорошо — ждали только сутки и попали в вагон маловшивый, не туго набитый. Люди лежали вповалку или были нацеплены на гвоздиках в театральной кладовой у Витторио Подрекки, совсем как настоящие, не угадаешь, что куклы. И мы тоже, сначала ехали обвисшими, потом взделись на веревочки, задергались и вышли на обширном, только очень грязном московском вокзале. Была поставлена пьеса бытовая, и каждый из нас думал, что его роль главная, И в первое утро в Москве я проснулся как от толчка — показалось, что ухает дерево. Ничего такого не было, где-нибудь хлопнула дверь. Но больше спать уже не мог — оглядывал книжные полки и уже различал при первом свете корешки наиболее приметных и чтимых за годы, за редкость и степенность, потому что они прожили и свое время, и живут наше, и будут жить после нас спокойно и невозмутимо, — невольно преклоняешься и успокаиваешься сам.

ПРИМЕЧАНИЯ

Сосны
(1938, 13 августа, No 6348)

1 О В. Подрекко см. заметки М. А. Осоргина в ‘Русских ведомостях’ (1914, 28 февр., No 49) и ‘Последних новостях’ (1929, 14 дек., No 3188, 1933, 28 мая, No 4449).
2 Имеется в виду московская ‘политико-литературная газета’ ‘Понедельник’ (февр. — июль 1918 г.), являвшаяся приложением к газете ‘Власть народа’.
3 Спиридонова, Мария Александровна (1884—1941) — активная участница революционного движения, в 1917 г. — один из лидеров партии левых эсеров.
4 Лажечников, Иван Иванович (1792—1869) — русский писатель, автор романов ‘Последний Новнк’, ‘Ледяной дом’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека