Сорок Сороков, Рок Рюрик Юрьевич, Год: 1923

Время на прочтение: 16 минут(ы)

0x01 graphic

Рюрик Рок

Сорок Сороков

диалектические поэмы
ничевоком содеянные

Обложка и иллюстрации ничевока Бориса Земенкова

Ты слышала меня без слов как ветер просто,
и за твою борьбу, в которой пала ты же,
прийми, звенящих слов тугую россыпь,
Стрижик.

Необходимое предисловие

Стихи этой книги — соединение крайностей в смысле подбора материала, изложения его, постройки троп и ритмов.
Все стихотворные вещи объединены одним планом и в основных звеньях выполняют трилогию, писанную последними 3,5 годами (1919—1922 г.).
Теза, Антитеза, Синтез
‘Чтенья’, ‘Reqiem’, ‘Фармазоны’
Постройка Фармазонов перекрещивает две темы.
Действие всей темы развернуто в голове человека посещающего фармазонов — первая тема.
Выводит из общего действия, вторая — воспоминанья о прошлого жизни — четыре времени года, разработанных в стройке самостоятельно.
Поэма ‘Сорок Сороков’ — в связи с трилогией — она подготовка от антитезы к синтезу.
Таким образом, в стихах развит диалектическо-творческий перегон автора.

Книги Рюрика Рока

От Рюрика Рока чтения — ничевока поэма. К-во Хобо, Москва 1921 — распродано
Сорок Сороков — диалектические поэмы. К-во Хобо, Москва 1923.
Чаплинияда — Кино-поэма Ивана Голля, перевод Р. Рока. К-во Театральная библиотека. Москва 1923 год.
Остыванье — книга стихов (готова к печати).
Координаты Ничего — теория ничевочества (готовится).
Пикник на Запад — об экспрессионизме и дада (готовится).

От Рюрика Рока чтенья

Посвящается А. Белому
и
18 февраля 1918 года.

Чтенье I-е

Н. Николаевой
1. Не дрогнет бровь и губы стынут строго.
Круги черчу.
И все ясней в пространствах крышкой гроба
большою птицей реет чуть.
2. Я ныне, в царствие антихристово,
в годы собачьей любви нег,
вперяю слова на ветра волчий вой
К Матери Божьей Взываю: Машине.
3. И к тебе, и к тебе, Троево отродье —
с гирями маковых кос,
к Тебе, поправшей, как окурки годы
и собравшей их шумный покос.
4. К Тебе, не знающей бр. Альшванг скрижалей,
ни очереди у Вандрага:
гудками бури явись из дали,
явись, о явись, Кассандра!
5. В мурлыканьи аэроплана,
в тяжкой походке орудий,
в смерти лейтенанта Глана,
в женской щекатуренной груди,
6. и в минаретах слов поэта
чую, Кассандра, чую Твой шаг:
руки преломленые заката
твой рдяной стяг,
7. этих рдяных кос зигзаг
каждый новый день кутает в сон,
а трава семафоров глаз
никогда не звенит: ‘Благополучно’.
8. И тебе мяукает рысьи
с головою в листьях осенних,
мой любимый Иоанн Креститель —
отрок Сережа Есенин.
9. Мать, Ива мать,
где сын твой махровый?
Вижу у него на груди талисман —
крест дубовый.
10. И вы, жены, неверные жены —
где свежие сгнили тела мужей?
Толь о бархатом травы, зеленой,
скрыто трупье от червей и от вшей.
11. Всеми жизнями, сжатыми
со сладкой земли полыни —
Кассандра гремела: ‘Братья,
в корявое верьте имя’.
— Никого теперь не жаль.
12. Пулеметами с метрополя
ты стучалась о каждые двери,
но могуча забвенья воля,
и вы, как всегда, ей не верили.
13. Осиным жужаньем ставила к стенке,
крякала выстрелом самоубийцы комнате,
напоминала тиком секундной стрелки,
молнией лязгала:
‘Помните!
Помните!
Помните’ —
14. Но вижу, вижу и знаю:
как соколы кружат слова —
их Кассандра картавым кварталом пускает
и они бумерангом ковыляют к вам.
15. Не дрогнет бровь и губы стынут строго.
Слова черчу.
И все ясней в пространствах крышкой гроба
Большою птицей реет чуть.

Чтенье II-е

А. Ранову.
16. Каждый расколот.
Пламенем муки объят.
Громом дней молот
бьет в корявый закат.
17. Гром знаменует:
близок срок, —
всуе волнами бьетесь, всуе —
мир занемог.
18. Ревут гудки, рокочут:
‘Грядет’,
и, дыма ломая порчу, —
‘Мы вот’, —
19. мы вот, наготове —
ждем, будет день,
и в липкой горячке нови
не станет совсем деревень,
20. не прыснет зеленью травка,
ни понюшки цветка, —
вы увидите дым заткал
последней звезды канкан.
21. плиты, бетоны,
на углах из синемо сад —
каждый человек утонет
в восторгах Маркиза де Сад.
22. Но машины в ровном скрежете
точат свои клинки —
будет день и они разрежут
мир, мрущий от тоски,
23. разорвут на части,
маховик их дифференциалом счислит.
Эй машины у власти!
Эй, грядут машинные мысли!
24. Да прийдет царство машины,
и человек с заводом на 24 часа,
землю со скуки сдвинет
и бросит небесным Псам,
25. и только в пустыне эфира
замается от спичек коробка,
а на ней изреченье Штирнера:
‘К черту землю, мы не робкие’.
26. И как отзвук тех далеких былей,
и как запах будущих утех —
взрыв войны и капли крови в пыли,
и парабулы мертвых тел,
27. стылым грохотом орудий
мира тело хромое орет, —
в распоротые груди
орет орудий рот:
28. ‘Ваши пальцы пахнут ладаном,
а в ресницах спит печаль,
ничего теперь не жаль’.
никого не надо нам.
29. Утопия, какую не вымечтал Моррис,
вонзает в мозг насмешку, что кинжал, —
из крови новое Красное море —
— Никого теперь не жаль.
30. В грохотаньях роковые сцепленья
давят усталых грудь:
позабудь мысли твердой горенье,
позабудь, явись, будь.
31. Про холод и муки разлуки,
как шаги командора, звучат
их мерные, верные, стуки,
говорит их совиный взгляд
32. Про любовь, про тоску от Бога,
и про стальную волю,
как бровью вздернул сурово,
и вас не увижу более,
33. как живу бессмысленной вещью,
как уже ничего не помню, —
но нелепости вижу резче
отмечаю язык их темный:
34. как в лугах незабудок — небе
луна блином лежит —
Ваших губ петушиный гребень
заставляет нелепо жить, —
35. гобеленами сумерек просыпаться в постели,
долго кольцами мечты дыма бросать,
покуда, в ненужном теле,
истома заставит встать,
36. итти смотреть, где куклятся подкрашенные лица,
где кузнечеки скрипок, пианино медь.
Думать: ‘Что делать? Нюхать? Жениться?
Или умереть?’
37. А в дыму папиросном и в цоканьи стаканов,
встает небоскребом Ваше пушистое Имя,
дни, что в луга незабудок канув,
полосами верст исхлестали своими.
38. Потом нежданно, негаданно,
бубенцами звеня идей,
эпатировать отрадно
проституток, как малых детей, —
39. тротуарами, бледными, от разгула, в зари разбеге
вести домой себя, как гид, —
Ваших губ петушиный гребень
заставляет нелепо жить.
40. И за все эти бесконечные милости:
не любовь и тоску и плен,
Я дарю клочья тихой радости,
перепутья Моих измен.
41. Но безумствовать заставляет,
что ежели Я не спасусь,
и своим покоем пугает,
на кресте корявый Иисус.
42. Пройдена не одна дорога
и Я знаю — итти еще,
по которым ходили много,
по которым никто не шел!
43. Пронесется ангелом серпик,
и зарей размотается ужас кровавый,
в нем, подергивая ляшкой, терпит
одинокой насмешкой Корявый.
44. А Я, а Я в закатах,
и в страницах желтых книг,
ищу счастья самобранную скатерть,
легкую ношу вериг,
45. перелистываю осенние книги
разочарованных стариков,
и яснее, яснее Nihil,
и его совечный закон.
45. Нет, не умру, неправда. —
Я лишь отдохнуть хочу:
ах, лежать и гнить, отрада
под веселою надписью ‘Чушь’
47. Пусть прохожие хохочут яро,
не надо мне вас, Я сам
распнусь в закатних пожарах,
к Его белым прильну ногам.
48. Оставьте! Не надо!
Не захаркаю кровью высь ту —
Я лишь отдохнуть хочу,
пусть черный могильный выступ,
пусть надпись веселая ‘Чушь’.

Чтенье III-е

П. Окорокову
49. Все так же на бульварах.
Глядел Грибоедов на этот же вид.
Только Пушкин гордится, старый,
что памятник сам воздвиг.
50. И на бульвара двуспальной кровати,
где скамейки мерят любовь,
девочки в снежных латах
возле падали иссушенных псов.
51. ‘Мальчик, мужчина, пойдем за осьмушку хлеба,
за десяток третьего сорту папирос,
неделю кусок во рту не был,
а за последний бил долго корявый матрос’.
52. Голод! голод
метелями танцует в улиц пустых желудках,
уже давно последний фонарь расколот,
и выпита его молочная жуть,
53. уже давно изгрызена
последняя буква фамилии Бландова,
уже давно застужена лунная лысина,
и кутается в кучах туч, жидких как тюремная баланда.
54. Где раньше на вывеске голубая, конская, морда
звенела жестью в тротуара пленку,
висит за ножку, из морга,
тельце молочного ребенка,
55. Площади, где раньше стучали виски подков,
и звуке в воздухе устраивали матч —
не платки туберкулезного, как говорил Мариенгоф,
а один сплошной кумач,
56. ночами, страшными ночами, волкам
отдаются бульварами проститутки,
и пулеметами их лупят там,
на Страстном, из трамвайной будки.
57. Жрать! Жрать!
Хлеба! Зрелищ!
Что же ты Боженька рад —
кал, и тот весь поели.
58. И в просвещеннейшем учрежденьи — Поэтов Союзе,
литературном ЧЕКА,
вспорото пузо
буфетчика,
59. звезд в зимнем небе рюмки
съедены, как шоколад Пока,
позавчера убийца Мирбаха-Блюмкин
стрелял в самого Бога.
60. И на днях Грозный Иоанн с толпою
опричников на Тверскую двинул,
ноги девочкам растягивал клюкою,
точно резину.
61. Сильнее, в теле, похотей мед,
но мороз барабанит по ним,
и холод Москву, к стенам Кремля, жмет,
и колокола в ознобе стали сами звонить.
62. Сгустки крови — не закаты
испражняет над городом смерть,
котлы со смолой по Арбату
ставят черти,
63. и звучит и горюет их песня
воскресенья чудесней:
‘Выйду я д-на улицу
Д-на Венскую
Стану кровушку я пить
Д-антилигенскую’.
64. Машут ручками, ножками, по системе Тайлора,
не черти — вовсе танки,
и у каждого в пустоте Торичеловой взора,
20-го века евангелие:
65. ‘Машина! Машина!’
Век наш ей славу грохочет,
даже сердце машинкою нам,
стрекочет все дни и ночи.
66. А там в переулках, Арбата морщинах,
бьется в пророческой грыже
Белый Андрей, руки, как столб телеграфный, раскинув:
‘Кризис! Последний кризис!’
67. Я знаю, есть тихие, такие тихие фиалки,
и нежен, так нежен загар твоих грудей
Новый Эдип их не вижу в человечьей свалке,
в конском навозе, каких-то банках, кашице тел — матерей, детей.
— Никого теперь не жаль —
68. Западом лик спокойный Люцифера,
готикой бередит, небесных, синь площадей,
закатность гвоздик в петлице и ровность его пробора
то в Сити, то среди Елисейских полей.
69. С Востока, как шахматы, пустые пески Гоби
двигает глазами раскосыми Ариман.
Не напрасно, не напрасно в Кассандровом мы ознобе
стигмы несем кому-то в дань,
70. не напрасны, не напрасны стихов этих клочья,
из безруких, безногих, выжатая кровь —
истинно говорю Вам: узрите воочию
Он прийдет, Он прийдет Ласковый Сердцелов!
Так говорят пророки,
Так говорит Рок.
Слышите!
Слышите!
Слышите!
71. Топот копит, топот копит
неба лунный пуп,
топит топот, топит топот
дней секущих пук.
72. Слышите, слышите — вот Он, вот
из-за шарахнувшихся дней,
площади круче вздымают под ним живот,
знают: грядет он днесь.
73. Вот он последний праздник
сломает земную ось,
видите всадник —
странный и страшный гость, —
74. кривою чертою рот,
на лике мела —
Всадник на коне вороном,
и в руке его мера.
75. Здания простираются ему под ноги,
пыль и известка карабкаются как ладан,
внове воздух сечет, внове:
Осанна!
Осанна!
Осанна!
76. Пальмовыми ветками гнутся трубы,
будто над любимой мужчина,
их грохот, засевший в воздух туго,
грозно урчит матершиной.
77. Спрыгнули звезды с насиженных мест —
а вы не верили, не верили, не верили —
теперь же видите: есть
всадник, и в руке его мера.
78. И опять из-за судорог лет
разрывы дает копыт медь,
встает конь блед
на нем смерть.
79. Солнце ломает куча стек,
под которым дрожала земля столько секунд, столько веков,
больше не вкатится на небесный трек
луны беззвучный, медный, гонг.
80. Пусть для Вас — это Страшный Суд,
для взыскующих, Нас — последнее спасенье,
в полыханья Вечности вознесут
Нас огненных коней тени.
81. Не напрасно, не напрасно Наших мук ремесло,
из безруких, безногих выжатая кровь —
истинно говорю Вам прозрением слов
Он прийдет Корявый, Ласковый Сердцелов.
Так говорят пророки.
Так говорит Рок.
82. Но вы, кто ведает, предвидит,
бушующих величье дней,
кому час каждый, как обида,
и в жизни кручи, как во сне.
83. Кто, с волей твердою, будто тумбы,
и с нежностью орудий сильней,
по детски верит в чьи-то губы,
холодные, как тихий снег.
84. Вы, кто в экзотике, в наркотиках,
и в Таро жизни искали смысл,
и в нашей церкви, как и в готике,
одну и ту ж читали мысль,
85. Вы, кто в восстаньях революций,
жгли тело бренное свое,
и в дни антихристовой жути
спокойно шли вперед, как иог, —
86. Вас только сто сорок четыре тысячи,
вы солнце среди прядей тьмы,
еще не многих Вы услышите,
когда пройдет желанный миг.
87. Упритесь туже в ребра волей,
в огонь вам данных, странных руд,
вспашите жизни ржаное поле
могучей силой новых рук,
88. заката лисьи кудри взбейте,
взнуздайте ход извечный вод,
из рук уже уставшей смерти
Вы вырвите ее живительный завод.
89. Так: крепче друг на друга навалив, булыжниками, зубы,
насмешливо растрепав, — как флаг, улыбку —
вперед!
Вперед в грядущего провалы, зыби,
качать души сияющую зыбку.
90. Быть может Я, пророчащий не знаю
что это счастье, что этот мир,
но вспыхивает неугомонным лаем:
есть только Воля,
только Мы.
1919—1920 г.

Requiem Aeternam

Владимиру Филову предсказавшему смерть.
1. Так же просто, как едет
размахом пространств ночи,
в золомленном, черном, небе
звездами, глупый Зодчий,
2. так же просто, как растут деревья
и дрожит у ребенка зрачка венчик
я несу змеенышей строк древних,
чтоб к листу приковать их на вечность, —
3. ныне, просто, как мой гроб понесут
по каменным кубам булыжника,
я, взыскующий, циничный подвижник,
вершу свой последний, вызволяющий труд.
4. И кому, кому же эти строки, —
кто занежит их лаской всплеска рук, —
если даже тебе имя Рюрика Рока
не звенит словно плоти весенний рог.
5. Пусть ласк серебристая чешуя
разбросана часто всуе,
пусть воля моя, буян,
все новые быстри волнует,
6. пусть губы горят полыханьем поцелуев,
то слишком снежных, то слишком властных,
пусть святится блаженная моя Аллилуя
для жилищ этих слишком страстно, —
7. ныне у огненного преддверья
бросаю, тополями, мысли,
и горят под рукою карты и числа,
оправдание земному несут зверю.
8. Все равно: я истину, иль ложь за собой водил,
нежил души, или бил их стэком, —
он пришел, спокойный, черный господин,
заказал последний Requiem.
9. Все равно, желал ли чару неба пить до голубого дна,
или ничего не хотел — не человек и не вещь — только эхо,
он пришел, спокойный, господин на днях,
заказал последний Requiem.
Черный наклонился чопорно: ‘Да, верно,
Ты напишешь Requiem Aeternam’.
10. В набегающем, уже, покое
вижу кольца, звенья, цепи проскакавших дней,
в них, как два слепых зрачка, нас двое,
третий — шубка, третий — так, нарочно, третий — снег.
11. Звенели недели, звенели —
бубенцы на хомуте времен,
мы думали: в самом деле
никогда не повторится сон,
12. мы думали: в самом деле
нам должно, нам можно знать —
и звенели, звенели недели,
уподобляясь снам.
13. А было: два комедианта,
и еще (тик-так, тик-так) —
сердце — не сладкий цукат,
точный, сухой аппарат.
14. Раньше сердце и наивнее и слаже
и пьянело лунным лимонадом,
кто ж теперь, еще наивный, скажет,
что любви великой только надо нам,
15. кто ж теперь захочет благодатей зуда,
если происшествиями, как тротуар устал, —
каждый современник очень милый кино-Иуда,
не сумевший запродать Христа,
16. каждый, весьма веская субсидия,
старому, лысеющему черту,
на земли пузырик мыльный, выйдя
проповедником садизма и аборта.
17. Но настанет миг забавный и восславит имя
папы Бога, Канта иль Декарта, —
а вверху, над ними, звезд дрожащий иней
нависает в горящий квартал,
18. и заката ряжий все висит Винчестер,
радуги загнут кокошник,
в маске Арлекина, вечер
с девочками-звездами заводит шашни, —
19. лишь заря разлила чашку чая,
по китайским, небосвода, ширмам —
современники предощущают:
это все — не кино-фильма.
20. Но захлестанному дню-ветке,
на котором мы два листа,
дню современности, верьте,
дрожать нельзя перестать.
21. Взмахам стихов звеню: ‘Так славься ты,
родич дальний, знаменье конца,
это ты за трапезой, тринадцатым,
серебряником бряцал’.
22. А потом, в склиский час, когда
понял: Христос не всех спас,
твоя упершаяся, в коробку неба, борода
многих спасла из нас
23. Спаслись — только льдинки в теле, хрустя, бегут,
стихов инею рук не согреть, —
разве страшен для тех Страшный Суд,
кто всю жизнь на познанья костре,
24. Вы другие, дальние, спокойно спите,
мед насущный просите у звездных сот:
какой-то стиха моего эпитет
все равно этот мир спасет.
25. Вот идут эскадроном оттуда, —
где созвездий мороз голубому платку не прикрыть,
покоя, осеннего, в груди,
золотые размахи крыл,
26. Не летописи кору березову
рукою Нестора веду —
событьи, последних, полозья
по снегу глаз моих бегут:
27. вижу открытыми все облачные двери
и за ними теченья стальные простора —
и все белее перья
крыльев — от плеч в стороны.
28. Ныне, у огненного преддверья,
где даже вздоха ход берегут —
я, циничный подвижник, считаю потери,
вершу свой последний труд.
29. Все равно пришел он в черном фраке,
с ледяным, со знакомым пожатьем рук,
зажег поэмы этой факел,
на листе заглавном начертал мне ‘Рок’.
Черный наклонился чопорно: ‘Да, верно,
Ты напишешь Requiem Aeternam’.

Часть II.

30. Куда же груз, ненужный, деть мне тела,
и к чьим прижать раскрашенным губам,
какой теплыней я согрею хворост рук, заледенелый,
чтобы пролить стиха полынный жбан.
31. Дни поступью, кошачею, проходят,
а каждый день в разлуке, как святой,
и только шестерни стихов поэм вздувают своды,
и только след на льдинках глаз — и безразличье и покой.
32. Напрасны, отданных и взятых рук касанья
к моим волнистым, крепом вычерненым волосам,
напрасна, в легком взлете рук, своею хрупкой данью
любви тугая полоса,
33. напрасен этот рот, слегка заиндевелый,
чуть опрокинутый пустынею томленья моего,
и в жертвенном бреду ресниц серебрянные стрелы
на жертвенник окаменелых губ, не принесут огонь!
34. Шуршат листами дни, не Библии страницами,
но плитами монастыря ложатся между нами,
по ним скользит простая память, будто странник,
и четки строк в его сквозящей длани.
35. Вы помните, вы знаете, обиды незабвенны,
их берегут, как первое паденье,
они взнуздают в суглинке тела вены,
их не смирит страстей тупое рвенье.
36. В какой ларец стихов я боль свою запрячу?
Какой полынью губ разочарованья яд запью?
Жемчужных слов, какой, воздушной пряжей
зрачков пустые мушки я запру.
37. ‘Приемли в струи рук все уголья сердец
и тусклые лампадки губ, как пояса спасенья,
во имя Ее’. Так говорит мне осени, прозрачной, чтец
то медные — разбрасывая листьев, то золотые, деньги.
38. Осенне-тихий шевелит, иссохшие, закаты листьев,
и с новых лун, зрачков отмеченной, приподнимает веки,
в морозе дней, он, колыбелькой радости и зовом близкий,
когда ланцетом губ взрезал последний стон, невластный,
воздвиг у девушки, в зрачков стеклянной пасти
и начертал мне: ‘Requiem’.
39. Не услыхал его стального зова,
и своего сияния не увидел —
взлетал все так же мерно солнца сокол,
но Requiem зрел в пустыне молекулярных дел.
40. По струнам строф его рука водила —
тонули недели,
и метки те, что вздыбили светила,
одно и то ж звенели:
41. ‘Тоскуй, поэт, тоскуй, рукою страстной
стучи по горкам дней, по меловым,
и в рассыпях стихов напрасно
глаз ищи, золотистых, быль.
42. Тебе отданных, жизни ломай,
как любимый, медвянный стих,
покуда шах и мат
не даст черный господин твоей молодости.
43. Плач или кричи, кричи, но неси
цепи поэм, как голову Иоконоана —
потому, что муки сугроб на кресте висит,
а стреляться поэту рано.
44. потому, что уже и поздно —
все равно воздвигнут памятник,
потому строку каждую, руки крестный гвоздь
обсосут, как прозренья замяти.
45. Руки всхрустывай — напрасно,
губы взрезывай, чужие — всуе:
каждый стих живет, не гаснет,
то плачет, то стервою танцует.
46. Тоскуй, поэт, тоскуй, влюбляйся
в луны красные, в закаты, что как голова Иоконоана,
помни, помни: стреляться
поэту или поздно или рано.
47. Там та же песнь в небесных ледниках,
здесь в сумерках любви — все та же,
здесь для нее смычек — строка,
там — рыжие созвездя богомазов.
48. Все песни мне учесть дано,
и звездной пылью насытит строки строже,
вот загудит согбенных болей веретено,
и вот в снегу листа стихов калики перехожие.
49. Так не уйти от терпких этих болей, не уехать,
ни мыслью быстрой, ни судорогой наркоза, —
так вот она судьба поэта,
в котором, говорят, есть искра Божья.
50. Ну что же, вздергивай клинок брови,
и губы взнуздывай насмешливой улыбкой,
в проборах строк, изысканных, скорби,
ладошками зори лови неведомого рыбку.
51. И летопись потом, на пламенных строках,
тебе подаст умученного тернии,
когда не тело — осенний только прах,
а в духе звоны: Requiem Aeternam.
52. Я жму послушной мыслью и тонкою рукой,
отведав сладости земной и скверны,
курка привет, такой по дружески стальной,
а в дуле шелестит: Requiem Aeternam.
53. И там, где, в снежной пыли книг ув-з Софии ботик
на стенах где Бердслей и Беклин, —
во всех пройденных кубах библиотек
на корешках златится: Requiem.
54. Я не пойду вечернею, баюкающею, порой,
по дышлам улиц, с игрушечной девчуркой, —
меня, родимая, знакомая, укроет
времен такая, тепленькая, бурка.
Черный наклонился чопорно: ‘Да, верно,
Ты напишешь Requiem Aeternam’.
Май-сентябрь 1920 г.

Сорок Сороков

Мариану Герингу —
крепко.
1. Василий Блаженный
в тучи —
винты куполов
и звонов жало,
а я винтом слов
ноги скручиваю,
волна которых
меня качала.
2. Се узрите:
вот мой храм,
да взойдут в него листьев шепотом
ваши дети,
когда с колокольни стиха, ассонанс —
дьячок хромой,
возвестит, в шумный стан,
о льде тела поэта.
3. Взойдите в поэм притворы,
на лампадки креститесь строк,
помните:
у святых завиты
ритмические бороды
именами тех, кого любил Рок.
4. И с амвона этого четверостишья
факела слов — пурга,
когда над сводом деревянной
луной
плывет тишина,
и ладоном
подъемлется моя рука.
5. О почему,
как весны умирают
радостей детские ручки —
свечи?
О почему,
снега луны — рука сырая
кладет у губ дорожку тихую,
и креп ресниц на веки?
6. А певчие зрачков вчера еще звенели,
как тусклой бронзою камин,
так полыхали губы —
не знал рожденный под фиалками
мерцающей венеры,
что радуется цепью крови только глупый.
7. Вы слушайте меня, стихов калики,
коленпреклоненные,
ваш шелест тихий
заменит скоро людской, молитвенный,
нестройный гул
и маком отсвета метнется
на сосульки, на колонны,
сквозь окна строф,
закат моих испепеленных губ.
8. Но прогоняю, спокойных, мыслей рыбок,
и подплывает, в облачении губ,
посохлой злобы
мальчик-служка,
вот будет стих один кликушею
рыдать,
другой звенеть, девичьих глаз
весенней лужей.
9. Волна стихов тебя ко мне примчала
и отдала в песчаные,
протянутые
косы рук,
не боли Библия, и не завет печали —
мой стих тебя предал
лобзании костру.
10. Стихами уплатил в каждой таверне
встречи.
Они отныне святы.
Так слава,
слава вам,
мое неверное,
серебряное братье —
тебе же и другим палящей злобы стрелы
и колокольное проклятье.
11. Во имя боли моей,
паденьи колодезных,
красных зубьев ран
и кокаина снежных слов, какой меня томил —
будь проклята и Ты,
и язва губ твоих,
и воска длань.
Аминь.
12. А бедер смуглая, тяжелая баржа,
на волнах ног,
качаемая слегка —
тебя погнал циклоном слов,
крылами строк,
Бальзак,
и ты плывешь к земным и сладостным церквам.
13. Как понимаю я теперь,
мороз, по струнам жил, видении,
соленый пот, из губок тел,
знаком, как тела гроб —
за лучших дней серебряные деньги
расписан храма снежный ствол
тобою, Ропс.
14. И все висит звездой,
под сводом,
плеть Вейнингера,
хлесткая, обид,
а дула черная луна —
спокойный овод
все, на пергаменте виска,
болит.
15. Был Соломон.
Но золотые листья Песни Песней
и теперь живут
в звенящем холодке весеннего тепла,
и в том, как поцелуя цвет в крови
еще певуч —
но эта жизнь по волнам бедер,
по уплывшим, плач.
16. Как странно:
вот в словесном облачении
я порчей слов клеймлю все то, что сам любил,
как странно —
и на мне Саваноролы бешенства
ошейник,
под мозга куполом, безумных, боль
удил.
17. А строчек сорок-сороков
златые поднимают руки,
из-за заломленных ночей
ладонями дневными —
далеко,
шумят молитвенные реки.
18. В последний раз слов крестный ход
под кров
твоих ресниц, что темен и убог —
я молнией звонов лик твой
мертвенный затмил,
в последний раз:
будь проклята моя бессмертная любовь.
Аминь.
Февраль-апрель 1921 г.

Фармазоны

Брату Борису.
1. Взошел. Зрачки твои ширятся,
сквозь перья мрака ладоньями стен глядят,
на них царапиной — твой инициал,
в белке окна зрачок луны льдян,
2. темный стол спину гнет, свечей вознося лен
пред горбатым, как стол, стариком,
взор которого озером льнет
и течет из суглинка икон.
3. Я ступаю. Двери и память вспорхнули,
взвились в снежных листьях стыть,
закачать колыбели, преодоленных улиц,
чтоб вернуться, как первый стыд.
4. Я не помню. Не вижу. В нависшем ресницами мраке
набухшие вены слов шумят перед кем?
Кому горит созвездьями нервов: ‘Братья,
это он бескровными пальцами зорь написал Requiem’.
5. Великоречиво склонил главы суму —
‘Это я, это я красил губы венчиком лжи,
как ваш Черный велел, пролил строк сулему,
чтобы стигмы глаз ваших могли гореть и жить’.
6. Не увидал, но угадал: где стола мохнатый халат,
не страницы седые — рук березовая кора
и ложа пальцами взоров звонит в зрачков моих колокола,
Гроссмейстер пробивает циркулем
разбросанные карты, в спинки
Гроссмейстер пробивает мои года.
7. Вправо — головы повязка,
влево — ног счет, —
ваш взор, Старик, полыхающий ястреб,
он, в бронзе виска, синюю свечу вены жжет —
жжет и сожжет.
8. Сгустки карт сданы, сданы, сданы —
я за ладонь, ладонь стола,
линьи козырей, хиромант, читать стану,
покуда из зрачков не вынесли ламп.
9. Кто этот партнер? Партнер отчего? Отчего весел?
Трефы — глаза. Сердце — красный туз, —
‘Ah, Nietsche mein lieber Herr Professor —
здравствуй’.
10. Где это карт, где это карт полосатый пиджак?
В бронзе виска, в бронзе виска, лелеемой легким ознобом утра,
‘Кон не взят, кон не взят’ —
так говорил Заратустра.
11. Баюшки-бай, баюшки бай,
зыбку души укачай,
чай волосиков зря пролила, спать
посвещения не хочет час.
12. Ты устал, ты устал, бумажненький Христосик
на кресте висеть,
мы тебя туда положим, в облачные доски,
стружки их в глазах наших — здесь.
13. Баюшки-бай, баюшки бай,
зыбку качай —
все, что в пульсах течет — кстати, —
понимаю, понимаю:
Вы все выголовили, Председатель.
14. Понимаю, понимаю: на щите зрачка твой вензель,
щит не отразит тоску,
не с такой тоской струны вен жег
стеблями огня — Ян Гус.
15. Не с такою вино, тягучее и тяжкое — тленья,
черным телом пьянит, заглохший, тела сад,
не с такою серую птицу сюртука, на св. Елене,
Наполеон кусал.
16. И еще: не уберечь осенью глаз твоих, —
всем ветрам в поле, всем богомольцам — отдам,
глаз полыхающие листья сожмут ладони снега ласковые
и прозвучит метелицы торжественная ода.
17. Пусть всякая тоска веригами нависнет,
но лишь не этой величавый гнет.
пусть руки обронят кровяное вишенье,
пусть боль сломает бровь, а губы гнет бессильный гнев, —
18. пусть пламена ветров любовь, как лист, уносят,
пусть лучше сладострастное вино безудержного тленья,
чем мировая осень
в час посвященья.
19. Вот тучной тучи всадник горы поднял на дыбы,
уж не шары зрачков в круговороте земли,
открыл огонь глаза, а ветер губы,
я встал и — повесть внемлю.
20. Есть у повести,
будто у дождя одно начало,
а конца не будет, и нет, —
может быть это иней отчаяния,
иль искусства искусственный снег, —
21. только сентябревским ветром от зрачков пахнуло, —
кружи меня, кружи, стихов метельная невзгода,
за то, что проходил под утро
четыре времени года:
22. Все сады стихов созрели в медной силе,
все плоды ты сорвала ветрами рук,
и плоды, что день горят, в зрачков твоих корзине,
легкий и ненужный груз,
23. научил как собирать колосья пенных строчек,
в подол белый хрупкого листа,
как пером луны в чернильном токе ночи,
плод стиха живою кровью исхлестать.
24. всеми листьями засохших дней устал дороги,
красными, тяжелыми угаром страстных лун,
желтыми, их догорают ворохи
и по ветру кутают заката мутный луч,
25. воздух этих глаз не может быть спокойней,
золотом гудит легчайших руд, —
это осень, понимаю, бьется в череп комнате,
пламенем, рек лиственных, течет по ветру.
26. Разве есть предел осенней тяжести? —
Вот слова повисли, и стихи и глаза,
мы можем только ждать, когда начнет шутить
зимы серебряная роса,
27. переплетаются дожди недомолвок и упреков,
кров
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека