Соловьев С. М. Чтения и рассказы по истории России. / Сост. и вступ. ст. С. С. Дмитриева, Комм. С. С. Дмитриева и Л. П. Дойниковой.— М.: Правда, 1989.
OCR Бычков М. Н.
Обширному кругу наших современников мало знакомы судьбы и взгляды историков России. Биографии и труды немногих из них обстоятельно изучены. Немало написано о В. Н. Татищеве, Н. М. Карамзине, В. О. Ключевском. Не так обстоит дело с С. М. Соловьевым, изборник сочинений которого в руках читателя.
Нужно предварить чтение этих сочинений очерком жизни — трудов и дней Соловьева. Кто он и откуда? Из какой семьи и среды вышел? Где учился? Как образовывалась его личность? Чему и как сам учил? Как жил и работал? Далее: каковы мысли ученого об истории, особенно об истории России? Что из его духовного наследия вошло в русскую культуру и остается в общественной памяти?
Существенно значимы для постижения человека и историка обстановка, условия его детства, отрочества и юности. ‘Москва, России дочь любима’, полноводные русские реки — Волга, Ока, Волхов, славные города срединной России: Ростов, Ярославль, Тверь, Коломна, Новгород, Псков — вот родные, с юности близкие места будущего историка. Впечатления от них, живое общение с местным людом — духовными особами, лицами купеческого, мещанского сословий, с разночинцами, с крестьянами, нередко уже приобыкшими к городским запросам,— вот что окружало и наполняло молодую душу картинами российской жизни двадцатых—тридцатых годов прошлого столетия.
Родился Сергей Михайлович Соловьев 5 (по н. ст. 17) мая 1820 года в Москве в семье священника и законоучителя (то есть преподавателя закона божия) Московского коммерческого училища. В училищных стенах, в служебной квартире жила семья его отца.
Михаил Васильевич Соловьев, отец будущего историка, принадлежал к духовному сословию. ‘Родня отца моего, священники, дьяконы, дьячки оставались в селах…’ {Соловьев С. М. Избранные труды. Записки. М., 1983, с. 241. Далее — Записки, с указанием страниц по данному изданию.}. Помог отцу выбраться в город, вероятно, влиятельный московский митрополит Платон Левшин. Он вызволил отца из сельской глуши и пристроил в дом графа И. А. Остермана, жившего в отставке в первопрестольной столице. Для того времени это был хорошо образованный священник: свободно говорил по-французски, знал древнегреческий, имел небольшое собрание книг. В московском дворянско-чиновном обществе был принят, неизменно благодушен и разговорчив.
Женился М. В. Соловьев на дочери небольшого чиновника, добравшегося до дворянского звания, Е. И. Шатровой. В детстве она осталась сиротой, помог воспитать и выходить ее дядя, занимавший высокий пост ярославского и ростовского архиерея. Считая себя особой светской, по отцу дворянкой, она тяготела к светским людям, людей из духовенства не жаловала. Именно мать внушала сыну ‘отвращение от духовного звания, желание как можно скорее выйти из него, поступить в светское училище’ (Записки, с. 241).
Однако отец по заведенному в семьях белого духовенства обычаю записал восьмилетнего мальчика в Московское духовное училище. При этом оговорено было, что жить мальчик будет дома, в семье, отец сам будет его учить закону божию, греческому и латинскому языкам, по другим предметам ученик будет ходить в классы Коммерческого училища. Только сдавать экзамены он должен был в духовном училище. Поездки на экзамены и обстановка там мучили ученика: все в училище выглядело бедным, неопрятным, учителя поражали грубостью. В Коммерческом училище учили тоже плохо. Но тут был свой плюс: мальчик мог доставать книги и всласть предаваться чтению. Страсть к чтению рано овладела им. Отец, сам педагог, видел, что нет прока в дальнейшем пребывании сына в этих училищах. Решено было выписать сына из духовного звания и отправить в гимназию.
В семье, в домашнем уюте, от отца и матери, да еще от двоих ‘самых близких и любимых существ’ — бабушки и няни — мальчик получил много доброго. Сам историк, вспоминая свои ранние годы, полагал, что няня — для мальчика Марьюшка, для взрослых в доме Марья-нянька — немало повлияла на формирование его характера. Простая, добрая, многое на своем веку повидавшая, рассказчица, она стала во многом наставницей для своего питомца.
Родилась няня в помещичьей деревне Тульской губернии. Девочкой, когда ее родители работали в поле, приказчик продал ее купцам. Те перепродали ее в Астраханскую губернию, в Черный Яр, тоже купцу. ‘Рассказы об этой дальней стороне, которой природа так резко отлична от нашей, о Волге, о рыбной ловле, больших фруктовых садах, о калмыках и киргизах, о похищении последними русских людей, об их страданиях в неволе и бегстве, также сильно меня занимали’ (Записки, с. 230). Прошел известный срок, и купцы ‘отпустили ее на волю за усердную службу’. На руках у нее была отпускная, но денег не было. Пришлось, чтобы вернуться в родные места, пойти ‘в кабалу к купцам, отправлявшимся с товарами в Москву, то есть те обязались доставить ее на родину, с тем чтобы она после заслужила у них деньги, сколько стоил провоз’. Добралась до родных краев, повидалась на тульской земле с матерью. Затем переселилась в Москву и жила там, нанимаясь в услужение. Человек бывалый, веселый, с прекрасным, чистым характером, мастерица рассказывать где с шуткой, где трогательно. Была она сильно набожной, но ‘набожность не придавала ее характеру ничего сурового’. Рассказывала охотно, без умолку ‘о странствиях своих вдоль по Великой и Малой России’. ‘Несколько раз, не менее трех, путешествовала она в Соловецкий монастырь и столько же раз в Киев, и рассказы об этих путешествиях составляли для меня высочайшее наслаждение, если я и родился со склонностью к занятиям историческим и географическим, то постоянные рассказы старой няни о своих хождениях, о любопытных дальних местах, о любопытных приключениях не могли не развить врожденной в ребенке склонности’ (Записки, с. 229). Затрагивала няня и религиозные чувства слушателя. В ее сказаниях о странствиях бывали и страшные приключения в дороге, морские бури, встречи с подозрительными людьми. Юный слушатель в сильном волнении спрашивал: »И ты это не испугалась, Марьюшка?’ В ответ слышал: ‘А Бог-то, батюшка?’ Вспоминая, как росла и крепла его душа, Соловьев писал: ‘Если я и родился с религиозным чувством, если в трудных обстоятельствах моей жизни меня поддерживает постоянно надежда на Высшую Силу, то думаю, что не имею права отвергать и влияния нянькиных слов: ‘А Бог-то!» (Записки, с. 231).
Рано определившееся влечение мальчика к истории подкрепляли поездки его, обычно с родителями, в старинные города средней России.
Влиятельным родственником матери был архиерей. ‘До гимназии и во время гимназического курса ездил я с отцом и матерью три раза в Ярославль, для свидания с дядею моей матери, который был там архиереем (Авраам, архиепископ, знаменитый своею страстью к строению церквей)’ (Записки, с. 270). Поездки совершались по-старинному. Ехали ‘на долгих, то есть бралась кибитка тройкою от Москвы до самого Ярославля, 240 верст проезжали мы в четверо суток, делая по 60 верст в день: выехавши рано утром и сделавши 30 верст, в полдень останавливались кормить лошадей, кормили часа три, потом вечером останавливались ночевать. Таким образом познакомился я с Троицкою лаврою. Переславлем-Залесским с его чистым озером, Ростовом с его нечистым озером и красивым Ярославлем с Волгою’ (Записки, с. 270).
Первая из таких поездок состоялась, когда мальчику было 8 или 9 лет, значит, в 1828 или 1829 году. В Ростове отец пошел с мальчиком к знакомому архимандриту Спасо-Яковлевского монастыря Иннокентию. Последний спросил, к чему склонен ребенок. Отец отвечал: ‘Да вот пристрастился к истории, все читает Карамзина’. Тогда архимандрит обратился ко мне и спросил: ‘А что, миленький, вычитал ты о нашем Ростове, что о ростовцах-то говорится?’ Я очень хорошо помнил рассказ о событиях по смерти Андрея Боголюбского, поведение ростовцев относительно владимирцев, помнил оглавление II-й главы третьего тома ‘Истории государства Российского’, где читается: ‘Гордость ростовцев’, и помнил только это, позабыл, что говорю с ростовцем, и отвечал: ‘Ростовцы отличались в древности гордостью’. Не знаю, каково было первое впечатление, произведенное моим ответом на архимандрита, только он сказал, обращаясь к отцу: ‘А что, батюшка, ведь малютка-то правду сказал, до сих пор народ наш отличается гордостью, неуступчивостью’ (Записки, с. 271) {См.: Карамзин Н. М. Предания веков. М.: Правда. 1988. с. 227—229.}.
Подобные поездки имели важное значение для души будущего историка. Он не только любил читать о путешествиях, вообще географическую литературу, но и сам уже взрослым, при всей занятости, охотно при случае ездил и по России, и по землям Западной Европы.
‘Важное влияние на образование моего характера оказала тихая, скромная жизнь в доме отцовском, отсутствие всяких детских развлечений’,— вспоминал Соловьев. Старших детей, сестер мальчика отдали в пансион, ‘моей Марьюшки’, видимо, уже не было, ‘и я по целым дням оставался совершенно один, вот почему, когда я выучился читать, то с жадностью бросился на книги, которые и составляли мое главное развлечение и наслаждение’ (Записки, с. 231).
Сперва читал без разбора — пуще всего романы разного рода. Разного-то разного, однако припомнились Соловьеву, когда он составлял свои Записки, Гуак (рыцарская повесть), Радклиф, Вальтер Скотт, Нарежный и Загоскин: все это историко-бытовые романы и повести. Беспорядочное чтение сменилось избирательным: книги по истории и путешествия влекли более других.
‘Между книгами отцовскими я нашел всеобщую историю Басалаева, и эта книга стала моею любимицею: я с нею не расставался, прочел ее от доски до доски бесконечное число раз, особенно прельстила меня римская история <,…>,. Велико было мое наслаждение, когда после краткой истории Басалаева я достал довольно подробную историю аббата Милота, несколько раз перечел и эту, и теперь еще помню из нее целые выражения’. (Записки, с. 231). Многотомные писания французского историка XVIII в, в переводах и извлечениях имели широкое хождение среди русских читателей.
‘Единовременно, кажется, с Милотом,— вспоминал историк,— попала мне в руки и история Карамзина: до тринадцати лет, то есть до поступления моего в гимназию, я прочел ее не менее двенадцати раз, разумеется, без примечаний, но некоторые томы любил я читать особенно, самые любимые томы были: шестой — княжение Иоанна III, и восьмой — первая половина царствования Грозного, здесь действовал во мне отроческий патриотизм: любил я особенно времена счастливые, славные для России… Двенадцатый том мне не очень нравился, именно потому, что в нем описываются одни бедствия России…’
Чтение и перечитывание труда Карамзина обогатило фактическими знаниями молодую память читателя.
Весьма начитанным для тринадцатилетнего подростка поступил Соловьев в третий класс Первой, слывшей академическою, московской гимназии. Эта старейшая в Москве гимназия открыта была вместе с Московским университетом в 1755 году. Преуспевавшие гимназисты, если того желали их родители, направлялись по окончании обучения для получения высшего образования обычно в Московский университет. Первая московская гимназия находилась на подъеме в 30—40-х годах. Новый попечитель Московского учебного округа граф С. Г. Строганов старался поднять уровень науки и преподавания в учреждениях округа.
Гимназические годы ‘прошли для меня чрезвычайно приятно, начиная с четвертого класса, я был уже первым учеником постоянно, любимцем учителей, красою гимназии, легко и весело было мне с узлом книг под мышкою отправляться в гимназию, зная, что там встретит меня ласковый, почетный прием от всех, приятно было чувствовать, что имеешь значение, приятно было, войдя в класс, направлять шаги к первому месту (ученики сидели по успехам и несколько раз в году происходили пересадки), остававшемуся постоянно за мною’ (Записки, с. 250).
Пять лет (1833—1838) в гимназии, с третьего по седьмой класс, быстро прошли. Способный, с явно выраженным интересом к истории гимназист был на хорошем счету. Учителя его отмечали, замечен он был и попечителем, нередко посещавшим гимназию и университет. Много позднее Строганов говорил о Соловьеве: ‘Ведь я его помню еще гимназистом. Однажды я приехал в Первую гимназию и мне попался навстречу мальчик такой белый, розовый с большими голубыми глазами, настоящий розанчик, а затем мне его представили как первого ученика. С того времени я не терял его из вида’ {Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Книга 7. СПб., 1893. С. 337.}.
Выпускной экзамен в гимназии, который приравнивался к вступительному в университет, Соловьев выдержал отлично. По окончании курса Соловьеву, как первому по успехам, доверили написать для гимназического акта сочинение на установленную тему. В торжественном собрании гимназии он выступил с ‘Рассуждением о необходимости изучения древних языков, преимущественно греческого, для основательного знания языка отечественного’, опубликованном тогда же. В русской печати впервые появилось имя Соловьева. Автору было восемнадцать лет. Человеку, столь успешно окончившему гимназию, замеченному попечителем, явно предстояло стать студентом. / Сразу после гимназии Соловьеву пришлось на летние вакации оставить домашнюю жизнь под родительским кровом и вступить на стезю самостоятельности. Инспектор гимназии рекомендовал его в учителя для детей одного из князей Голицыных. Здесь ‘я начал впервые свою гражданскую жизнь, ибо начал борьбу с одним из безобразных явлений тогдашней русской жизни’. Таким явлением было пренебрежение родным языком, характерное для многих высокопоставленных дворянских семейств. ‘И вот я в чужом аристократическом доме, среди чуждых для меня нравов и обычаев, среди чужого народа, ибо среди чуждого языка, все, кроме прислуги, говорят вокруг меня по-французски, и молодых французиков, то есть княжат, я обязан учить чуждому для них, а для меня родному языку — русскому, который они изучают как мертвый язык. Тут-то я впервые столкнулся с этой безобразной крайностью в образовании русской знати и столкнулся в самом живом, впечатлительном возрасте, в 18 лет’ (Записки, с. 251). Так началась собственная педагогическая работа молодого Соловьева. Несколько лет давал он платные уроки русского языка в московских дворянских домах. Учительская практика пошла на пользу. Позднее она помогла уверенно вступить на профессорскую кафедру.
Высшее историческое образование Соловьев получил в 1838—1842 годах на первом, историко-филологическом, отделении философского факультета Московского университета. Университет вместе со связанными с ним научными обществами, с его 33 кафедрами, профессурой и студенческой молодежью являлся средоточием оживленной общественно-идейной жизни тридцатых — сороковых годов прошлого века. Публичные курсы лекций университетских профессоров собирали большие аудитории слушателей. Состоявшая при университете газета ‘Московские ведомости’ редактировалась, как правило, университетскими преподавателями. Профессора активно печатали в ней статьи, путевые заметки, открытые письма. Передовые профессора и студенты принимали живейшее участие в идейных, общественных и научно-философских спорах, кипевших в московских литературных салонах. Славянофилы и западники противостояли друг другу в таких спорах, в то же время иногда вместе выступая против реакционной ‘официальной народности’.
Занимался Соловьев в университете прилежно. Посещал положенные лекции. Аккуратно вел записи. По обыкновению много читал. Бывал и в студенческой среде вне занятий. В доме родителей своего товарища А. А. Григорьева (будущего известного поэта и критика) Соловьев встречался со студентами, начинающими поэтами А. А. Фетом и Я. П. Полонским, Н. М. Орловым (сыном декабриста М. Ф. Орлова). Бывал там и К. Д. Кавелин, только что кончивший курс в Московском университете. Главой кружка был Аполлон Григорьев. Здесь обсуждали дела литературно-поэтические, читали и толковали Гегеля, философствовали. По словам Фета, в кружке сходились ‘наилучшие представители тогдашнего студенчества’. Сюда ‘приходил постоянно записывавший лекции и находивший еще время давать уроки будущий историограф С. М. Соловьев. Он по тогдашнему времени был чрезвычайно начитан…’ {Фет А. А. Ранние годы моей жизни. // Аполлон Григорьев, Воспоминания. Л., 1980. С. 317.}.
Что же читал молодой книгочей? Сперва разбрасывался, впрочем, в пределах исторической литературы, но вскоре стал выходить на книги солидные, необходимые. В памяти его четко закрепился этот книжный путь к науке: ‘В изучении историческом я бросался в разные стороны, читал Гиббона, Вико, Сисмонди, не помню, когда именно попалось мне в руки Эверсово ‘Древнейшее право руссов’, эта книга составляет эпоху в моей умственной жизни, ибо у Карамзина я набирал только факты, Карамзин ударял только на мои чувства, Эверс ударил на мысль, он заставил меня думать над русскою историею’ (Записки, с. 269).
Обратился Соловьев и к идеям Гегеля. ‘У нас господствовало философское направление, Гегель кружил всем головы, хотя очень немногие читали самого Гегеля, а пользовались им только из лекций молодых профессоров, занимавшиеся студенты не иначе выражались, как гегелевскими терминами. И моя голова работала постоянно, схвачу несколько фактов и уже строю на них целое здание. Из Гегелевых сочинений я прочел только ‘Философию истории’, она произвела на меня сильное впечатление…’ (Записки, с. 268). Диалектика немецкого философа вошла основательно в умственный обиход Соловьева. Но со временем ‘сильное впечатление’ ослабело. Изучение всеобщей и русской истории, воздействие позитивистских идей, чтение трудов естествоиспытателей, географов, этнографов, статистиков помогли ему выработать свое оригинальное научно-историческое мировоззрение.
В студенческие годы штудированы были такие монументальные труды, как ‘История французов’ Сисмонди, многие сочинения О. Тьерри, ‘История Шотландии’ Робертсона, ‘Славянские древности’ Шафарика. Более других из западноевропейских историков занимали Соловьева книги Франсуа Гизо, по выходе же из университета он слушал и лекции Гизо в Париже.
Профессора заслуженные и почтенные, начинавшие свой путь еще в 1820-х годах — историк М. П. Погодин, трудолюбивый ученый словесник и поэт С. П. Шевырев, философ-эстетик И. И. Давыдов являлись доброхотными деятелями ‘официальной народности’, новые течения европейской философской и научно-исторической мысли встречали они неприязненно. Общественно-политические вкусы и симпатии их были явно консервативными.
Свежие веяния в университете ощутимы были в среде молодых преподавателей, начинавших деятельность в конце 30-х — начале 40-х годов. К ним принадлежали историки: Д. Л. Крюков, Т. Н. Грановский, несколько позднее К. Д. Кавелин и П. Н. Кудрявцев, Этот круг университетских деятелей предпочитал прогрессивные буржуазно-либеральные идеи, ратовал за просвещение, смотрел на Запад. В идейных спорах славянофилов и западников они держались западнических взглядов. К ним тяготела передовая студенческая молодежь.
Не сразу Соловьев определился в общественно-идейных течениях. На первых порах испытал заметное влияние славянофильского кружка, находился в дружеских отношениях с поэтом и историком К. С. Аксаковым, начал было печататься в журнале М. П. Погодина ‘Москвитянин’, в славянофильских сборниках. Однако постепенно большие и большие симпатии проявлял он к западникам. А во второй половине 40-х годов Соловьев уже твердо определился в их стане. Московский их кружок возглавлял Грановский. С ним у Соловьева сложились самые дружеские отношения, скреплялись они и взаимным интересом ко всеобщей истории и теории исторической науки. Сложнее были отношения с Погодиным, ведь он тогда ведал кафедрой русской истории.
Курс лекций по русской истории, который читал Погодин, не удовлетворил Соловьева. Он был уже на четвертом, последнем курсе, знания его были обширны, свежи. Погодин же тогда пересказывал Карамзина, читал отрывки из его ‘Истории государства Российского’. Не без иронии припоминал Соловьев: ‘Бывало, он начнет что-нибудь читать по Карамзину, а я ему подсказываю: ‘Вот тут-то, Михаил Петрович, в примечаниях есть еще важное указание’. Товарищи прозвали меня суфлером Погодина, и он сам обратил на меня внимание…’ (Записки, с. 269). Профессор разрешил Соловьеву пользоваться своей библиотекой, допустил к занятиям в своем богатом собрании древних рукописей. На экзамене Погодин, прослушав ответы Соловьева, обратил на него внимание начальства.
Рекомендация Погодина не многого стоила в глазах Строганова! попечитель не жаловал старых профессоров, ему не нравился их сервилизм, отсталость научных воззрений. У попечителя возникли мысли о подготовке Соловьева к ученым занятиям и о возможности впоследствии поставить его на кафедру русской истории.
Для завершения подготовки к деятельности профессора желательно было непосредственное, не только по книгам, знакомство будущего кандидата с культурой, образом жизни и наукой западноевропейских стран. Дать Соловьеву заграничную командировку попечитель не мог: такие командировки для лиц, готовящихся по русской истории, не предусматривались. Собственными средствами для поездки ни Соловьев, ни его родители не располагали. Тогда Соловьеву, кончавшему университетское образование и готовившемуся к выпускным экзаменам, передали предложение попечителя: не захочет ли он поехать за границу в роли домашнего учителя при детях графа А. Г. Строганова, брата попечителя, с жалованьем в 1 200 франков в год? Соловьев согласился. В июле 1842 года отправился Соловьев из Москвы в Петербург, оттуда на пароходе в Травемюнде, далее дилижансом в Любек, затем — в Берлин.
Два года жизни в Западной Европе существенно расширили горизонты Соловьева. Занятий с графскими детьми было мало. С присущей ему любознательностью и острой наблюдательностью Соловьев многое повидал в германских землях и государствах, в Австрии, в Бельгии и во Франции. Побывал в крупных культурных центрах и старинных городах —Париже, Брюсселе, Берлине, Страсбурге, Праге, Регенсбурге, Мюнхене, Дрездене, Гейдельберге, Аахене, Веймаре.
За это время Соловьев слушал лекции известных ученых — философа Шеллинга, историков Неандера, Ранке, Раумера, Шлоссера, географа Риттера в германских землях, историков Ленормана и Мишле, историка литературы Эдгара Кине, прославленного Франсуа Гизо и великого польского поэта Адама Мицкевича во Франции. Побывал Соловьев в старых университетах Берлина и Гейдельберга, Сорбонны и Коллеж де Франс. Занимался усердно в Королевской библиотеке в Париже, в аахенекой библиотеке. В Праге Соловьев познакомился со славными деятелями чешского национального возрождения Шафариком, Ганкой, Палацким, старался ‘ближе присмотреться к славянскому движению’ (Записки, с. 282).
В Париже же Соловьеву пришлось побывать в одном из торжественных заседаний Французской Академии. Речь в заседании выдающегося французского историка Ф. Минье понравилась Соловьеву. Слегка соприкоснулся он с особенностями политического быта Франции времен июльской монархии. ‘Был я,— пишет Соловьев,— и в палате депутатов, меня неприятно поразил беспорядок, бесцеремонность депутатов, шум во время произнесения речей непервостепенных ораторов, видел невзрачного Тьера, взрачного, осанистого Гизо, не с французскою физиономией’ (Записки, с. 279). После строгих и чинных военно-полицейских порядков николаевской России дух и свободный тон конституционно-буржуазной Франции показались Соловьеву довольно странными.
Из Москвы между тем приходили письма. Стало известно, что Погодин выражал намерение оставить кафедру русской истории. Нужно было поторапливаться на родину.
Осенью 1844 года Соловьев возвратился в родной город после двух лет отсутствия, переполненный богатыми и разнообразными впечатлениями от ученого мира и непривычных для него порядков буржуазного строя. Между тем слухи о намерении Погодина подтвердились: он подал в виде демонстрации просьбу об отставке, считая, что без него не обойдутся. Однако просьбу исполнили, Погодин ушел, кафедра русской истории осталась вакантной.
Попечитель Строганов сказал Соловьеву, чтобы он приготовлялся к магистерским экзаменам. Успешная сдача их давала право взойти на освободившуюся кафедру. В подталкивании Соловьев не нуждался, деловито начал подготовку. Одновременно принялся за магистерскую диссертацию. Остановился было на княжении Ивана III, теме обширной и сложной. Вскоре понял, что нельзя обойтись без воссоздания общей истории Новгорода Великого — ведь этот древний город с его необозримыми северными владениями при Иване был присоединен к Московскому государству. Усердно занялся Новгородом. Тут встали хитрые вопросы об истории отношений между великими князьями и Новгородом. В итоге ‘вместо диссертации об Иоанне III вышла диссертация об отношениях Новгорода к великим князьям’ (Записки, с. 286). Нужно было доброе слово Погодина, Тот держал работу у себя, томил соискателя долгим ожиданием ответа. В конце концов написал нужные по форме слова оценки: ‘Читал и одобряю’. Теперь можно было печатать одобренную рукопись. Нужны были на это средства. Автор же еле-еле сводил концы с концами. Пришлось снова обращаться к попечителю. Тот дал в долг 300 рублей — диссертацию напечатали. Вскоре из университетской типографии вышел в свет первый крупный труд начинающего ученого ‘Об отношениях Новгорода к великим князьям. Историческое исследование’.
С диссертацией на степень магистра все было в порядке. Но нужно было пройти через магистерские экзамены. А они не предвиделись простыми. Предэкзаменационные тревожные заботы соискателя четко обрисовал он сам. Ход экзаменов подтвердил тревоги. Главные экзаменаторы сдержанно оценили знания Соловьева. Важнейший экзамен по русской истории признан удовлетворительным, по всеобщей истории — вполне удовлетворительным, ответы по политической экономии и статистике сам Соловьев считал неудачными.
Скромные итоги экзаменов, однако, с лихвою перекрыл блестящий диспут по магистерской диссертации. Слушателей собралось много. ‘Приехал Погодин и учинил неслыханное дело: предложивши возражения, он объявил, что ответов моих на свои возражения он не хочет и не обратит на них никакого внимания, что он приехал не за тем, чтоб спорить со мной, а только изложить свое мнение насчет диссертации’ (Записки, с. 292—293). Такое подлинно неслыханное выступление воочию выявило недоброжелательство бывшего главы кафедры русской истории по отношению к соискателю. Председательствующий в ответ на речь Погодина предложил Соловьеву защищаться ‘по порядку, заведенному на диспутах’. Искатель звания магистра опровергал соображения академика Погодина. В ученых спорах участвовали шестеро профессоров, в их числе и официальный оппонент Грановский. Соловьев представлял контрдоводы, возражал, отвечал на вопросы — держался внешне спокойно. ‘Наконец,— вспоминал он,— диспут кончился со славою для меня’ (Записки, с. 293).
Далее дело пошло более гладко. По поручению Грановского Кавелин прочитал со тщанием диссертацию, ничего в ней не нашел из славянофильских идей, напечатал во влиятельных ‘Отечественных записках’ восторженную рецензию, и все университетские западники отныне видели в Соловьеве своего сторонника. Вскоре он уже в роли исполняющего должность адъюнкта начал читать лекции на факультете. Начальные лекции прослушали попечитель, декан, профессора во главе с Грановским. Прошли лекции полноценно. Соловьева поздравляли. Прославленный лектор Грановский во всеуслышание произнес: ‘Мы все вступили на кафедры учениками, а Соловьев вступил уже мастером своей науки’, то есть науки русской истории (Записки, с. 292).
В первый год преподавания в университете темы лекций Соловьева охватили период до смерти Ивана Грозного. Источники, лежавшие в основе курса, наблюдения над ними и свои мысли лектор положил в основу нового исследования. На летних вакациях 1846 года закончил рукопись докторской диссертации. В следующем году вышла вторая преобъемистая книга молодого ученого ‘История отношений между русскими князьями Рюрикова дома’. Она вызвала до десятка рецензий. Были отдельные критические отклики, преобладали положительные. О живой и длительной полемике вокруг этой книги писал Н. Г. Чернышевский еще в конце 1850-х годов, то есть спустя тринадцать лет после ее появления.
Успешное чтение лекций, публикация двух солидных исследований отдельными книгами и двенадцати статей в прессе — в течение трех лет (1845—1847) наглядно свидетельствовали о вступлении в русскую историческую науку новой, деятельной и крупной величины. Незамедлительно последовало укрепление молодого ученого в университете, закономерное приобретение видного положения в научной литературе и журналистике. В 1847 году ему исполнилось 27 лет, и тогда же он получил ученую степень доктора исторических наук, политической экономии и статистики. Вскоре утвержден в должности сперва экстраординарного, а затем и ординарного профессора Московского университета.
Последующая творческая и служебная биография Соловьева теснейшим, органическим образом связана с этим важным научно-учебным центром России. С половины сороковых годов и до конца своих дней он здесь профессорствовал на кафедре русской истории: ни мало, ни много с лишком три десятилетия. В то же время, исполняя все учебно-преподавательские обязанности, в течение шести лет работал по выборам деканом историко-филологического факультета. А другие шесть лет, и опять-таки по выборам, отслужил ректором, возглавляя Московский университет. Так и шла его жизнь — от студента до ректора.
В истории русской высшей школы Соловьев остался убежденным сторонником и защитником университетской автономии, провозглашенной уставом 1863 года. В начальной подготовке проекта этого устава и сам участвовал. Приходилось не раз Соловьеву выступать против давления со стороны реакционного министра народного просвещения Д. А. Толстого. В 1866 году Соловьев присоединился к протесту молодых профессоров против нарушения министром устава и предложил всем выйти в отставку. Отставки для профессуры, обычно вынужденные, были характерным проявлением либеральной оппозиции. Принять решение об отставке для Соловьева было делом куда как не простым. Нельзя не вспомнить слова Б. Н. Чичерина: ‘Соловьев был человеком с весьма небольшими средствами, обремененным семейством. Он и материально, и нравственно был связан с университетом, которому отдал всю жизнь. К тому же он и к делу был вовсе непричастен, из Петербурга он вернулся, когда в Совете все было кончено. При всем том он не считал для себя возможным оставаться в университете при таком вопиющем нарушении всякого закона и всякой справедливости. Этот благородный человек ни единой минуты не поколебался пожертвовать всем для долга чести и совести’ {Чичерин Б. Н. Воспоминания. Московский университет, М., 1929. С. 201—202.}. Коллективная отставка профессоров не состоялась из-за вмешательства наследника престола.
Консервативные профессора, реакционная печать, министр просвещения как могли так теснили Соловьева. Долго медлили с выборами его в члены Академии наук. Когда ожидался выход в свет 25-го тома его ‘Истории России с древнейших времен’, в передовых ученых кругах заговорили о желательности публично отметить это событие. В печати писали о предстоящем юбилее, помещали портреты Соловьева, высказывали желание открыто выразить ‘общественное уважение к неутомимой и безупречной деятельности уважаемого историка’ {Русская старина. Т. 15, No 3 за 1876 г. С. 686.}. Составили приветственный адрес, изготовили проект медали с профилем Соловьева. Но открытое публичное чествование ученого министр просвещения не позволил. Пришлось втихомолку, в тесном кругу отметить это знаменательное событие. Отвечая собравшимся, Соловьев призвал всех стать выше личных обид: ‘Вы пришли сказать труженику науки дорогой ему привет, пришли сказать ему ‘Бог помощь!’ При виде такого общественного явления личное дело идет в сторону, и я считаю себя вправе высказать вам благодарность не за себя, а за русскую науку, за русских ученых, настоящих и будущих’.
Через год после этого скромного юбилея вновь сложилась тяжелая и даже трагичная для ректора Соловьева обстановка. Очередные наветы со стороны катковских ‘Московских ведомостей’ были справедливо восприняты многими либеральными профессорами как подготовка к отмене устава 1863 года. Открытое письмо тридцати пяти ученых с протестом поставило перед Соловьевым дилемму: или остаться ректором, или уйти в отставку и тем самым выразить свой протест против реакционной политики властей. Историк избрал второе и заявил об отставке. Реакционеры-таки вытеснили Соловьева с поста ректора.
Вынужденную отставку Соловьева Чичерин верно понимал: ‘.Катков и Толстой с их клевретами выжили наконец из университета и этого достойного, всеми уважаемого и крайне умеренного человека. Честность и наука были опасным знаменем, от которого надобно было отделаться всеми силами’ {Чичерин Б. Н. Указ. соч. С. 249.}.
Оставив ректорство, а затем и должность ординарного профессора, захворавший Соловьев продолжал некоторое время читать в университете лекции как ‘сторонний преподаватель’. Этим он хотел показать, что с университетом — с товарищами по работе и студентами — им сохранены хорошие отношения. Уже тяжелобольной, он завещал передать от его имени каждому слушателю его курса по книге из своей библиотеки.
…Как лектор Соловьев не блистал красноречием, к приемам ораторского искусства не прибегал. Речь его, что на университеских лекциях для студентов, что в публичных выступлениях, была деловой, сжатой, точной.
Историк Бестужев-Рюмин, слушатель первых курсов молодого Соловьева, писал: »Спросим человека, с кем он знаком, и мы узнаем человека, спросим народ об его истории, и мы узнаем народ’. Этими словами Соловьев начал свой курс 1848 года, когда я имел счастье его слушать: в истории народа мы его узнаем, но только в полной истории, в такой, где на первый план выступают существенные черты, где все случайное, несущественное отходит на второй план, отдается в жертву собирателям анекдотов, любителям ‘курьезов и раритетов’. Кто так высоко держал свое знамя, тот верил в будущее человечества, в будущее своего народа и старался воспитывать подрастающие поколения в этой высокой вере’ {Бестужев-Рюмин К. Н. Биографии и характеристики. СПб., 1882. С. 256—257.}.
Спустя полтора десятка лет после Бестужева-Рюмина слушал Соловьева другой его ученик — Ключевский. К 1863 году он и его товарищи были студентами, уже повидавшими и послушавшими разных профессоров. ‘Начали мы слушать Соловьева. Обыкновенно мы уже смирно сидели по местам, когда торжественной, немного раскачивающейся походкой, с откинутым назад корпусом вступала в словесную внизу [название аудитории.— С. Д.] высокая и полная фигура в золотых очках, с необильными белокурыми волосами и крупными пухлыми чертами лица, без бороды и усов, которые выросли после. С закрытыми глазами, немного раскачиваясь на кафедре взад и вперед, не спеша, низким регистром своего немного жирного баритона начинал он говорить свою лекцию и в продолжение 40 минут редко поднимал тон. Он именно говорил, а не читал, и говорил отрывисто, точно резал свою мысль тонкими удобоприемлемыми ломтиками, и его было легко записывать <,…>, Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображение, но оно заставляло размышлять. С кафедры слышался не профессор, читающий в аудитории, а ученый, размышляющий вслух в своем кабинете <,...>,. Суть, основная идея курса как бы кристаллизировалась в излюбленных, часто повторяемых лектором словах — ‘естественно и необходимо’. ‘Соловьев давал слушателю удивительно цельный, стройной нитью проведенный сквозь цепь обобщенных фактов, взгляд на ход русской истории <,…>,. Настойчиво говорил и повторял он, где нужно, о связи явлений, о последовательности исторического развития, об общих его законах, о том, что называл он необычным словом — историчностью’ {Ключевский В. О. Сочинения. В 8 т. Т. 8. М., 1959 С 239 255, 259.}. Ныне это соловьевское слово — историчность,— сто лет назад дивившее новизной, необычностью, вытеснено историзмом.
Труд профессора сочетался у Соловьева с постоянным трудом исследователя. В органическом сочетании педагога и исследователя едва ли не главная особенность творческого пути Соловьева в русской науке. Он сам рано отметил по обыкновению сжато эту особенность (в автобиографии он пишет о себе в третьем лице): ‘По достижении профессорского звания, он предпринял труд написать полную Отечественную историю с древнейших времен до настоящего и в августе месяце 1851 года издал первый том, в 1852-м второй, в 1853-м третий, в 1854-м четвертый и приготовил к печати пятый, доведенный до царствования Иоанна IV’ {Биографический словарь профессоров и преподавателей императорского Московского университета 1755—1855 гг. Ч. II. М., 1855, с. 434.}.
Однако еще задолго до профессорства зарождалось у Соловьева намерение написать всеобщую историю родины. ‘Давно, еще до получения кафедры, у меня возникла мысль написать историю России, после получения кафедры дело представлялось возможным и необходимым. Пособий не было, Карамзин устарел в глазах всех, надобно было, для составления хорошего курса, заниматься по источникам, но почему же этот самый курс, обработанный по источникам, не может быть передан публике, жаждущей иметь русскую историю полную и написанную как писались истории государств в Западной Европе? Сначала мне казалось, что история России будет обработанный университетский курс, но когда я приступил к делу, то нашел, что хороший курс может быть только следствием подробной обработки, которой надобно посвятить всю жизнь’ (Записки, с. 326).
Соловьев занимался составлением материалов для первого тома ‘Истории’ с 1848 года. ‘Дело сначала шло медленно, лекции не были еще все приготовлены, много надо было писать посторонних статей из-за куска хлеба…’ (Записки, с. 323). Но по мере накопления материала работа ускорялась, становилась систематичней. Если на подготовку первого тома ушло три с небольшим года, то начиная со второго тома порядковые книги главного труда Соловьева стали выходить по тому в год.
С необыкновенной точностью Соловьев осуществлял свой смелый замысел. Тома его ‘Истории России’ выходили регулярно каждый год, с 1851-го по 1879-й. Хотелось ему закончить историю царствованием Екатерины II. Но последний, 29-й, том кончался событиями 1774 года. И вышел он уже по смерти Соловьева.
Аккуратность Соловьева в подготовке томов его огромного труда поразительна: ведь он мог опереться на более или менее систематическое изложение событий русской истории, доведенное Карамзиным только до начала XVII века. Все последующее время Соловьев освещал на основе собственных розысканий в архивах и хранилищах и первичной обработки массы документов, отложившихся за два столетия — XVII и XVIII.
Осевую, новаторскую свою идею ученый рельефно выразил в известных каждому, кто интересуется прошлым, начальных строках предисловия к его ‘Истории России’: ‘Не делить, не дробить русскую историю на отдельные части, периоды, но соединять их, следить преимущественно за связью явлений, за непосредственным преемством форм, не разделять начал, но рассматривать их во взаимодействии, стараться объяснить каждое явление из внутренних причин, прежде чем выделить его из общей связи событий и подчинить внешнему влиянию, вот обязанность историка в настоящее время, как понимает ее автор предлагаемого труда’ {Соловьев С. М. Сочинения. В 18 кн. Кн. 1. М., 1988. С. 51.}.
Эта основная установка заложена в лекциях, в отдельных исследованиях и в обзорном рассмотрении ученым общего хода русской истории от древних времен до начала второй половины прошлого века, то есть до великих поворотных во всем ходе этой истории событий, какими стали отмена крепостного права в 1861 году и другие прогрессивные буржуазные реформы, с нею связанные, реформы, на стороне которых он был всей душой. Отмену крепостного права он считал делом неотложным и давным-давно нужным для поступательного развития и роста России.
…Историко-философские, теоретические воззрения Соловьева-историка положили прочное начало становлению и росту новой русской исторической науки в условиях буржуазной России. В этих воззрениях творчески преломлены идеи нескольких историков и философов Э. Гиббона, Д. Вико, Ж. Сисмонди, Ф. Гизо, И. Эверса и Г. Гегеля. Особенно выделял Соловьев Эверса и Гегеля. Сильное впечатление произвела на него ‘Философия истории’ Гегеля, но,— пояснял он,— ‘отвлеченности были не по мне, я родился историком’ (Записки, с. 268—269). Думается, что все-таки гегелевскую идеалистическую диалектику он постиг основательно. Существенной внутренней пружиной исторического развития стали для него противоречия и борьба противоречивых начал, присущих любому историческому процессу, явлению, событию, деятелю. Но борьба противоположностей разрешалась, в понимании Соловьева-историка, постепенно, движение шло постоянно к в ходе такого движения, силою противоборства внутренних причин эта борьба закономерно приводила к смене старого новым, новое же органически заключало в себе и присущие ему собственные внутренние противоречия.
‘…Наука указывает нам, что народы живут, развиваются по известным законам, проходят известные возрасты, как отдельные люди, как все живое, все органическое…’ {См.: Публичные чтения о Петре Великом, с. 415 настоящего издания.}. А со своей стороны, справедливо полагал Соловьев, живое, общественное, жизнь постоянно обращается к науке. ‘Жизнь имеет полное право предлагать вопросы науке, наука имеет обязанность отвечать на вопросы жизни, но польза от этого решения для жизни будет только тогда, когда, во-первых, жизнь не будет торопить науку решить дело как можно скорее, ибо у науки сборы долгие, и беда, если она ускорит эти сборы, и, во-вторых, когда жизнь не будет навязывать науке решение вопроса, заранее уже составленное, вследствие господства того или другого взгляда, жизнь своими движениями и требованиями должна возбуждать науку, но не должна учить науку, а должна учиться у нее’ {Соловьев С. М. Избранные труды. Записки. М., 1983. С. 215—216.}.
Жизнь не стоит на месте, меняется и наука. ‘Но с течением времени наука мужает, и является потребность соединить то, что прежде было разделено, показать связь между событиями, показать, как новое проистекло из старого, соединить разрозненные части в одно органическое целое, является потребность заменить анатомическое изучение предмета физиологическим’ {Соловьев С. М. Сочинения. В 18 кн. Кн. 2. М., 1988. С. 635.}. В то же время сам органический, по внутренним закономерностям идущий исторический процесс движется неуклонно, спонтанно, ‘ибо в истории ничто не оканчивается вдруг и ничто не начинается вдруг, новое начинается в то время, когда старое продолжается’ {Там же.}.
Итак, жизнь народов, исторические (как бы возрастные) перемены их судеб имеют органический характер, ученый историк, подобно естествоиспытателям, имеющим дело с живыми организмами, исследует общество не только анатомическо-аналитически, но и физиологически-синтетически. В самой терминологии Соловьева-историка явно проявлялась и гегелевская диалектика, и идеи эволюционизма, и некоторые черты позитивизма.
Все народы движутся вперед, в их истории существуют общие закономерности. История отдельных народов, стран, государств должна изучаться в сравнении и сопоставлении с другими народами: ведь все народы, думал Соловьев, знали два этапа в их историческом развитии, в первом, как бы младенческом, преобладали ‘чувства’, во втором, зрелом,— ‘мысли’. Для начального этапа впереди стояли семья, род, родовые отношения. Во втором ширится просвещение, растет и крепнет государственность.
Возникает государство, а оно, по Соловьеву-историку, ‘есть необходимая форма для народа, который немыслим без государства’. Между государством и народом существуют тесные ‘связи формы с содержанием’ {Соловьев С. М. Собрание сочинений. Изд-во ‘Общественная польза’, СПб. Б. г. Стб. 1126.}. Обретя государственный порядок, народ становится на путь поступательно-прогрессивного движения. Сама государственность, ‘правительство в той или другой форме своей, есть произведение исторической жизни известного народа, есть самая лучшая поверка этой жизни’ {Там же. Стб. 1122.}. Такие мысли, по-моему, не позволяют согласиться с причислением Соловьева к государственной школе в русской историографии, причислением довольно распространенном с легкой руки Ключевского и П. Н. Милюкова. Советский историк Н. Л. Рубинштейн обоснованно показал самостоятельное место соловьевской концепции русской истории.
— ‘Три условия имеют особенное влияние на жизнь народа! природа страны, где он живет, природа племени, к которому он принадлежит, ход внешних событий, влияния, идущие от народов, которые его окружают’ {Там же. Стб. 761.}.
Природа, географическая среда, в которой шла история России, именно Соловьевым-историком показана и в ее своеобразии (огромная равнина со множеством рек, не имевшая четких естественных границ, доступная нашествиям), и в ее связи с другими условиями — населением, народами, жившими в этой среде, и с третьим условием— воздействием окрестных этносов.
В духе представлений своего времени историк видел в восточных славянах-арийцах основную величину, способную к историческому прогрессу на пространствах Восточной Европы и смежных с нею юго-восточных земель. Русская история складывалась в длительной борьбе с нашествиями юго-восточных кочевников, в борьбе ‘леса’ и ‘степи’, в борьбе за выход на морские просторы. Серьезное внимание ко внешнеполитическому фактору характерно для Соловьева. При этом такое внимание осуществлялось с неуклонным учетом географического фактора, а главное, с первостепенным изучением внутреннего движения населения и государственности. Исходя из таких общих установок, Соловьев, естественно, считал, что при самом начале истории Древней Руси для историка ‘не может быть речи о господстве норманнов, о норманнском периоде’: варяги (норманны) сами подчинились местным родовым отношениям. Влияние татаро-монгольского нашествия в ходе истории не сказалось определяюще на внутреннем развитии: нет оснований для выделения ‘монгольского периода’ в истории Руси.
Объясняя каждое явление в истории внутренними причинами, Соловьев-историк старался показывать все явления во взаимосвязи с другими, не дробить русский исторический процесс на множество эпох. В истории России он устанавливал четыре крупных раздела:
I. Господство родового строя — от Рюрика до Андрея Боголюб-ского.
П. От Андрея Боголюбского до начала XVII века.
а) Борьба родового и государственного строя — от Андрея Боголюбского до Ивана Калиты,
б) Объединение русских земель вокруг Москвы — от Ивана Калиты до Ивана III,
в) Торжество государственного начала — от Ивана III до пресечения Рюрикова дома и самого начала XVIJ в.
III. Вступление России в систему европейских государств — от первых Романовых до середины XVIII века.
IV. Новый период истории России — от середины XVIII века до так называемых великих реформ 1860-х годов.
В каждом из разделов выступали образы более или менее значительных исторических деятелей. Как же представлялась ученому роль личности в истории? Выделяя такие личности, прослеживая, если источники это позволяли, их жизнь, характеры и деяния, историк сталкивался с труднейшей биографическо-историографической задачей ‘изображения деятельности одного исторического лица’. Неуместными, по его мнению, тут были как чрезмерные похвалы, так и неумеренные порицания. Ученый — человек своего времени и определенной социальной среды — считал: ‘Христианство и наука дают нам возможность освободиться от такого представления о великих людях’. Ведь ‘великий человек является сыном своего времени, своего народа <,...>,, он высоко поднимается как представитель своего народа в известное время, носитель и выразитель народной мысли’. Неисторичным считал ученый такой взгляд, когда ‘деятельность одного исторического лица отрывалась от исторической деятельности целого народа, в жизнь народа вводилась сверхъестественная сила, действовавшая по своему произволу, причем народ был осужден на совершенно страдательное отношение к ней’ {Соловьев С. М. Публичные чтения о Петре Великом, с. 415—418 настоящего издания.}.
И в этом нелегком вопросе о роли личности в истории ученый последовательно стремился видеть объективные закономерности исторического процесса, признавал возможность изучения и анализа этих закономерностей.
…Современников дивила работоспособность Соловьева. Основания ее — самодисциплина, строгий порядок во всех делах, в повседневном укладе жизни. Рано он выработал себе бережнейшее отношение к быстротечному времени.
Представим распорядок жизни историка. ‘Соловьев известен был как самый аккуратный профессор в университете. Он не только не позволял себе пропускать лекций даже при легком нездоровье или в дни каких-нибудь семейных праздников, но и никогда не опаздывал на лекции, всегда входил в аудиторию в четверть назначенного часа минута в минуту, так что студенты проверяли часы по началу соловьевских лекций <,…>,. Он вставал в шесть часов и, выпив полбутылки сельтерской воды, принимался за работу, ровно в девять часов он пил утренний чай, в JO часов выходил из дому и возвращался в половине четвертого, в это время он или читал лекции, или работал в архиве, или исправлял другие служебные обязанности. В четыре часа Соловьев обедал и после обеда опять работал до вечернего чая, т. е. до 9 часов. После обеда он позволял себе отдыхать, отдых заключался в том, что он занимался легким чтением, но романов не читал, а любил географические сочинения, преимущественно путешествия. В 11 часов он неизменно ложился спать и спал всего 7 часов в сутки’ {Безобразов П. В. С. М. Соловьев. СПб., 1894. С. 77.}. Таков был обыденный строй жизни, запечатленный его современником, историком П. В. Безобразовым.
Строгому размеренному порядку, почти суровой атмосфере подчинена была жизнь дома и семьи историка. Семья была большая, патриархальная, с устойчивыми традициями. Во главе ее стояли Сергей Михайлович и его жена Поликсена Владимировна (в девичестве Романова), у них родились двенадцать детей (четверо умерли в раннем детстве, восьмеро выросли). Впоследствии стали известными деятелями— философ и поэт Владимир Сергеевич Соловьев, историк Михаил Сергеевич, известный автор исторических романов Всеволод Сергеевич, поэт и писательница для детей Поликсена Сергеевна (получившая имя в честь матери). Предания домашней памяти и родовой духовной преемственности этой семьи запечатлены в посвятительном тексте, который предваряет известную книгу Владимира Соловьева ‘Оправдание добра. Нравственная философия’: ‘Посвящается моему отцу историку Сергею Михайловичу Соловьеву и деду священнику Михаилу Васильевичу Соловьеву с чувством живой признательности и вечной связи’. Это знаменательное посвящение появилось в свет спустя почти два десятилетия после кончины историка.
…Преодолевая обиду вынужденной отставки и мучительные натиски тяжелой болезни, историк Соловьев весной 1879 года с напряжением заканчивал очередной, 29-й, том своей ‘Истории России’. Том был написан. Но увидеть его изданным автору не пришлось. 4(16) октября 1879 года С. М. Соловьев скончался. Печальная церемония похорон состоялась на кладбище Новодевичьего монастыря, куда собралось множество людей. Многое было сказано и написано в связи с этой утратой. Думаю, что наиболее достойно помянул покойного в речи Бестужев-Рюмин: ‘Мы жалуемся, что у нас нет характеров, а вот еще недавно жил между нами человек с твердым характером, всю жизнь посвятивший службе Русской земле, мы жалуемся, что у нас нет ученых, а вот только что сошел в могилу человек, место которого в ряду величайших ученых XIX века’ {Бестужев-Рюмин К. Н. Указ. соч. С. 272.}.
…За сто десять лет, отделяющих нас от кончины Соловьева, не раз менялось и отношение к Соловьеву и его трудам. Но и при жизни историка не было, да и быть не могло однозначного отношения к нему и его трудам. Как мы видели, прогрессивно-либеральные, а нередко и консервативные качала в живом прихотливом противоречии присущи были и самому человеку, и историку Соловьеву. Реакционеры видели в нем опасного для себя прогрессиста. Свободолюбиво настроенные круги настороженно воспринимали соловьевскую государственность и патриотические чувства.
На рубеже 1850—1860-х годов Н. Г. Чернышевский и его сотоварищи по ‘Современнику’ видели в Соловьеве главного представителя ‘новой исторической школы’, той школы, усилиями которой ‘в первый раз нам объясняется смысл событий, и развитие нашей государственной жизни’ {Чернышевский Н. Г. Полное собрание сочинений. Т. 3. М., 1947. С. 181, 298.}. Для народника П. Л. Лаврова Соловьев рисовался ‘историком гражданской жизни’.
Авторы славянофильского направления винили Соловьева за малое внимание к народу, за преимущественный интерес к государственности. Понятно, что для К. С. Аксакова, который считал, будто бы ‘русский народ по преимуществу есть народ не государственный’ {Аксаков К. С. Полнее собрание сочинений. Изд. 2-е. Т. 1. М., 1889. С. 245.}, серьезное изучение историком именно развития государственности было неприемлемым, историк будто бы не заметил русского народа.
Л. Н. Толстой эмоционально отразил в дневниковых записях 1870 года впечатления, перекликающиеся с аксаковскими: ‘Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразно в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неумение ничего сделать. Правительство стало исправлять.— И правительство это такое же безобразное до нашего времени. Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.
Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство?
Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю.
Но, кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли <,…>,, невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ? Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в к[оторых] щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, к[оторыми] дарили послов, кто добывал золото и железо? Кто выводил лошадей, быков, баранов, кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто воспитывал и рожал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, поэзию народную, кто сделал, что Богд[ан] Хмельн[ицкой] передался Р[оссии], а не Т[урции] и П[ольше]?’ {Толстой Л. Н. Собрание сочинений. В 22 т. Т. 21. М., 1985. С. 265—266.}. Великий писатель увидел на страницах соловьевской истории народ, подлинного созидателя исторического процесса.
Любопытны советы и наставления М. Горького в письме одному из своих социал-демократических адресатов в 1911 г.: ‘…Позвольте, дать дружеский совет! Будете учиться — не занимайтесь только теорией, но —старайтесь вооружить себя и фактами, т. е. знакомьтесь с сырым материалом. Имею в виду главным образом ‘Историю России’ и — не Ключевского, не Покровского, а чисто фактическую Соловьева. Возьмите все 28 томов (неточность, их было 29.— С. Д.)и хорошенько прожуйте их, результаты будут очень хорошие: во-первых, под теорию вы положите свой фундамент, во-вторых,— вам будет понятна психология рус[ского] народа и рус[ской] интеллигенции. А рядом с Соловьевым хорошо прочитать Щапова — интереснои полезно. Он вам и соловьевский патриотизм ограничит и введет вас в недра духовного обихода нашей ‘массы’, покажет вам, почему мы так пассивны и судорожны, неустойчивы и пессимистичны…’ {Архив М. Горького. Том 14. Неизданная переписка. М., 1976. С. 340—341.}. Как легко заметить, писатель более всего оценил в трудах историка изобилие фактов, летописных свидетельств, документов, позволяющее вдумчивому читателю на их основе в меру своих возможностей строить умозаключения и приходить к выводам, историко-философские мысли не привлекли писателя.
Советовал М. Горький критически отнестись к ‘соловьевскому патриотизму’. Действительно патриотизм характерен для жизни и творчества историка. Соловьев был патриотом России, той страны, где он родился и трудился. Он любил свою родину, желал добра и преуспеяния ее народу, прежде всего русскому народу. Такая любовь была естественной. Соловьевский патриотизм — разумеется, монархический патриотизм историка-просветителя, объективно представителя буржуазной идеологии. И именно как носитель этой идеологии в России середины XIX века Соловьев настойчиво выступал за прогресс, за преобразования в духе буржуазных реформ 60—70-х годов, реформ, которые бы твердо и последовательно, как ему искренне казалось, ради общего блага, проводилась сильной властью монарха. Преобразования, реформы предупредили бы нежелательные революционные потрясения. Патриотизм Соловьева находился в единении с идеалами христианства. Отмечу, однако, что религиозные убеждения не помешали ему как историку весьма критически судить о состоянии официальной православной церкви.
…Постоянно твердил Соловьев о величии и святости труда, о необходимости напряженной, сознательной активной деятельности во всех областях — в общественной жизни, в хозяйстве, в науке, в любом деле. Целеустремленный, упорный труд для каждого человека, для всего населения России — таков благородный завет Соловьева. Эпиграфом к Запискам, осмысливая собственную жизнь, он избрал слова: ‘В трудах от юности моея…’.
Творчество Соловьева — средоточие и полнота национально-исторического самопознания России прошлого столетия. Духовное наследие Соловьева — органическая часть русской культуры. Оно было нужно нашим предкам. Служит оно и нашим современникам.