Солдатский портрет, Квитка-Основьяненко Григорий Федорович, Год: 1833

Время на прочтение: 27 минут(ы)

Григорий Федорович Квитка-Основьяненко

Солдатский портрет

С малороссийского рассказа Латинска побрехенька[11]

Когда-то, где-то, был себе какой-то маляр[12], по имени… Вот на уме вертится, как звали его, да не вспомню… Да и нужды нет до его имени, нам важно его искусство. Пусть пока маляр, да и только. А как чудесно малевал, так на удивление! Вы подумаете, что он малевал так себе, просто, как-нибудь, намешает краски, зеленой, синей, вишневой, да так прямо и мажет стол или сундук? Э, нет, погодите немного. Бывало, что завидит, что подсмотрит, сразу с того портрет и откатнет: хоть будь это ведро или собака, так словно настоящее оно и есть… Посвистишь и замолчишь от удивления. Да еще бывало, намалюет, примером сказать, сливу, да и подпишет — он же был грамотный. — ‘Это не арбуз, а слива’. Знаете, чтоб всякой отгадал, что оно есть так точно так и есть, настоящая, словно живая слива.
Раз… Вот смех был! Хлопцы наши от хохота чуть животов не надорвали себе. Шутки ради смалевал он портрет с кобылы нашего мельника, да как живо смалевал, так на удивление всему свету. Вот, намалевавши, и говорит нам:
— Теперь, хлопцы, смотрите, какая будет комедия. А мы говорим:
— А ну, ну, что там будет? А он говорит:
— Идите-ка за мною и несите портрет мельниковой кобылы.
Вот мы, взявши, и пошли себе, да по его научению поставили этот портрет подле мельникового двора, подперли его хорошенько и смотрим… Таки точно мельникова кобыла, на один глаз слепа, хвост вырван, ребра повылазили, да и голову понурила, будто пасется.
Вот как уставили ее, а сами, взявши, присели под плетнем в бурьян и ждем мельника, а сами крепимся сколько можно, чтоб не хохотать. Как вот, идет наш мельник Евтух и, видно было у него в голове, идет и песенку под нос себе мурлычет, а потом и завидел кобылу и говорит:
— Какой негодный мой Охрым! (Мельник не последняя спица в селе, доходы позволяют ему иметь и батрака, так он его имел, вот батрака-то и звали Охримом.)
— Кобыла, — так мельник с собою рассуждает, — к ночи сошла со двора, а ему и нужды нет. Как бы мне поймать ее?
Потом снял с себя пояс, завязал петлю, да и начал подкрадываться к ней, да все чмокает и приговаривает:
— Тпрусё, рябая, тпрусё!
А потом как подошел поближе, как закинет ей на шею пояс, как потянет к себе изо всей мочи… Подпорки не удержали… Кобыла начала валиться, а мельник думает, что она вырывается от него, как закричал во весь голос:
— Тпрру! тпррррру-у-у!
Тут наша кобыла как упадет, а мы как захохочем и… давай бог ноги оттуда… Евтух наш и остался как вкопанный, руки и ноги одеревенели и ни с места, а кобыла перед ним лежит, откинув ноги… Уже потом, как-то в беседе, рассказывал нам, что и долго бы стоял, не понимая, что с ним сделалось, да мельничиха пошла его отыскивать, знаете, немного ревнивенька была себе, так не любила, если муж где засиживался. Так вот она как увидела так стоящего, почти вне ума, то не знала, что и делать с ним: и отдувала, и водою брызгала, а он все, вытараща глаза, глядит на кобылин портрет, все думает, что это она живая перед ним. Уже как смерклось, так тогда она на превеликую силу с места свела и ввела в хату, а он знай свое твердит:
— Тпрусё, рябая, тпрусё.
Что же? Целую ночь дрожью дрожал, как будто лихорадка его бьет и в глазах все кобыла представлялась. Жена подойдет, а он все думает, что кобыла, да все свое толчет:
— Тпрусё, рябая, тпрусё.
И до тех пор так было, пока она его не напоила шалфеею[13], тогда только как рукою сняло. Вот что значит сильный перепуг!
Пожалуйте же. К чему же это я начал вам рассказывать? Да, о маляре… те, те, те, те…
Теперь вспомнил, что звали его Кузьмою, а по батюшке Трофимовичем. Как теперь гляжу на него: в синей юпке (камзоле), затрапезных, широких шараварах, пузо подпоясано каламайковым[14] поясом, а поверху надета китайчатая черкеска, на шее, сверх белого воротника, повязан красный бумажный платок, сапоги коневьи[15], добрые, с подковами, волос черный, под чуб подстрижен, а усы рыженькие, густые и длинные, не часто брился, так борода, всегда как щетка, в горелке не упражнялся так чтоб через край, а с приятелями, в компании, не проливал мимо, славно певал на клиросе, читал бойко и гласы[16] знал так, что и сам пан Афанасий, вот если знаете, дьячок наш, и тот спотыкался на его напевы, как заведет по-своему. А уж этот проклятый табак так любил, что не то что, хлеба святого еще не съест, а без этой мерзости и дышать не может. Был себе пузат порядочно, а родом, если слыхали Борисовку, в Курской губернии, слобода графа Шереметева, так он оттуда был родом. В той Борисовке наилучшие богомазы[17], иконописцы и всякие маляры. Из той-то слободы маляр и в нашем селе зеленил крышу на колокольне, да как искусно, на удивление! Такая крыша вышла зеленая, словно трава в поле. Уж негде правды девать: никто лучше ни намалюет, ни размалюет, как богомаз из Борисовки, уж не жаль и денег. Как же москаль возьмётся за это дело, так ну! Почешись, да и отойди. Торгуется, требует всего много: дай ему и материал, и всякой провизии, и денег, а как удерет, так гай, гай!.. Ему говоришь: это блакитна, а он называет по-своему: синяя-ста. Ему говоришь: не годится, а он чешется, смеется и знай свое толчет: ничаво-ста, для хохлов и такое бредёт.
Так вот, как Кузьма Трофимович был очень искусен в малярстве, то об нем слава прошла по всему свету. Услышал о нем какой-то пан, большой охотник до огорода, так вот видите, беда ему: что б он ни посеет, то воробьи в лето все и выклюют. Вот он и позвал нашего Кузьму Трофимовича, чтоб намалевал ему солдата, да чтоб так списал, чтоб был бы словно живой, чтоб боялись его все воробьи, а будет, говорит, какая фальшь, прикину тебе, не возьму. Вот и сторговались за два целковых, и как уже известно, что ни один мастер ничего не возьмётся делать без водки, то Кузьма Трофимович выговорил себе еще и осьмуху водки. Вот и намалевал он солдата, да еще как! Я говорю и уверяю вас, что и живой не будет так гадок, как он его искусно намалевал: мордатый, обдутый[18], с престрашнейшими усами, что не только воробью, да и всякому человеку глядеть на него страшно. Мундир на нем обвис хватски, словно мешок, застегнут везде пуговицами величиною в кулак, сабля бравая, как водится, с правого бока, а ружье!.. уж погибель его знает, как он живо смалевал! Глядишь и боишься, думаешь, вот выстрелит! и подступить не смеешь. А присмотришься на него, так вот, кажется, вот он и шевелится, вот моргает усом, глазами, носом, руками дергает, ногами шевелит, против воли боишься и думаешь: вот побежит… вот станет бить!.. Так-то был искусно намалеван. Думаю, что во всем свете не было так живо списанного солдата.
Нуте. Покончивши этот портрет, Кузьма Трофимович думает себе: ‘Может, и не угожу пану, тогда пропали и издержки мои, и работа. Повезу куда на ярмарку, поставлю на базаре и стану прислушиваться, что будут люди говорить. Когда станут его пугаться и прятаться, как водится, от живого солдата, тогда, Кузьма, смело бери деньги, когда же найдут что не так, то буду подправлять, пока доведу до конца’.
Собрался наш Кузьма Трофимович и повез своего солдата в Липцы, когда знает кто, вот что верст тридцать от Харькова на дороге к Курску, большая слобода. Привезши туда, в самую глухую полночь, как еще подле своих возов все съехавшиеся на ярмарку и хозяева в хатах крепко спали, и даже из кабаков народ разошелся, и огонь погасили, он и поставил тот портрет на самой ярмарке и подпер его еще крепче, нежели мельникову кобылу, чтоб ветер или какой пьяный, а их на ярмарке, как известно, всегда много, ходя и шатаясь и наткнувшись на портрет, не свалил бы его, сам же за портретом, накинул над собою навес, сел, чтоб прислушиваться, что будет толковать о нем народ, и, чтоб поправить какую ошибку по замечаниям других, приготовил и палитру с красками. Управившись со всем, присел, приклонил голову и вздремнул немного, пока дойдет до дела…
Как вот и рассветать стало.
Еще не пригасли все звездочки, как уже наш Кузьма Трофимович и встрепенулся, понюхал табаку, вычихался, протер глаза полою, некогда уже было идти за водою, чтоб умыться, подпоясался снова и пояс притянул покрепче, надвинул шапку к самому носу и рукавички достал, а это, знаете, было около первой пятницы[19], так зори уже холодные были. Изготовившись, ожидает, что будет.
Прежде всего блеснул огонек в кабаке… Гай, гай! Уже и в Липцах, между нашим народом, завелись, как будто и в самой России, вместо шинков, кабаки! Откуда же это так стало? Общество нас так скрутило, чтоб, видите, откупщик[20] за тех, кто не сможет платить податей, взносил бы деньги, вот и нашелся, да не из настоящих откупщиков, а — нечего греха таить — нашелся из наших же и взялся держать и Липцы, и другие слободы на московский лад, и уже называется не шинок, а кабак, и там уже во всем другая натура, осьмухи нет, а нечестивая кварта[21]. О, да и проворный же народ! Недоест, недоспит, все о том только и хлопочет, чтоб зашибить копейку. Такая их натура! А как только в этих кабаках нашего братчина обдуривают, так ну, ну, ну! Вот это придешь в кабак с своею посудою, чтоб взять в дом на сколько мне надобно горелки, да если засмотришься куда по сторонам или заслушаешься, что москали начнут между собою разговаривать по-своему, что и не разберешь ничего, то тут и не дольют полной меры, скорее вливает в свою посуду и уже хотя спорь, хотя бранись, а он тебя вытолкает вон. Когда же тут на месте хочешь выпить, то прикинется будто и добрый, за гривну почерпнет из кадки полнехонькую чарку… Тут примешься усы разглаживать, утираешься, причмокиваешь с удовольствием и воображаешь, как это знатно выпьется натощак… да только что доносишь чарку до рта, и ещё не донесешь хорошо… как тут — вражья мать его знает, где это москальча у аспида[22] возьмется, таки словно как тут, что… Дух-Свят при нашей хате!.. Подбежит, подтолкнет… Плюх!.. больше половины чарки назад в кадку!.. Беда, да и полно! И уже пьешь и остаток скорее затем, что тут разливальщик уже отнимает чарку. Кажется, и выпил, так что ж?.. Точно, как есть поговорка: по бороде текло, да и в рот не попало, и чтоб для здоровья пошло по животу, так и не говори, нечего было и проглотить порядочно. От такой беды вынимаешь другую гривну, что хотел для дому купить соли, теперь пропиваешь ее против воли. Вот такая-то их вера, чтоб содрать со всех, куда им уже и спать при такой охоте к наживам? Да-таки и то правда, что тут спит, и тут думает, чем бы то и где бы-то поживиться.
Так вот, как засветилось в кабаке, то и выслали от себя подтолкачку, не увидит ли кого уже бродящего по улице, так бы скорее зазывал в кабак. Выбежал и оглядывался…
— Посмотрите на него, на что оно похоже… Что бы ему голову под чуб подстричь, как водится у людей? А то патлатый, патлатый! Волоса по лбу длинные, даже в глаза ему лезут, уши закрывают, по затылку болтаются, и все только, сердечный, головою потряхивает, чтобы волоса не мешали ему глядеть и слушать. И рубашка на нем также не по-людски: вместо белой, как повелевает закон, она у него красная или синяя и без воротника, а с крючком, да на плече полу застегнет, так что, кто из нас в первый раз отроду увидит москаля, так и не отгадает, что оно такое есть.
Вот такой-то стал подле двери кабака, посматривал сюда-туда и увидел, что солдат с ружьем стоит на карауле, вот он и стал кликать его: ‘Служба! Поди-ка сюда. Стань тут-здесь, чтобы подчас, когда будет драка, так не дай нас в обиду, а порция от нас будет’. Солдат стоит, не ворохнётся. Москальча крикнуло в другой раз, кричит и в третий… Солдат ни с места. Москальча испугалось, чтобы солдат не рассердился и не дал бы ему таски, оставил его, поскорее в кабак и запер за собою дверь. Слышавши все это, Кузьма Трофимович усмехнулся, моргнул усом и подумал себе: ‘Не велика штука обдурить москаля. Увидим, что будет далее’.
Затем появилось и солнышко. Тут встрепенулись и наши, что понавезли муки из Деркачей, Ольшаной, были из Коломака. Что это, батеньки, из каких-то мест не понавезли на ту ярмарку разного хлеба! Таки видимо-невидимо стояло тут возов! Если сказать, что тут было возов двадцать, то, ей же то богу моему, гораздо более. Тут и рожь, и овес, и ячмень, и пшеница, и гречиха, и просо — и все, все было. Знаете, пришло время взносить подушное[23], так всякому деньги нужны. Наш братчик не бабак[24], себе на уме, ждет поры-времени. Слава тебе господи! Он не станет так поступать, как москаль, что покинет и жену, деточек и всякое хозяйство, да за тою бедною копейкой шляется по всем-всюдам и забредет даже на край света, да кровавым потом добывает ее. Да чего таки и мудрить?
Когда уродил бог хлеба и дал его собрать, то и ожидай, пока придёт нужда и десятские[25] потянут тебя в волостное правление, требуя подушного в общественную сумму, а тут жена затеет льну прясть для рубашек на всю семью, дети требуют к зиме обуви и теплой одежи, да и всякая такая напасть постигнет, что на все нужно денег, тогда уже некуда деваться — вези товар хоть верст за двадцать, и стала ли на базар цена или нет, а ты первого торгу не бросай, за что случилось, продай скорее, лишь бы недолго стоять на месте и скорее добраться домой, тут отдай на что кому нужно и как удоволил всех, вот тогда уже исправный казак! Лежи себе на печи в просе… пока до новой нужды. Тогда ж и думать будем, откуда что взять.
Вот такие-то были хлопотливые хозяева там, и уже сон их не брал. Взошло солнышко, они и вскочили, чтоб, знаете, не упустить купца. И вот, славненько вставши, помолились к церквам Богу и одного из табора послали за водою, время было кашу варить. Побрел Охрим с двумя баклагами[26] к колодезю, вон туда под гору идет по улице… Хлоп глазами… стоит солдат… Охрим был себе парень учтивенький, снял шапку, поклонился и сказал: ‘Добрый день, господин служивый!’ Солдат молчал. Охрим пошел своею дорогою, а Кузьма Трофимович усмехнулся и подумал: ‘Ну! обдурил и своих’. Вот Охрим, набравши воды и возвращаясь к табору, думает:
‘Вот же тут Остя постой! А что, если я спрошу, не нужно ли им для лошадей овса или муки какой?’
Так думая и поравнявшись с солдатским портретом, говорит:
— Господин москаль! Будьте ласковы, скажите своему командирству, когда нужно им овса или муки какой, то пускай придут вон к тому табору и спросят Охрима Супоню: а у меня овесец важнейший, дешево отдам, и мера людская: восемь с верхом и три раза по боку ударить. Пожалуйста же, не забудьте, а магарыч мой. Для начала же знакомства, нуте-ка, понюхаем табаку.
И говоря это, достал из-за голенища рожок, постучал им о каблук и насыпал на ладонь, сам понюхал, крякнул, подносит солдату и, чтобы вернее подружиться с ним, приговаривает:
— Кабака гарна, терла жинка Ганна, стара мати, вчила мняти, дочки разтирали, у рижкы насыпали. Ось подозвольте лишен.
Солдат ни чичирк, ни пары с уст и усом не моргнет. Не промах Охрим, взял себе на ум. Цур ему[27] и думает себе: чтоб еще по морде не дал, он на то солдат. И поднявши баклаги с водою, пустился улепетывать к табору, не оглядываясь… А Кузьма Трофимович все это выслушавши, начал тихонько ких, ких, ких, ких… За бока берется да хохочет.
Пока это делалось, поднялись идти на базар бублейницы[28], булочницы и те, что чашечками пшено, а ложками олею продают. За ними подбегали с пирожками, с печеным мясом, с вареными рубцами, горохвяниками[29] и всякими ласощами, что нужно людям для завтрака. Всем перёд вела Явдоха Галупайчиха, славная молодица, не взял ее чёрт! Чернявая, мордатая, немного курносая и румяная, как рожа, и притом-таки и нарядна: очипок[30], хотя он себе и вовсе вытертый, почти одни нитки остались, но заметно было, что был когда-то парчовый, тулуп белых смушков[31] под тяжиною[32] и бабиком обложен, только весь на прорехах и дырах под рукавами и на боках, но это ничего: зато видно было, что вся одежа на ней не простая, а мещанская, она была взята в Липцы из самого Харькова, так уж тут простого и не спрашивай. Шушун ситцевый, юпка каламайковая, только уже не можно было различить, что какого цвету, потому что крепко замазано было олеею, она не только пекла бублики, но и сластёное, а около такого дела не можно чисто ходить, зараз выпачкаешься, как чёрт тот, что к ведьме через трубу лазит.
Вот молодицы к Явдохе:
— А ну, пани-матка! Выбирай место на счастливую продажу. Ты у нас голова, где ты сядешь, там и мы подле тебя.
И Явдоха взяла из чужой коробки булку, стала на восход солнца и покатила булку против солнца. Катилась та булка, катилась и, не остановившись нигде, плюхнула прямо подле солдатского портрета.
— Ох мне лихо! — сказала Явдоха, подняв ту булку, и скорее впихнула в свою коробку.
— Как-таки подле москаля садится? Он наделает нам такой беды, что не то что! У одной отщиплет, у другой хватанёт, да тут такое будет, что и коробок своих не пособираем.
— Так выбирай другое место! — заговорили прочие молодицы, — уж если и не так будет счастливое, так покойное, не увидит москаль и не изобидит нас.
Перевела Явдоха свой цех[33] чрез дорогу, поворожила опять уже другою и также чужою булкой и, где она упала, там сама с своим товаром села, а молодиц рассадила, которой где по очереди пришло, а очередь установила сама же таки Явдоха: которые были побогаче, так к себе поближе, а бедную товаром, так на самый хвост, в уголок, куда и чиновник из суда, что в пестрядинном[34] халате по базару ходит и с небольшими деньгами покупает дешевый товар, так и тот такой не отыщет. За такой распорядок в очереди, каждый базар сдирает с подруг своих, что вздумает. О! Да и баба-козырь[35] была! Уж и того довольно было, что выросла в большом свете, в Харькове, а тут еще и по природе такая щебетуха, что меры нет. Защищала подруг своих не только от десятских, волостного головы, да и самому писарю не дает поумничать над ними. За такую защиту они все уважали ее и исполняли, что приказывала она. Пусть же бы не послушал кто ее, она и нашлет тотчас беду: или собака бублики похватает, олею выпьет, или пьяный, спотыкнувшись, коробку с товаром опрокинет, а уже даром не пройдет.
Только что молодицы порядочно уселись и каждая разложилась с своим товаром, как тут москаля и вырядило подле них с гречишниками[36]. Как же напустятся на него торговки!
— Зачем тут стал? Пошел отсюда прочь! Стань в другом мест, не мешай православным товар продавать, а сам иди хоть к чертям, кроме хлеба святого.
Вот как затараторили, затараторили — известно, как наши женщины: сколько их ни будет, да как все разом заговорят, все в один голос, так и с десятью головами не поймешь ничего: словно вода у мельницы шумит, даже трещит в ушах. Москаль же себе и ничего, знай покрикивает: ‘гречишники горячие!’ И не без того, что некоторые подходят к нему покупать, лакомятся, а на лучший товар, на бублики, не смотрят. Что тут делать на свете! Видят, что не сладят с москалем, пристали к своей атаманше:
— Делай, что знаешь, делай, только изживи москаля.
Придумала Явдоха, как быть: взяла у одной торговки три вязанки бубликов и пошла к портрету и… ну, вот истинно правду говорю… поклонилась ему, словно живому, и начала просить:
— Ваше благородие, господа солдатство! Будьте ласковы, сведите с нашего места вон того несносного москаля, что стал подле бублейниц с своими гречишниками.
Видит же, что солдат и не глядит на нее, она, зная, как поводиться в свете, стала подносить ему бублики и приговаривает:
— Возьмите, ваше благородие! Пожалуйте, дома пригодится. Солдат — ни пары с уст, хотя и бублики перед ним. Как же рассмотрела наша Явдоха, что это обман, что это не живой солдат, а только его персона… сгорела от стыда, покраснела как рак, да скорее, не оглядываясь, бежала от него, пихнула бублики в свою коробку и села. Что уже ни выспрашивали ее торговки, что ей было от москаля, так молчит и молчит, и говорит:
— Ведь же сжила гречишника? Чего ж вам больше?..
А и точно, москаль как увидел, что Явдоха пошла жаловаться на него, испугался и исчез оттуда с своими гречишниками. Кузьма же Трофимович, смотревши на всю эту комедию, много смеялся и, помаргивая усом, подумал: ‘Вот так наших знай! Уже к нам, как будто к становому[37], с поклонами ходят’.
Пока все это делалось, то уже народу собралось очень много. Куда ни кинешь глазом, то везде люди, везде люди, словно саранча в поле. И чего только туда не нанесли или не навезли!.. Такая вышла ярмарка, как будто и в самом Харькове об Успении[38]. Какого бы только товару ни задумал, чего такого ни есть в свете, все было тогда в Липцах. Груш ли тебе надобно? Так и на возах груши, и в мешках груши, и купами груши, приди, торгуй сколько нужно тебе, из которой купы и сколько хочешь бери и отведывай — никто тебе не запретит. А там Москва с лаптями и лыками[39], думаю, для всего света заготовлено лаптей, были у них и миски, и ложки, и тарелки — все размалёванные, были и решета, ночевки[40], квашни[41], лопаты, черевики[42], сапоги с подковками и немецкие, одними гвоздиками подбитые. А тут суздальцы с своими богами, да с завалящими книжками, а подле них сластёница[43] с своею печкою: только потребуй, на сколько тебе надобно сластёного, так она живо откроет полу, снимет с горшка, где у нее тесто приготовлено, старую онучу[44], пальцы послюнит, чтоб не приставало тесто, отщипнет теста и на сковороду в растопленное сало… даже закипит!.. Тут и жарит, и подает, и уж на сало не скупится, так с пальцев у нее и течет, а она обмакивает. Роскошь!.. Тут же, подле нее, продается тертый табак и тютюн курительный в папушах[45], а подле железный товар: подковы, гвоздики, топоры, подоски[46], скобки — и таки всякая железная вещь, какой кому нужно.
А тут уже пошли лавки с красным товаром для панов: стручковатый красный перец на нитках, клюква, изюм, фиги[47], лук, всякие сливы, орехи, мыло, пряники, свечи, тарань[48], еще весною из Дону привезенная, и сушеная была, и солёная, икра, сельди, говядина, рубцы, булавки, шпильки, иголки, крючки, запонки, а для наших была свинина и колбасы с чесноком. Дёготь в кадках, мазницах[49], продавались и одни квачи[50], а подле них бублики, пышки, горохвяники, а особо носили на лотках жареное всякое мясо, кусками изрезанное, на сколько хочешь, готовое, бери и ешь. А там кучами капуста, бураки, морковь огородная, а хатней жены наши не продают, про нужды берегут ее для нас… цур ей[51]! Тут же был хрен, репа, картофель. А там из казенной слободы, Водолаги, горшки, кафли, миски, кувшины, чашки… Да я же говорю: нет того на свете, чего не было на той ярмарке, и как бы у меня было столько денег, сколько у нашего откупщика, то накупил бы всего и без хлопот, ел бы через весь год, было бы с меня. А что еще было ободьев, колес, осей! Были и свиты (зыпуны) простого, уразовского и мыльного сукна, были шубы, пояса, шапки хватские, казацкие и ушатые, дорожные. Был и девичий товар: стрички (ленты), серьги томпаковые[52], байковые юпки (корсеты), плахты[53], запаски (род передников), вышитые рукава к сорочкам и платки. Для женщин же: очипки, серпянки[54], кораблики, рушники вышитые, щетки, гребни, веретена, соль толченая, желтая глина, веники, оловянные перстни… уморишься только рассказывая, а осмотреть все это?.. То-то же. Чего только там не было!..
А между таким множеством всякого товара, сколько народа было!.. Крый Мати Божья!.. Чуть ли не более, нежели в воскресные заутрени[55], когда дочитываются Христа, или как на Иордане святят воду… Одним словом, протолпиться невозможно… Тот покупает, тот торгует, тот божится, тот приценяется, тот спорит, тот скликает товарищей, тот выкликает жену, те ссорятся, те идут магарычи запивать, женщины щебечут, разом все рассказывают, а ни одна не слушает, слепцы поют Лазаря[56], кобылы ржут, колеса скрипят, тот едет возом да кричит:
— По глину, по глину.
Навстречу ему другой, также выкрикивает:
— По горшки, по горшки.
Дети, потеряв матерей, пищат, там воет собака, там придушили поросёнка, и он визжит на весь базар, а свинья, хрюкая, пробирается промежду людьми, там перекупки хватают за полы парубков, школяров:
— Поди сюда, дядюшка!
— Возьми у меня паляничку.
Кричат:
— Вот бублики горяченькие, с мачком… Вот паляница легошенькая, только что вынута из печи…
Не разберешь, что они там и кричат, потому что повсюду шум, говор, крик, гам, стукотня, точно, как в мельнице, когда на все камни мелет и вдобавок ступы стучат. А там слышна скрипка и цимбалы[57]. Матвей Шпоня продал соль, рассчитался и грошики счистил, нанял троисту музыку и водится с нею на ярмарке. Уж и шапку чёрт взял, где-то кинул ее на кого-то и не хватился. Идет и поет, что есть голосу, а где лужа, прямо в нее и приударит тропака, забрызгался, захлестался… Эге! Да не мешай ему, он гуляет… В одной руке штоф[58], в другой чарка, кого не встретит, останавливает и кричит:
— Пей, пеский сын, дядюшка любезный! Пей. Матвей Шпоня гуляет, пей в его голову, чтоб ты подавился и был здоров многие лета.
Прежде выпьет сам и потом потчивает, если же тот не захочет, так о землю горелку, а его бранит — ругает, сколько душе угодно, и пристанет к другому, а сам кричит:
— Шинкарь! Подавай Шпоню снова. Музыка, играй московской метелицы! — и пошел далее. Идет и увидел дегтярей[59]. Бултых в кадку с дегтем и кричит:
— Дегтярь, не тужи.
Шпоня отвечает деньгами и кинет ему полнехонькую горсть денег, а сам еще спрашивает:
— Не обидно?.. Не мешай же, Музыка, играй! — и начнет хлюпаться в дегте, как дитя в луже… Что-то как человек в счастье да в радости! Чего-то он не выдумает! Откуда и разум возьмется! Ничего не щадит и ни об чем не жалеет.
А там слышно, ревет медведь и танцует, а цыган выкрикивает:
— А ну, Гаврилка, как пьяные бабы валяются. Цыганка тут же, в куче, ворожит и приговаривает:
— Ты счастливый, уродливый, чернявая молодица за тобою увивается, положи же пятачок на ручку, то я не то скажу тебе.
Цыганчата выпрыгивают из своей халяндры и кричат не своим голосом, словно чёрт с них лыка дерет. Старый цыган туда же с своею одранью. Знай клянется женою и детьми, проклинает свою душу, и отца, и мать, а все затем, чтоб старую, слепую, сопатую[60] и с выбитою ногою кобылу продать вместо молодой, здоровой. Да как нашего брата отступит цыганское наваждение, так не знаешь, что и делать. Как напустят мару[61], так и сам видишь, что одран его трёх денежек не стоит, и видишь, молчишь, да среди их стоя, только хлопаешь глазами и не знаешь, как отделаться от проклятых. А они? Тот божится, а другой уже сунет тебе в руки обротя с кобылою, третий вытягивает из твоего кармана платок, в коем гаманец с деньгами увязан, а тот уже сдачу дает… И все разом таскают тебя к выставке магарыч запивать, так что, говорю я, пока схаменешься, смотришь, хотел свое ледащо продать, а проклятые цыгане всунули тебе в руку такую патыку, что и щепкой взять гадко, и отдали ее за такую цену, что можно бы при случае и средственного[62] вола купить. Да еще за мои деньги горелку покупали, сами выпили и потом, вместо благодарности, в глаза посмеялись:
— Кобыла твоя, — так говорят, — немного не довидит, да это ничего: купи ей очки и навесь к глазам, как панычи в городе носят, тогда еще послужит…
Вот такое-то все там было. Всякий же народ, что ни был там, кто только проходил мимо солдатского портрета, всяк снимет шапку, всякий скажет: либо ‘добры день’, либо ‘здравствуйте, господа служба!’ А служба ни чичирк, стоит себе исправно, пальцем не кивнет, глазами не поведет и усом не моргнет. И так никто, никто не отгадал, что это намалеванный. Кузьма Трофимович, сидя под навесом, смеялся крепко над всеми, кого так ловко одурил.
Как вот где взялся солдат, да уже настоящий солдат и живёхонький, вот как мы с вами. Ходит он по базару, подглядывает, подсматривает… И уже один рушничок у зазевавшейся молодички с кучи стянул и в свой карман запаковал, а у чугуевской торговки бумажный платок, так что более рубля стоит, также стянул, отрезал и венок луку с одного воза и тут же все за полцены продал — и все так хитро-мудро смастерил, что ни один хозяин не заметил. Ходя по базару, пришел туда, где продают груши, видит, что при мешках одни ребятишки, да и те, разинув рты, зевают на медведей, он положил руку на мешок, никто не видит, потянул к себе, никто не видит, хорошенько положил на плечо, никто не видит… Да не оглядываясь, поплелся куда ему надобно было. Как тут схаменулись хозяева тех груш: видят, что москаль без спросу взял полнёхонький мешок груш и, словно собственное, тащит себе, крикнули на него и пустились за ним вдогонку. Нехитрый же и москаль! Чем бы ему утекать, а он идет себе спокойно, мешок на плече несет и песенку под нос мурлычет… А тут его сзади, за мешок… Цап!
— На что ты груши взял, сякой-такой сын? — спрашивают его все в один голос. Солдат стоит, выпучив глаза, потом схаменулся и спрашивает:
— Нечто это ваши груши-та?
— Уж ничьи же больше, как наши. А он тут как прикрикнет на них:
— Ах, вы хохлы безмозглые!.. (а зараз ругаться, уж с этого тотчас видно москаля). А зачем вы, — говорит, — тогда не сказали, как я брал, что это груши ваши, а я взял.
И начал приставать к ним с пенею.
— Вы, — говорит, — по сторонам зеваете, а я вот нес, нес, да вот как уморился и амуницию[63] потер. Вот видишь, весь мундир выпачкал. Давай деньги на вычистку.
Наши хозяева стали было отгрызаться.
— Зачем же ты нес наши груши?
— Вот видишь, ты сам говоришь, что груши твои, за что ж я их даром пронес столько? Мундир потер, казенные сапоги топтал. Давай за труд и на вычистку.
Да к этому начал еще браниться жестоко. Наши видят, что москаль не только оправдывается, но еще к ним же пристает, хотели было оставить его, так ни откреститься, ни отмолятся от него, знай кричит:
— Давай за труд, я твои груши через столько места перенес!
Стали просить его:
— Цур тебе, — говорят, — батичку! Возьми себе и груши с мешком, только, пожалуйста, цур тебя, отвяжись от нас, пусти нас.
Так где же, ни приступу! Так за тем и взялся.
— Мне, — кричит, — чужого не надо, груши твои, бери их, а за то, что я перенес их, сюда подай мое, плати за труд.
Что тут было делать? Еще-таки думали как-нибудь вывернуться от него, напугать, сказали, что пойдут в волостное правление жаловаться на него, так москаль не то поет.
— Что мне волостное правление? — кричит. — Вон моя команда! (Показав на солдатский портрет) пойдем к нему.
Наши видят, что дело не шуточное, страшно, солдат солдата защитит, подумали-подумали, почесали затылки, предложили двугривенный… Москаль умилосердился, взял да потребовал за хлопоты кварту водки. Нечего было делать, посмотрели издали на портрет… Беда! От одного ружья забежал бы далеко, купили ему водки и в силу успокоили. Как же после, подойдя ближе, разглядели, да между народом расслушали и отгадали, что это солдат малеванный, так даже ударили себя руками об полы, да — фить, фить! — посвистали и, пришедши к возам, стали толковать и тут догадались, что живой москаль одурил их.
Уже гораздо не рано было утром, как вот девки собрались идти на ярмарку. Они все поджидали, чтоб немного пореже стало народа на базаре, а то в тесноте боялись, что их и не рассмотрят. О, девичья натура! Все бы им выказывать себя.
Нуте. Вот и тянется целая нитка их и, все как на подбор: одна другой чернявее, одна перед другой красивее, разряжены, так что ну! В половине дня солнышко пригрело, так оно и тепло им. Вот они и выхватились без свит, в одних байковых красных юпках (корсетах) — и как мак алеют! Ленты на головах положены по харьковской моде, вперемешку цветов и красиво, так что загляденье. Косы заплетены и переплетены в дрибушки, желтыми гвоздиками и зеленым барвинком[64] изукрашены, у рубашек рукава и в подоле все вышито, да выстрочено разными искусными узорами, у каждой на шее ниток по десяти, когда еще и не больше, намиста, даже голову гнет! Золотые дукаты, да серебренные кресты так и сияют, плахты картацкие, запаски шелковые и колесчастые, пояса каламайковые, и все как одна, в красных башмачках, да в белых и синих, суконных чулках… За делом же они вышли на ярмарку! А как же? Поглазеть, посмотреть, да чтоб и на них загляделись и, может, какой парубок подойдет да побаляндрасит с ними. Одинаков у девушек обычай, хотя в панстве, хотя в мужичестве.
Ходят они себе на ярмарке, повсюду рассматривают, кое-что промежду себя рассказывают, хохочут, как вот одна… глядь!.. и шепчет подругам:
— Девчатка-голубочки, смотрите, у нас постой, солдаты.
— Брешешь! Где ты их завидела? — спрашивают и разглядывают по сторонам. — Да вот, вот, подле дегтярной лавки стоит с ружьем караульный.
Так и есть. Крикнули все и начали между собою щебетать, смеяться, с места на место переходить, одна другую пихает, будто спотыкаются, а сами знай оглядываются, да как те павы выворачиваются, видите, затем, чтоб солдат взглянул бы на них, затрогал бы которую, вот тут бы они начали его расспрашивать: проходом ли или постоем? А тут и сказали бы ему, чтоб с товарищами приходили к ним на вечерницы[65], потому что им свои парубки пригляделись и наскучила и они же порядочного кого давно не видали.
Вот и вызвалась из них Домаха и говорит:
— А погодите-ка, я пройду мимо его, и уж не я буду, если он меня не затрогает: вот смотрите. Да примечайте, когда нужно будет, откликайтесь ко мне.
Вот и пошла, будто и не она. То сюда то туда оглядывается, то песенку замурлычит, то платочком замашет, то наклонится чулок подвязывать… вот уж и к солдату доходит, и начала будто с кем-то разговаривать:
— Где тут шпалеры[66], да шумиха продается?.. Когда бы мне кто указал… — и опять попевает в полголоса… О! да и что это за девка была! Она-то не знала, как подвернуться к кому! Она не умела чем затрогать кого! Ну, ну! Живая, проворная, смелая, шутливая, и таки довольно света повидала: два года в Харькове на мойках мыла шерсть, так ее уже нечему учить, все знала.
Когда заметили подруги, что она близ самого солдата, а он ее и не затрагивает, может быть, не видит, вот и крикнули к ней:
— А куда ты, Домаха, пошла?
Она, стоя подле солдата, помахивая платочком, кричит им во весь голос:
— Вот куплю на цветки, когда какой чёрт не помешает. — И взглянула на солдата, а он стоит, не затрагивает ее, да и полно.
‘Что за недобрая мати! — думает Домаха. — Уж я и не таких видала, никто не отделывался от меня, а он не смеет, что ли?.. Ворочусь еще’.
Воротилась и, проходя близехонько, не глядит на него и… уронила платок. Не из чёрта ли хитрая Домаха!.. Так что ж? Платочек лежит, а солдат и волосом не двинет. Стала наша Домаха, оглядывается и сказала громко:
— Ох, мне лихо! Потеряла платок. Когда б кто поднял, да отдал, то я уже знаю, как отблагодарила б ему.
Солдат не шевелится. Нечего делать Домахе, надобно воротиться… Вот будто и подбегает, а тут выжидает и говорит:
— Вот беда! Лежит мой платок подле самого солдата… Как взять его?.. Я боюсь, чтоб он меня не схватил или чтоб с ружья не застрелил.
Ничто солдата не расшевеливает, стоит как вкопанный… Подошла, наклоняется и не наклоняется, и берет будто и не берет… все думает, что вот подскочит солдат и поиграет с нею. Так видно, не на таковского напала. Так и быть. Наклонилась и, как будто не евши три дня, протягивает руку, а сама глаз не сводит с солдата… присматривается… да как захохочет во весь голос!..
— А что он тебе там сказал? — крикнули разом любопытные подруги, — Домахо, Домахо! Расскажи и нам.
А Домаха за хохотом и слова вымолвить не может… и сколько духу побежала от солдата…
— Что?.. Что такое?.. Что он сказал тебе?.. — обступивши подруги, спрашивают Домаху.
— Эге? Что сказал? — насилу могла выговорить Домаха. — То не живой солдат, а только его персона (подобие, портрет).
— Йо (неужели)? — крикнули девчата и подбежали рассматривать… Так и есть, намалеванный. Хохотали, хохотали они над тем портретом, выдумывали многое тут и пошли прочь по ярмарке…
Много посмеявшись такому случаю, Кузьма Трофимович подумал, что уже пора снимать своего солдата, уложить на воз и уплетать домой… как вот крик, галас, тупотня[67], хохотня, песни, сопелка[68]… он и спрятался под свой навес.
То наступало парубочество: шевчики[69], кравчики[70], сапожники, портные, кузнецы, свитники, гончари, и бурлаки[71] всякого ремесла, хозяйские работники, отцовские сынки собрались погулять на ярмарке. Еще с утра, кто продал свой товар, а кто накупил чего ему нужно было и, запив магарычи, теперь, выбрившись хорошенько, вздели на себя кто новую свиту[72], кто китайчатую[73] юпку (род камзола), кто отцовский, хотя старый, да жупан[74], подпоясавшись хватски кто каламайковым, а кто суконным поясом, на подбритые под чуб головы надели казацкие шапки из решетиловских смушков, кто с красным, зеленым, а кто с синим верхом, в юфтяных[75] сапогах с подковами, а у иного были и коневьи, да только так вымазаны, что деготь с них так и тек. Диво ли, что такая роскошь у сыновей богатых отцов? Вот они, закрутив усы, идут стеною, с боку на бок переваливаются, руками размахивают, трубки курят и, сколько есть в них голоса, даже кривятся, жмурятся, поют московскую песню ‘При долинушке стояла’. А где идут, там люди от них так и расступаются, потому что не попадайся им на дороге никто: торговка ли с своими коробками, москаль с квасом, слепцы ли с поводателем или баба старая, девка ли молодая им навстречу, нет никому разбора, никого не уважат, всякого стеною так и давят, с ног валят, а сами ничего, будто и не замечают, не видят никого и будто не они.
Это они теперь, завидев девок, поспешают за ними, чтобы так стеною их смять, как же они разбегутся, так тут ловят их, чтоб поиграть, поженихаться. Известно, молодецкое, парубочское дело. А унять их и не думай никто.
Идя вслед за девками, проходят мимо малеванного солдата, а их путеводитель, Терешко сапожник, снял перед ним шапку и говорит:
— Здравствуйте, господа служба!
Тут как захохочут слышавшие это, как крикнут на него:
— Тю ты, дурной! Да то не живой солдат, то намалеванный. Вот оглашенный, не разберет и того.
В продолжении ярмарки многие подходили к портрету и, рассмотрев его, отгадывали, что он намалеванный, оттого так и крикнули все на Терешку.
Напек же пан Терешко раков (крепко покраснел от стыда), когда и сам разглядел и уверился, что точно солдат намалеванный и что весь базар насмехается над его простотой… Теперь, думает сердечный, не дадут мне отдыха: будут с меня смеяться и через то многое прибавят еще. Что тут делать!.. Стоит печальный и думает. А потом спохватился, захохотал и говорит:
— Будто я и не заметил, что это не живой солдат, а только портрет его. А поклонился затем, чтоб посмеяться маляру. Так ли малюют! О чтоб его мара малевала! Это и слепой разглядит, что это портрет, а не настоящий человек… Разве были тут такие дурни, что считали его за живого?..
Не знаю! Тьфу! Это чёрт знает что надряпано. Смотрите, люди добрые: разве так шьется сапог, как он намалевал? Я сапожник на все село, так я знаю, что голенище вот как выкраивается (и стал пальцем по портрету царапать), вот и в подборах брехня, да и подъем не так… да так и все не так. Цур ему! Пойдем, хлопцы, далее, намалевал же какой-то дурак…
Довольный собою, что покрыл свой стыд, Терешко с товарищами по шли своею дорогою.
Да и закрутил же нос наш Кузьма Трофимович, как будто тертого хрена понюхал! Крепко ему досадно было, что все же люди до единого, кто только был на ярмарке, все до единого не распознавали намалеванного солдата от живого, а тут чёрт знает откуда взялся сапожник, судит, рядит и охулил его искусство. ‘Это уже будет, — думает себе, — курам на смех. Правда, я о сапогах не очень и заботился, может быть, в них что-нибудь и не так. Я только и старался, чтоб тваря (лицо) его, и он весь, равно мундир и ружье, чтоб было как живое, а о сапогах, как о ненужной вещи, вовсе не думал, не полагал я, чтобы кто вздумал присматриваться, что нейдет к делу.
Ну, пусть будет так, как сказал сапожник: перемалюю, чтоб его утешить и чтоб в моей работе не было никакой фальши’.
Достал палитру с красками, кисти, вылез из-за портрета, подмалевал, как нацарапал сапожник, спрятался опять под свой навес и говорит себе:
— Пускай подожду, пока краски подсохнут, а тогда и домой. Теперь сапожник не скажет, что сапог не так намалеван.
Как вот… Терешко с своею ватагою, не догнавши девок, воротились, чтоб перенять их, и проходят мимо солдатского портрета. Вот один из парубков, приметив поправку на нем, говорит:
— Смотри, Терешко, маляр тебя послушал: перемалевал сапог, как ты сказал.
— Эге! Еще бы то не послушал? — сказал Терешко, подвинув шапку на голове и взявшись в боки. — Я во всем силу знаю и тотчас замечу, что не к ладу.
И чтоб больше похвастать перед окружившим его и слушающим народом, да чтобы больше досадить маляру, он, посвиставши, сказал:
— Вот и этого не вытерплю, скажу, я должен также маляру заметить: сапог теперь как сапог, сделал, как я научил, так мундир ни на что не похож. Надобно, чтоб рукава — вот так…
— А-зась![76] Не знаешь! — отозвался Кузьма Трофимович из-за портрета. — Сапожник, суди о сапогах, а о портняжестве разбирать не суйся!
Как же захохочет весь базар, услышавши, какую правду сапожнику отрезал Кузьма Трофимович! Со всех сторон подняли Терешку на смех!.. Кругом осмеянный Терешко побежал оттуда что было духу и забежал не знать куда. А Кузьма Трофимович моргнул усом, уложил свой портрет, поехал к пану и по уговору денежки и горелку счистил, да и прав.
Ярмарка разошлась. Нескоро показался в люди Терешко и уже полно ему верховодить на улице, на вечерницах или в шинке, полно ему судить и рядить, о чем знает и не знает. Только лишь забудется да забаляндрасится о том, о другом, то тут кто-нибудь и скажет:
— Сапожник, суди о сапогах, а о портняжестве разбирать не суйся! — то он тотчас язык и прикусит и уже ни чичирк.
Вот и вся! Кажется, эта побрехенька была бы пригодна и для всех, берущих на себя судить о том, чего не понимают вовсе. Гм!

Примечания Л. Г. Фризмана

Впервые напечатана на украинском языке в альманахе ‘Утренняя звезда’, (кн. 2, Харьков, 1833, с. 9—43) с подписью ‘Грыцько Основьяненко’ и подзаголовком ‘Побрехенька’. Существенно доработанный вариант — в МП-1, с. 1—60. Первая редакция перепечатана в ‘Зібранні творів у семи томах’ (т. 3, с. 417— 429). Автограф неизвестен, как и точное время создания повести. Поскольку написанная в качестве предисловия к ней ‘Супліка до пана іздателя’ датирована 5 июля 1833 года, следует думать, что сама вещь была создана несколько раньше. Цензурное разрешение М. Каченовского дано 1 декабря 1833 года.
На русском языке опубликована впервые в переводе В. И. Даля под его псевдонимом ‘В. Луганский’ в журнале ‘Современник’ (1837, т. VII, с. 108— 138).
Как известно, хотя Квитка писал, что его повесть ‘прекрасно передана’ Далем, у него была и неудовлетворенность некоторыми его ‘выражениями’, что побудило писателя перевести ее самому и опубликовать в третьем томе альманаха ‘Сказка за сказкой’ (СПб., 1842, с. 5—32) собственный перевод ‘Солдатского портрета’. Этот перевод и воспроизведен в данном издании.

Примечания

11 Рассказ Грицька Основьяненка: Солдатский Портрет был напечатан по-Малороссийски, имел большой успех, для незнающих Малороссийского наречия, конечно, приятно будет прочесть эту повесть в Русском рассказе самого автора, для каждого, даже для Малороссиянина, Солдатский Портрет в Русском переводе справедливо покажется новостью. Редактор.
12 Маляр — художник (от укр. слова ‘малювати’ — рисовать). В украинском языке есть и слово ‘художник’, но Квитка использует его синоним, видимо потому, что он более соответствовал общей сниженной, шутливой тональности произведения. (Прим. Л. Г. Фризмана)
13 Шалфей — растение, листы которого использовались в медицине и парфюмерии. (Прим. Л. Г. Фризмана)
14 Каламайковая (каламенковая) — сделанная из каламенка — пеньковой или льняной ткани. (Прим. Л. Г. Фризмана)
15 Коневий — сделанный из лошадиной кожи. (Прим. Л. Г. Фризмана)
16 Гласы — здесь: звуки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
17 Богомаз — плохой иконописец. (Прим. Л. Г. Фризмана)
18 Обдутый — одутлый, одутловатый. (Прим. Л. Г. Фризмана)
19 14-го октября, Св. Прасковьи, называется первая пятница, 28-го октября мученицы Прасковьи, другая.
20 Откупщик — купец, ‘откупивший’ себе право на какие-либо доходы или налоги. (Прим. Л. Г. Фризмана)
21 Кварта — мера жидкости, десятая или восьмая часть ведра. (Прим. Л. Г. Фризмана)
22 Аспид — ядовитая змея, в переносном смысле: злой человек, скряга. (Прим. Л. Г. Фризмана)
23 Подушное — налог, который собирался ‘с души’. (Прим. Л. Г. Фризмана)
24 Бабак (байбак) — степной сурок, в переносном смысле — сонный, неповоротливый человек. (Прим. Л. Г. Фризмана)
25 Десятский — начальник над десятью людьми. (Прим. Л. Г. Фризмана)
26 Баклага — фляга. (Прим. Л. Г. Фризмана)
27 Цур ему — аналог русского ‘чур’, возглас, означающий запрет на что-либо. (Прим. Л. Г. Фризмана)
28 Бублейница — женщина, которая изготовляла бублики. (Прим. Л. Г. Фризмана)
29 Горохвяники — пироги с горохом. (Прим. Л. Г. Фризмана)
30 Очипок — чепец. (Прим. Л. Г. Фризмана)
31 Смушки — шкурки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
32 Тяжина — вес, тяжесть. (Прим. Л. Г. Фризмана)
33 Цех — общество ремесленников, в переносном смысле — объединение каких-либо людей. (Прим. Л. Г. Фризмана)
34 Пестрядинный — сделанный из пестряди — грубой бумажной ткани из разноцветных ниток. (Прим. Л. Г. Фризмана)
35 Баба-козырь — бойкая, энергичная баба. Ср. ‘Козырь-девка’. (Прим. Л. Г. Фризмана)
36 Гречишники — пироги из гречневой крупы. (Прим. Л. Г. Фризмана)
37 Становой (становой пристав) — полицейский чиновник, начальник стана в уезде. (Прим. Л. Г. Фризмана)
38 Успение — Успение Пресвятой Богородицы, церковный праздник, отмечаемый 15 (28) августа. (Прим. Л. Г. Фризмана)
39 Лыки — здесь: рубашки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
40 Ночевки — неглубокие корыта. (Прим. Л. Г. Фризмана)
41 Квашни — кадки, в которых квасят тесто. (Прим. Л. Г. Фризмана)
42 Черевики — башмаки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
43 Сластёница — мастерица, готовящая сладости. (Прим. Л. Г. Фризмана)
44 Онуча — обвертка на ноге, заменявшая чулок, подобие портянки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
45 Папуша — связка сухих табачных листьев. (Прим. Л. Г. Фризмана)
46 Подоски — железные полосы, врезанные под ось, чтобы уменьшить трение. (Прим. Л. Г. Фризмана)
47 Фиги — здесь: винные ягоды. (Прим. Л. Г. Фризмана)
48 Тарань — сушеная рыба. (Прим. Л. Г. Фризмана)
49 Мазница — деревянная или глиняная посуда для дегтя. (Прим. Л. Г. Фризмана)
50 Квач — помазок в дегтярнице. (Прим. Л. Г. Фризмана)
51 Когда жена грызёт мужа за что, называется, моркву скромадит, морковь скребет.
52 Томпаковые — сделанные из томпака, сплава меди с цинком. (Прим. Л. Г. Фризмана)
53 Плахта — женская одежда, подобие юбки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
54 Серпянка — изделие из редкой хлопковой ткани. (Прим. Л. Г. Фризмана)
55 Заутреня — утренняя церковная служба. (Прим. Л. Г. Фризмана)
56 Поют Лазаря — выпрашивают милостыню. (Прим. Л. Г. Фризмана)
57 Цимбал — музыкальный инструмент. (Прим. Л. Г. Фризмана)
58 Штоф — единица измерения жидкости, равная 1,23 литра, посуда, вмещающая такой объем. (Прим. Л. Г. Фризмана)
59 Дегтярь — здесь: торговец дегтем. (Прим. Л. Г. Фризмана)
60 Сопатая — т. е сопящая. (Прим. Л. Г. Фризмана)
61 Мара — морока, наваждение. (Прим. Л. Г. Фризмана)
62 Средственный — состоятельный, имеющий достаточные средства. (Прим. Л. Г. Фризмана)
63 Амуниция — вещи, составляющие снаряжение солдата. (Прим. Л. Г. Фризмана)
64 Барвинок — мелкое кустарное растение с вечнозелеными листьями. (Прим. Л. Г. Фризмана)
65 Посиделки.
66 Шпалеры — специальный щит или решетка, по которым вьется растение. (Прим. Л. Г. Фризмана)
67 Тупотня — топот. (Прим. Л. Г. Фризмана)
68 Сопелка — дудка. (Прим. Л. Г. Фризмана)
69 Шевчики — те, кто шьют. (Прим. Л. Г. Фризмана)
70 Кравчики — те, кто кроят. (Прим. Л. Г. Фризмана)
71 Бурлаки — крестьяне, идущие на чужбину за заработком. (Прим. Л. Г. Фризмана)
72 Свита — верхняя одежда. (Прим. Л. Г. Фризмана)
73 Китайка — простая бумажная ткань. (Прим. Л. Г. Фризмана)
74 Жупан — теплая верхняя одежда, тулуп. (Прим. Л. Г. Фризмана)
75 Юфтяной — сделанный из кожи быка или коровы. (Прим. Л. Г. Фризмана)
76 По-русски нет подобно значащего слова.
Сокращения, принятые в примечаниях:
МП-1 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка первая. М., 1834.
МП-2 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка вторая. М., 1837.
МП-3 — Малороссийские повести, рассказанные Основьяненком. Книжка третья // Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
ОР — Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
Письма — Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Твори. Т. 8. К.: Дніпро, 1970. С. 101— 297.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека