Сочинения в стихах и прозе графини С.Ф. Толстой, Катков Михаил Никифорович, Год: 1840

Время на прочтение: 57 минут(ы)

М.Н. Катков

Сочинения в стихах и прозе графини С.Ф. Толстой

Перевод с немецкого и английского. Москва. Две части

Плачь о себе: твое мы счастье схоронили,
Ее ж на родину из чужи проводили.
Не для земли она назначена была.
Прямая жизнь ее теперь лишь началася —
Она уйдти от нас спешила и рвалася,
И здесь в свой краткий век два века прожила.
Высокая душа так много вдруг узнала,
Так много тайного небес вдруг поняла,
Что для нее земля темницей душной стала,
И смерть ей выкупом из тяжких уз была.
В. Жуковский (в письме к гр. Ф.И. Толстому)

Взгляд на жизнь. — Современный вопрос о назначении женщины. — Существенный смысл эманципации женщины. — Семейство. — Что такое гениальная женщина. — Графиня Сарра Толстая и ее сочинения

Не говорите: нет чудес — сама жизнь есть великое чудо. В потоке случайностей, в говоре дня мы не слышим божественной симфонии, в которую сливаются все бесчисленные разногласия и противоречия и из которой обратно исходит все, что живет. Порабощенные мгновению, мы не знаем и не чувствуем, что мы, где мы, работники вечной воли, часто, о, как часто! не мы живем жизнию, а жизнь живет нами. Вдруг оглушительный взрыв каких-то звуков, откуда-то, поразит нас священным ужасом. И тот, кто слышал, — тому нет покоя, — тот исторгнут из-под силы мгновения. Проснутся раздраженные сокровеннейшие основы существа его, и бесконечный мip неуловимых явлений возникнет в тесной груди человеческой. Что это? какие-то образы из звуков, какие-то полузримые звуки… Сердце трепещет, проникнутое тайною грустию, и в малейшем трепете сказывается что-то особенное. Перспектива душевного зрения объята туманом, и в тумане мелькает что-то невыразимо очаровательное, мучительно ласкающее душу. Внешнее и определенное исчезло в мистических внутренних звуках, и нет более черты между действительностию и возможностию. Человек не выходит из своей внутренности, из темного мipa начинаний в открытую сферу обнаруживать себя, он потерялся в себе, он распустил все, что дается ему, в неуловимый туман и сжался болезненно оттого, что упорно противится. В объятия безмолвной природы бросается он с томлением и грустию, какую-то тайну надеется прочесть он на ее задумчивом челе и всматривается в ее тихие взоры. Трепетная душа звуками внутренних струн говорит за немую и слышит в звуках какой-то неясный вопрос. Таинственный ужас объемлет душу в час полуденного затишья, когда природа, переполненная обременительными силами, будто ждет кого-то и не дождется, в дремучем сумраке леса деревья с вопросом помавают своими махровыми вершинами, в чудном шуме, в котором сливаются фантастически шелест листьев и говор ночных насекомых, слышится вздох, и непонятною грустию подернуты спящие воды…
Обаяние ли это призраков, болезнь мечтательной души или полусумрачное откровение высшей действительности, мерцание иной жизни?.. Я вижу улыбку на устах мудрых педагогов человечества, улыбку, похожую на ту, с какою обыкновенно люди образованные слушают суеверные рассказы о привидениях. Мы слишком удалились от природы, и большая часть из нас буйно разорвала свою связь со вселенною… {Выражение, заимствованное нами из небольшого сочинения, напечатанного давно в одном из московских журналов, теперь уже не существующем, именно в ‘Телескопе’ (см. Тел. 1834 г. No 24. — ‘Несколько мгновений из жизни графа Т.’). Это легкий биографический очерк, имеющий вид повести, проникнутый возвышенным религиозным созерцанием и священною грустию глубокой думы, это один из следов пребывания на земле человека, которого имя не столько принадлежит публике, сколько малому кругу людей, лично знавших его и не отдохнувших еще от невозвратимой, горькой утраты…} Да, у большей части из нас пульс и сердце бьются не общею жизнию бесконечного мipa, а порывами мелких страстей эгоизма и корыстных расчетов рассудка, и даже люди, отличенные сравнительно лучшими дарами, потерявшись в неисследимой сложности современного общественного лабиринта и живя не без плодов в тесном круге одного исключительного интереса, забыли о существовании великого целого. Но пусть самые так называемые практические люди вспомнят другую, более свежую эпоху своей жизни, —
Те дни, когда им были новы
Все впечатленья бытия,
И взоры дев, и шум дубровы,
И ночью пенье соловья.
Пусть вспомнят они те дни, когда весеннее чувство юной жизни впервые заиграло в их душе, — и если в них тлилась когда-нибудь искра высшего человеческого призвания, и если Божия искра не совсем потухла в них, то они будут слушать без улыбки оскорбительной недоверчивости о таинственном стремлении благородной души к цели, незримой для телесных очей, не подозреваемой эгоистическими соображениями житейского рассудка, — и если они назовут это стремление поэзиею души юной или, по крайней мере, сохранившей свежесть юности, то под словом ‘поэзия’ в этом смысле они будут разуметь не бесплодную мечту, не пустой каприз воображения, сговорившегося с сердцем на счет здравого смысла, а нечто другое, что может быть, трудно было бы им выразить, но что дает весть, хотя темную и смутную, их чувству… В этой душевной поэзии заключается лучшая прелесть жизни, ее музыка, ее чарующее благоухание, без нее жизнь была бы подобна душной тюрьме, лишенной света и воздуха. Как бы ни было хорошо и полезно действие воли, оно мертво и сухо, если при его рождении не звучали в глубине души мистические струны, и ни одна высокая мысль, ни одна истина не пустит в нас живых корней, если входит в нас без всякого внутреннего призыва. Правда, эти музыкальные и поэтические ощущения души обыкновенно приписываются к эпохе юности, но тот не понимает их сущности, кто будет утверждать, что они не больше как плод кипения крови, еще не успевшей остыть от сурового опыта, и что они так же должны пройдти и исчезнуть с летами, как проходит и исчезает беспечность и игривая веселость детства. Пусть те, на кого опустошительно и убийственно действует время, жалеют о себе, если человек, будучи по существу своему свободен и нетленен, подчиняется, однако, общему закону природы и вянет к концу своего поприща, — то тем не менее вечное и святое жизни остается в истине тем, что оно есть, всегда верное самому себе. Нет, напротив, при содействии разумного опыта жизни порывы и стремления духа более и более уясняются, не засыпают, а постепенно пробуждаются от фантастического, сумрачного сна к лучезарной действительности, предчувствие которой возникает и живет во всякой благородной натуре.
И не только в особенных и исключительных натурах звучит благовестительный звонок, но и вообще в человеческой натуре, — хотя часто и большею частию он заглушается нестройными криками житейской площади или слабеет и замирает по недостатку воздуха в апатической душе. Но ведь бедные труженики выглядывают же иногда из своих душных лабораторий на Божий свет, умолкают же иногда оглушительные крики, по крайней мере при наступлении величавой и тихой ночи, и самое грубое существо испытывает же иногда минуты умиления и, донеся до места назначения ношу, выпрямив стан, смотрит же иногда вокруг себя свободными глазами.
Мы далеки от ребяческих или, лучше, старческих жалоб на меркантильность века, на преобладание практических интересов и т.п. Усовершенствование общества посредством новых изобретений и приобретений, торжественных завоеваний в царстве природы должно, напротив, радовать душу и удостоверять ее не в хилости и сухости века, а в его силе и жизненной сочности. Тот враг всяких успехов, кто не будет рукоплескать успехам промышленности, торговли, гражданственности, быта, — торжествовать побед над природою, одерживаемых орудиями самой природы, побед над пространством и временем помощию сил, действующих в самых пределах времени и пространства. Но это не должно, однако же, препятствовать нам обращаться туда, где от века побеждена власть пространства и времени властию высшею, где таится возможность всякой победы, всякого торжества. И как бы мог пойдти наш труд, если бы ему не было начала, что бы он значил, если б ему не было цели?.. Каменщик, прилежно обтесывающий свой камень, ничего не видит, кроме его, и ничем не занят, кроме своей работы, окончив ее, он поспешно идет домой, не оглядываясь, — и так живет до последнего дня, не зная смысла своего труда, не насладившись и даже, к несчастию! не чувствуя потребности насладиться созерцанием плана дивного здания, но есть зодчий: зодчий знает свой план, и его узнает всякий, кого изберет зодчий, кто прибегнет к нему.
Глядя на мip как он есть, скорее станешь, из двух крайностей, мистиком, чем нигилистом: мы окружены отовсюду чудесами. Привычка притупила нас, привычка сделала нас равнодушными, привычка усыпила в нас все вопросы, уложила все стремления, — и мы под обаянием наших пяти чувств покоимся, объятые глухим, магнетическим сном. Что ж мудреного, если мы иногда просыпаемся на мгновение? гораздо мудренее, что мы часто пробуждаемся только при дверях гроба. Там, в той действительности, к которой пробуждаемся мы в святые минуты, вся сила, вся власть и вся слава, там разрешение всех тайн и оправдание всех чудес, оттуда-то проникают в наш сон божественные звуки и чарующие видения. Приникаем ли мы ухом к таинственному и безмолвному языку природы, упиваемся ли мы целомудренным созерцанием красоты, блаженствуем ли мы в страдании самоотречения, грустим ли, венчая лучшие наши надежды и желания, — все это весть оттуда, это осуществление тамошнего в здешнем или, лучше, там и здесь, воедино слитые в вечности…
Так, в юные годы жизни снятся особенно яркие грезы, и чем благословеннее душа, тем ярче они, тем свежее мечтания, тревожнее и выше стремления. Но с течением лет организм устанавливается, кипение утихает, и в душе благословенной проигрыш в ширине заменяется выигрышем в глубине. Юноша — гражданин вселенной: душа его еще не сжата в определенные размеры, не подчинилась преобладанию исключительного интереса, но зато в своем стремлении объять все она не объемлет ничего и остается при болезненной танталовской жажде, пока не успеет определиться. Она трепещет и робко сжимается при виде готовой, самодовольной людской действительности. Здесь нет таинственных недомолвок природы, здесь все рассчитано, взвешено и измерено, здесь все требует определенного и решительного действия. Каким холодом веет отсюда на юную душу, которой чужд смысл всех этих внешних требований! С болезненным чувством, то упрекая себя, то упрекая все окружающее, смотрит она на суеты и заботы общественного существования. Со всех сторон математические формулы, заботы о внешнем, и над перепутанными нитями внешних отношений тяготеет принудительная сила всевластных условий… Требования действительности определенны и резки, стоны души все глубже и глубже… Жизнь мощным потоком охватывает ее и уносит в водоворот отношений: остаться на месте нельзя или должно пасть, не изведав жизни. Внутренние надежды лопаются одна за другою, разочарования и обманы опустошают хранилище невыразимых ощущений, струны расстраиваются, рвутся, звуки дики, диссонанс растет…
Это эпоха темных, нечистых страданий, подземных мук, раздирающих, но сухих ощущений. Счастье тому, кто рожден способным их изведать: ибо кто родился готовым, тот родился мертвецом. Но вдвое и втрое счастье тому, кому дана сила выйдти из борьбы победителем! Борьба трудная, страшная, и тем страшнее, что имеет ложный вид, ибо действительный враг наш не то, с чем мы по-видимому боремся, а мы сами. Черный демон жизни подстерегает страждущую душу, и если она не осилит самой себя, она погибла. Раз поддавшись, она окована тяжкими цепями, которые становятся все крепче и крепче и часто сопроникаются воедино с живым организмом, освобождающимся от них только в последний день свой, когда освобождается от самого себя… В бесчисленных эпизодах великой поэмы жизни много мрачных страниц, много проклятий и стонов… Чье право вызвало их? за что страдалец дорос до страдания и не перерос его? отчего тому, а не этому выпал жребий остаться безвыходно в подземной мipe мучений непросветленных? Это тайна, глубокая тайна…
Из сумрачной страны грез и предчувствий волны общей жизни волею и неволею влекут к узким теснинам, и тут уж собственный инстинкт должен указать выход из бесчисленных выходов. Вот здесь-то душа должна собраться из безграничной ширины, куда увлек ее пыл юношеских стремлений, и сосредоточиться в глубину, она должна начать жить действительно, и для того должна стать чем-нибудь, связать свою участь с участью какого-либо интереса и, закаленная опытом, переносить все невзгоды. Все должно быть пожертвовано одному. Итак, правда, стало быть, что все стремления и предчувствия юности были не более как кипение крови и пугали как бессущные тени, стало быть, судьба человека — заключаться в тесноте положительного интереса, вести черную жизнь бессознательного работника и гнать от себя все вопросы, все ощущения и думы, не относящиеся к урочному труду дня, все внутренние воспоминания прошедшего, все внутренние надежды на будущее. Так и бывает со многими, но именно с теми, кому не от чего отрываться в прошедшем и нет нужды надеяться на будущее, с теми, кто не грезил и не страдал. Все должно быть пожертвовано одному, но и снова все должно быть найдено в одном. Это вечный и непреложный закон. Душа без жизненного огня внутри погребается и глохнет в частном интересе, которому отдается, живая душа воскресает в том, чему пожертвовала себя, и в конечном открывается ей бесконечная даль, страна света и гармонии, и уж не в грезах, а наяву, вблизи иль вдали, всегда иль мгновенно, часто иль редко.
‘Das Leben ist Seeligkeit’ — ‘жизнь — блаженство’, — восклицают экстатические души. Мало одного блаженства, не может быть одного блаженства, когда речь коснется до действительной жизни в груди отдельного человека. Блаженство без действия мертво, квиетизм, бездушная апатия есть смерть. Где действие, там и страдание, или, лучше, страдание есть оборотная сторона действия. Страдай и действуй для достижения блаженства, — страдай и действуй в полноте его.
Беспрерывно стремясь и достигая, и снова стремясь и снова достигая, то возвышаясь до царственного величия духа, то уступая тихому влечению непосредственных чувствований природы, то роскошествуя в грезах и в плодоносных мечтах, то выходя из их сумерек на торжественное сияние полдневного солнца, то восторженно радуясь полноте жизненного ощущения, то поникая в задумчивой грусти и засыпая у самой цели на новые грезы, — человек, ежедневно завоевывающий жизнь, и блаженствует и страдает, и действует и покоится, может падать и умеет вставать, умеет любить и может ненавидеть, может сомневаться и может рассекать сомнения, — и, уясняя тайны, не уничтожает их святыни, и, измеряя масштабом звездное небо, не теряет слуха для музыки мipoв.
Хотя по-русски слово ‘человек’ употребляется вообще, без различия полов, однако ж, говоря вообще о человеке, мы всегда почти имеем в виду мужчину, так что вместо ‘человек’ можно легко поставить ‘мужчина’. Но для того чтоб отнести общие положения о человеке к женщине, необходимо должно сделать некоторые изменения не в существенном смысле, а в приложении, в ближайшем определении. Все сферы человеческого существования отверсты для мужчины, и во всех их он может быть законным гражданином, полномочным действователем. Действовать во всех сферах сознательной жизни значит беспрерывно обнаруживать внутреннее, и наоборот, запечатлевать внешнее знамением внутреннего. По различию этих двух элементов человеческого существования, внутреннего и внешнего, разделяются и сферы деятельности человеческой: в иных преобладает внутреннее, в других внешнее. Даже в тех сферах, где торжественно уравновешиваются права обоих элементов, самое это примирение свершается под преобладанием одного из них. Точка исхода деятельности есть внутреннее: это родина, это дом человеческой деятельности, откуда она отправляется на свои подвиги, — то, что темно движется внутри, ощущение или, лучше, мысль в тайном и неопределенном виде ощущения, тревожно просится наружу и, переходя в решение воли, осуществляется во внешнем. Образуется мip положительный, мip сознания, но сознания, отрешившегося от особностей отдельных людей, мip могущественный и самовластный, с неудержимою силою и неуклонно текущий по пути развития. Человек раздвояется, одной половиной своего существа остается он в мipe внутренних интересов, важных и существенных только для его личности, хотя и подтверждаемых санкцией общего, — другою же связан он с судьбою внешних областей жизни, как их гражданин, как орудие их развития. В свою очередь, во всем внешнем должно быть пробуждено внутреннее, во всем должно быть найдено живое сердце, все бессознательное проведено через священный огнь духа, все запертое наглухо в самом себе разомкнуто. Человек должен войд-ти всюду и на всем напечатлеть знамение высшей власти, все открыто для него, и мужчина смело обязан ниспускаться в подземные, мрачные страны, во всей бесконечности сущего нет ни одной вещи, которая могла бы осквернить и запятнать его неизгладимо, до всего рука его может коснуться и остаться чистою. Ничего не страшиться, на все отваживаться, ни перед чем не отступать — вот девиз его. Fiat justitia, obruat coelum! [Да свершится правосудие, хотя бы низвергнутся небеса! (лат.)]
С поля своих приобретений и завоеваний мужчина несет к себе плоды своих трудов и усилий. Он чувствует законную потребность претворить их в собственное достояние своей личности, соделать их элементом внутренней жизни. Мужчина без потребности внутренней жизни — бедное, несчастное создание, как мы уже видели, говоря о человеке вообще. Но гармоническое равновесие беспрерывно нарушается в нем, внутренний голос часто глохнет в нем от шума арены, чувство бесконечного теряется во внешних расчетах, грубость и резкость одностороннего действия умерщвляет способность блаженного самоощущения и святого страдания.
Нежные, чисто внутренние, музыкальные элементы человека, его музыка, его благоухание — осуществились без примеси, в совершенной гармонии с собою в другой его половине, в женщине. Красота и грация духа и тела, теснимые в мужчине дикою силою, оскорбляемые ее буйными порывами и напряжениями, свободно развиваются и без раздела властвуют в женщине. Она создана не для битв, не для усилий и напряжений, оттого-то она так робка и стыдлива, оттого-то она так боится выступать из своей музыкальной атмосферы. Воздух публичной арены ей вреден, — и, вся спокойствие, вся гармония, она не может, не изменяя себе, не искажая своего прекрасного существа, нарушать равновесие способностей, воцарять одну над всеми и вырывать из целости дивной симфонии одну какую-нибудь ноту. Великий мыслитель нашего времени, приискав ощутительную аналогию в природе для обоих полов человека, превосходно сравнил женщину с растением, сравнив мужчину с животным. В самом деле, так же спокойно, так же грациозно развивается она извнутри, как и цветок, он не покидает своей долины, места, где животворное солнце вызвало его из семени, он не трудится, он не ищет, свет и пища ему даром, и он платит за все лишь своим благоуханием. Кто хочет насладиться им, тот подойди сам к нему, но не касайся до него нечистыми руками, — он потускнеет, — и если переносить, то осторожно переноси, переноси с любовью, не то он увянет и умрет. Хотя организация животного выше организации растения, но цветами украшаем мы наши радости, цветами увенчиваем главу в праздничные мгновения, в цветах ищем мы образа для грации и красоты и часто для выражения невыразимого.
В наше время возникли вопросы об эманципации женщины, и вследствие их велись и теперь ведутся споры о ее назначении. Одни требуют, чтобы женщина не выходила из пределов частной жизни, некоторые хотят даже, чтобы она отреклась от всякой общественности и пребывала только внутри семейного круга, другие уничтожают все пределы, раздвигают круг существования женщины на все области человеческой деятельности, требуют, чтоб она пользовалась такою же самостоятельностию в обществе, в государстве, как и мужчина, словом, изглаживают всякое нравственное различие между обоими полами. — Мысль об эманципации женщины впервые торжественно провозглашена сенсимонистами с французскою запальчивостью, с французскою односторонностию и крикливостию. В ней как в вопросе века, созревшем из истории, есть истина, но в обезображенном и утрированном виде. Существенная причина споров, к которым повел современный вопрос о назначении женщины, есть недоразумение, как это всегда бывает.
Начнем с того мнения, что назначение женщины — жить в семействе. Оно совершенно истинно, будучи согласно с существом женщины, но абстрактно, если останется при себе и не захочет поверить себя историею. Объем его и сила изменчивы и модифируются согласно с развитием человечества. Разве женщина не жила в семействе во времена дохристианские? и, запертая в гареме, жертва полигамии, игрушка прихоти мужчины, или в домашнем заточении безрадостно исправляющая должность черной стороны быта, разве не подходит она под это определение ее назначения? Но те, к которым я обращаю теперь речь свою, вероятно, не то хотят сказать, вероятно, не требуют возвращения времен, давно оставленных назади человечеством… Христианство отворило гюникеи и, оживив в человеке бесконечность внутренних элементов, пробудив в нем элементы женственные в лучшем и святом смысле этого слова, пробудило в мужчине уважение к женщине и одухотворило его любовь к ней. Прежняя рабыня стала идолом сердечных молений, царицею пламенных, волшебных снов, могущею своей властительной слабостию, легким манием прекрасных бровей решать на смерть трепетного поклонника, — и мужчина, дотоле сурово презиравший ее как существо низшего разряда, преклонил перед ней колено и видел лучшую награду за подвиг в венке, который царица красоты удостаивала возложить на его всегда гордое, а теперь смиренное чело. Но Минна средних веков только издали представляется нам в таком поэтическом блеске. С точки нашего времени, откуда мы теперь смотрим, видны только светлые, праздничные стороны тогдашней жизни, — и, вспоминая о женщине во времена рыцарские, мы невольно представляем ее себе среди великолепия турнира. В угрюмых стенах замков разыгрывались иные сцены, там в новом виде повторялось прежнее затворничество. Барон, насладившись первым лобзаниями, уезжал, оставляя жену взаперти и в безотрадном одиночестве. Бедная увядала в тоске и скуке, появление кочующего купца, бродящего музыканта или менестреля было торжественным праздником для нее и единственным развлечением. Оторванная от всех наслаждений общественного быта, она жадно грезила об них, пиры, на которые могла она от времени до времени являться, считались ею эрами жизни, и Минна рыцарей была вовсе не так целомудренна, как можно бы подумать. Права мужей тогда вряд ли не больше страдали, чем теперь, когда женщина лучше знает устройство в чужих домах, чем в своем собственном.
И тут также преимущественно в семействе остается женщина, но хотя женщина средних веков бесконечно облагорожена перед женщиною древнею, но она облагорожена более в идее, нежели в действительности. — Нельзя не пожалеть, что до сих пор не было никакой важной философской попытки исторически проследить развитие женщины в человечестве. Предмет великий — тесно связанный с религиозным, нравственным и даже политическим развитием, ибо развитие женщины не есть дело внешнее для истории человечества, где главным действователем является мужчины. С облагораживанием женщины, с возвышением ее достоинства облагораживается и возвышается вообще природа человеческая: возникают в ней новые стороны, оживают новые стремления, пробуждаются новые звуки. На женщину и ее развитие должно смотреть с точки зрения выше простого полового различия, ибо в человеческом существе противоположность полов, заключая в себе значение, какое существует в природе, имеет еще и другое значение, существеннейшее, бесконечно глубочайшее. Противоположность полов в человеке запечатлена духом и должна быть исполнена его священным и бесконечным содержанием.
Развитие женщины свершило безмерно великий шаг и открыло себе бесконечность, став в идее тем, чем должно быть по своей сущности, по своему понятию, говоря языком философским. Но прогресс идеальный должен осуществиться и в действительности, внутри самой жизни, в судьбе единичных лиц. Свет праздничных мгновений должен разлиться на всю жизнь, поэзия должна проникнуть и согреть собою прозу.
С облагораживанием женщины неразрывно соединено умножение суммы ее прав и уничтожение преград для свободного ее существования. Задача в том, чтобы всякое явление в женской природе могло укореняться и иметь достаточно воздуха для жизни. Ошибка стеснителей женской сферы заключается в том, что они не дали себе труда поближе вглядеться в предмет и схватили только верх его, его идеальную оконечность. Правда, назначение женщины — оставаться во внутренней сфере жизни, в том кругу именно, которым природа обвела ее и который она должна наполнять кротким светом и благоуханием любви, но между назначением и осуществлением назначения большая разница. Велико и священно назначение человека вообще, но многие не только выполняют — подозревают его вполне? Хотя оно не утаило ничего из своего содержания и высказывает всю полноту свою, но высказывает в идее, в общей целости человечества, представителями же человечества, героями человеческого призвания являются немногие избранные, и то не всегда верные самим себе. Это вообще, точно то же должно сказать и о женщине в частности. Героини своего пола оправдывают и выполняют назначение женщины, но до торжественного откровения женской природы восходит целая лествица постепенных явлений. И простое существо, не знающее ничего, кроме естественных побуждений, и яркая, сжигающая, но не греющая красота, и нежное, кроткое, но малосильное, неглубокое сознание — все женщины, все они существуют и все должны находить воздух и пищу для своего существования. У Бога много даров, но раздаются они не всем поровну. И мip представляет нам до бесконечности разнообразное зрелище назначений, судеб, целей в сфере единого назначения, под властию единой судьбы, на великом пути к единой цели. Не отличенные высшими дарами имеют низшие дары, которыми не должно также пренебрегать. Не во всей славе своей, не во всем величии открывается женская природа в том, другом, третьем явлении, но все же она открывается, и должно не теснить скромного и ограниченного явления, а напротив, дать ему простор развиваться в своей сфере и приносить какой бы то ни было плод. Если же мы, отвлекшись от бесчисленных различий, заранее предпишем общие законы, и притом не для общей природы женской, а для особенных ее проявлений, то мы подвергаемся опасности искажать и взводить на ходули то, что было бы прекрасно и полезно на своем месте, в своих естественных формах. Вот почему нам кажется безрассудно наглухо запирать для женщины те или другие житейские сферы. Блаженствуя созерцанием откровения небесного в земном, Дездемоною, Теклою, Юлией, Татьяной, Кларою, утопая в бесконечности фантастических ощущений Миньоны, мы не можем отказать в удивлении земной роскоши Клеопатры, блестящей комете, ярко пролетевшей в мipe, Жанны д’Арк, и не должны презирать добродушную, простую, прозаическую Терезу. Только то возмущает, в чем мы видим искажение общечеловеческого, и потому мы не приглашаем мириться с демонским характером леди Макбет. Если в женщине, как бы ни была скудна ее натура, есть какие-нибудь положительные общечеловеческие качества, то она имеет полное право на название женщины и заслуживает все уважение, хотя бы даже она стояла на последней ступени лествицы, ведущей к полному и торжественному откровению женственности.
Теперь особливо размножились женщины-писательницы, женщины-литераторы. Это столько же следствие, сколько и причина современного вопроса о распространении прав женщины. — Многим не нравится притязание женщин на литературную славу, и мы согласны с этими многими, если дело идет действительно о притязании. Притязание никогда ни в ком и ни в чем не может нравиться, но почему же непременно во всякой женщине желание участвовать в литературном движении должно быть притязанием? Правда, у нас есть основательные причины думать, что не только в науке, но и в искусстве, и вообще во всех родовых областях внешней деятельности женщина не может достигнуть до степени гения, творящего типические произведения и полагающего эпохи в развитии своей сферы, ибо гений предполагает полное соответствие с своим родом, с идеею своего назначения, идея же женского призвания совсем не в этом, и гениальность ее высказывается в другом роде. Но неужели же необходимо надобно иметь права на всемирно-историческое величие, для того чтобы действовать в сфере, к которой чувствуешь склонность? Гениев очень немного, и с ними не должно смешивать талантов, дарований, способностей и, скажем в дополнение, преходящих или вынужденных какою-нибудь необходимостию потребностей выразиться в чем-нибудь. Отрицать a priori [заведомо (лат.)] у женщины способность и возможность живой потребности высказаться во внешнем факте было бы странно, тем более что столько блистательных явлений решительно опровергает это предубеждение. Из различных областей, в которых внешними фактами обнаруживается дух, есть такие, которые ближе к женщине, в которых застенчивая нежность ее существа — schamhafte Sitte [застенчивая стыдливость (нем.)], по выражению Шиллера, менее, нежели в других, подвержена опасности потускнеть, погрубеть, такие области, в которых менее требуется отвлечение от своей непосредственной жизни, от своей личности, в которых внешнее есть не больше как прозрачная оболочка внутреннего, только что вышедшего из живой души и не успевшего еще остыть. Конечно, сохрани нас Бог от семинаристов в желтых шалях и академиков в чепцах, и синие чулки, и женщины-математики, философки и пр. должны быть нестерпимо тяжелы, — но в таких сферах, где господствуют религиозные ощущения и помыслы, поэтические стремления, современные вопросы жизни, различные эмпирические впечатления, действующие на все человеческое существо, а не на одну какую-нибудь способность, различные мысли, движущие не один ум, но и заставляющие трепетать и биться сильнее сердце, — в таких сферах почему же не показываться женщине? Применив это к литературе, мы можем спросить: почему же женщина не может высказываться в произведениях, заслуживающих удивление и способных быть источником самых живых наслаждений? Не будем ходить далеко: укажем на наших современниц в трех образованнейших странах Европы. Кто хочет насладиться проявлением прекрасной, глубокой, исполненной поэзии души и столь же глубоким, столь же поэтическим изучением бессмертных созданий царя поэтов — Шекспира, тот возьми книгу ‘Шекспировы женщины’ (‘Characteristics of Women’ [‘Характеристика женщин’ (англ.)]), соч. мистрисс Джемсон. Видите ли, как этот предмет близок женской душе: поэзия, и поэзия в ее лучшем цвете, и потом женские характеры. Мистрисс Джемсон показывает в своей дивно прекрасной книге пример глубочайшего уразумения творческой фантазии, сколько истины в ее творениях, сколько поэзии в ее созерцаниях, как искусно подмечает она самые тонкие оттенки в характерах! с каким верным тактом открывает она сокровенные пружины действий и улавливает глубокие тайны героических натур женского пола! — Кто не слыхал о Бетине, об ее ‘Переписке с Гете’ и особенно об ее ‘Дневнике’ и о ее вдохновенной ‘Книге любви’ (‘Buch der Liebe’)? В каких бесконечно глубоких, дивно фантастических ощущениях, в каких стремлениях и порывах, проникнутых электрическою силою духа, в каких созерцаниях, исполненных неистощимою роскошью поэзии, обнаружены в этой дивной книге сокровеннейшие тайны души, пробудившейся к мировой жизни, и всеобъемлющего чувства любви! — А Рахель, Рахель, умевшая сочетать в своих письмах с женственною нежностию мужеское глубокомыслие и дальновидность воззрений, смело проникающих даже за горизонт настоящего, Рахель, около которой с благоговением собирались лучшие умы Германии?.. Некоторые из современных вопросов, о которых пророчествовала германская пифия, нашли себе красноречивую представительницу и во Франции: мы говорим о знаменитой Жорж Занд, но прежде всего сделаем оговорку, что при всем нашем уважении к ее таланту мы не принадлежим, однако, к числу ее поклонников. Не видя в ее романах ни даже тени художественности (не в техническом смысле, а в смысле творчества свободной фантазии), а в некоторых ни даже тени поэзии, которую во что бы то ни стало хотят находить в них записные поклонники этой необыкновенной женщины, — мы должны признаться, однако же, что она в высшей степени владеет очарованием рассказа, карандаш ее быстр и жив, очерки свободны и легки. Важнейшее же ее достоинство заключается в том, что в романах ее господствуют современные интересы и что она часто выражает их с цотрясающею силою, с пламенным красноречием, в драматизме увлекательном и разительном. Из всех вопросов посвятила она свой талант вопросу об эманципации женщины: это любимая мысль ее, всегдашняя тема ее романов, и, надобно признаться, она доводит свои требования до такой степени, что ее героини, если не все, то по крайней мере многие, не имеют уже в себе ничего женского и являются какими-то дикими аномалиями, часто возмутительными и жалкими.
Мы сказали все в пользу эманципации, теперь должны мы указать ей разумные границы, которые полагаются истинным назначением женщины. Характер ее существа, как уже замечено выше, состоит в согласии всех способностей, в гармонии с собою и с мipoм. Отсюда и сила и слабость ее — сила, потому что впечатление, производимое гармоническою личностию, всегда полно, свято, властительно, слабость, потому что сила всякого действия заключается в ее односторонности. Гармония с собою предполагает в женщине преобладание ощущения, гармония с мipoм развивает в ней ощущение до степени бесконечной и всеобъемлющей любви. Любовь есть стихия ее, эфир, которым она дышит, но любовь не может оставаться при одной всеобъемлющей общности: она должна определяться и становиться привязанностию и преданностию. Не выходя никогда из себя, не отрываясь от природы, женщина находит вокруг себя предметы для своей привязанности, там, где они сами встречаются ей в тихом кругу семейства… Семейство — сколько ощущений святых, успокоительных, сладостно лелеющих душу! Тесен, по-видимому, круг его, но в ком есть чувство бесконечного, тот обретет в этом тесном кругу бесконечность. Здесь, под покровом природы, — святилище любви, чистых, глубоко внутренних ощущений, здесь отдохновение после труда и награда за подвиг, здесь вступает в свои права личность человека, здесь она живет и развивается для себя. Вот мip женщины, вот где сфера ее подвигов! В этом мipe любви, тишины, гармонии, добра является женщина во всем величии и во всей прелести своего существа, и высшее достоинство ее открывается в любви дочери, в любви невесты, в любви жены, в любви матери.
Таким назначением нисколько не унижается достоинство женщины, а напротив, возвышается, ибо, говоря о семействе, мы разумеем не рабское затворничество, не заботы о черной стороне быта, не отчуждение от высших интересов духа. Действительно, было время, когда жизнь в семействе являлась глухим, рабским, отчужденным существованием, но то было время нужды и скорби и бессознательного данничества природе, время, когда столько же женщина, сколько и мужчина или, лучше, человек вообще являлся скудным, неполным, отчужденным существом. Семейство в наше время основано не на одних естественных узах, не на одной бессознательной покорности велению крови или чувственных побуждений. Семейственные связи должны быть освящены духом и заключать в себе корень и цвет божественной мироуправляющей нравственности, основанной на законах любви в святом смысле этого слова. Если в семействе, в его природной почве было уже водружено знамя власти духа, то ни один существенный и высший интерес духа не должен быть чужд ему. Напротив, лучи солнца, проникая в его глубокие и сокровенные недра, только в них приобретают свою согревающую силу, и свет, претворившийся в теплоту, обратно распространяется отсюда по открытым сферам жизни.
Наше требование, чтобы для женщины не были замкнуты высшие сферы жизни и сознания, получает теперь иной, более глубокий смысл. Будучи вся создана для индивидуальной жизни, для жизни своею личностию, женщина не обязана выходить на общественную арену для поденного труда. Лучшее, полное возмездие, которым она может заплатить за дар существования, — есть она сама, ее прекрасная, гармоническая личность, и для нее в некотором отношении было бы унижением платить внешними делами
Gemeine Naturen zahlen mit dem was sie haben
Schone mit dem was sie sind…
[Обычные личности платят тем, что имеют,
Прекрасные тем, что они собой представляют… (нем.).]
Пусть она трудится над своею душою, искореняет из своей натуры все темное и враждебное, примиряет в себе диссонансы человеческого существования, просветляет все свои стремления, одухотворяет свои побуждения и чувствования, и пусть те, которые за дарованную им способность дышать не надеются вознаградить самим своим дыханием, пусть те выступают из святилища и выходят пред толпу. Оне могут быть полезны и производить благотворное действие, но оне отреклись от высочайшего, в чем открывается могущество женщины, и, выйдя из той области, где могли бы достигнуть верховной цели своего призвания — где благоговейно преклонились бы пред ними самые гордые и самые сильные земли — оне ограничились смиренно подчиненными ролями в чуждых областях.
Хотя мы с величайшею похвалою, с глубоким и искренним уважением привели имена некоторых современных писательниц, но это нисколько не заставляет нас отречься от нашего воззрения на женщину и не помешало нам написать предыдущие строки. Мы хотим оставить для себя тайною, в какой мере самая личность этих писательниц соответствует тому, что так прекрасно ими выражено, дело в том, что, несмотря на все достоинство их литературных произведений, все же эти произведения теряются в бесчисленном множестве других и не произвели никакого нового и существенного направления. Появление их более или менее радостно, и живые души могут почерпнуть в них много наслаждений, — за это искренняя благодарность их авторам, но, с другой стороны, с утратою их человечество не утратило бы ни одного из своих элементов и жило бы так же полно, как живет теперь, владея ими. Если же бы все то, например, что так красноречиво, так увлекательно высказано в книге Бетины, высказывалось в личной жизни женщины, во всей натуре ее, во всей душе ее, во всех искренних ее ощущениях, во всех ее действиях, во всех движениях и словах, короче, во всем, чем есть она в самой себе и для самой себя, — какое бы это было дивное, великое, святое создание! О, поверьте, бесконечно труднее осуществлять в себе, в своей собственной жизни то, что знаешь, или то, что открывается в торжественные минуты, нежели узнавать и открывать! Наши мечты, предощущения и мысли всегда обгоняют нас, и нужно много силы, чтобы сравняться с ними.
Итак, более существенный и более глубокий смысл требования заключается в том, чтоб женщина могла пользоваться всеми Божиими дарами, чтобы для свободного духа ее были отверзты все сокровища разума, все благороднейшие наслаждения образованной жизни. Все человеческое должно быть доступно ей, так, чтобы и она также имела полное право сказать великое слово: homo sum, nihil humani a me alienum puto человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.)], во всем, повторяю, может участвовать она, во всем, кроме битв с враждебными силами за пределами ее тихой обители, кроме внешних трудов и напряженной борьбы, завоевывающей шаг за шагом пространство и власть, и в которой может находить наслаждение только дерзкая отвага мужчины, рожденного для борьбы и трудов. Все прийдет к ней само собою или будет принесено. И окрыленные стремления, и вдохновенное блаженство, и грусть, и скорбь, но только в тихом элементе музыки, и природа с своими цветами, с своим солнцем, с своею луною, с своим звездным небом, — и человечество со всеми богатствами своей жизни, с своими воспоминаниями, пророчествами и предчувствиями, все мiры очарований, восторженных упоений, душевного трепета, блаженных мечтаний, святых откровений истины — на все она имеет законные права, все радушно и приветливо отверзает ей объятия. И если есть для ней темные стороны, то не оне должны чуждаться ее, а пусть она сама свободно отвращается от них или, лучше не заботится об их существовании.
Истинно великая, гениальная женщина есть по преимуществу религиозное существо, натура глубоко внутренняя. Ее не видно на арене, она не записывает своего имени на скрижалях истории, но она живет не даром… Не только на тех, которым судьба позволила лично блаженствовать ее существованием, видеть ее, слышать ее, — на все человечество простирается ее влияние, ибо в мipe духа ничто живое не пропадает, и искра священного огня, вспыхнувшая в одном, электрически сообщается всем. Созерцать ее равносильно всякому животворному чуду духа. Она вся тайна, но в ней нет ничего затаенного. Она вся перед вами — и не в одних торжественных катастрофах жизни, но столько же и в самых обыкновенных, в самых будничных мгновениях, в каждом своем движении, и высшее торжество ее не в том, что само по себе торжественно, а в том, что без нее оставалось бы ничтожною прозою. Только появится она, и всякая благородная душа невольно встрепенется и почувствует в самых сокровенных глубинах своих близость святыни. Она вдохновенно творит свою жизнь, как художник свои образы, в ней все возникает из полноты ее существа, без намерений и планов, свободно, свежо, с отпечатком целомудренной оригинальности. Она должна сознавать свое достоинство, но она сознает его в смысле общечеловеческом, не разбирая, в каких именно определенных действиях оно обнаруживается, потому-то в ней так просто величие и так величава простота. По своей натуре, более страдательной, нежели деятельной, она открыта для всех впечатлений, но впечатления не дерзают нагло врываться в ее душу, и как бы ни было велико их разнообразие, они стройно сливаются в ней в гармоническое согласие. Она принимает все, что прямо и само собою входит в жизнь, и чуждается того, что побуждает к отвлечению волю или ум. Как воля, так и ум нераздельно слиты в ней с ощущением, и ни казуистика рассудка, ни даже выспренний полет умозрения не могут интересовать ее. В ее душе, созданной из религиозных ощущений, не может возникать без насилия та острая и пронзительная мука сомнения, которая заставляет человека оставлять сладостную привычку непосредственного существования, по выражению одного современного мыслителя {Гёшеля (Goschel).} — с кровию отрывать свое сердце от всего данного и плыть вверх по течению жизни, туда, где все тихо и постоянно, и мысль только тогда может интересовать ее, когда выйдет из своей строгой отрешенности и будет следить за своим развитием в жизненных и органических явлениях.
Если многое из сказанного нами теперь может быть применено к мужчине, то это значит только, что мужчина и женщина от одного духа и причастны одним дарам, притом же, мужчина может быть велик по одним внешним делам своим, а женщина не может быть иначе гением, как при тихой внутренней настроенности, и так как в начале нашей статьи сказанное вообще о человеке относилось преимущественно к мужчине, так точно и все, сказанное нами теперь, относясь вообще к человеку, по преимуществу относится к женщине. Если же, наоборот, некоторые скажут, что не встречали таких женщин, то мы можем отвечать им, что мы говорили не о том, что могло или не могло встречаться кому-нибудь, а об общей идее призвания женщины, о торжественном и полном откровении ее существа, откровении, к которому восходит лествица со многими ступенями.
Все нами теперь высказанное всего приличнее могло быть высказано по поводу книги, которая развернута перед нами и которая появилась в нашей литературе совершенно незаметно, мы говорим о сочинениях графини Сарры Толстой. Напечатанная в самом малом количестве экземпляров не для продажи, а для небольшого круга родных и знакомых, книга эта — явление в высшей степени необыкновенное и замечательное — ускользнула от зоркости наших журналов и только в нашем журнале встретила себе двукратный отзыв и приветствие. Мы назвали сочинения графини Сарры Толстой явлением необыкновенным и имели на то полное право как по самому содержанию и характеру этих сочинений, так и по судьбе поэтической девушки, которой внутренняя жизнь была их источником. Сочинения состоят, как уже и было замечено в библиографических отчетах нашего журнала, большею частию из стихотворений, писанных на немецком и английском языках и переданных на русский прозою с буквальною точностию, по свидетельству самого переводчика, г. Лихонина, сообразовавшегося в этом отношении с желанием почтенного родителя покойной, графа Ф.И. Толстого. Ощущения, выраженные в стихотворениях Сарры, могли выйдти только из высшей духовной настроенности, из души, означенной знамением высшего происхождения. В них дышит такая чистая идеальность, полет их так высок, первоначальные источники их скрываются в такой таинственной глубине человеческой природы, что не только у нас, среди нашей компактной действительности, но даже в самой Германии возбудили бы благоговейное внимание. Их проникает та тайная музыка, тот тонкий эфир, которыми дышат только избранные и которые, кроме богатства и глубины натуры, свидетельствуют еще и о высшем внутреннем развитии духа, взлелеянного всем, что есть в человечестве благородного и святого. Этого одного было бы уже достаточно для оправдания восторженного приветствия, с которым мы их встретили, но мы не ограничимся этим, а укажем еще на некоторые обстоятельства, выводящие рассматриваемое нами явление из ряда обыкновенных явлений.
На стихотворения Сарры должно смотреть не как на памятники поэзии (в смысле определенного искусства), но как на памятники идеально-внутренней жизни, и если поэзии, то поэзии в другом, более обширном смысле. Всякое существо, в котором не произошло еще раздвоения и отвлечения, гармоническое, не отделяющее общего от своего, а своего от общего, есть существо поэтическое, и поэзиею исполнен каждый факт его жизни. В таком смысле женщина в сфере своего истинного назначения, как мы старались изобразить ее, есть существо в высшей степени поэтическое, с такой же точки зрения смотрим мы и на Сарру, и на ее стихотворения. Она не должна быть относима (это еще яснее будет развито и доказано дальше) к разряду женщин-писательниц, и мы приветствовали приветствуем в ее стихотворениях не гений поэта, а гений женщины, которая не потому гениальна, что она гениальный поэт, но потому гениальный поэт, что гениальная женщина, — как было сказано в одном из наших библиографических отчетов. Все написанное ею было написано не для публики, без всякой цели насладиться одобрением даже тех, которые были близки к ней: это излияния переполненного и изнемогавшего от полноты своей сердца, это внутренние факты его мистической жизни. По закону человеческой природы, все внутреннее должно открывать себе свободный исход и осуществляться, но судьба Сарры — поразительная, в полной мере необыкновенная судьба — строго замкнула ее душу и воспретила наполнявшим ее звукам свободно раздаваться в окружавшей ее атмосфере. Гармоническое слово было единственным орудием, которым она могла облегчить себя и которое она строго и свято таила от всех, так что почти никто до самой ее кончины не знал ее стихотворений. То, что заключается в них, — это она сама, сама Сарра, это прекрасная, светлая, нежная, грациозная физиономия ее духа. Судьба, так страшно тяготевшая над ней, мучительно сдерживавшая ее поэтический расцвет и приведшая ее к столь ранней могиле, судьба как бы в вознаграждение за свою непонятную злобу, как бы сжалясь над прекрасным цветком, погибавшим на заре, как бы испугавшись сама своего решения, по которому дивное создание должно было пройдти без следа, не коснувшись действительной жизни, не осуществив в ее роскошных формах сокровищ души своей, — судьба удержала, по крайней мере, ароматическое дыхание душу души ее, остановила волны ощущений, стремительно утекавших навеки… Упиваясь этими ощущениями, так дорого купленными у судьбы, мы чувствуем, что перед нами не замкнутые в самих себе произведения поэта, существующие самобытно, независимо от своего виновника, а внутренний мip юной, едва дохнувшей жизнию девушки, отличенной лучшими, высшими дарами женского существа, мало того, — внутренний мip не вообще поэтической девушки, но именно Сарры, создания, действительно жившего между нами. Знакомя с ее стихотворениями читателей, мы знакомим их не столько с литературным явлением, сколько с явлением действительности, требующим большей осторожности, большей скромности и почтительности. Говоря о стихотворениях Сарры, мы будем говорить об ее личной жизни, говоря об ее жизни, мы невольно будем говорить об ее стихотворениях.
Одно из первых доказательств, представляющихся в пользу того, что было нами сказано об единстве стихотворений Сарры с ее личностию, есть совершенное отсутствие всякого притязания на творчество фантазии. Творчество в лирическом поэте предполагает способность открывать в тайном ощущении, возникшем внутри, — общее, через то отрешать его от себя и потом свободно и спокойно развивать его организацию в образах и звуках, произведение становится тогда отдельным мipoм, в котором все светло, самодовольно, определенно, в котором все внутреннее есть внешнее и все внешнее отводит к святилищу внутреннего. На художественном стихотворении всегда виден след резца, и если иногда в углублении перспективы, открывающейся в нем, заметна личность самого творца, то мы можем дойдти до нее только путем наслаждения, доставляемого его произведением. Стихотворения Сарры возникли иначе и имеют другой характер. Они изливались сами собою из ее души, которая так сильно чувствовала, что была в состоянии выговаривать свои чувствования, — ибо потребность творчества не должно смешивать с естественною потребностию переполненной груди — освободиться от ощущения, которое не встречает свободного исхода и не может истощить себя в действительной жизни. Внешним доказательством этого служит, что на ее стихотворениях не заметно ни малейшего следа отделки, о чем свидетельствует переводчик (в небольшом предисловии, приложенном к первой части), особенно недовольный в этом отношении немецкими стихотворениями, набросанными в небрежных очерках. Английские стихотворения, написанные гораздо в меньшем количестве, также, по свидетельству переводчика, отличаются большею обработанностию: это потому, что английским языком владела она не с такою легкостию, как немецким, который был как бы родным ее языком, и потому чувствования, прямо и естественно облекаясь в выражение немецкого языка, должны были переходить через особенное испытание, когда выражались на английском и, следовательно, требовали большего напряжения и тщательности. Но гораздо сильнейшее и существеннейшее доказательство заключается внутри самих стихотворений, в их содержании, в их характере, в их колорите: это не больше как простое беседование с собою — soliloquium — дневник, в них нет ничего, что бы виновница их не могла изведать собственным опытом: почти все в них жило не только в созерцании, в мечте, в фантазии поэтической отроковицы, но в самых чувствительнейших тайниках ее души, почти все в них — самые искренние факты ее внутренней жизни. Читатели — мы надеемся — убедятся в этом несколько ниже. Если же где и заметна более свободная деятельность фантазии, то это или отголосок на произведения ее любимых поэтов, — отголосок безыскусственный, но грациозный и очаровательный в своей простоте, — или радужные мечты, возникавшие из глубочайших жизненных источников души ее как самые действительные проявления ее свежих, запертых в себе ощущений, мечты о тех мipax вечной любви и невозмущаемого блаженства и о прекрасной земной действительности, с которой она не встречалась еще лицом к лицу и которая мелькала перед нею в волшебной дали, в тумане поэтических созерцаний… Нужно ли говорить, что такое существо, как Сарра Толстая, существо, все созданное из поэзии, могло что-нибудь сильно чувствовать без участия фантазии? В созданиях гармонических, что живо говорит одной способности, то говорит и другой, и всем, и в чем участвует одна, в том необходимо участвуют все. Ощущение Сарры не могло быть немым и суровым ощущением, бессильно и скудно намекающим на себя, уже само по себе роскошное, полное, бесконечно глубокое, оно в своем словесном проявлении не могло изменять своей натуре, оно и выражалось так же, как возникало внутри — в полноте поэтических звуков и созерцаний. В этом-то характере самих ощущений и заключается причина, что Сарра выражала их стихами. Звуки и образы соединены таинственно-родственными связями, и в душе глубоко поэтической звук, теряясь вдали, мелькает еще для взоров каким-то смутным, но дивно-чарующим видением, и вдруг возникшее фантастическое видение мгновенно разрешается в музыку и волшебно звучит, исчезая… Бывают мгновения, когда восторженный взор видит то… но лучше узнайте, какие это мгновения, и узнайте из уст самой Сарры:
Когда я при тихом лунном сиянии, полная какого-то тайного желания, вздыхаю и плачу — тогда овладевает мною тихая грусть и окружает меня трепет блаженства, теплый свежий поток жизни волнуется с обновленным пламенем, и восторженный взор видит то, что прежде скрывалось лишь в звуке арфы. Среди той светлой, величественной поляны вижу я настоящую тропу радости, среди этой голубой небесной скинии вижу я тогда мip лучший — и из глубокой голубой дали светится мне розовая звезда надежды {Это пьеска из 1-й части под названием ‘Порыв сердца’, написанная в подлиннике на немецком языке. Переводчик, повторяем, и повторяем словами его самого, исполняя волю родителя Сарры, должен был переводить подлинник слово в слово и потому не мог вполне передать некоторых оттенков чувств и мыслей, выраженных на языках, столь богатых как самыми оборотами, так и лишь им одним свойственною поэзиею слов, которые при буквальном переводе были невыразимы или, по крайней мере, довольно холодны и бесцветны.}.
Итак, не мудрено, что в стихах Сарры, несмотря на всю их безыскусственность и наивность, фантазия в роскошной игре умеет сравнить и означить то, что было бы невыразимо без нее, было бы мудренее, если бы этого не было, — если бы ощущения в высшей степени поэтического создания были лишены поэзии. Между духовными силами и действиями нельзя проводить резких границ, как бы хотелось прозаическому рассудку, любящему все планировать и размежевывать. Надобно сказать также, что душа Сарры, при своей природной виртуозности, была весьма образованна и знакома с произведениями великих поэтов.
Мы сказали, что самое содержание сочинений Сарры было искреннейшим фактом жизни души ее, оно совершенно гармонирует с ее нежным возрастом (надобно заметить, что Сарра впервые начала писать на 14 году, всей же жизни ее было только 17 лет), с сферою, в которой она жила, с ее характером и судьбою. Стремление, непонятное волнение души, жажда сочувствия, жалоба, вопрос, грусть, смерть, могила, Бог, жизнь за гробом, звезды, цветы, весна, музыка, религиозное и всеобъемлющее чувство любви, любовь к отцу, к своим подругам — вот главные темы ее стихотворений. Иногда фантазия ее играет созерцаниями на тему ощущения и переводит то, что темно звучит в нем, на образы тихих, больше грустных и полусумрачных мечтаний. Всегда задумчивая, всегда под обаянием высшего, светлого страдания, она любит грезить в целомудренной наивности своего сердца — о горестях покинутой матери, о безумной девушке, о детях, о легких фантастических существах, населяющих воздух и воду и как-то дивно гармонирующих с унылыми звуками арфы. Иногда более светлые мечтания рисуют вдали перед ее взором, в грациозных и нежных очерках, тихую поэтическую любовь, но никогда не применяя к себе, она чаще увлекается изображениями, навеянными на ее фантазию чтением любимых поэтов, — изображениями любящего юноши, нежели любящей девушки. Впрочем, глубокое сочувствие, таинственный брак двух сердец всегда лишь эпическим сном проходил по душе ее, еще столь юной, еще не успевшей вступить в драматизм жизни.
Жизнь Сарры, жизнь краткая и вместе исполненная неистощимой поэзии, подобная двухчасовому, но роскошному расцвету столетнего алоя, протекла в том мipe грез и сновидений, о котором говорили мы в начале нашей статьи, и говорили под властию впечатлений, произведенных на нас Саррою. Все, чем, по глубокому убеждению нашему, должна быть истинно великая, гениальная женщина в эпоху полного своего развития, все это заключается в чистых, нежных и глубоких ощущениях поэтической девушки, застигнутой смертию почти на рубеже между младенческою и юношескою эпохою, как благоуханная и великолепная в своей скромности жизнь розы заключается в смиренной, едва раскрывшейся почке. Это тревожное волнование души, эта роскошная игра ощущений упоительных, болезненно-упоительных, эта сладкая музыка стремлений и порываний души, разорвавшей мир с настоящим мгновением, эта тихая, грустная и в женщине столь грациозная задумчивость, эта нервность свежего организма, эта экстатическая раздражительность еще не утомленного привычкою чувства, глубоко страдающего в полноте блаженства и блаженствующего в страдании, — все это признаки существа высшего разряда, существа со знамением власти на челе, созданного оживлять других своею жизнию, признаки в ту эпоху его бытия, когда душа впервые отверзнет свои глубокие недра навстречу лучам солнца, слезам утренней росы, благоуханию цветов, таинственной музыке творения, — когда по свежим волнам ее девственной жизни пробегает мистическое веяние предчувствия, когда она роскошествует в упоительном наслаждении, созерцая в перспективе всю бесконечность бытия, и болезненно тоскует, не объемля действительно ни одной из роскошных сторон его, — когда драматизм жизненных сил звучит ее слуху в лирических отголосках, растворяя ее негою ожидания, того, что немцы зовут своим непереводимым словом Sehnsucht [страстное желание (нем.)], этими религиозными восторгами, этим томлением, которое так музыкально, так свято в груди юной девушки, одаренной всем, что женственность имеет искреннего, грациозного и прекрасного… Послушайте Сарру:
В самой глубокой из долин расцветает цветок тихий и чистый: он не любит лучей солнечных и цветет, одинокий. Когда среди листьев высокой липы, при тихом весеннем воздухе, веет нежный вечерний ветерок, — тогда приятный его запах наполняет мирную долину.
В глубокой долине расцветает один цветок… Когда тихо улыбается звезда вечерняя, когда сладостно светит луч селены и ярко мерцает синяя даль неба, зефир тихо трепещет среди роз, и спокойствие наполняет поля, и все творение живет лишь для любви, и все существа дышат тишиною, — тогда усладительно благоухает он в долине.
Знаешь ли ты этот цветок? знаешь ли ты эту долину? цветок этот называется томлением души, а грудь девушки — долина, пламенеющая негою при луче лунном: грудь этой девушки должна быть столько же чиста, как перл, и тогда лишь может расцветать в ней этот цветок, и он из глубины самой долины улетает в звездную даль.
И все эти ощущения полно, роскошно и могущественно жили в юной Сарре — и исчезли, не дождавшись минуты торжественного пробуждения, не успев разлить своего благоухания в земном цветущем мipe, — исчезли, оставив по себе в завет немного звуков, трепетных и робких, слышных не для всякого слуха, живых и понятных не для всякой души… Самая застенчивость, утонченная нежность и наивная безыскусственность этих звуков, то именно, в чем заключается особенная сила и очарование для слышащего слуха и для живой души, то именно и помешает толпе понять и оценить их. Если и великие объективные действователи, которых подвиги все налицо, совершенно открытые для всех и каждого, знаменитейшие художники, — если и они властвуют над толпою только силою одного имени своего, только по темному преданию и безотчетному авторитету, то как же требовать от толпы, чтоб она искренно могла оценить эти тихие звуки, уносящие нас на эфирных крыльях своих во внутреннее святилище глубокой души девушки, ничем внешним не ознаменовавшей своего краткого пребывания на земле?.. Может быть — и как бы мы были счастливы, если бы подали хоть малый повод к тому, — может быть, мечтания Сарры пробудят отголосок в каком-нибудь юном и свежем создании, в ее подруге, в ее сестре по родству пола, звук, спавший в струнах, еще не сотрясенных…
Что касается до нас, то мы убеждены, что нашли истинную точку зрения на сочинения Сарры Толстой, смотря на них как на явление жизни, как на весть прекрасной личности, — и, открывая в них следы глубокой, гениальной женщины, хотя еще не успевшей созреть и страшно стесненной злою судьбой, мы отрекаемся мерять их масштабом искусства и неуместною, пустою критикою профанировать тайны девственной души, не думавшей ни о похвалах, ни о порицаниях. Скажет, однако, что если бы даже мы смотрели на них только как на литературное явление, то и тут не могли бы не приветствовать их радушно и радостно. Несмотря на их однообразие и монотонность, несмотря на небрежность, нельзя не заметить в них и этой более внешней прелести, грации образов, игры созерцаний и нежного отлива тихо ласкающих зрение красок. Но с той точки, которую мы старались указать и с которой, по нашему убеждению, должно смотреть на них, с этой точки они могут быть источником блаженных ощущений, святых предчувствий, музыкальных сновидений, наслаждений, не возмутимых никаким посторонним соображением, которое так лукаво и злобно шепчет на ухо, когда читаешь книгу Бетины. — Но, признаемся, мы, утопая в роскошных, бесконечно разнообразных ощущениях, наслаждаясь богатством и изяществом созерцаний, выспренностию фантазии, мы не могли, как ни старались отрешиться от какого-то тяжелого и недоброго чувства при мысли, что все это было нарочно и умышленно приготовлено напоказ, что все эти ощущения переживались, может быть, только для того, чтоб впоследствии облечься в богатую одежду поэтических созерцаний и быть записанными в дневник, — что женщина беседует с публикою не о внешних для ее личности предметах, — в чем мы не видим ничего дурного, — но о самых сокровенных тайнах души своей, мало того: не об общих ощущениях, которые возникали в ней, но об ощущениях, неразрывно связанных с фактами ее действительной жизни, и кокетствует своею внутреннею поэзиею. Сочинения Сарры Толстой совершенно свободны от подобных упреков и, далеко не имея таких прав на знаменитость, как изящный дневник Бетины, не оставляют, однако, в душе вместе с наслаждением ничего горького.
Теперь мы постараемся познакомить читателя с судьбою Сарры и с развитием ее внутренней жизни. Мы позволяем себе при этом полною рукою черпать из книги примеры, тем более что пока теперь, кроме нашей статьи, читателям негде увидеть сочинения Сарры, ибо книги, напечатанной не для публики, нет в продаже, как уже было нами замечено.
Сарра была плодом брака, заключенного по внушению сильной любви, презревшей закоренелые общественные предрассудки. Дочь графа Ф.И. Толстого, Сарра со стороны матери была цыганского происхождения. Появление ее на свет не могло не возбудить живейшей радости в родителях, потерпевших уже утрату четырех детей, но темные и недобрые предчувствия вились над колыбелью новорожденной… Сарра родилась с семенем страшной болезни в груди, быстро развившемся в краткий промежуток от колыбели младенца до отроковицы. Весь первый год {Она родилась 1820, августа 20 числа. Фактические данные для очерка жизни Сарры заимствованы нами из биографии, приложенной к 1-й части ее сочинений.} колебалась она между жизнию и смертию, но минул год, и она, по-видимому, цвела полным здоровьем. Все меры были приняты, чтоб уберечь цветок и упрочить заранее его земное существование. Нарочно для возбуждения жизненной силы в юном организме утруждали его суровым воспитанием, — и первые лета детства пророчили было надежную будущность. С девяти лет, однако ж, болезнь, обманчиво притаившаяся, вдруг сказалась… у Сарры открылись жестокие головные боли и боль в самой груди, переходившая в левый бок к сердцу. Прежде игривое и веселое дитя начало задумываться, грустить, чуждаться людей, уединяться в темных комнатах. Болезнь пошла быстро, размножаясь в своих проявлениях: так, к прежним припадкам присоединилось вскрикивание, сначала изредка, потом чаще, наконец, дошедшее до ежедневного повторения. Лечение помогло на короткое время, но, сдавив болезнь, через то как бы еще более возбудило ее энергию. Вскрикивания обратились в вопли, почти непрерывные, сопровождаемые частыми обмороками… Снова Сарра колебалась между жизнию и смертию, и тем безнадежнее было ее положение, тем безутешнее были близкие к ней, что оказывались бессильными все средства против болезни, и славнейшие врачи недоумевали…
Так продолжалось до 13-летнего возраста. Этот год был тем замечателен для семейства Сарры, что тут необыкновенный случай вверг ее в магнетическое состояние, которое с первой минуты ввело ее в ясновидение довольно высокой степени.
Она руководствовала своего магнетизера, случайно отысканного и несведущего, назначала средства к своему облегчению, определила день и самый час, когда прекратятся не дававшие ей покоя вскрикивания. И действительно — в назначенный ею день и час предсказание ее исполнилось до слова. Несколько месяцев продолжалось почти в одинаковой степени магнетическое состояние, ознаменованное многими поразительными для окружавших феноменами. Таков был трехсуточный беспробудный магнетический сон, предсказанный ею также в магнетическом сне за несколько месяцев. Еще прежде поразила она своих родителей страшным предсказанием, назначив себе смерть через три, много через четыре года. И теперь еще окружавшим ее в ту минуту памятен напряженный, ясновидящий взор, вперенный в будущее, чело, на котором отразилась мрачная дума о смерти, и лицо, подернутое темным, траурным цветом…
Трехсуточный сон произвел, казалось, спасительное действие на организм больной. Сарра пробудилась от него, как бы исцеленная от своих жестоких недугов. Но они не исчезли, а только снова притаились, по временам давая о себе мучительную весть. Года полтора она отдыхала, как бы возвращенная к жизни и к ясному свету ее, но веселый инстинкт жизни навсегда уже умолк в ней. Тяжелая тоска, внутренний признак снедавшей ее болезни, постоянно держала в своей власти юную душу, гнала прочь всякое благоуханно веющее приветствие от действительной жизни и усиливала и отяжеляла ту легкую, эфирную меланхолию, которая не могла не быть врожденна Сарре как существу, отличенному высшею духовною организациею, и которая отзывается тихим и грустным стоном в самых полных радостях настоящего мгновения.
Боли в груди и самом сердце, как бы усыпленные магнетическим сном, пробудились и усиливались. Затем явились обмороки, трепетание сердца — и Сарра снова после обморока погрузилась в магнетический сон без всякого посредствующего к нему содействия. Засыпания повторялись часто — по четыре, по пяти раз в сутки, и наконец в минуту ясновидения объявила она, чтобы прекратили лечение материальными средствами, пресекли расположение к засыпанию и обратились к средствам магнетизма. — После многих трудных стараний отыскан был наконец человек со всеми нужными условиями, который усилил в ней действие естественного магнетизма и возвел ее на высшую степень ясновидения. Тут последовал ряд предсказаний, которые заставляли трепетать всех окружавших, объявляя за несколько дней, каким недугом будет поражена страждущая. — Этот период магнетического состояния был ознаменован различными явлениями, гораздо более странными и разительными, чем прежде. Ум ее не мешался, но по временам как бы терял свою власть над организмом, забывался и, сохраняя смысл в отношении к одним предметам, лишался его в отношении к другим. В полном бешенстве, разрушая все, что попадалось под руку, она поправляла ошибки во французской орфографии отцу, писавшему к магнетизеру, который, будучи один в силах усмирять ее, замедлил как-то своим приездом. Говоря совершенно рассудительно, она не узнавала, с кем говорит. Девять дней не вставала она с кресел в уверенности, что провалится сквозь пол, — и в первые два или три дня она встречала всех входивших к ней в комнату пронзительными криками, как бы предостерегая их, что пол под ними обрушится, когда же она засыпала магнетическим сном, ее выводили, прокатывали в санях и, по возвращении усыпив вновь, вводили в комнату и по-прежнему сажали в кресла. Бешенство, которое овладевало ею по временам, обыкновенно от 7-ми часов вечера до 4 и 6-ти часов утра, было ужасно: вихрем вертелась она на одном месте, страшно хохотала, переламываясь и закидывая голову назад к самым бедрам, и, покорная только воле магнетизера, часто обманывала даже и его. — Так проведен был конец осени и начало зимы 1836 года. Неистовое бешенство прекратилось согласно с предсказанием, и хотя вместе с ним не прекратилось магнетическое расположение, но уже обнаруживалось более кроткими явлениями, особенно экстазами и видениями. ‘Послушай, — сказала Сарра на вопрос отца о различи этих двух явлений, — послушай… но нет, ты не поймешь!’ Проведя пером черту снизу вверх по столу, она прибавила: ‘Вот экстаз’, потом, проведя черту сверху вниз, сказала: ‘Вот видение, от первого я могу несколько защититься — противопоставить мою волю, но против второго я не властна — я ничего не могу, оно нам посылается свыше’.
Мы далеки от всяких мистических воззрений на магнетизм и решительно не видим в нем духовного просветления, высшего сознания, переступающего через грань естественного чина, как думают некоторые, напротив, мы убеждены, несмотря на видимую чудотворность его, что он не более как чисто физическое отступление от нормы физического же существования, и не соблазняемся рассказами об известной Seherin von Prevorst [ясновидящая Преворст (нем.)]. Всякий магнетизм есть животный магнетизм и в сильнейшем проявлении своем есть совершенно отождетворение индивидуального организма с общими неорганическими силами природы, — состояние совершенно страдательное и необыкновенное только по своей решительной абнормности. Все предсказания и различные чудесные угадывания, которыми знаменуется ясновидение, только тогда истинны и действительны, когда не выходят из границ физического существования и только в той мере психического, в какой оно сопроникается с животным, ибо человеческая физика не есть простой животный организм, но столько же во всех своих отправлениях проникнута психеею. Мало того, что мы не видим в магнетическом ясновидении откровения истины, разоблачения высших тайн бытия, мы почитаем его состоянием низшим и даже деградацией существа человеческого. Все животные спят магнетическим сном, который неудивителен, потому что немален в них и глух, потому что организм их не так богат и не проникнут духовностию, как организм человеческий. Впрочем, здесь не место распространяться об этом и развивать замечания, сказанные нами мимоходом. Мы хотели еще более уяснить нашу точку зрения на Сарру и предупредить читателей, что не думаем вдаваться ни в какие фантазерские и мистические мечтания. В приведенных словах Сарры об экстазе и видении не должно искать ничего мистического, тем более что само это прекрасное и благородное создание не только было далеко от того, чтобы даже невольно мистифицировать других и себя, но, несмотря на необыкновенную силу магнетических припадков, несмотря на всю болезненность своего организма, дало, по нашему мнению, торжественное свидетельство о возвышенности и благородстве своей натуры, не подчинившись ничему темному, фантастическому, сохранив светлую свободу сознания и не утратив здорового такта для всех ощущений — страданий и радостей действительности. Во всех ее стихотворениях, этих памятниках ее внутренней жизни, видна совершенная трезвость духа — доказательство его изумительной силы. Мистика Сарры есть здоровая, светлая, прозрачная мистика живого, женственного сердца.
Возвратимся к рассказу. Сарра, успокоившись немного, хотя и возвратилась было к действительности, но еще с меньшею свободою, чем прежде. Тоска развилась сильнее и по временам граничила с отчаянием, так что иногда открывалось в ней расположение к самоубийству… Любимые занятия, высшие духовные занятия, которые только одни могли наполнять ее, были воспрещены ей, вероятно, из опасения, чтоб их раздражительное действие не истощило ее таявшего организма. Нужно было избрать какое-нибудь более спокойное, сухое, умственное занятие, и Сарра с горячностию занялась изучением латинского и греческого языков. Наконец ею овладело желание ехать за границу, и скоро после первого изъявления своего желания она была уже в Дрездене.
Здесь влияние магнетизма становилось все слабее и слабее, так что наконец не было никакой нужды в магнетизере, который и расстался с семейством Толстых. Страдалица успокоилась и месяца через два после отъезда магнетизера совершенно освободилась от магнетического расположения. Казалось, она была здорова, но боль в сердце и груди напоминала о роковом пророчестве… В начале весны семейство Толстых отправилось из Дрездена в Теплиц, путешествие по гористой и живописной Богемии освежило Сарру, она восторженно наслаждалась созерцанием прекрасного Божьего мipa.
Вскоре она снова увидела себя на родине, по которой начинала уже тосковать. Она снова увиделась с своими родными, с своими подругами и с тою, которую она особенно нежно любила, А. В-вой… Вообще все это время было лучшею эпохою в жизни Сарры, самою светлою, самою полною: она с наслаждением упивалась всеми тихими радостями существования. 20 августа того же года исполнился Сарре 17-й год, последний год… В это время она была в деревне и весело торжествовала вместе с другими день своего рождения, по случаю которого давался шумный сельский праздник. Тут же в письме к одной из своих подруг она описывает этот праздник юмористически, весело, шутливо. Вот отрывок из этого письма, отысканный нами в книге, где она задумывается после веселого рассказа:
Oh! qu’il est beau de pouvoir sentir! il у a quelquechose de si delicieux dans le sentiment de la vie — une plenitude de jouissances qui souvent emporte Tame…
La vie est si belle! Lise, connaistu les momens, ou Pesprit est libre, ou il franchit les bornes de l’immortalite — ces momens trop delicieux pour pouvoir, pour devoir durer longtems? Tu dois les connaitre. On dit que le bonheur, que la vie elle-meme n’est qu’une illusion — cela n’est pas vrai… Elle est l’avantcoureur d’une vie plus belle encore, mais elle est…
Comment pourrais-je m’imaginer que tous mes delices doivent s’evanouir comme un reve, se faner… Comment, ma vie si remplie de,bonheur ne seroit qu’un reve? Non, non, un reve passe si vite!
Il у a des momens pendant lesquels je m’etonne de ce que mon coeur est tellement joyeux, ce coeur qui a tant souffert… Mais ce sont les vraies douleurs qui nous font apprecier le bonheur. Peut-etre meme, que si je n’avais pas tant souffert, j’aurais ete plus indifferente a la joie. J’ai eu des momens d’agonie, ou, si je l’avais ose, j’aurais prie le ciel de m’envoyer cet Ange consolateur qu’on a tort de craindre, la mort. — Voistu j’aime beaucoup la vie, et cette belle terre toute riante, toute pleine d’amour. Eh bien! je ne crains pas la mort…
[О, как хорошо уметь чувствовать! Есть нечто столь восхитительное в ощущении жизни полнота наслаждения, которое часто наполняет душу.
Жизнь так прекрасна! Лиза, известны ли тебе мгновения, когда разум свободен, когда он преодолевает пределы бессмертия, эти мгновения слишком восхитительны, чтобы они могли длиться долго. Наверное, ты это испытала. Говорят, что счастье, что сама жизнь всего лишь иллюзия, но это не так… Она предвестник жизни еще более прекрасной, но она…
Как мне представить, что все мои радости могут рассеяться, как грезы, поблекнут… Как, неужели жизнь, наполненная счастьем, окажется грезами? Нет, нет, грезы не проходят так быстро!
В иные моменты я изумляюсь, что мое сердце так радостно, это сердце так страдает… Но истинные скорби те, которые позволяют нам ценить счастье. Может быть даже, если бы я так не страдала, я была бы более равнодушна к радости. На меня находили бы мгновения тоски, когда, если бы у меня хватило смелости, я просила бы небо послать мне ангела-утешителя, которого напрасно бояться, смерти. Знаешь, я очень люблю жизнь и эту прекрасную землю, такую улыбающуюся, такую полную любви… (фр.)]
Какая глубокая душа открывается в этих немногих строках! Как? эта Сарра, истерзанная мучениями, которых одно описание заставляет содрогаться, Сарра, которой вся жизнь была разрушительным развитием болезни, эта юная девушка, стоя на краю могилы, не только не утратила благородной веры в жизнь, но так полно, так свободно радуется сладким даром существования!.. Какая свежая сила, какая умилительная, истинно женственная преданность, какое высокое смирение, какая религиозность, проникнутая бесконечною, блаженною любовью, какая свежая прелесть веет в этих немногих простых словах! Да, искренно говорить так может только душа, глубоко чувствующая свое родство с вечным источником жизни и все-зиждущей любви…
Здесь перервем мы нить нашего рассказал. Мы представили только внешнюю судьбу Сарры, теперь нам должно возвратиться на наши следы, чтобы коснуться ее духовного развития и изобразить ее внутреннюю физиономию.
Вообще, как телесно, так и умственно Сарра развилась очень быстро и получила в полном смысле европейское воспитание. Все знания и искусства, составляющие круг женского образования, были переданы ей. Надобно заметить, что она имела способности к языкоучению: по шестому году без малейшего принуждения она говорила и писала по-немецки и по-французски, на девятом году овладела и английским. Русский язык знала она плохо и только в последний год своей жизни начала было заниматься им основательно, из всех русских писателей был ей известен только Жуковский {См. стихи Жуковского, извлеченные из его письма к графу Ф.И. Толстому, приложенные к книге и выписанные нами в начале статьи.}, первый поэтически приветствовавший ее, и она с особенным наслаждением сверяла его переводы с немецкими и английскими подлинниками. Так называемых положительных, школьных наук, которые всегда с ограничением входят в состав женского образования, т.е. географии, истории в смысле сухого сборника фактов, как обыкновенно преподается она у нас детям, арифметики — она, всегда восторженная и поэтическая, не любила, хотя прилежно занималась ими в детстве и оказала в них все нужные успехи. Из искусств живописью она занималась с любовию, но по болезненности не могла успеть в ней так, как в музыке, которой обучалась классически, начав с Гесслера и Себастиана Баха. Вообще она владела в высшей степени эстетическим чувством, душа ее, по натуре своей уже глубоко виртуозная и развитая образованием, чувствовала себя в светлой и благодатной сфере искусства. Она родственно интересовалась его явлениями — следы этого можно найдти в ее сочинениях. Словом, она владела всеми лучшими дарами природы и образования, которое могло бы соделать ее жизнь светлым торжеством и источником блаженства для тех, кому особенное счастие судило бы окружать ее… Мы сказали, она быстро развивалась, и в ребенке можно было уже угадывать, какой чудесный, благородный цветок готовился для жизни, в девять лет уже явственно давали знать себя в груди ее все те инстинкты, которые росли и развивались в ней с течением времени. Дитя природы, она с ранних лет полюбила ее безмолвную грусть и величие. Живя с нею одною жизнию, она не боялась ее, еще ребенком она не любила обработанного сада, дичилась всего, что отзывается механическим трудом, и с наслаждением углублялась в темноту свободно растущего леса. В чудной девушке не было и не могло быть этих бледных и нерешительных наклонностей, которые умирают в минуту своего вялого начала, все, что возникало в ее богатой натуре, росло могущественно, с страстною силою. Все, что отзывается стеснением, было не по сердцу ей: ей во всем было нужно полное и безграничное раздолье. Она страстно любила купаться и прекрасно плавала, когда отец вздумал устроить для нее красивую купальню, она почти со слезами упрашивала его оставить это намерение, говоря, что ей нужен свободный источник, открытое небо, солнце… Так же страстно любила она верховую езду, — ездила смело, — быстрота ее упоевала…
Вся созданная из невинности и целомудрия, она не слишком хорошо понимала светские приличия и светский стыд. Болезненность ее и вследствие того экстатическая напряженность причиною, что она иногда простирала до крайности пренебрежение этих внешних условий, принимая иногда человека, не принадлежащего к ее семье, с распущенным воротом, с открытою грудью, с книгою или пером в руке. В одежде она была очень небрежна, и если иногда с удовольствием надевала ценное и красивое платье, то вскоре равнодушно марала его чернилами и рвала. В обращении она была очень застенчива: в ней, может быть, была та пугливость, которая придает столько особенной грации юной девушке. При совершенном отсутствии гордости, она была также очень самолюбива и с трудом переносила противоречие, ‘в таких случаях, — говорит биограф, — румянец покрывал все ее лицо, живо блестела слеза в глазах’. Сарра была вся любовь, любовь давала значение всем чертам ее характера, любовь животворила все ее действия. Надобно ли говорить, как сильно и как пламенно Сарра должна была чувствовать родственные связи? Она любила всех, все, — и любовь ее была проникнута религиозною святостию. Она дышала любовью, и все, даже самые простые и грубые существа, вступая в ее атмосферу, подчинялись могущественному и сладкому обаянию любви. Душа ее, зрея с летами и обогащаясь впечатлениями, не теряла своей младенческой наивности, — и она особенно любила детей первого возраста. В ее стихотворениях очень часто встречаются дети. Она то игриво радуется ими, то задумывается, смотря на них, то фантазирует о нежности материнского чувства, о горестях и скорбях ее в утрате… Это одна из самых любимых тем ее… Послушайте:

Бедная мать

Не милее румяная роза своему верному соловью, ни путнику сладкое отдохновение, ни страннику вечерний ветерок, не милее отважному моряку издали приветствующее его море — как мне лазурная зыбь, играющая при звезде лучезарной.
Здесь-то, в один летний вечер, сидела я и слушала торжественный звон вечерний, я не слыхала дыхания груди своей, я была так тиха, так спокойна, мне так было хорошо. Дитя мое лежало на груди моей: я пламенно целовала моего малютку-ангела — и мы оба склонились к сладкому покою, но я младенца своего держала на руках.
Я спала, и приятен был сон мой: мне снилось о чем-то светлом, и дыхание небес освежало ланиты мои, и окрест меня играли духи любви. И вдруг я пробудилась от моих сновидений: мне казалось, что вблизи слышу музыку — младенец мой опускался в волны, и розами горели его щечки, и улыбка сияла во взоре.
Вот еще такая же музыкальная фантазия:

Песнь матери

О! милое создание, прийди на грудь мою, я спою тебе песенку, я убаюкаю тебя. Почивай, почивай, милая моя радость, небесные ангелы будут охранять тебя, мое милое сокровище, почивай, почивай, моя милая радость!
Что за прелесть — улыбающиеся глазки! Какие блестящие и светлые! Что за золотые кудри вьются по белоснежному челу твоему!
Ярко-румяные твои губки подобны розовым почкам, упитанным росою: ты мое родное дитя, мое милое сокровище!
Прийди на грудь мою, розовый мой малютка: я спою тебе песенку и убаюкаю тебя! Почивай, почивай, моя милая радость, небесные ангелы, и т.д.
Это бесконечное чувство любви, окружавшее ее какою-то святынею, так что к ней не дерзали подступить те темные ощущения, которые возникают в ночном существовании души, это чувство любви, заставлявшее ее уважать жизнь ничтожнейших насекомых, хотя вообще от них она чувствовала непреодолимое, идиосинкразическое отвращение, — в соединении с глубокою грустию, отзывающеюся в самых ясных радостях, составляли основу характера Сарры, которого набросанные нами черты читатель пусть соберет теперь в единство живого созерцания. Для большей живости этого созерцания — несколько слов о ее наружности. Наружность ее вообще, как говорит биограф, была очень приятна. Сарра была небольшого роста, черты лица ее были правильны, цвет волос — самый темно-русый, темно-карие глаза ее и черные брови были прекрасны. Страшный недуг, которым она страдала, обезобразил ее стан, придав ему болезненную полноту.
Такова была Сарра. Внутренний мip ее развивался и богател с летами. Когда физические страдания несколько успокаивались и отпускали ее, она с упоением бросалась в роскошные волны жизненных ощущений, дух вступал в свои права и предавался своим благородным интересам. В эти светлые мгновения она с жадностью читала своих любимых поэтов, пела, играла, рисовала. Вся библиотека ее состояла из немецких поэтов: Шиллера, Гёте, Гердера, Шлегеля, Новалиса, Уланда, Тика, Гельти, Фосса, Кернера, песней миннезингеров и других, и из английских: Байрона, Томаса Мура и других новейших поэтов. Особенно любила она, — сказать ли? — Вальтера Скотта. Не правда ли, многим покажется это странным? Сарра, такая страстная, восторженная, пламенная, представляющаяся под обаянием чар магнетизма, Сарра любила этого прозаического, холодного Вальтера Скотта! Да, она любила его, и была права. Дивные произведения гениального шотландца не были для нее прозаическими и холодными, ее глубокая душа умела открывать в них родники горячей и роскошной жизни, которых и не подозревает приторная сантиментальность. В этой предилекции Сарры мы видим новое свидетельство глубины ее натуры: как она достойна была жизни, она, умевшая сохранить так свежо и так здорово жизненный инстинкт, несмотря на то что ежечасно звучал в душе ее голос, возвещавший, что она нездешняя! Она не терялась в болезненных призраках сорвавшейся с своего центра фантазии, призраков, которые, хлопая в душевной ночи своими крыльями, распугивают все наши живые ощущения, умерщвляют всю поэзию нашего сердца. В те мгновения, когда душа Сарры несколько освобождалась от мучений, с каким упоением должна была она созерцать сквозь даль перспективы, сквозь прозрачные туманы поэзии — эти мiры, ясные, осиянные веселым светом, мiры, где беспрерывно осуществляется вечная любовь, то безыменное бесконечное чувство, которое жило и двигалось в Сарре, мiры, где полет жизни так роскошно исчерпывает себя и проявляется в таком неисчерпаемом, разнообразном богатстве!.. Вальтера Скотта она начала читать с двенадцатого года, он был другом ее отрочества, и с течением лет она все более и глубже входила в него. В разных переездах несколько волюмов Вальтера Скотта было в числе ее походной библиотеки. В музыке она любила Моцарта, но над ее душою, несмотря на юность, столь развитою и богатою, должен был иметь и имел всевластную силу Бетховен, этот царь в музыкальном мipe, открывший в звуках все, что только можно открыть в них, все чудеса духа, всю полноту его блаженства, от которого разрывается и стонет слабая грудь человека.
В предпоследний год своей жизни, именно в бытность свою в Дрездене, она, кажется, особенно жила наслаждениями живописи, часто ходила в галерею картин. Там она с благоговением созерцала дивный лик Сикстинской Мадонны, но она как-то чаще застаивалась и задумывалась перед ‘Священною ночью’ Корреджио, тайно признаваясь отцу, что ее привлекало в этой картине особенное чувство.
Также одним из самых богатых и глубоких источников внутренней жизни Сарры было, кроме родственных связей, чувство дружбы. Она всех любила, и ее любили все, но из всех предпочитала она немногих, родных ей по духу и близких по образованию. Особенно была сильна и глубока ее дружба к девице А. В-вой (см. выше), которой имени мы не хотим выписать вполне, опасаясь оскорбить скромность ее. С нею проводила она самые мирные, самые светлые и полные часы своей жизни. Благородные наслаждения духа, которым вместе предавались подруги, еще более скрепляли союз их юных душ. Чтение поэтов, музыка и живопись наполняли их время, которое проводили оне большею частию в тиши сельской жизни, которая у нас на Руси, несмотря на грубость черного народа, имеет в себе какую-то особенную прелесть, что-то такое, чего я назвать не умею, но что так благоуханно веет из некоторых глав ‘Евгения Онегина’. Как благодарны мы почтенному биографу за теплую, трепещущую жизнию весть о том, как Сарра проводила время с своей подругою… ‘По целым дням, — говорит он, — предавались оне невинному занятию сему (живописи). Герои, героини вальтер-скоттовых романов, по внушению фантазии каждой, оживлялись под эстампом юных художниц, — списывались, возобновлялись…’
Много стихотворений Сарры посвящено музыке, и, что особенно замечательно, почти всегда, по крайней мере очень часто, музыка в ее поэтических ощущениях сочетавалась с чувством безыменной любви. В самом деле, эти две сердечные силы струятся из одного источника или, лучше, в живом сердце они одно и то же. Послушайте:

Любовь и музыка

Когда сердце разрывается от горести, и я, покинутая, горько плачу, когда свет твердит мне о лишениях, и я блуждаю, безотрадная и одинокая, тогда я беру свою лютню, и она, верная мне, утешает меня, глубокие стоны мои утихают — любовь носится в сладостных звуках.
Когда грудь воздымается с трепетом, новым пламенем оживляется сердце, когда дух носится, исполненный упоения, возбуждается в нас чувство, которому нет имени, в груди рассветает новая радость, пламенеет в нас тихая нега, тогда так приятно говорить звуками, ибо мысли от души далеко.
Любовь любит жить безмолвно, быть в глубине сердца, воздымать лишь глубокую грудь, посвящать радости лишь душу, но она оживает и в струнах, возносящих дух на небо, и тогда-то она возлетает к тем прекрасным звездам: ибо она любит носиться в звуках.
Она раздувает в нас божественную искру, и душа, к которой прикасается она своим жезлом, пламенеет в упоении, и могила становится храмом! Она, она усмиряет глубокие порывы, дарует слезы восторгу, любовь в сочетании с сладостными звуками может утишить и страдание, и горесть.
Мы уже сказали выше, что Сарра с 14 лет начала записывать свои ощущения и облекать их в полноту гармонических слов. Точка зрения, с которой мы смотрим на ее стихотворения, была уже показана нами. — В первой книге собраны сочинения, вполне оконченные, из которых некоторые мы успели уже сообщить читателям, во 2-й же книге — преимущественно отрывки, заметки, слегка набросанные мысли… Эта вторая книга производит на нас особенное впечатление, вводя живее в святилище внутреннего мipa Сарры. Когда перелистываешь эту книгу, в душе возникает какой-то тихий трепет, какое-то боязливое и сладостное чувство, будто вступаешь в скромную и благоуханную обитель юной девушки, как будто принимаешь непосредственное участие в ее внутренней жизни… Как красноречивы эти недомолвки, эти начатые и недописанные строки и слова!.. Благодарим переводчика, что он постарался соблюсти все в изданной книге, что нашел в бумагах покойной… С невыразимым умилением читали мы эти несвязные речи, заметки, стихи, которых начало и конец остались во глубине ощущения… Например:
Замолчите, замолчите, веселые птички!..
__________________________
Не позабудьте же приехать в пансион!..
__________________________
Что за блаженный мой жребий!..
__________________________
Тяжело у меня на сердце! меня что-то так давит, давит! радости нет! ни малейший ветерок не прохлаждает больного сердца.
Ветреное счастье! о, коварное! оно цвело для меня одно мгновение.
‘Сладкие радости… никогда не покинут моего сердца’.
Так думала я: ‘Увы! глубочайшее страдание наполняло уже мою душу’.
Прости, радость, прости навеки! ты улетела из груди моей…
___________________________
Страдание длилось одно краткое мгновение, а теперь вечным блаженством исполнено мое сердце!
Королевск. сад, 15 октября 1836 года
________________________
О! вы, глубокие порывы, слезы любви, оставьте…
__________________________
О! если бы я могла найдти выражения, чтобы высказать в жалобах, как болит у меня сердце…
Что давит грудь мою? что обуревает мое сердце? О! то мечтательное наслаждение! то палящее страдание!..
___________________________
Чего тебе, злое мое сердце? Ты мне никогда не даешь покою, ты мучишь меня пламенем страданий, я не смыкаю глаз…
____________________________
Дева пришла к свежему источнику при первых солнечных лучах и все глядела на струи, с журчанием бегущие по глубокой долине. Розы цвели с таким благоуханием, птицы пели песни радости, но ничто не улыбалось бледноликой деве, и она склонилась у источника.
Она склонилась у дернового холма, поникла головой в цветущую зелень и все твердила: О! если бы у меня были крылья!’ (и очи блистали слезами. ‘О! если бы можно, поверглась бы я в волны: на дне их — все, что у меня ни есть прекрасного и милого. О! я черпала бы блаженство из этих светлых струй, гдея так близка ко всему, что ни есть для меня милого!’
Уже снова ожила глубокая долина, волны светлые плещут пред нами, отражая первые лучи солнца, но дева уже не возвращается.
Ярко-серебряным светом блистает луна, сладко улыбается лазурная даль, и тогда слышится какая-то песнь из лона светлых волн, и что-то блестит подобно звезде любви.
Куда течешь ты с журчаньем, светлая волна? куда течешь ты, прохладная и серебряно-ясная? течешь ли ты в синее море? Течешь ли ты в глубокое, волнохолмистое море? Ах! на светлых волнах твоих…
Что за чудный вид, как по морю, по синему морю плывет гордый большой корабль! крепко натянуты паруса его, он как бы вполне вверяется волнам и не боится синего моря.
В корабле этом скрыты и мои радости, и мои заботы: поплыла бы в нем! эта мысль пробуждает меня каждую ночь, об этом я помышляю каждое утро: о! поплыла бы я в эту даль!
О! ты, милый, прекрасный ручей, принеси меня скорее на средину моря, на синее глубокое море!.. Принеси меня туда скорее: о! как бы я поверглась в светлые волны, в глубокое синее море!
(Мы умышленно выписали эту бессвязную пьеску: она как бы открывает внутренность души, в которой стремятся волны ощущения, созерцания, образов, пересекают друг друга и исчезают, не успев выразиться…)
Я сорвала тебя, нежный цветок…
____________________________
Знаешь ли ты, что пылает у меня в сердце? Умолчать ли мне об этом или сказать? Не будешь ли ты негодовать, гордая, узнав, что…
____________________________
Simon Vouet родился в Париже 1582, ум. 1741.
129 Д. 1837.
‘Святой Лудовик’. В этой картине, хотя по стилю своему и не из лучших, много есть хорошего. Фигура самого святого, равно как и над ним несущегося ангела, прекрасны. Колорит очень темен. И другие головы также довольно хороши. Волоса очень хороши.
____________________________
Nicolas Poussin, ученик Георга Аллемана (George Alleman), родился в Андели, 1596, ум. в Риме, 1668.
Но пора прекратить нам эти выписки, которые сами по себе не имеют никакого значения и интересны только по отношению к Сарре и к той точке зрения, с которой должно смотреть на нее. Между ее стихотворениями есть и прозаические сочинения, легкие рассказы, фантазии, более или менее гармонирующие с общим характером ее духа и проникнутые его лирическою настроенностию. Время теперь нам уступить место самой Сарре: пусть ее собственные стихотворения говорят за нее. Выбираем некоторые и жалеем, что не можем выписать больше.

Чувство, которому нет имени

Что так трепещет сердце? Страдание ли то или наслаждение? Но оно так сладостно, как запах цветущих роз, как лобзание зефира, носящегося по теплому воздуху.
А между тем текут слезы, и внутреннее томление наполняет сердце блаженным страданием. И как трепещет сердце в болезненном наслаждении!

Я уже не в силах более терпеть

Нет, я уже не в силах более терпеть: слишком у меня тяжело на сердце! погас свет надежды: сердце мое разрывается от сладостной боли: жребий мой — есть тихое страдание в тихом лоне уныния.
Нет, я уже не в силах более терпеть: у меня слишком тяжело на сердце. При тихих тенях сумрака, когда свет со тьмою сливаются вместе, при лучах Феба, при утренней звезде — вечно я порываюсь вдаль!
Нет, я уже не в силах более терпеть: у меня слишком тяжело на сердце! Да, с каким некогда блаженством, упоением и негою поверглась я в море любви, а теперь бурно влекут меня на жестокое страдание волны ее.
Нет, я уже не в силах более терпеть: у меня слишком тяжело на сердце! Несите же меня скорее к берегу, несите меня к той земле желанной… Но нет, вы не внемлете мольбам моим, мне не видать страны любви!
Нет, я уже не в силах более терпеть: у меня слишком тяжело на сердце! Ах, неужели никакой тихий блеск не покажет мне, хотя на короткое время, может счастия? Неужели мне вечно плакать и страдать? Неужели вечно будут чуждаться меня игры и радости?
Нет, я уже не в силах более терпеть: у меня слишком тяжело на сердце! Так разорвись же от этого сладостного страдания, мое покинутое, бедственное, пламенеющее сердце! И если уже ничто не может дать отрады твоему горю, то разорвись, разорвись же в объятиях тихого сна смерти!

Порыв души

Или вы снова хотите приманить меня, волны? Или вы снова хотите приманить меня, светлые? Нет, вы меня обманули, льстивые волны, обманули жажду наслаждения, обуяли откровенное сердце.
Или вы хотите меня убаюкать приманчивыми песнями? Или вы хотите снова одержать надо мною победу? Нет, я внимала вам, и вы обуяли меня, обманули меня, льстивые волны!
И должна ли я снова полагаться на вас? Могу ли я снова доверять вам, коварные?.. Нет, о! вы, ласковые, светлые, утекающие волны! не овладеть вам мнбю, не прохлаждать вам более груди моей!
Вы снова маните меня искренними ласками, вы, вьющиеся, своевольные волны, вы снова приманиваете меня, я погружусь в струи ваши и буду упиваться ими с жадностию. Вы меня все более и более маните, маните: о! снедай же меня, пламенное море!

О, горе!

О, горе! как горит у меня сердце! Пламенная, пожирающая боль проникает мою внутренность! О, горе! струятся столь горькие слезы: улетели милые мечты сновидений, и глубокий вздох несется из груди, о, горе!
О, горе! бушует ветер, ты дрожишь, мое бедное, милое дитя, я не могу помочь тебе. О, горе! свирепствует буря в ужасном лесу, ночь бедственная, мрачная, холодная, ты плачешь, мой ангел, о, горе!
О, горе! из теплого дома выгнали нас жестокие люди в печальную, далекую сторону, о, горе! о ангел мой, приди к моему сердцу: я согрею тебя, мое страдание, мои слезы согреют тебя, о, горе!
О, горе! как бледно нежное твое личико! а некогда оно сияло розовым светом! как дрожит грудь! о, горе! чего тебе, дитя мое? замолкни! О! как страшно ревет ветер! грудь моя охладела, как лед, о, горе!
О, горе! о, горе! о, горе мне, бедной! Ужели Бог не милосерд? или он уже не внемлет молению ангелов? О, горе! так долго длится страдание, а счастие цветет едва одно краткое мгновение. Сердце мое разрывается, дитя мое, о, горе!

Источник слез

Знаешь ли ты источник слез, знаешь ли пламень моего сердца, знаешь ли томления любви, знаешь ли желания души моей?
Если ты их знаешь, то не спрашивай, что вечно текут мои слезы, не спрашивай, отчего сердце мое разрывается и зачем я вечно даю пищу своим страданиям.
Ах! эти жаркие слезы томления — как оне для меня сладко-целебны! Я люблю, что оне снедали меня, и пусть я погибну от них!
Порывы души — вот источник слез, этих слез — манны небесной, оне утишают мои порывы и тихо ведут меня к могиле.

Фиалка

В траве цветистого ковра, при тихом сумраке вечера, чистый весенний воздух напоен благоуханиями фиалки.
Она, стыдясь лучей солнечных, цветет потаенно в долине, и лишь тихого света луны не боится этот цветок.
Нежный цветок, ты сходен с любовью, которая также желала бы остаться тайною: но влажный свет очей и грудь, разрывающаяся от вздохов, обнаруживают ее, запах, разливаемый тобою в весеннем воздухе, — есть дыхание сладкой любви, которая бы иначе осталась безвестною.
__________________________
Вы, облаки, вы, легкие, унесите меня к далеким златым звездам — о! унесите!
Увы! так быстро несетесь вы, исполненные благоуханий, в розовом эфире — туда! Вы несетесь на блестящих крылах с перловою росою, несетесь по лазурному полю — туда!..
О, если б у меня были крылья: я поднялась бы, я понеслась бы с вами — туда! О! я б полетела с дымящимся кровию сердцем, понеслась бы, полная неги, — туда!
Вы, облаки, вы, легкие, унесите меня к далеким златым звездам! о! унесите!
___________________________
Дай мне плакать на груди твоей! Мне бы приятно было умереть на груди твоей. Сладостна смерть на верном сердце: это бальзам для уязвленной груди. Не изгоняй меня из этого эдема! При тебе убегает горькое страдание… Я в твоих объятиях, на груди твоей, у самого сердца!., чего ж мне более? О, взгляни на меня! в твоем взоре, мне думается, расцветает новая жизнь. Я много прочла в очах твоих, которые говорили мне о любви глубокой. Помнишь ли еще об этом? То было еще в те дни, когда мы были столь радостны, столь счастливы! Откровенному, легковерному сердцу веяло тогда прелестью жизни, жизнь не-потемненному взору являлась радостною, улыбающеюся, розовою, блестящею! Будучи еще в легком детском платье, я желала тебя, самые сладкие плоды, самые красивейшие цветы были назначаемы тебе! Потом пришло время золотых сновидений… Я задремала на груди твоей. То был прекрасный весенний вечер: небесная лазурь была безоблачна, тихо взирал на землю бледный месяц, и блестело уже много золотых звезд, мы обе сидели в лесу, в темных листьях дерев слышен был тихий шелест, благоухания юных цветов лились в эфир, в голубую высь. Мне стало так страшно, так тяжко, я ластилась к груди твоей — она горела, была горяча, я поцаловала тебя, и ланиты твои увлажились слезою. Я взглянула на тебя: в очах твоих блестел небесный перл. Ты, не сводя взоров, смотрела на небо, и я последовала тебе. Вот стали носиться вокруг меня как бы тысячи ангельских голосов, ты обвила меня белыми своими руками и долго смотрела на меня в безмолвии. Голова моя склонилась на грудь твою, я громко рыдала, и ты вместе со мною. Это был первый наш сон: да, нам снилось о пламенных душевных порывах. Так протекли годы. Мы бодрствовали, душа пробудилась. Ты оставила меня в гордости торжества моего, надменною юностию и счастием. Краткий год! и я уже лежу в твоих объятиях, убитая горестию! О! не покинь меня! Ты лишь научила меня ощущать радость жизни, от тебя лишь я хочу плакать, на твоей бы груди и отцвесть мне.

Сирота

Я пошла в темный лес, склонилась над могилой моей матери — и плакала, плакала, плакала! Казалось, что сердце мое готово разорваться и что рыдания мои пробудят ее, но она — спала, спала, спала!
Я сорвала с могильного дерна цветок, и самый красивый, какой когда-либо видала — и вздыхала, вздыхала, вздыхала! Но он не отвечал мне, я положила его на могилу — и стонала, стонала, стонала!
Я говорила с благовонным воздухом, игравшим с златыми волосами моими, а они — развевались, развевались, развевались! Я прикоснулась устами к могиле и подумала: что за высокое блаженство — умереть, умереть, умереть!

К гр. Е. Толстой

Ты меня не знаешь, ты называешь меня дитятей: ты думаешь, что я душой суетна и ветрена, потому что у меня сердце теплое и неукротимое, ты называешь меня безумною, потому что жизнь назвала бы я светлою, сладостною и благою, ты говоришь, что я своенравна, потому что сердце мое исполнено порывистых волн любви… Дитя! Так! — клянусь прекрасными звездами неба! — детское мое сердце чуждо порока. Но увы! пламень его не младенческий: у меня при каждой улыбке готова навернуться слеза, а на юном челе готов блеснуть пламень души глубокой. Ты не знаешь меня! О! если бы ты знала, как пламенно прилепилась я к тебе сердцем! Ты говоришь, что я безумна и что у меня беспечное, детское сердце… Да, ты слишком высока для меня… я для тебя — лишь младенец. О! не знай никогда вздохов страдания, раздирающих мне сердце — а я должна любить, быть любима — или умереть!

Погибшее счастие

И я также была в Аркадии, и я также много набирала цветов, и я также наслаждалась спокойствием счастия, и я также проливала слезы радости.
Как радостно, о, природа! отдыхала я на груди твоей, душа тогда была полна истинного наслаждения, тогда светил мне… полной блаженства… прекрасный луч солнца.
По зеленому, прохладному лесу, по берегу чистого ручья шла я по следам счастия и радости, на обновленном, покрытом цветами лугу искала я и находила розовую стезю.
Но теперь это печальное сердце покинули непостоянное счастие и радостные забавы, для меня не светит уже луч солнца, завяла также и цветущая долина.
Погибли для меня и лобзания ветерков, и игривость волн, и юные розы, замолкли легкие певцы леса, покрыл меня черный креп грусти.

К К*

Прийди, прийди ко мне на грудь, ты, дорогое, милое, чистое создание! Прийди, ты, истинная моя радость, и дай себя крепко прижать к сердцу!
Болит это сердце, и все оно исходит кровью, а ты не знаешь страданий: так скорее ж ко мне!
Вижу, ты протираешь зеркало и весело завиваешь свои локоны. ‘Ведь хорошо быть такой хорошенькой!’ — звонишь ты своим голосом, как серебряным колокольчиком.
Да, правда, ты хороша, но ты и добра, ты лишь одна даришь меня отрадой.
Ты так беззаботна, так сердечно-радостна, мне так приятен твой звонкий смех, а я уж давно так не смеюсь и рано отвыкла от звука радости!
Вот ты приходишь и обвиваешь меня руками: ‘Не плачь, бедняжка! Ведь я люблю тебя!’
Так говоришь ты, милое дитя, и размышляешь: ‘Что бы такое значила скорбь?’
Для тебя жизнь — ветерок весенний, так отчего же тебе роптать и плакать?
Я гляжу на тебя — и умиляюсь, чувствую себя столь бедною и в то же время — столь богатою!
Часто строгий голос дружбы укорял меня: ‘Что у меня такой за трепет, что за жалобы?’ И что ж? сердце у меня после сильнее билось, я молчу и больше не смею и говорить!
О! ты не такова: ты плачешь со мною так беззаботно, так весело, но ты плачешь со мною.
Так не плачь же более! Ну, так покрепче же прижмись к груди моей! — Да, так, — ты истинная моя радость, и потому для тебя я буду казаться всегда такою ласковою!
_____________________
Не страдай! Если бы ты знал, как твои страдания раздирают мне сердце! Не страдай! Дай мне смягчить моею любовью сердечную грусть твою!
О! улыбнись мне — и все радости заставят трепетать… Улыбнись мне! Ах, сладостная твоя улыбка заставит трепетать новою радостию грудь мою. Ты мое благо, я живу тобою: ты мой сладостный союз счастия.
О! дай мне плакать и благословлять слезами любви тот прекрасный день, тот сладостный день, исполненный очарования, — день, даровавший мне родителя.
О! ты — мой ангел-хранитель, бодрствующий надо мною с высоты небес, услышь пламенную мою молитву и излей на него лучшие дары свои!
А ты, родитель мой, лучший друг мой, внемли слабому моему голосу: не страдай, а если любишь меня — улыбнись, потому что скорбь твоя раздирает мне сердце.
Очень знаю, что я заставляю тебя страдать… глубокие страдания… но ах! верь мне, когда вижу улыбку твою, то я их забываю — и я счастлива.
Ты любишь меня! я живу тобою, ты мое благо. О! не огорчай же меня! Ты сладостный союз моего счастия, осчастливь меня: не страдай!
Родитель! дай мне наладиться этим прекрасным днем, дай мне забыть мои горести, Бог даровал тебя глубокой любви моей — будь же весел и возврати мне счастие!

Прекрасная страна

Знаешь ли ты страну спокойствия? страну, где дух, освобождаясь от земных оков, носится в высоком блаженстве, где лишь обитает мир и любовь, что, знаешь ли ты ее?
Знаешь ли ты страну, где цветет радость, пламенеет святая роза любви, иссякает горький источник слез и любовь побеждает силу несчастия, что, знаешь ли ты ее?
Знаешь ли ты страну, где при звуке арф, при светлом божественном пении в награду страданию подают пальму — вечно свежий венец, что, знаешь ли ты ее?
Знаешь ли ты страну, где в чертогах Вечного разливаются ароматы любви, и дух, витая в блеске солнца, перелетает от блаженства к блаженству, что, знаешь ли ты ее?

Уныние

Уныние шепчет в вечернем ветре, уныние дышит благоуханием в долине фиалок, уныние веет в ветвях высокой липы, светит в лучах звезд.
Уныние журчит в зеркале ручья, уныние в трелях нежного соловья, уныние цветет на зеленом пригорке, унынием звучит все творение.
Унынием наполняешь ты грудь мою, прекрасная богиня: тихо обвевает меня твое сладостное благоухание, когда я умру и меня уже не будет, то улыбнись на тихую могилу мою!

?

Знаешь ли ты, что у меня глубоко лежит на сердце? чего не может преодолеть ни любовь, ни дружба? — Знаешь ли ты, отчего трепещет сердце? к чему оно с томлением и так искренно стремится?
Знаешь ли ты, к чему это боязливое стремление, что значат эти вздохи, эти слезы? Отчего так неукротимо волнуется кровь? Отчего этот необычайный пламень?
Знаешь ли ты, отчего же глубокая боязнь? отчего этот пламень ланит? Скажи, отчего такое волнение в груди? Болезненное ли это чувство или небесное наслаждение?

Весеннее чувство

Журчит источник по серебряному песку, сладостно шепчет волна по цветистому берегу.
Луг улыбается, ярко светит солнце, изливая блаженство, — и розовая стезя.
Минувшего счастия — чувство побуждения ко взаимной любви, улыбающееся, возвращается снова.

Могила

В твоем прохладном, темном лоне покоится печальный жребий человечества: слезы скорби, кипение страсти — все спит в твоей тихой прохладе. Страдание любви, наслаждения любви не проницают уже пламенем спокойную грудь. Ах, здешняя жизнь — буря, буря, исполненная замирания сердца и трепета! Лишь в твоей глубокой, тихой ночи несчастие не имеет более власти: так покоишься и видишь хорошие сны, кровь уже пламенно не волнуется, и жесткое, болезненное чувство жизни не давит уже хладное сердце!

Порыв сердца

Юность, украшенная венком из цветов, быстро кружится в вихре пляски, и сердце цветет в прелестной мечте, тогда-то украшен розами путь жизни!
Все упивается бальзамическим дыханием радости — лишь я одна плачу в весеннем воздухе, все радуется, все живет, полное наслаждением, — лишь я одна глубоко в груди чувствую какой-то порыв.
Тоскливо трепещет сердце, полное горести, гнетет меня глубоко-блаженное, болезненное чувство, блестит предо мною какой-то безвестный свет, сердце мое разрывается в страдании, исполненном блаженства.
Жалобы в раннюю пору цветов знакомятся уже с вами заботы: нас окружают опасения — и скоро скрывается радость.
Рано померкает блеск счастия, рано улетает сон спокойствия, убегают игры и пляски — и мы чувствуем сильную скорбь.
Легкокрылые радости лучшее наше счастие — сон, так! мы уже знакомы с страданием, меж тем как едва знаем, что такое жизнь.
Но есть какая-то цель нашей сердечной тоски, наших желаний, наших забот — и наше усталое сердце засыпает до вечного утра весны.
И меня скоро скроет могила! Тогда, о друга! да объемлет вас тихий ужас, да обвевает вас сладостный воздух неба и да удалится от вас сетование!

Пламенное желание сочувствия

Сочувствие, дар неба, блажен тот, кто знаком с тобою! Ты так прохлаждаешь жгучее страдание и утишаешь нестройный сонм ощущений.
Блажен, кто в очах друга и в его радушном взоре может прочесть истинное, сердечное свое счастие!
Как усладительно после продолжительного труда распознать верное сердце: тогда радость помешает освежать нас и потушить пламя страданий.
На непорочной груди друга нам легче проливать слезы: он плачет с нами — и мы вместе наслаждаемся блаженною радостию сетования.
О, если бы я могла делиться сим желанием и покоиться в объятиях друга, от меня бы удалились тогда все горести, и я бы проливала радостные слезы!
Но судьбе это неугодно, и я, одинокая, должна, страдая, безмолвствовать! Мое бедное, томящееся сердце разрывается, ибо я никому не могу открыть его.

Не забывай меня (К А.В. Волчковой)

Не забывай меня, когда юная грудь твоя пламенеет от сердечной радости и на каждом шагу расцветает для тебя чистое наслаждение невинности, вспомни о верной любви, которая делилась с тобою всеми ощущениями, а теперь далеко от тебя и лишь твердит: ‘Не забывай меня!’
Не забывай меня, когда глубокое страдание, и грусть, и горькая скорбь наполняют твое тихое, доброе сердце, гнетут твою теплую душу, о, знай, что далеко от тебя при свете звезд молится за тебя сердце, твердит вечно вздыхающее сердце: ‘Не забывай меня’.
Не забывай меня, когда за горною вершиной склоняется солнце и из-за темной зелени дерев мерцает луч месяца. Тогда мечтаешь ты в блаженном спокойствии, и тихо-тихо навевает тебе, что вдали от тебя говорит чье-то сердце: не забывай меня!
Не забывай меня и тогда, как призывая к богослужению, величественно звучат колокола, и ты, обвеваемая белым покрывалом, идешь в дом Господень. И если тогда прикасается к тебе легкое дуновение, то верь что и я также молюсь пламенно, да, верь, что, молясь, сердце мое твердит: не забывай меня!
Не забывай меня, когда я вскоре буду покоиться в глубоком и прохладном лоне тихой и верной матери-земли, когда я буду спать под печальным мхом! О, когда прийдет и последний час мой, то и тогда еще я буду помнить о нашем дружеском союзе, о, верь, что и тогда это сердце, переставая биться, будет твердить: не забывай меня!
Такова была жизнь Сарры, так редко протекавшая на солнечном сиянии… Последний год, кажется, был самым богатым и лучшим, жизнь ярче вспыхнула, чтоб догореть… Она была так счастлива летом рокового года, проводя его с любимою подругою в мирных, но глубоких и полных наслаждениях. Последнюю зиму свою провела она в Петербурге, где скоро возобновились в ней болезненные припадки. Скрывая смерть в груди, она старалась казаться веселою, часто, по долгом молчании, она вдруг как бы невольно бросалась в объятия к отцу, которые так же вдруг и невольно разверзались для нее… Раз вечером, совершенно неожиданно, вошла она в комнату отца, где он лежал у камина, неся кипу исписанных листов. Молча бросила она их в пламя камина и так же молча, торжественно, нисколько не встревожившись восклицанием отца, вышла, как вошла… Это было за десять дней до смерти. Она скончалась тихо и внезапно… {1838 г., апреля 24, в 8 часов пополуночи.}
Ропот души, возмущенной страшною игрою судьбы, убирающей лучшими цветами жертву, замирает в тихой и блаженной грусти, в музыкальном созерцании прекрасной жертвы. Сарра исчезла — как исчезает мистический, глубоко грустный звук внезапно порванной струны…
Впервые опубликовано: Отечественные Записки. 1840. Т. 12. No 10. Отдел 5. Критика. С. 15-50.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека