Время на прочтение: 18 минут(ы)
Сочинения гр. А. К. Толстого как педагогический материал
Источник текста: Из педагогического наследия. Сост., подг. текста, предисл. и прим. О. Н. Черновой. Смоленск: СГПУ, 2001. Вып I. С. 42-62.
Первая публикация: Воспитание и обучение. 1887, No 8. С. 181-191, No 9. С. 212-230.
Немногим из русских поэтов, может быть, немногим из поэтов вообще, пришлось расти, воспитываться и развивать свой талант при таких благоприятных условиях как покойному гр. А. К. Толстому. В своем известном автобиографическом письме к флорентийскому профессору А. Де-Губернатис он говорит, что детство оставило в нем самые светлые воспоминания и в самом деле, как прекрасно развили его поэтическую натуру: разумное и тщательное воспитание, жизнь среди благодатной южной, и вместе с тем родной, природы, мир искусства, который был открыт ему с самого нежного возраста. У ребенка, конечно, была исключительная натура, и З-летний мальчик, который проводит ночи в восторженном созерцании бюста молодого фавна и, вернувшись из Италии, плачет по этом ‘потерянном рае’ — явление единичное. Артистическая природа стала проявляется в Толстом очень рано, по его собственным словам, с 6-летнего возраста он стал пачкать бумагу, и очень рано его произведения сделались безупречными в метрическом отношении. Как на один из факторов своего поэтического развития он указывает на растрепанный том в грязновато-красной обложке, в которую были собраны стихи лучших русских поэтов. С этим томом ребенок проводил целые часы, упиваясь гармонией полупонятного содержания. Едва ли не сильнейшим еще фактором оказалась русская природа. Поэт много говорит о своей любви к лесу и о связи этого чувства с страстью к охоте, развившейся в нем с 20-летнего возраста, но, может быть, еще сильнее звучит в его поэзии любовь к вольному простору степей. Степи навеяли на него эти чудные образы богатырей, на которые былины могли дать ему только намеки. В степях развились эта ширь и удаль, которые, нет-нет, да и зазвучат в его лирике. Степи навеяли на него и ту безотчетную грусть, которая сродни его поэзии.
Поэт ставит в связь с охотничьей страстью мажорный тон многих своих пьес. Едва ли это справедливо: Некрасов был ведь тоже страстный охотник, а между тем писал по большей части в минорном тоне. Мне кажется, что сильные ощущения охоты (серьёзной охоты на медведей и лосей) служили Толстому исходом для той природной энергии в его натуре, которая не находила себе пищи ни в созерцательной жизни художника, ни в мелочной жизни светских отношений.
Лирика поэта, обыкновенно, ярче, чем другие его произведения, обрисовывает нам не только самого поэта с его внутренним миром, но и слабые и сильные стороны его поэзии — это проба искренности и глубины его творчества. С лирики мы и начнем знакомиться с Толстым. У него лирических пьес, сравнительно, очень мало, но зато значительная часть этих пьес может составлять достояние школы.
Одним из самых интересных мотивов в каждой лирике является, как мне кажется, отношение человека к творчеству. ‘Поэзия — религии сестра земная!’ — сделал вывод Жуковский из своего многолетнего служения музам. Лермонтову поэзия представлялась то ‘железным стихом, облитым горечью и злостью’, то кинжалом, то ‘чистым ученьем правды’. Некрасову пела ‘муза мести и печали’.
Толстому поэзия представляется вечным стремлением к идеалу, к бесконечному. Он говорит, обращаясь к Аксакову, что
В беспредельное влекома
Душа незримый чует мир.
Он спрашивает в том же послании:
Но все, что чисто и достойно,
Что на земле сложилось стройно,
Для человека то ужель
В тревоге вечной мирозданья
Есть грань высокого призванья
И окончательная цель?
По его мнению,
В каждом шорохе растенья
И в каждом трепете листа
Иное слышится значенье,
Видна иная красота.
Творчество является для него освобождением от житейских цепей, он говорит:
Но цепь житейскую почуя,
Воспрянул я и, негодуя,
Стихи текут.
Подобно Пушкину, он любит осень, как лучшую обстановку для поэтического труда:
Когда и воздух сер, и тесен кругозор,
Не развлекаюсь я смиренною природой,
И немощен ее на жизнь мою напор.
Сосредоточен я живу в себе самом,
И сжатая мечта зовет толпы видений.
Мне кажется, что было бы полезной работой для учащегося сравнить Пушкинскую ‘Осень’ с пьесой А. Толстого ‘Когда природа вся трепещет и сияет’ с точки зрения обстановки творчества.
Подробнее и яснее рисует Толстой процесс творчества в стихотворении ‘Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель!’
Поэт должен окружаться мраком и молчанием, когда он уловил черточку или какое-нибудь созвучие из тех образов и мелодий, которые невидимо и неслышно носятся в мире, он должен напрягать сильней душевный слух и душевное зрение и ожидать, пока перед ним выступят картины, выйдут из мрака яркие цвета:
Как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки вдруг выступают.
Стремления поэта в беспредельное не вносят дисгармонии в его душевный мир. Для него идеал тесно связан с землей.
Когда глагола творческая сила
Толпы миров воззвала из ночи,
Любовь их все, как солнце, озарила
И лишь на землю, к нам, ее светила
Нисходят порознь редкие лучи.
Мир является для него, таким образом, бледным отражением идеала, живущего в небе. Тем с большей жадностью ловит поэт в мире отблеск вечной красоты: он ищет его и в природе, и в человеческой душе. Для него любовь, даже самая сильная и непосредственная, является не сама по себе, а как звено в общем гармоническом сочетании: она просветляет его ‘темный взор’ и заставляет ‘вещее сердце’ понимать,
Что все, рожденное от Слова,
Лучи любви кругом лия,
К нему вернуться жаждет снова
И всюду звук повсюду свет,
И всем мирам одно начало,
И ничего в природе нет,
Что бы любовью не дышало…
Земная любовь кажется Толстому, как земная красота, и как земная гармония, бледным, несовершенным отблеском живущего в голубом эфире идеала. Земная любовь — это любовь раздробленная, мелкая. Он говорит, отвечая на ревнивые упреки:
И любим мы любовью раздробленной
И тихий шепот вербы над ручьем,
И милой дивы взор на нас склоненный,
И звездный блеск, и все красы вселенной,
И ничего мы вместе не сольем.
Жизнь—это только короткая неволя. За ее пределами люди сольются все в одну любовь, широкую, как море, для которой пределы земли казались бы слишком жалкими.
Счастье, которое дается человеку поэтическим чувствованием и творчеством, и есть именно это временное отрешение от жизни для созерцания, хотя бы мгновенного и неполного, мира небесных идеалов.
Чувства сострадания, заботливости, радостного увлечения, разочарования или ревности ослабляются и поэт этим неудержимым стремлением к небу.
Он удивляется, если мгновенная печаль человека любимого волнует и мучит его. Ему тяжел наплыв этого человеческого чувства в созерцательное блаженное состояние поэта, который любит
там, за лазурным сводом,
Ряд жизней мысленно отыскивать иных.
И, свершая свой жизненный путь,
смотреть с улыбкой и мимоходом
На прах забот и горестей земных.
Было бы интересной эстетической задачей охарактеризовать этот принципиальный идеализм гр. А. К. Толстого, сравнительно с поэзией Жуковского. У Толстого в нем больше красок, образов — это был певец, ‘державший стяг во имя красоты’, мир красоты и грации в искусстве воспитал его идеальные стремления, у Жуковского в основании лежит сознание непрочности человеческого счастья и желание найти ceбe утешение в скорби и несчастиях жизни.
В поэме ‘Дон-Жуан’, где столько прекрасных страниц, Толстой с любовью рисовал образ бессознательно страдающего идеалиста. В прологе Сатана открывает причину страданий Жуана:
Любую женщину возьмем, как данный пункт,
Коль кверху мы ее продолжим очертанье,
То наша линия, как я уже сказал,
Прямехонько в ее упрется идеал,
В тот чистый прототип, в тот образ совершенный,
Для каждой личности заране припасенный.
Я этот прототип, незримый никому,
Из дружбы покажу любимцу моему.
Несоответствие этого идеала с действительностью делается ясным Жуану на первых порах любви и заставляет его постоянно разочаровываться и увлекаться новыми обманами, призрачными подобиями идеальной красоты.
Для поэта счастье является в виде связи с небом, страдание — в виде отчуждения от него. Когда
Сердце полно вдохновенья,
Небо полно красоты.
Свои воспрянувшие творческие силы поэт характерно сравнивает с струнами, ‘натянутыми между, небом и землей’. Напротив, в злые минуты, говорит поэт
И к небу вознестись душа моя не может
И отягченная склоняется глава.
Сама смерть представляется фантазии поэта каким-то гармоническим аккордом:
все ее невидимые муки,
Нестройный гул сомнений и забот,
Все меж собой враждующие звуки
Последний час в созвучие сольет.
Сила любви и гармонии, связывающая все существующее в мирах в человека со всем существующим, лежат в основе религиозных чувств поэта. Иоанн Дамаскин, певец и вероучитель, является, конечно, его любимым идеалом поэта. Это певец ‘высокий сердцем, духом нищий’. Душа Дамаскина жаждет единения со всем миром, он говорит:
О, если б мог всю жизнь смешать я,
Всю душу вместе с вами слить,
‘О, если б мог в мои объятья
Я вас, враги, друзья и братья,
И всю природу заключить!
Его песнь, в свою очередь, есть только более яркое выражение похвалы Божией, разлитой во всем мире, — той, похвалы, которую не перестанут произносить
Ни каждая былинка в поле,
Ни в небе каждая звезда!
Одним из наиболее сладких для человека проявлений гармонии в мире является музыка, которой Толстой посвятил два прелестных стихотворения. Первое — ‘Цыганские песни’ — поэт узнает в мелодических сочетаниях и тоску по родине, и удаль, и радость, и знойный вихрь желаний. Но особенно хорошо изобразил поэт впечатления от игры скрипача. Это не объяснение музыкальных звуков, не реальный комментарий к новой музыке, но дивное изображение чувств и тех неопределенно-сладких волнений, которые овладевают нашей душою под влиянием музыки, и под влиянием скрипки особенно.
Обвиняющий слышался голос,
И рыдали в ответ оправданья,
И бессильная воля боролась
С возрастающей бурей желанья.
Здесь нет ничего определенного, конкретного, но взамен, как хорошо намечается интенсивность впечатлений выражениями оправдания рыдали, буря желанья, или дальше — неземные слова, тревожное сердце, беспощадная бездна свою жертву, казалось, тянула. Мне кажется, на возможность анализа и метафорического изображения музыкальных впечатлений можно указывать и учащимся, особенно, при помощи подобных стихотворений, хотя, конечно, надо сильно любить музыку, чтоб вполне их понимать.
Любовь к гармонии и к красоте, особой форме этой гармонии, отразилась не только на содержании и духе, но и на форме поэтических произведений Толстого. Самые маленькие пьесы его отличаются’стройностью и каким-то особенным изяществом. Чувство меры в нем развито замечательно: он не даст нам слишком сильно волноваться, не заставит нас слишком долго смеяться, ужасаться: он никогда не замкнет пьесы диссонансом, хотя зато мы не рискуем никогда, что в его поэзии
Выстраданный стих, пронзительно унылый
Ударит по сердцам с неведомою силой.
Мне кажется, что к лирике Толстого вполне подходят слова его же стихотворения:
Словно падает жемчуг
На серебряное блюдо.
Мы, можем сказать ему его собственными стихами:
Твоя же речь ласкает слух,
Твое легко прикосновенье
Как от цветов летящий пух,
Как майской ночи дуновенье.
Чрезвычайно характерны по уравновешенности лежащего в их основании мотива три маленькие лирические пьесы Толстого. Во-первых, это — ‘Вздымаются волны, как горы’: поэт видит ладью, которая то взлетает к небу, то падает в бездну, и говорит ей:
Не верь же, ко звездам взлетая,
Высокой избранника доле.
Не верь, в глубину ниспадая,
Что звезд не увидишь ты боле.
Он уверен, что душа, это взволнованное страстью море, придет в свой законный уровень.
В двух других пьесах того же характера Толстой сравнивает свою душу с морем. Он находит в жизни души моменты, когда ей бывает сродни шумящее море и когда она напоминает море спокойное — состояние деятельно-страстное и созерцательное. Замечательна в Толстом эта способность как-то сбоку взглянуть на свое сердце, не переживать в поэзии чувства и страдания, а описывать их переживание и сладить, как в душе сменяются
Надежд и отчаяний рой,
Кочующей мысли прибой и отбой,
Приливы любви и отливы.
Сознание необходимости гармонического равновесия в душевных состояниях заставляет его спокойно уверять, что не надо верить ‘отзыву любви’, как ее прекращению. Равновесие восстановится в силу стихийного закона гармонии, который властен над его душой, как властен над океаном, звездой и песчинкой.
Далеко не всякий поэт обладал этой могучей объективностью трезвого ума, для которого собственная жизнь часто представлялась даже не живой сменой живых волнений, а каким-то ‘золотым переплетом от беспечной удали к заботам’. Не у всякого думы, как у Толстого, с завидным постоянством
Ткут то в солнце, то в тумане
Золотой узор на темной ткани.
Бессознательно и ревниво бережет он свое душевное равновесие, вид моря, которое, несмотря на весь свой видимый хаос и бурность, подчиняется таким строгим законам, склонен его особенно успокаивать. Для него бурное море — это периодически взволнованная душа, похожая на его душу, и на всякую человеческую душу. Не грезится ему при взгляде на волны, что это тоскует какое-то сердце, у которого оторвали от взоров созерцание неба и Бога (вспомните ‘Море’ Жуковского), не грезится ему, как Байрону и Пушкину, ‘свободная стихия ‘ мрачная, сурово-решительная и ничему не повинующаяся — Толстой, смотря на бегущие и сменяющиеся волны, приходит к утешительному выводу:
Что же грустить, коли клин вышибается клином.
Как волна сменяется новой волной.
Сознание необходимости и неизбежности гармонической смены настроений, а часто и положений в человеческой жизни, художественное стремление к красоте, гармонии, равновесию, — вовсе не приводят поэта, к состоянию равнодушия и безразличности. В очаровательной маленькой пьесе автор представляет свое пылкое сердце в виде раскаленного железа, брошенного в холодную воду светских отношений, и объявляет благородную решимость:
Буду кипеть, негодуя тоской и печалью —
Все же не стану блестящей, холодною сталью.
Далеко не всегда удается нашему поэту в лирической пьесе, которая часто увековечивает минуты, выйти из состояния колебаний и сомнений. В стихотворении:
В совести искал я долго обвиненья
он говорит, что напрасно силится согласить, что несогласимо, каждый звук в окружающем мире звучит ему неясным упреком, и напрасны все хлопоты ума:
Горестная чаша не проходит мимо,
Ни к устам зовущим низойти не хочет.
Но чаще и охотнее отвечает поэт в своих песнях те моменты, когда состояние сомнения разрешается:
Пришла пора — и вы воскресли вновь:
Мой прежний гнев и прежняя любовь.
Рассеялся туман и, слава Богу,
Я выхожу на старую дорогу.
В одной пьесе он в нерешимости:
Которому ж голосу отповедь дам?
В сомнении рвется душа пополам.
Но где же прямая, святая дорога?
Это состояние нерешимости переходит в желание следовать за тем голосом, который немолчно и повсюду говорит с ним на родном языке и манит сильнее всех других.
Замечательнее всего в этом отношении является одно из последних лирических произведений Толстого: оно изображает блаженное состояние души, испытанное им раз в полудремоте. Поэту кажется, что он летит без крыл, что, поднявшись в воздухе, он переходит в один неудержимый порыв с природою, ум его остается трезвым и чуждым восторга, но сам поэт как бы умер для тревог и, взамен этого, ожил в сознании бытия. Дуновенье листьев шепчет поэту, что он находит, таким образом, разрешенье старинной задачи:
То творчества с покоем соглашенье,
То мысли пыл в душевной тишине.
Стремлением к гармонии и равновесию объясняется часто, мне кажется, и форма стихотворений Толстого. В ней очень обыкновенны параллелизмы. Вспомним: ‘Грядой клубится белою, над озером, туман’, ‘Деревцо мое миндальное’, ‘Острою секирой ранена береза’, ‘Не верь мне, друг, когда, в избытке горя’, ‘Не спящих солнце, грустная звезда’ и др.
Особым видом параллелизма является и прекрасное стихотворение из Гервега, сопоставляющее смерть в неорганическом и в органическом мире.
Параллелизм в книжной поэзии, как мне думается, служит иногда к уменьшению остроты впечатления: например, ‘больное сердце не залечит раны’ — эта тяжелая картина застилается в поэзии образом белой березы, которая плачет, потому что кто-то ударил ее топором по нежной белой коре, но должна утешиться на следующий год. В пьесе, взятой из Гервега, изображается смерть — смерть тяжелая, потому чти сердце, умирая, рвется на части, но в фантазии читателя это мучительное сознание ослабляется картинами исчезающего дыма, замирающего звука, гаснущей зари, картинами, которая рисует ему перед этим поэт своей волшебной кистью. Я думаю, что наш поэт ненамеренно, но из чувства поэтического такта, из свойственного ему чувства меры так часто прибегал к параллелизму.
Среди лирических пьес Толстого, среди преследовавших его и воссозданных им образов, часто слышится удаль, размах широкой русской натуры. Вспомним его ‘Край ты мой, родимый край’, ‘Коль любить, так без рассудку’, было бы совершенно несправедливо видеть только искусственность в этом тоне, в этих поэтических приемах. В основе лежит здесь коренная черта поэтической души Толстого, его влечение в беспредельное, в ширь и в высь, — о котором мы говорили в начале его поэтической характеристики. Отсюда и грандиозные образы, на которых останавливается его фантазия: боги, цари, рыцари, богатыри. Из стремления жить независимой созерцательной жизнью, из постоянного желания стряхнуть с себя мелочную действительность, с ее ложными тревогами к жалкими заботами, проистекала легкость, с которой поэт уходил в мир фантазии или погружался в прошлое. Его живые, непосредственные наблюдения, напр., в ‘Крымских очерках’ не дали ничего замечательного, а охота, которую он так любил, в лирике его совсем не отразилась, даже в метафорах. Замечательно, что, легко допуская в фантазии или шутке гиперболу, он боялся всякого усиления тона, всякого увеличения размеров в деле изображения реальных чувств. В языке его нет этих постоянных усилений посредством ужасный, страшный, смертельно, бесконечно, невыразимо и т.п., и он искренно боится того злого духа, который
Лживым зеркалом могучие размеры
Лукаво придает ничтожным мелочам.
Но обратимся к характеристике душевных настроений изображаемых Толстым в лирике.
Воспоминание — вот одна из излюбленных им лирических тем. Сюда относятся пьесы: ‘Ты помнишь ли, Мария’, ‘Ты знаешь, я люблю там, за лазурным сводом’, ‘На нивы желтые нисходит тишина’, ‘С тех пор, как я один, с тех пор, как ты далеко’, ‘Смеркалось, — жаркий день бледнел неуловимо’, ‘Ты помнишь ли вечер, как море шумело’, ‘У моря сижу, на утесе крутом’, ‘То было раннею весной’, ‘Дождя отшумевшего капли’. В этих стихотворениях можно отметить несколько различных типов. Во-первых — воспоминание, воссоздающее поэту картину прошлого, на которую он любуется, при этом воспоминание не соединяется ни с каким определенным чувством — чувство утраты сказывается очень слабо, по крайней мере такова первая из указанных пьес и стихотворение ‘Ты помнишь ли вечер, как море шумело’. Затем, воспоминание, которое не вызывает определенного образа, но повторяет целый ряд впечатлений, которые все рождают одно, основное в пьесе чувство — раскаяние — (‘На нивы желтые нисходит тишина’). Наконец, воспоминание может воскрешать перед поэтом один образ, но с отчетливостью и силой галлюцинации (у Толстого это образ любимой женщины в пьесах на стр. 323 и 324 1-го т.). В одном из самых прочувствованных стихотворений гр. Толстого ‘То было раннею весною’ сожаление о безвозвратном прошлом красиво выражается рядом повторений в начале и конце куплетов и восклицаний:
То было в утро наших лет.
О, счастье! о, слезы!
О, лес! о, жизнь! О, солнца свет!
О, свежий дух березы!
В этих восклицаниях не чувствуется ни малейшей монотонности, несмотря на их обилие, и как грациозно выражают они состояние души автора, он будто ослеплен открывшейся перед ним картиной, которая так не похожа на настоящее, и не знает, чем больше любоваться, о чем больше жалеть. Если возможно воспользоваться этим выражением, я назвал бы такое отношение к своей грусти, лирический скупостью: поэт не тратит слов для жалоб, для сопоставления прошлого с настоящим, и тем живей и драматичней представляется нам его душевное состояние. В пьесе ‘Дождя отшумевшего капли’ представляется, как поэт сидит под кленом, он задумался, сожалея о прошлом, когда он был чище и добрей. Соловой поет над ним так нежно, будто хочет сказать ему, что он напрасно грустит, и что былое время должно воротиться. Стихотворение производит сильное впечатление искренности, может быть, опять-таки оттого, что автор нисколько себя не жалеет, а спокойно говорит, о чем он думал, и объясняет, отчего он прежде был лучше. Впечатление тихой грусти дается всей картиной, а не выражениями грусти на словах или в восклицаниях.
Чувство любви к женщине в разных формах и стадиях своего развития наполняет значительную часть лирических пьес Толстого. Почтенный профессор О. Ф. Миллер в очерке, напечатанном в Вестнике Европы вскоре после смерти гр. Толстого, прекрасно отметил характер любви в его поэзии — это идеально чистое выражение чистой любви. Здесь нет страстности Альфреда Мюссе или Пушкина — идеализм душевный красоты, внешняя красота, как отражение идеальной, родство душ, грусть разлуки, воспоминание — вот элементы его любовных стихотворений. В самом увлечении, которое заставляет поэта очертить свою буйну голову, слышится не голос слепой страсти, а трепетание души, которой грезится, перед которой будто мелькнул на мгновение дорогой, долгожданный идеал, и вот человек боится нарушить холодным размышлением эту священную минуту.
Мы могли бы проследить в пьесах Толстого целую историю любви — встречу и увлечение, страсть, счастье, разлуку, смерть и воспоминание, в этом цикле не может быть, конечно, и речи о густоте чувственных красок, о цинизме, простодушном ли, как в наших былинах, или искусственном, как у Парни, Бальзака, Гонкура, о дразнящих недомолвках Жорж Занд или Гюго, которые делают так часто недоступным для школы чтение эротической поэзии. Есть в этом круге стихов Толстого несколько пьесок, которые меня привлекают и которые я считаю полезными для русской школы, для юношества. Гр. Толстой, конечно, поэт не для детей, и у него нет, или почти нет, чтения для детского возраста, какое можно найти у Пушкина, Майкова, Некрасова, Никитина, Полонского, Плещеева и многих русских поэтов. Но зато как-то особенно сродни ранней юности изящный, идеально-чистый, порой мистический характер его поэзии. Он роднит Толстого, как роднит Полонского, с тем временем человеческой жизни, когда душа полна неясных и высоких стремлений, когда в уме толпятся начатки, обрывки, эскизы тысячи мыслей когда глаз ищет идеально-прекрасных образов, ухо ждет мелодических сочетаний. Слова: ‘любовь’, ‘женщина’, которые как-то особенно тщательно выключаются из нашего школьного чтения, выключаются не по праву, особенно теперь, когда юноша сидит на школьной скамье до 20 лет. Все дело в красках и формах, которыми мы облекаем законные стремления человеческого сердца.
Покойный Некрасов, в последние годы своей поэтической деятельности, дал нам в стихах, глубоко прочувствованных и сильных, хотя местами набросанных с лихорадочной небрежностью, прекрасный, горячо-любимый им образ матери. Гр. А. К. Толстой обрисовал нам образ другой, неизвестной нам, но любимой им и прекрасной женщины. Оба эти образа в поэтической своей обрисовке не должны остаться чуждыми русскому юношеству. Уважение к женщине, чувство, к сожалению плохо развиваемое в наше время, должно поддерживаться изучением поэзии: всякое уважение поддерживается именно идеальным представлением о предмете уважения, а таковое и дается нам поэзией. Героиня уважения Толстого представляется нам доброй и тихой — один вид ее мирит людей с горем, делает их добрей. В ее наружном спокойствии сквозит вечная грусть, эта грусть не безотчетна: она происходит от того, что нежное сердце этой женщины стыдится своего счастья: все хорошее в окружающем, даже свет солнца, тень дубравы, самый воздух — точно кажутся ей ‘стяжанием неправым’ чем-то таким, что она отняла у других, что есть не у всех людей в таком изобилии.
Между тем, у нее в действительности очень мало, даже совсем нет счастья, но себя она не жалеет, потому что мысль ее прикована постоянно к скорби других людей. Это прекрасное созданье является жертвой тревог жизни, в мягкой и робкой душе ее нет силы для борьбы и сопротивления, как оторванный листок, который плывет по течению, как сизый дым, который не смеет бежать к облакам, она смята выпавшим ей на долю страданием, точно лощинка, которая одна, в светлый весенний день не цветет, покрытая тенью от высоких гор, а вся заливается холодными ручьями талого снега, — ее сердце принимает отовсюду ‘чужое горе’. Мы рассмотрим только три стихотворения, но и в них, мне кажется, намечены отчетливо черты идеального женского образа. Конечно, эпос и драма могут дать образ более яркий, отчетливый, более жизненный, но и у лирики есть свои преимущества: одушевление в передаче и яркий идеализм в обрисовке.
Интересно сопоставить также несколько лирических пьес для выяснения образа самого поэта. Мы говорили выше не столько об нем, сколько об его идеалах и свойствах его поэзии. В стихотворении ‘Пусть тот, чья честь не без укора’, автор рисует свободолюбивого поэта, который не боится врагов и не льстит друзьям, его свободное чело склоняется перед тем, что кажется ему самому светлым и чистым. Этот образ повторяет Пушкинского идеального поэта. Ни один из двух враждующих станов не может привлечь к себе свободного певца — ни западники, ни славянофилы, которые, очевидно, подразумеваются здесь, не назовут его своим, но не потому, чтобы он был межеумком, а потому, что мир, в котором он вращается, его субъективный мир, не знает деления на эти лагери, а еще потому, что ему ненавистен мелочной партийный раздор в борьбе, где зачастую, за придирчивым притязанием на непогрешимость забывается идеальное стремление к истине. Сомнения, борьба, временами горечь разочарования и даже отчаяния — ничто не остается чуждым живой душе поэта, обновлением и возрождением является для него возвращение к тем дорогим поэтическим идеалам которые озаряли его юность. Поэт — созерцатель и художник не мог и напрасно старался сделаться светским или чиновным человеком.
Ой, честь ли (говорит он)
Гусляру-певцу во приказе сидеть,
Во приказе сидеть, потолок коптить.
Ой, коня б ему, гусли б звонкие.
Ой, в луга бы ему, во зеленый бор.
Бог создал его зорким, задумчивым любителем природы и всего прекрасного, — у него нет практического смысла:
И все люди его корят, бранят, говоря:
‘Не бывать ему воеводою,
Не бывать ему посадником,