Собственноручные записки императрицы Екатерины II, Екатерина Вторая, Год: 1797

Время на прочтение: 267 минут(ы)

Екатерина II

Собственноручные записки императрицы Екатерины II

Екатерина II. Сочинения / Сост. и примеч. В. К. Былинина и М. П. Одесского.
М., ‘Современник’, 1990.
Счастье не так слепо, как его себе представляют. Часто оно бывает следствием длиннаго ряда мер, верных и точных, не замеченных толпою и предшествующих событию. А в особенности счастье отдельных личностей бывает следствием их качеств, характера и личнаго поведения. Чтобы сделать это более осязательным, я построю следующий силлогизм:
Качества и характер будут большей посылкой,
Поведение — меньшей,
Счастье или несчастье — заключением.
Вот два разительных примера:
Екатерина II,
Петр III.

* * *

Мать Петра III, дочь Петра I, скончалась приблизительно месяца через два после того, как произвела его на свет, от чахотки, в маленьком городке Киле, в Голштинии, с горя, что ей пришлось там жить, да еще в таком неудачном замужестве. Карл-Фридрих, герцог Голштинский, племянник Карла XII, короля Шведскаго, отец Петра III, был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бедный (смотри ‘Дневник’ Бергхольца в ‘Магазине’ Бюшинга1). Он умер в 1739 году и оставил сына, которому было около одиннадцати лет2, под опекой своего двоюродного брата Адольфа-Фридриха, епископа Любекскаго, герцога Голштинскаго, впоследствии короля Шведскаго, избраннаго на основании предварительных статей мира в Або по предложению императрицы Елизаветы3. Во главе воспитателей Петра III стоял обер-гофмаршал его двора Брюммер, швед родом, ему подчинены были обер-камергер Бергхольц, автор вышеприведеннаго ‘Дневника’, и четыре камергера, из них двое — Адлерфельдт, автор ‘Истории Карла XII’, и Вахтмейстер, были шведы, а двое других, Вольф и Мардефельд, голштинцы. Этого принца воспитывали в ввиду шведскаго престола при дворе, слишком большом для страны, в которой он находился, и разделенном на несколько партий, горевших ненавистью, из них каждая хотела овладеть умом принца, котораго она должна была воспитать и, следовательно, вселяла в него отвращение, которое все партии взаимно питали по отношению к своим противникам. Молодой принц от всего сердца ненавидел Брюммера, внушавшего ему страх, и обвинял его в чрезмерной строгости. Он презирал Бергхольца, который был другом и угодником Брюммера, и не любил никого из своих приближенных, потому что они его стесняли. С десятилетняго возраста Петр III обнаружил наклонность к пьянству. Его понуждали к чрезмерному представительству и не выпускали из виду ни днем, ни ночью. Кого он любил всего более в детстве и в первые годы своего пребывания в России, так это были два старых камердинера: один — Крамер, ливонец, другой — Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жесткий, из драгунов Карла XII. Брюммер, а следовательно и Бергхольц, который на все смотрел лишь глазами Брюммера, были преданы принцу, опекуну и правителю, все остальные были недовольны этим принцем и еще более его приближенными. Вступив на русский престол, императрица Елизавета послала в Голштинию камергера Корфа4 вызвать племянника, котораго принц-правитель5 и отправил немедленно, в сопровождении обер-гофмаршала Брюммера, обер-камергера Бергхольца и камергера Дукера, приходившагося племянником первому. Велика была радость императрицы по случаю его пребытия. Немного спустя она отправилась на коронацию в Москву. Она решила объявить этого принца своим наследником. Но прежде всего он должен был перейти в православную веру. Враги обер-гофмаршала Брюммера, а именно — великий канцлер граф Бестужев6 и покойный граф Никита Панин7, который долго был русским посланником в Швеции, утверждали, что имели в своих руках убедительный доказательства, будто Брюммер с тех пор, как увидел, что императрица решила объявить своего племянника предполагаемым наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны. Но я всегда сомневалась в этой гнусности и думала, что воспитание Петра III оказалось неудачным по стечению несчастных обстоятельств. Передам, что я видела и слышала, и это разъяснит многое. Я увидела Петра III в первый раз, когда ему было одиннадцать лет, в Эйтине у его опекуна, принца-епископа Любекскаго. Через несколько месяцев после кончины герцога Карла-Фридриха, его отца, принц-епископ собрал у себя в Эйтине в 1739 году всю семью, чтобы ввести в нее своего питомца. Моя бабушка, мать принца-епископа, и моя мать8, сестра того же принца, приехали туда из Гамбурга со мною. Мне было тогда десять лет. Тут были еще принц Август и принцесса Анна, брат и сестра принца-опекуна и правителя Голштинии. Тогда-то я и слышала от этой собравшейся вместе семьи, что молодой герцог наклонен к пьянству и что его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих и особенно Брюммера, что, впрочем, он выказывал живость, но был слабаго и хилаго сложения. Действительно, цвет лица у него был бледен и он казался тощим и слабаго телосложения. Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этой целью стесняли и держали его в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером.
Как только прибыл в Россию голштинский двор, за ним последовало и шведское посольство, которое прибыло, чтобы просить у императрицы ея племянника для наследования шведскаго престола, Но Елизавета, уже объявившая свои намерения, как выше сказано, в предварительных статьях мира в Або, ответила шведскому сейму, что она объявила своего племянника наследником русскаго престола и что она держалась предварительных статей мира в Або, который назначал Швеции предполагаемым наследником короны принца-правителя Голштинии. (Этот принц имел брата, с которым императрица Елизавета была помолвлена после смерти Петра I. Этот брак не состоялся, потому что принц умер от оспы через несколько недель после обручения, императрица Елизавета сохранила о нем очень трогательное воспоминание и давала тому доказательства всей семье этого принца)9. Итак, Петр III был объявлен наследником Елизаветы и русским великим князем, вслед за исповеданием своей веры по обряду православной церкви, в наставники ему дали Симеона Теодорскаго, ставшего потом архиепископом Псковским10. Этот принц был крещен и воспитан по лютеранскому обряду11, самому суровому и наименее терпимому, так как с детства он всегда был неподатлив для всякаго назидания. Я слышала от его приближенных, что в Киле стоило величайшаго труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какия от него требовали, и что он большей частью проявлял неверие. Его Высочество позволял себе спорить с Симеоном Теодор-ским относительно каждаго пункта, часто призывались его приближенные, чтобы решительно прервать схватку и умерить пыл, какой в нее вносили, наконец с большой горечью он покорялся тому, чего желала императрица, его тетка, хотя он и не раз давал почувствовать, по предубеждению ли, по привычке ли, или из духа противоречия, что предпочел бы уехать в Швецию, чем оставаться в России. Он держал при себе Брюммера, Бергхольца и своих голштинских приближенных, вплоть до своей женитьбы, к ним прибавили, для формы, нескольких учителей: одного, Исаака Веселовскаго12, для русскаго языка — он изредка приходил к нему вначале, а потом и вовсе не стал ходить, другого — профессора Штелина13, который должен был обучать его математике и истории, а в сущности играл с ним и служил ему чуть не шутом. Самым усердным учителем был Ланлэ, балетмейстер, учивший его танцам. В своих внутренних покоях великий князь в ту пору только и занимался, что устраивал военныя учения с кучкой людей, данных ему для комнатных услуг, он то раздавал им чины и отличия, то лишал их всего, смотря по тому, как вздумается. Это были настоящий детския игры и постоянное ребячество, вообще он был еще очень ребячлив, хотя ему минуло шестнадцать лет в 1744 году, когда русский двор находился в Москве. В этом именно году Екатерина II прибыла со своей матерью 9-го февраля в Москву. Русский двор был тогда разделен на два больших лагеря или партии. Во главе первой, начинавшей подниматься после своего упадка, был вице-канцлер, граф Бестужев-Рюмин, его несравненно больше страшились, чем любили, это был чрезвычайный пройдоха, подозрительный, твердый и неустрашимый, по своим убеждениям довольно-таки властный, враг непримиримый, но друг своих друзей, которых оставлял лишь тогда, когда они повертывались к нему спиной, впрочем, неуживчивый и часто мелочный. Он стоял во главе коллегии иностранных дел, в борьбе с приближенными императрицы он, перед поездкой в Москву, потерпел урон, но начинал оправляться, он держался Венскаго двора, Саксонскаго и Англии. Приезд Екатерины II и ея матери не доставлял ему удовольствия. Это было тайное дело враждебной ему партии, враги графа Бестужева были в большом числе, но он их всех заставлял дрожать. Он имел над ними преимущество своего положения и характера, которое давало ему значительный перевес над политиканами передней. Враждебная Бестужеву партия держалась Франции, Швеции, пользовавшейся покровительством ея, и короля Прусскаго14, маркиз де-ла-Шетарди15 был ея душою, а двор, прибывший из Голштинии,— матадорами, они привлекли графа Лестока16, одного из главных деятелей переворота, который возвел покойную императрицу Елизавету на русский престол. Этот последний пользовался большим ея доверием, он был ея хирургом с кончины Екатерины I17, при которой находился, и оказывал матери и дочери существенныя услуги, у него не было недостатка ни в уме, ни в уловках, ни в пронырстве, но он был зол и сердцем черен и гадок. Все эти иностранцы поддерживали друг друга и выдвигали вперед графа Михаила Воронцова18, который тоже принимал участие в перевороте и сопровождал Елизавету в ту ночь, когда она вступила на престол. Она заставила его жениться на племяннице императрицы Екатерины I, графине Анне Карловне Скавронской19, которая была воспитана с императрицей Елизаветой и была к ней очень привязана. К этой партии примкнул еще граф Александр Румянцев, отец фельдмаршала, подписавшего в Або мир со шведами20, о котором не очень-то совещались с Бестужевым. Они разсчитывали еще на генерал-прокурора князя Трубецкого21, на всю семью Трубецких и, следовательно, на принца Гессен-Гомбургскаго, женатого на принцессе этого дома22. Этот принц Гессен-Гомбургский, пользовавшийся тогда большим уважением, сам по себе был ничто и значение его зависело от многочисленной родни его жены, коей отец и мать были еще живы, эта последняя имела очень большой вес. Остальных приближенных императрицы составляли тогда семья Шуваловых23, которые колебались на каждом шагу, обер-егермейстер Разумовский24, который в то время был признанным фаворитом, и один епископ. Граф Бестужев умел извлекать из них пользу, но его главной опорой был барон Черкасов, секретарь Кабинета императрицы, служивший раньше в Кабинете Петра I25. Это был человек грубый и упрямый, требовавший порядка и справедливости и соблюдения во всяком деле правил. Остальные придворные становились то на ту, то на другую сторону, смотря по своим интересам и повседневным видам. Великий князь, казалось, был рад приезду моей матери и моему. Мне шел пятнадцатый год, в течение первых десяти дней он был очень занят мною, тут же и в течение этого короткаго промежутка времени я увидела и поняла, что он не очень ценит народ, над которым ему суждено было царствовать, что он держался лютеранства26, не любил своих приближенных и был очень ребячлив. Я молчала и слушала, чем снискала его доверие, помню, он мне сказал, между прочим, что ему больше всего нравится во мне то, что я его троюродная сестра, и что в качестве родственника он может говорить со мной по душе, после чего сказал, что влюблен в одну из фрейлин императрицы, которая была удалена тогда от двора, в виду несчастья ея матери, некоей Лопухиной, сосланной в Сибирь27, что ему хотелось бы на ней жениться, но что он покоряется необходимости жениться на мне, потому что его тетка того желает. Я слушала, краснея, эти родственные разговоры, благодаря его за скорое доверие, но в глубине души я взирала с изумлением на его неразумие и недостаток суждения о многих вещах. На десятый день после моего приезда в Москву как-то в субботу императрица уехала в Троицкий монастырь28. Великий князь остался с нами в Москве. Мне дали уже троих учителей: одного, Симеона Теодорскаго, чтобы наставлять меня в православной вере, другого, Василия Ададурова29, для русскаго языка, и Ландэ, балетмейстера, для танцев. Чтобы сделать более быстрые успехи в русском языке, я вставала ночью с постели и, пока все спали, заучивала наизусть тетради, который оставлял мне Ададуров, так как комната моя была теплая и я вовсе не освоилась с климатом, то я не обувалась — как вставала с постели, так и училась. На тринадцатый день я схватила плеврит, от котораго чуть не умерла. Он открылся ознобом, который я почувствовала во вторник после отъезда императрицы в Троицкий монастырь: в ту минуту, как я оделась, чтобы итти обедать с матерью к великому князю, я с трудом получила от матери позволение пойти лечь в постель. Когда она вернулась с обеда, она нашла меня почти без сознания в сильном жару и с невыносимой болью в боку. Она вообразила, что у меня будет оспа, послала за докторами и хотела, чтобы они лечили меня сообразно с этим, они утверждали, что мне надо пустить кровь, мать ни за что не хотела на это согласиться, она говорила, что доктора дали умереть ея брату в России от оспы, пуская ему кровь, и что она не хотела, чтобы со мной случилось., то же самое30. Доктора и приближенные великаго князя, у котораго еще не было оспы, послали в точности доложить императрице о положении дела, и я оставалась в постели, между матерью и докторами, которые спорили между собою. Я была без памяти в сильном жару и с болью в боку, которая заставляла меня ужасно страдать и издавать стоны, за которые мать меня бранила, желая, чтобы я терпеливо сносила боль. Наконец, в субботу вечером, в семь часов, т.-е. на пятый день моей болезни, императрица вернулась из Троицкаго монастыря и прямо по выходе из кареты вошла в мою комнату и нашла меня без сознания. За ней следовали граф Лесток и хирург, выслушав мнение докторов, она села сама у изголовья моей постели и велела пустить мне кровь. В ту минуту, как кровь хлынула, я пришла в себя и, открыв глаза, увидела себя на руках у императрицы, которая меня приподнимала. Я оставалась между жизнью и смертью в течение двадцати семи дней, в продолжение которых мне пускали кровь шестнадцать раз и иногда по четыре раза в день. Мать почти не пускали больше в мою комнату, она по-прежнему была против этих частых кровопусканий и громко говорила, что меня уморят, однако, она начинала убеждаться, что у меня не будет оспы. Императрица приставила ко мне графиню Румянцеву31 и несколько других женщин, и ясно было, что суждению матери не доверяли. Наконец нарыв, который был у меня в правом боку, лопнул, благодаря стараниям доктора португальца Санхеца, я его выплюнула со рвотой и с этой минуты я пришла в себя, я тотчас же заметила, что поведение матери во время моей болезни повредило ей во мнении всех. Когда она увидела, что мне очень плохо, она захотела, чтобы ко мне пригласили лютеранскаго священника, говорят, меня привели в чувство или воспользовались минутой, когда я пришла в себя, чтобы мне предложить это, и что я ответила: ‘зачем же? пошлите лучше за Симеоном Теодорским, я охотно с ним поговорю’. Его привели ко мне, и он при всех так поговорил со мной, что все были довольны. Это очень подняло меня во мнении императрицы и всего двора. Другое очень ничтожное обстоятельство еще повредило матери. Около Пасхи, однажды утром, матери вздумалось прислать сказать мне с горничной, чтобы я ей уступила голубую с серебром материю, которую брат отца подарил мне перед моим отъездом в Россию, потому что она мне очень понравилась. Я велела ей сказать, что она вольна ее взять, но что, право, я ее очень люблю, потому что дядя мне ее подарил, видя, что она мне нравится. Окружавшие меня, видя, что я отдаю материю скрепя сердце, и в виду того, что я так долго лежу в постели, находясь между жизнью и смертью и что мне стало лучше всего дня два, стали между собою говорить, что весьма неразумно со стороны матери причинять умирающему ребенку малейшее неудовольствие и что вместо желания отобрать эту материю она лучше бы сделала, не упоминая о ней вовсе. Пошли рассказать это императрице, которая немедленно прислала мне несколько кусков богатых и роскошных материй и, между прочим, одну голубую с серебром, это повредило матери в глазах императрицы: ее обвинили в том, что у нея вовсе нет нежности ко мне, ни бережности. Я привыкла во время болезни лежать с закрытыми глазами, думали, что я сплю, и тогда графиня Румянцова и находившияся при мне женщины говорили между собой о том, что у них было на душе, и таким образом я узнавала массу вещей. Когда мне стало лучше, великий князь стал приходить проводить вечера в комнате матери, которая была также и моею. Он и все, казалось, следили с живейшим участием за моим состоянием. Императрица часто проливала об этом слезы. Наконец, 21 апреля 1744 года, в день моего рождения, когда мне пошел пятнадцатый год, я была в состоянии появиться в обществе, в первый раз после этой ужасной болезни. Я думаю, что не слишком-то довольны были моим видом, я похудела, как скелет, выросла, но лицо и черты мои удлинились, волосы у меня падали, и я была бледна смертельно. Я сама находила, что страшна, как пугало, и не могла узнать себя. Императрица прислала мне в этот день банку румян и приказала нарумяниться. С наступлением весны и хорошей погоды великий князь перестал ежедневно посещать нас, он предпочитал гулять и стрелять в окрестностях Москвы. Иногда, однако, он приходил к нам обедать или ужинать, и тогда снова продолжались его ребяческия откровенности со мною, между тем как его приближенные беседовали с матерью, у которой бывало много народу и шли всевозможные пересуды, которые не нравились тем, кто в них не участвовал, и, между прочим, графу Бестужеву, коего враги все собирались у нас, в числе их был маркиз де-ла-Шетарди, который еще не воспользовался ни одним полномочием французскаго двора, но имел свои верительныя посольския грамоты в кармане. В мае месяце императрица снова уехала в Троицкий монастырь, куда мы с великим князем и матерью за ней последовали. Императрица стала с некоторых пор очень холодно обращаться с матерью, в Троицком монастыре выяснилась причина этого. Как-то после обеда, когда великий князь был у нас в комнате, императрица вошла внезапно и велела матери итти за ней в другую комнату. Граф Лесток тоже вошел туда, мы с великим князем сели на окно, выжидая. Разговор этот продолжался очень долго, и мы видели, как вышел Лесток, проходя, он подошел к великому князю и ко мне — а мы смеялись — и сказал нам: ‘этому шумному веселью сейчас конец’, потом, повернувшись ко мне, он сказал: ‘вам остается только укладываться, вы тотчас отправитесь, чтобы вернуться к себе домой’. Великий князь хотел узнать, как это, он ответил: ‘об этом после узнаете’, и ушел исполнять поручение, которое было на него возложено и котораго я не знаю. Великому язю и мне он предоставил размыслить над тем, что он нам только что сказал, первый разсуждал вслух, я — про себя. Он сказал: ‘но если ваша мать и виновата, то вы не виновны’, я ему ответила: ‘долг мой — следовать за матерью и делать то, что она прикажет’. Я увидела ясно, что он покинул бы меня без сожаленья, что меня касается, то, в виду его настроения, он был для меня почти безразличен, но не безразлична была для меня русская корона. Наконец дверь спальной отворилась, и императрица вышла оттуда с лицом очень красным и с видом разгневанным, а мать шла за нею с красными глазами и в слезах. Так как мы спешили спуститься с окна, на которое влезли и которое было довольно высоко, то у императрицы это вызвало улыбку и она поцеловала нас обоих и ушла. Когда она вышла, мы узнали приблизительно, в чем было дело. Маркиз де-ла-Шетарди, который прежде, или, вернее сказать, в первое свое путешествие или миссию в Россию пользовался большою милостью и доверием императрицы, в этот второй приезд или миссию очень обманулся во всех своих надеждах. Разговоры его были скромнее, чем письма, эти последния были полны самой едкой желчи, их вскрыли и разобрали шифр, в них нашли подробности его бесед с матерью и многими другими лицами о современных делах, разговоры насчет императрицы заключали выражения мало осторожный. Граф Бестужев не преминул вручить их императрице и так как маркиз де-ла-Шетарди не объявил еще ни одного из своих полномочий, то дан был приказ выслать его из империи, у него отняли орден Св. Андрея и портрет императрицы, но оставили все другие подарки из брильянтов, какие он имел от этой государыни. Не знаю, удалось ли матери оправдаться в глазах императрицы, но, как бы то ни было, мы не уехали, с матерью однако продолжали обращаться очень сдержанно и холодно. Не знаю, что говорилось между нею и де-ла-Шетарди, но знаю, что однажды он обратился ко мне и поздравил, что я причесана en Moyse33, я ему сказала, что в угоду императрице буду причесываться на все фасоны, какие могут ей понравиться, когда он услышал мой ответ, он сделал пируэт налево, ушел в другую сторону и больше ко мне не обращался.
Вернувшись с великим князем в Москву, мы с матерью стали жить более замкнуто, у нас бывало меньше народу и меня готовили к исповеданию веры. 28-е июня было назначено для этой церемонии и следующий день, Петров день, для моего обручения с великим князем. Помню, что гофмаршал Брюммер обращался ко мне в это время несколько раз, жалуясь на своего воспитанника, и хотел воспользоваться мною, чтобы исправить и образумить своего великаго князя, но я сказала ему, что это для меня невозможно и что я этим только стану ему столь же ненавистна, как уже были ненавистны все его приближенные. В это время мать очень сблизилась с принцем и принцессой Гессенскими и еще больше с братом последней, камергером Бецким34. Эта связь не нравилась графине Румянцовой, гофмаршалу Брюммеру и всем остальным, в то время, как мать была с ними в своей комнате, мы с великим князем возились в передней и она была в полном нашем распоряжении, у нас обоих не было недостатка в ребяческой живости. В июле месяце императрица праздновала в Москве мир со Швецией, и по случаю этого праздника она составила мне двор, как обрученной Русской великой княжне и тотчас после этого праздника императрица отправила нас в Киев. Она сама отправилась через несколько дней после нас. Мы ехали понемногу за день, мать, я, графиня Румянцова и одна из фрейлин матери в одной карете, великий князь, Брюммер, Бергхольц и Дукер — в другой. Как-то днем великий князь, скучавший со своими педагогами, захотел ехать с матерью и со мной, с тех пор, как он это сделал, он не захотел больше выходить из нашей кареты. Тогда мать, которой скучно было ехать с ним и со мною целые дни, придумала увеличить компанию. Она сообщила свою мысль молодым людям из нашей свиты, между которыми находились князь Голицын, впоследствии фельдмаршал35, и граф Захар Чернышев36, взяли одну из повозок с нашими постелями, приладили отовсюду кругом скамейки и на следующий же день мать, великий князь и я, князь Голицын, граф Чернышев и еще одна или две помоложе из свиты, поместились в ней и таким образом мы совершили остальну часть поездки, очень весело, насколько это касалось нашей повозки, но все, что не имело входа туда, возстало против такой затеи, которая особенно не нравилась обер-гофмаршалу Брюммеру, обер-камергеру Бергхольцу, графине Румянцовой, фрейлине матери, и также всей остальной свите, ибо они никогда туда не допускались и, между тем, как мы смеялись дорогой, они бранились и скучали. При таком положении вещей мы прибыли через три недели в Козелец, где еще три недели ждали императрицу, коей поездка замедлилась дорогой вследствие некоторых приключений. Мы узнали в Козельце, что с дороги было сослано несколько лиц из свиты императрицы и что она была в очень дурном расположении духа. Наконец, в половине августа, она прибыла в Козелец, мы еще оставались с ней там до конца августа. Тут вели с утра до вечера крупную игру в фараон в большой зале, по середине дома, в остальных помещениях всем приходилось очень тесно: мы с матерью спали в одной общей комнате, графиня Румянцова и фрейлина матери — в передней и так далее. Однажды великий князь пришел в комнату матери и в мою также в то время, как мать писала, а возле нея стояла открытая шкатулка, он захотел в ней порыться из любопытства, мать сказала, чтобы он не трогал, и он, действительно, стал прыгать по комнате в другой стороне, но прыгая то туда, то сюда, чтобы насмешить меня, он задел за крышку открытой шкатулки и уронил ее, мать тогда разсердилась и они стали крупно браниться, мать упрекала его за то, что он нарочно опрокинул шкатулку, а он жаловался на несправедливость, и оба они обращались ко мне, требуя моего подтверждения, знав нрав матери, я боялась получить пощечины, если не соглашусь с ней, и, не желая ни лгать, ни обидеть великаго князя, находилась между двух огней, тем не менее я сказала матери, что не думала, чтобы великий князь сделал это нарочно, но что когда он прыгал, то задел платьем крышку шкатулки, которая стояла на очень маленьком табурете. Тогда мать набросилась на меня, ибо, когда она бывала в гневе, ей нужно было кого-нибудь бранить, я замолчала и заплакала, великий князь, видя, что весь гнев моей матери обрушился на меня, за то, что я свидетельствовала в его пользу и так как я плакала, стал обвинять мать в несправедливости и назвал ея гнев бешенством, а она ему сказала, что он невоспитанный мальчишка, одним словом, трудно, не доводя однако ссоры до драки, зайти в ней дальше, чем они оба это сделали. С тех пор великий князь не взлюбил мать и не мог никогда забыть этой ссоры, мать тоже не могла этого ему простить, и их обхождение друг с другом стало принужденным, без взаимнаго доверия и легко переходило в натянутыя отношения. Оба они не скрывались от меня, сколько я ни старалась смягчить их обоих, мне это удавалось только на короткий срок, они оба всегда были готовы пустить колкость, чтобы язвить друг друга, мое положение день ото дня становилось щекотливее. Я старалась повиноваться одному и угождать другому и, действительно, великий князь был со мною тогда откровеннее, чем с кем-либо, он видел, что мать часто наскакивала на меня, когда не могла к нему придраться. Это мне не вредило в его глазах, потому что он убедился, что может быть во мне уверен. Наконец, 29 августа мы приехали в Киев. Мы пробыли там десять дней, после чего отправились назад в Москву точно таким же образом, как ехали в Киев. Когда мы приехали в Москву, вся осень прошла в комедиях, придворных балах и маскарадах. Несмотря на это, заметно было, что императрица была часто сильно не в духе. Однажды, когда мы, моя мать, я и великий князь, были в театре в ложе напротив ложи Ея Императорскаго Величества, я заметила, что императрица говорит с графом Лестоком с большим жаром и гневом. Когда она кончила, Лесток ее оставил и пришел к нам в ложу, он подошел ко мне и спросил: ‘заметили ли вы, как императрица со мною говорила?’ Я сказала, что да. ‘Ну, вот’, сказал Лесток: ‘она очень на вас сердита’.— На меня! За что же? был мой ответ.— ‘Потому, что у вас’, ответил он мне, ‘много долгов, она говорит, что это бездонная бочка, и что, когда она была великой княжной, у нея не было больше содержания, нежели у вас, что ей приходилось содержать целый дом и что она старалась не входить в долги, ибо знала, что никто за нее не заплатит’. Он сказал мне все это с сердитым и сухим видом, должно быть, затем, чтоб императрица видела из своей ложи, как он исполняет ея поручение. У меня навернулись на глаза слезы, и я промолчала. Сказав все, он ушел. Великий князь, который был рядом со мной и приблизительно слышал этот разговор, переспросив у меня то, что не разслышал, дал мне понять игрой лица больше, чем словами, что он разделяет мысли своей тетушки и что он доволен, что меня выбранили. Это был довольно обычный его прием, и в таких случаях он думал угодить императрице, улавливая ея настроение, когда она на кого-нибудь сердилась. Что касается матери, то когда она узнала, в чем дело, она сказала, что это было следствием тех стараний, которыя употребляли, чтобы вырвать меня из ея рук, и что так как меня так поставили, что я могла действовать, не спрашиваясь ея, она умывает руки в этом деле, итак, оба они стали против меня. Я же тотчас решила привести мои дела в порядок и на следующий же день потребовала счета. Из них я увидела, что должна семнадцать тысяч рублей, перед отъездом из Москвы в Киев императрица прислала мне пятнадцать тысяч рублей и большой сундук простых материй, но я должна была одеваться богато. В итоге оказалось, что я должна всего две тысячи, это мне показалось не весть какой суммой. Различныя причины ввели меня в эти расходы. Во-первых, я приехала в Россию с очень скудным гардеробом. Если у меня бывало три-четыре платья, это уже был предел возможнаго, и это при дворе, где платья менялись по три раза в день, дюжина рубашек составляла все мое белье, я пользовалась простынями матери. Во-вторых, мне сказали, что в России любят подарки и что щедростью приобретаешь друзей и станешь всем приятной37. В-третьих, ко мне приставили самую расточительную женщину в России, графиню Румянцеву, которая всегда была окружена купцами, ежедневно представляла мне массу вещей, которыя советовала брать у этих купцов и которыя я часто брала лишь затем, чтобы отдать ей, так как ей этого очень хотелось. Великий князь также мне стоил много, потому что был жаден до подарков, дурное настроение матери также легко умиротворялось какой-нибудь вещью, которая ей нравилась, и так как она тогда очень часто сердилась и особенно на меня, то я не пренебрегала открытым мною способом умиротворения. Дурное расположение духа матери происходило отчасти по той причине, что она вовсе не пользовалась благосклонностью императрицы, которая ее часто оскорбляла и унижала. Кроме того, мать, за которой я обыкновенно следовала, с неудовольствием смотрела на то, что я теперь шла пред ней, я этого избегала всюду, где могла, но в публике это было невозможно, вообще я поставила себе за правило оказывать ей величайшее уважение и наивозможную почтительность, но все это не очень-то мне помогало, у нея всегда и при всяком случае прорывалось неудовольствие на меня, что не служило ей в пользу и не располагало к ней людей. Графиня Румянцева своими разсказами и пересказами и разными сплетнями чрезвычайно содействовала, как и многия другия, тому, чтобы уронить мать во мнении императрицы. Восьмиместная повозка, во время поездки в Киев, тоже сделала свое дело: все старики были из нея изгнаны, вся молодежь допущена. Бог знает, какой оборот придали этому распорядку, очень, впрочем, невинному, всего очевиднее было то, что это обидело всех, которые могли быть туда допущены по своему положению и которые увидали, что им предпочли тех, кто был забавнее. В сущности вся эта досада матери пошла от того, что не взяли с собой во время киевской поездки ни Бецкого, к которому она прониклась доверием, ни князя Трубецкого. Конечно, этому посодействовали Брюммер и графиня Румянцова, и восьмиместная повозка, в которую их не допустили, стала причиной затаенной злобы. В ноябре месяце в Москве великий князь схватил корь, так как у меня ея еще не было, то приняли все меры, чтобы мне не заразиться. Окружавшие этого князя не приходили к нам, и все увеселения прекратились. Как только болезнь эта прошла и зима установилась, мы поехали из Москвы в Петербург в санях, мать и я в одних, великий князь и граф Брюммер в других. 18 декабря, день рождения императрицы, мы отпраздновали в Твери38, откуда уехали на следующий день. Приехав на полпути в Хотиловский Ям39, вечером, в моей комнате, великий князь почувствовал себя плохо, его отвели к себе и уложили, ночью у него был сильный жар. На следующий день, в полдень, мы с матерью пошли к нему в комнату, но едва я переступила порог двери, как гр. Брюммер пошел мне навстречу и сказал, чтобы я не шла дальше, я хотела узнать, почему, он мне сказал, что у великаго князя только что появились оспенныя пятна. Так как у меня не было оспы, мать живо увела меня из комнаты и было решено, что мы с матерью уедем в тот же день в Петербург, оставив великаго князя и его приближенных в Хотилове, графиня Румянцова и фрейлина матери остались, чтобы ходить, как говорили, за больным. Послали курьера к императрице, опередившей нас и бывшей уже в Петербурге. В некотором разстоянии от Новгорода мы встретили императрицу, которая, узнав, что у великаго князя обнаружилась оспа, возвращалась из Петербурга к нему в Хотилово, где и оставалась, пока продолжалась его болезнь. Как только императрица нас увидала, хотя это было ночью, она велела остановить свои сани и наши и спросила о здоровье великаго князя. Мать сказала ей все, что знала, после чего императрица приказала кучеру ехать, а мы продолжали тоже свой путь и прибыли в Новгород к утру. Было воскресенье, я пошла к обедне, после чего мы пообедали и, когда собирались уезжать, приехали камергер князь Голицын и камер-юнкер граф Захар Чернышев, ехавшие из Москвы в Петербург. Мать разсердилась на Голицына за то, что он ехал с графом Чернышевым, ибо этот последний распустил какую-то ложь. Она утверждала, что его надо избегать, как человека опасного, выдумывавшего какия угодно истории. Она дулась на обоих, но так как, благодаря этой досаде, было скучно до тошноты и выбора не было, а они были более образованные и более приятные собеседники, чем другие, то я и не вдавалась в досаду, что навлекло на меня несколько нападок со стороны матери. Наконец мы приехали в Петербург, где нас поместили в одном из кавалерских придворных домов. Так как дворец не был тогда еще достаточно велик, чтобы даже великий князь мог там помещаться, то ему был отведен также дом, находившийся между дворцом и нашим домом. Мои комнаты были налево от лестницы, комнаты матери — направо, как только мать увидела это устройство, она разсердилась, во-первых, потому, что ей показалось, что мое помещение было лучше расположено, нежели ея, во-вторых, потому, что ея комнаты отделялись от моих общей залой, на самом же деле у каждой из нас было по четыре комнаты: две на улицу, две во двор дома, таким образом, комнаты были одинаковыя, обтянутыя голубою и красною материей, безо всякой разницы, но вот что еще больше способствовало ея гневу. Графиня Румянцова, еще в Москве, принесла мне план этого дома, по приказанию императрицы, запрещая мне от ея имени говорить об этой присылке, советуясь со мною, как нас поместить. Выбирать было нечего, так как оба помещения были одинаковы. Я сказала это графине, которая дала мне понять, что императрица предпочитает, чтобы у меня было отдельное помещение, вместо того, чтобы жить, как в Москве, в общем помещении с матерью. Такое устройство нравилось мне тоже, потому что я была очень стеснена у матери в комнатах и что буквально интимный кружок, который она себе образовала, нравился мне тем менее, что мне было ясно, как день, что эта компания никому не была по душе. Мать проведала о плане, показанном мне, она стала мне о нем говорить, и я сказала ей сущую правду, как было дело. Она стала бранить меня за то, что я держала это в секрете, я ей сказала, что мне запретили говорить, но она нашла, что это не причина, и вообще я с каждым днем видела, что она все больше сердится на меня и что она почти со всеми в ссоре, так что перестала появляться к столу за обедом- и ужином и велела подавать к себе в комнаты. Что меня касается, я ходила к ней три-четыре раза в день, остальное время употребляла, чтобы изучать русский язык, играть на клавесине да покупать себе книги, так что в пятнадцать лет я жила одиноко в моей комнате и была довольно прилежна для своего возраста. К концу нашего пребывания в Москве прибыло шведское посольство, во главе котораго был сенатор Цедеркрейц. Немного времени спустя приехал еще граф Гюлленборг, чтобы объявить императрице о свадьбе Шведскаго наследнаго принца, брата матери, с принцессой Прусской4 . Мы знали этого графа Гюлленборга, мы видели его в Гамбурге, куда он приезжал со многими другими шведами во время отъезда наследнаго принца в Швецию. Это был человек очень умный, уже не молодой и котораго мать моя очень ценила, я же была ему некоторым образом обязана, потому что в Гамбурге, видя, что мать мало или вовсе не обращает на меня внимания, он ей сказал, что она не права и что я, конечно, ребенок гораздо старше своих лет. Прибыв в Петербург, он пришел к нам и сказал, как и в Гамбурге, что у меня философский склад ума. Он спросил, как обстоит дело с моей философией при том вихре, в котором я нахожусь, я разсказала ему, что делаю у себя в комнате. Он мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может еще себя знать, и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительнаго закала, что надо ее питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендовал мне ‘Жизнь знаменитых мужей’ Плутарха, ‘Жизнь Цицерона’ и ‘Причины величия и упадка Римской республики’ Монтескье41. Я тотчас же послала за этими книгами, который с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала ему, что набросаю ему свой портрет так, как себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя, или нет. Действительно, я изложила на письме свой портрет, который озаглавила: ‘Портрет философа в пятнадцать лет’, и отдала ему. Много лет спустя и именно в 1758 году я снова нашла это сочинение и была удивлена глубиною знания самой себя, какое оно заключало. К несчастью, я его сожгла в том же году, во время несчастной истории графа Бестужева, со всеми другими моими бумагами, боясь сохранить у себя в комнате хоть единую42. Граф Гюлленборг возвратил мне через несколько дней мое сочинение, не знаю, снял ли он с него копию. Он сопроводил его дюжиной страниц разсуждений, сделанных обо мне, посредством которых старался укрепить во мне как возвышенность и твердость духа, так и другия качества сердца и ума. Я читала и перечитывала несколько раз его сочинение, я им прониклась и намеревалась серьезно следовать его советам. Я обещала это себе, а раз я себе обещала, не помню случая, чтобы это не исполнила. Потом я возвратила графу Гюлленборгу его сочинение, как он меня об этом просил, и, признаюсь, оно очень послужило к образованию и укреплению склада моего ума и моей души. В начале февраля императрица вернулась с великим князем из Хотилова. Как только нам сказали, что она приехала, мы отправились к ней навстречу и увидели ее в большой зале, почти впотьмах, между четырьмя и пятью часами вечера, несмотря на это, я чуть не испугалась при виде великаго князя, который очень вырос, но лицом был неузнаваем, все черты его лица огрубели, лицо еще все было распухшее и несомненно было видно, что он останется с очень заметными следами оспы. Так как ему остригли волосы, на нем был огромный парик, который еще больше его уродовал. Он подошел ко мне и спросил, с трудом ли я его узнала. Я пробормотала ему свое приветствие по случаю выздоровления, но в самом деле он стал ужасен. 9 февраля минуло ровно год с моего приезда к русскому двору. 10 февраля 1745 г. императрица праздновала день рождения великаго князя, ему пошел семнадцатый год. Она обедала одна со мной на троне, великий князь не появлялся в публике ни в этот день, ни еще долго спустя, не спешили показывать его в том виде, в какой привела его оспа. Императрица меня очень ласкала за этим обедом. Она мне сказала, что русския письма, которыя я ей писала в Хотилово, доставили ей большое удовольствие (по правде сказать, они были сочинены Ададуровым, но я их собственноручно переписала), и что она знает, как я стараюсь изучить местный язык. Она стала говорить со мною по-русски и пожелала, чтобы я отвечала ей на этом языке, что я и сделала, и тогда ей угодно было похвалить мое хорошее произношение. Потом она дала мне понять, что я похорошела с моей московской болезни, словом, во время всего обеда она только тем и была занята, что оказывала мне знаки своей доброты и расположения. Я вернулась домой очень довольная этим обедом и очень счастливая, и все меня поздравляли. Императрица велела снести к ней мой портрет, начатый художником Караваком43, и оставила его у себя в комнате, это тот самый, который скульптор Фальконет44 увез с собою во Францию, я была на нем совсем живая. Чтобы ходить к обедне или к императрице, мне с матерью приходилось проходить через покои великаго князя, который жил рядом с моим помещением, вследствие этого мы часто его видели. Он приходил также по вечерам на несколько минут ко мне, но безо всякой охоты, наоборот, всегда был рад найти какой-нибудь предлог, чтобы отделаться от этого и остаться у себя, среди своих обычных ребяческих забав, о которых я уже говорила. Через несколько времени после приезда императрицы и великаго князя в Петербург у матери случилось большое огорчение, котораго она не могла скрыть. Вот в чем дело. Принц Август, брат матери, написал ей в Киев, чтобы выразить ей свое желание приехать в Россию, мать знала, что эта поездка имела единственную для него цель получить при совершеннолетии великаго князя, которое хотели ускорить, управление Голштинией, иначе говоря, желание отнять опеку у старшаго брата, ставшаго Шведским наследным принцем, чтобы вручить управление Голштинской страной от имени совершеннолетняго великаго князя принцу Августу, младшему брату матери и Шведскаго наследнаго принца. Эта интрига была затеяна враждебной Шведскому наследному принцу голштинской партией, в союзе с датчанами, которые не могли простить этому принцу того, что он одержал в Швеции верх над Датским наследным принцем, котораго далекарлийцы хотели избрать наследником Шведскаго престола45. Мать ответила принцу Августу, ея брату, из Козельца, что вместо того, чтобы поддаваться интригам, заставлявшим его действовать против брата, он лучше бы сделал, если бы отправился служить в Голландию, где он находился, и там бы дал себя убить с честью в бою46, чем затевать заговор против своего брата и присоединяться к врагам своей сестры в России. Под врагами мать подразумевала графа Бестужева, который поддерживал эту интригу, чтобы вредить Брюммеру и всем остальным друзьям Шведскаго наследнаго принца, опекуна великаго князя по Голштинии. Это письмо было вскрыто и прочтено графом Бестужевым и императрицей, которая вовсе не была довольна матерью и уже очень раздражена против Шведскаго наследнаго принца, который под влиянием жены, сестры Прусскаго короля, дал себя вовлечь французской партии во все ея виды, совершенно противоположные русским. Его упрекали в неблагодарности и обвиняли мать в недостатке нежности к младшему брату за то, что она ему написала о том, чтобы он дал себя убить, выражение, которое считали жестоким и безчеловечным, между тем как мать, в глазах друзей, хвасталась, что употребила выражение твердое и звонкое. Результатом этого всего было то, что, не обращая внимания на намерения матери, или, вернее, чтобы ее уколоть и насолить всей голштино-шведской партии, граф Бестужев получил без ведома матери позволение для принца Августа Голштинскаго приехать в Петербург. Мать, узнав, что он в дороге, очень разсердилась, огорчилась и очень дурно его приняла, но он, подстрекаемый Бестужевым, держал свою линию. Убедили императрицу хорошо его принять, что она и сделала для виду, впрочем, это не продолжалось и не могло продолжаться долго, потому что принц Август сам по себе не был человеком порядочным. Одна его внешность уже не располагала к нему: он был мал ростом и очень нескладен, недалек и крайне вспыльчив, к тому же руководим своими приближенными, которые сами ничего собой не представляли. Глупость — раз уже пошло на чистоту — ея брата очень сердила мать, словом, она была почти в отчаянии от его приезда. Граф Бестужев, овладев посредством приближенных умом этого принца, убил разом несколько зайцев. Он не мог не знать, что великий князь так же ненавидел Брюммера, как и он, принц Август тоже его не любил, потому что он был предан Шведскому принцу. Под предлогом родства и как голштинец, этот принц так подобрался к великому князю, разговаривая с ним постоянно о Голштинии и беседуя об его будущем совершеннолетии, что тот стал сам просить тетку и графа Бестужева, чтобы постарались ускорить его совершеннолетие. Для этого нужно было согласие императора Римскаго, которым тогда был Карл VII из Баварскаго дома, но тут он умер, и это дело тянулось до избрания Франца I47. Так как принц Август был еще довольно плохо принят моею матерью и выражал ей мало почтения, то он тем самым уменьшил и то немногое уважение, которое великий князь еще сохранял к ней, с другой стороны, как принц Август, так и старые камердинеры, любимцы великаго князя, боясь, вероятно, моего будущаго влияния, часто говорили ему о том, как надо обходиться со своею женою, Румберг, старый шведский драгун, говорил ему, что его жена не смеет дыхнуть при нем, ни вмешиваться в его дела, и что если она только захочет открыть рот, он приказывает ей замолчать, что он хозяин в доме и что стыдно мужу позволять жене руководить собою, как дурачком. Великий князь по природе умел скрывать свои тайны, как пушка свой выстрел, и когда у него бывало что-нибудь на уме или на сердце, он прежде всего спешил разсказать это тем, с кем привык говорить, не разбирая, кому это говорит, а потому Его Императорское Высочество сам разсказал мне с места все эти разговоры при первом случае, когда меня увидел, он всегда простодушно воображал, что все согласны с его мнением и что нет ничего более естественнаго. Я отнюдь не доверила этого кому бы то ни было, но не переставала серьезно задумываться над ожидавшей меня судьбой. Я решила очень бережно относиться к доверию великаго князя, чтобы он мог, по крайней мере, считать меня надежным для него человеком, которому он мог все говорить, безо всяких для себя последствий. Это мне долго удавалось. Впрочем, я обходилась со всеми как могла лучше и прилагала старание приобретать дружбу или, по крайней мере, уменьшать недружелюбие тех, которых могла только заподозрить в недоброжелательном ко мне отношении, я не выказывала склонности ни к одной из сторон, ни во что не вмешивалась, имела всегда спокойный вид, была очень предупредительна, внимательна и вежлива со всеми и так как я от природы была очень весела, то замечала с удовольствием, что с каждым днем я все больше приобретала расположение общества, которое считало меня ребенком интересным и не лишенным ума. Я выказывала большое почтение матери, безграничную покорность императрице, отменное уважение великому князю и изыскивала со всем старанием средства приобрести расположение общества. Императрица в Москве дала мне фрейлин и кавалеров, составлявших мой двор, немного времени спустя после ея приезда в Петербург она дала мне русских горничных, чтобы, как она говорила, облегчить мне усвоение русскаго языка. Этим я была очень довольна, все это были молодыя девушки, из которых самой старшей было около двадцати лет. Все эти девушки были очень веселыя, так что с этой минуты я то и дело пела, танцовала и резвилась в моей комнате с минуты пробуждения и до самаго сна. Вечером, после ужина, я впускала к себе своих трех фрейлин, двух княжен Гагариных и девицу Кошелеву, и мы играли в жмурки и в разныя другия соответствующия нашему возрасту игры. Все эти девушки смертельно боялись графини Румянцовой, но так как она играла в карты с утра до вечера в передней или у себя, вставая со стула только за своею надобностью, то она редко входила ко мне. Среди всех наших забав мне вздумалось распределить уход за моими вещами между моими женщинами: я оставила мои деньги, расход и белье на руках девицы Шенк, горничной, привезенной из Германии. Это была глупая и ворчливая старая дева, которой очень не нравилась наша веселость, кроме того, она ревновала меня ко всем своим молодым товаркам, которым приходилось разделять ея обязанности и мою привязанность. Я отдала ключи от моих брильянтов Марии Петровне Жуковой, эта последняя, будучи умнее, веселее и откровеннее остальных, начинала уже входить ко мне в доверие. Платья я поручила моему камердинеру Тимофею Евреинову, кружева девице Балк, которая потом вышла за поэта Сумарокова48. Ленты мои были сданы девице Скороходовой старшей, вышедшей потом замуж за Аристарха Кашкина, младшая ея сестра, Анна, ничего не получила, потому что ей было всего лет тринадцать или четырнадцать. На другой день после установления этого чуднаго порядка, при котором я проявила мою полную власть в своей комнате, не испрашивая совета ни единой души, вечером было представление, чтобы туда пойти, надо было проходить через покои матери. Императрица, великий князь и весь двор пришли туда, в манеже, служившем во времена императрицы Анны для герцога Курляндскаго49, покои котораго я занимала, был устроен маленький театр. После представления, когда императрица вернулась к себе, графиня Румянцова пришла в мою комнату и сказала, что императрица не одобряет того, что я распределила уход за моими вещами между моими женщинами и что ей приказано отнять ключи от моих брильянтов из рук Жуковой и отдать Шенк, что она и сделала в моем присутствии, после чего ушла и оставила нас, Жукову и меня, с немного вытянутыми лицами, а Шенк торжествующею от доверия, оказаннаго ей императрицею. Шенк стала принимать со мной вызывающий вид, что делало ее еще глупее и менее приятной, чем когда-либо. На первой неделе Великаго поста у меня была очень странная сцена с великим князем. Утром, когда я была в своей комнате со своими женщинами, которыя все были очень набожны, и слушала утреню, которую служили у меня в передней, ко мне явилось посольство от великаго князя, он прислал мне своего карлу с поручением спросить у меня, как мое здоровье, и сказать, что в виду поста он не придет в этот день ко мне. Карла застал нас всех слушающими молитвы и точно исполняющими предписания поста, по нашему обряду. Я ответила великому князю через карлу обычным приветствием, и он ушел. Карла, вернувшись в комнату своего хозяина, потому ли, что он действительно проникся уважением к тому, что он видел, или потому, что он хотел посоветовать своему дорогому владыке и хозяину, который был менее всего набожен, делать то же, или просто по легкомыслию, стал расхваливать набожность, царившую у меня в комнатах, и этим вызвал в нем дурное против меня расположение духа. В первый раз, как я увидела великаго князя, он начал с того, что надулся на меня, когда я спросила, какая тому причина, он стал очень меня бранить за излишнюю набожность, в которую, по его мнению, я впала. Я спросила, кто это ему сказал. Тогда он мне назвал своего карлу, как свидетеля-очевидца. Я сказала ему, что не делала больше того, что требовалось и чему все подчинялись и от чего нельзя было уклониться без скандала, но он был противнаго мнения. Этот спор кончился, как и большинство споров кончаются, т. е. тем, что каждый остался при своем мнении, и Его Императорское Высочество, не имея за обедней никого другого, с кем бы поговорить, кроме меня, понемногу перестал на меня дуться. Два дня спустя случилась другая тревога. Утром, в то время, как у меня служили заутреню, девица Шенк, растерянная, вошла ко мне и сказала, что с матерью нехорошо, что она в обмороке, я тотчас же побежала туда и нашла ее лежащей на полу, на матраце, но уже очнувшейся. Я позволила себе спросить, что с нею, она мне сказала, что хотела пустить себе кровь, но что хирург был настолько неловок, что промахнулся четыре раза и на обеих руках и на обеих ногах, и что она упала в обморок. Я знала, что она, впрочем, боится кровопускания, но я не знала, что она имела намерение пустить себе кровь, ни того даже, что это ей было нужно, однако она стала меня упрекать, что я не принимаю участия в ея состоянии, и наговорила мне кучу неприятных вещей по этому поводу. Я извинялась, как могла, сознаваясь в своем неведении, но, видя, что она очень сердится, я замолчала и старалась удержать слезы и ушла только тогда, когда она мне это приказала с явной досадой. Когда я вернулась в слезах к себе в комнату, женщины мои хотели узнать тому причину, которую я им попросту и объяснила. Я ходила несколько раз в день в покои матери и оставалась там сколько нужно, чтобы не быть ей в тягость, в отношении к ней это было весьма существенно и к этому я так привыкла, что нет ничего, чего бы я так избегала в моей жизни, как быть в тягость, и всегда удалялась в ту минуту, когда у меня в уме зарождалось подозрение, что я могу быть в тягость и следовательно нагонять тоску. Но знаю по опыту, что не все держатся этого правила, потому что мое терпение часто подвергали испытанию те, кто не умеет уйти прежде, чем сделаться в тягость или нагнать тоску. Постом мать испытала очень существенное огорчение. Она получила известие в минуту, когда всего менее его ожидала, что ея дочь, моя младшая сестра Елисавета, умерла внезапно, когда ей было года три-четыре. Она этим была очень опечалена, я тоже ее оплакивала. Несколько дней спустя, в одно прекрасное утро, императрица вошла ко мне в комнату. Она послала за матерью и вошла с нею в мою уборную, где оне обе наедине имели длинный разговор, после котораго оне возвратились в мою спальню, и я увидела, что у матери глаза очень красные и в слезах, вследствие разговора. Я поняла, что у них был поднят вопрос о последовавшей кончине Карла VII, императора из Баварскаго дома, о чем императрица только что получила известие. Императрица еще не была тогда в союзе и она колебалась между союзом с королем Прусским и Австрийским домом, из коих каждый имел своих сторонников, императрица имела одинаковые поводы к неудовольствию против Австрийскаго дома и против Франции, к которой тяготел Прусский король, и если маркиз Ботта, посланник Венскаго двора, был отослан из России за дурные разговоры насчет императрицы50, что в свое время постарались свести на заговор, то и маркиз де-ла-Шетарди был изгнан на тех же основаниях. Не знаю цели этого разговора, но мать, казалось, возложила на него большия надежды и вышла очень довольная, она вовсе не склонялась тогда на сторону Австрийскаго дома51, что меня касается, во всем этом я была зрителем очень безучастным, очень осторожным и почти равнодушным. После Пасхи, когда весна установилась, я выразила графине Румянцовой желание учиться ездить верхом, она получила на это для меня разрешение императрицы, к концу года у меня начались боли в груди после плеврита, который у меня был по приезде в Москву, и я продолжала быть очень худой, доктора посоветовали мне пить каждое утро молоко с сельтерской водой. Я взяла мой первый урок верховой езды на даче графини Румянцовой, в казармах Измайловскаго полка, я уже несколько раз ездила верхом в Москве, но очень плохо. В мае месяце императрица с великим князем переехала на жительство в летний дворец, нам с матерью отвели для житья каменное строение, находившееся тогда вдоль Фонтанки и прилегавшее к дому Петра I. Мать жила в одной стороне этого здания, я в другой. Тут кончились частыя посещения великаго князя. Он велел одному слуге прямо сказать мне, что живет слишком далеко от меня, чтобы часто приходить ко мне, я отлично почувствовала, как он мало занят мною, и как мало я любима, мое самолюбие и тщеславие страдали от этого втайне, но я была слишком горда, чтобы жаловаться, я считала бы себя униженной, если бы мне выразили участие, которое я могла бы принять за жалость. Однако, когда я была одна, я заливалась слезами, отирала их потихоньку и шла потом резвиться с моими женщинами. Мать тоже обращалась со мной очень холодно и церемонно, но я не упускала случая ходить к ней несколько раз в день, в душе я очень тосковала, но остерегалась говорить об этом. Однако Жукова заметила как-то мои слезы и сказала мне об этом, я привела наилучшия основания, не высказывая ей истинных. Я больше чем когда-либо старалась приобрести привязанность всех вообще, от мала до велика, я никем не пренебрегала со своей стороны и поставила себе за правило считать, что мне все нужны, и поступать сообразно с этим, чтобы снискать себе всеобщее благорасположение, в чем и успела. После нескольких недель пребывания в Летнем дворце, где стали говорить о приготовлениях к моей свадьбе, двор переехал на житье в Петергоф52, где он больше был в сборе, нежели в городе. Императрица и великий князь жили наверху в доме, который выстроил Петр I , мы с матерью внизу, под комнатами великаго князя, мы обедали с ним каждый день под парусным навесом на открытой галлерее, прилегающей к его комнате, он ужинал у нас. Императрица была часто в отъезде, разъезжая то туда, то сюда, по разным принадлежавшим ей дачам. Мы делали частыя прогулки пешком, верхом и в карете. Мне тут стало ясно, как день, что все приближенные великаго князя, а именно его воспитатели, утратили над ним всякое влияние и авторитет, свои военныя игры, которыя он раньше скрывал, теперь он производил чуть ли не в их присутствии. Граф Брюммер и старший воспитатель видели его почти только в публике, находясь в его свите. Остальное время он буквально проводил в обществе своих слуг, в ребячествах, неслыханных в его возрасте, так как он играл в куклы. Мать пользовалась отсутствием императрицы, чтобы ездить ужинать на окрестныя дачи, а именно к принцу и принцессе Гессен-Гомбургским. Однажды вечером, когда она отправилась туда верхом, а я сидела после ужина в своей комнате, которая была вровень с садом и одна из дверей которой туды выходила, я соблазнилась чудной погодой и предложила своим женщинам и трем фрейлинам пойти прогуляться по саду. Мне не трудно было их убедить, нас было восьмеро, мой камердинер девятый и двое других лакеев, которые следовали за нами, мы прогуляли до полуночи самым невинным образом, когда мать вернулась, Шенк, которая отказалась итти гулять с нами, ворча против придуманной нами прогулки, поспешила пойти сказать матери, что я пошла гулять, несмотря на ея доводы. Мать легла, и когда я вернулась со всей своей компанией, Шенк сказала мне с торжествующим видом, что мать два раза посылала узнавать, вернулась ли я, потому что ей надо было со мной поговорить, и так как было очень поздно и она очень устала дожидаться меня, то она легла, я хотела тотчас же бежать к матери, но дверь ея оказалась запертой. Я сказала Шенк, что она могла бы велеть позвать меня, она уверяла, что не нашла бы нас, но все это были только ея штуки, чтобы поссориться со мной, дабы меня побранить, я это отлично чувствовала и легла спать с большим безспокойством относительно завтрашняго дня. Как только я проснулась, я пошла к матери, которуя нашла в постели, я хотела подойти, чтоб поцеловать ей руку, но она отдернула ее с большим гневом и страшно стала меня бранить за то, что я посмела гулять вечером без ея позволения. Я ей сказала, что ея не было дома. Она назвала час неурочным, и не знаю, чего только она ни выдумывала, чтобы огорчить меня, вероятно, с целью отбить у меня охоту к ночным прогулкам, но что было вернаго, так это то, что прогулка эта могла быть неосторожностью, но что она была невиннейшей на свете. Что меня больше всего огорчило, так это обвинение в том, что мы поднимались в покои великаго князя. Я сказала ей, что это гнусная клевета, на что она так разсердилась, что казалась вне себя. Хоть я и встала на колени, чтобы смягчить ея гнев, но она назвала мою покорность комедией и выгнала меня вон из комнаты. Я вернулась к себе в слезах, в час обеда я поднялась с матерью, все еще очень сердитой, наверх в покои великаго князя, который спросил, что со мною, потому что у меня красные глаза. Я ему правдиво рассказала, что произошло, он взял на этот раз мою сторону и стал обвинять мою мать в капризах и вспышках, я просила его не говорить ей об этом, что он и сделал и мало-по-малу гнев ея прошел, но она со мной все так же холодно обходилась. Из Петергофа, к концу июля, мы вернулись в город, где все приготовлялось к празднованию нашей свадьбы. Наконец 21-е августа было назначено императрицей для этой церемонии. По мере того, как этот день приближался, моя грусть становилась все более и более глубокой, сердце не предвещало мне большого счастья, одно честолюбие меня поддерживало, в глубине души у меня было что-то, что не позволяло мне сомневаться ни минуты в том, что рано или поздно мне самой по себе удастся стать самодержавной Русской императрицей. Свадьба была отпразднована с большой пышностью и великолепием. Вечером я нашла в своих покоях Крузе, сестру старшей камерфрау императрицы, которая поместила ее ко мне в качестве старшей камерфрау. На следующий же день я заметила, что эта женщина приводила в ужас всех остальных моих женщин, потому что когда я хотела приблизиться к одной из них, чтобы по обыкновению поговорить с ней, она мне сказала: ‘Бога ради не подходите ко мне, нам запрещено говорить с вами вполголоса’. С другой стороны, мой милый супруг вовсе не занимался мною, но постоянно играл со своими слугами в солдаты, делая им в своей комнате ученья и меняя по двадцати раз на дню свой мундир. Я зевала, скучала, потому что не с кем было говорить, или же я была на выходах. На третий день моей свадьбы, который должен был быть днем отдыха, графиня Румянцова прислала мне сказать, что императрица уволила ее от должности при мне и что она возвратится жить к себе домой с мужем и детьми. Об этом ни я, да и никто другой не очень сожалели, потому что она подавала повод ко многим пересудам. Свадебные торжества продолжались десять дней, по истечении коих мы с великим князем переехали на житье в Летний дворец, где жила императрица, и начали поговаривать об отъезде матери, которую я со своей свадьбы не каждый день видела, но которая очень смягчилась по отношению ко мне в это время. К концу сентября она уехала, мы с великим князем проводили ее до Краснаго Села. Ея отъездом я очень искренно огорчилась, я много плакала, когда она уехала, мы вернулись в город. Возвратившись в Летний дворец, я велела позвать свою девушку Жукову, мне сказали, что она пошла к своей матери, которая захворала, на следующий день утром тот же вопрос с моей стороны, тот же ответ со стороны моих женщин. Около полудня императрица переехала с большою пышностью из летняго жилища в зимнее, мы последовали за ней в ея покои. Прибыв в свою парадную опочивальную, она там остановилась и после нескольких незначительных слов стала говорить об отъезде моей матери, казалось, ласково сказала мне по этому поводу, чтобы я умерила свое огорчение, но каково было мое изумление, когда она мне сказала громко, в присутствии человек тридцати, что по просьбе моей матери она удалила от меня Жукову, потому что мать боялась, чтобы я не привязалась слишком к особе, которая этого так мало заслуживает, и после этого стала поносить бедную Жукову с заметной злобой. По правде говоря, я ничего не поняла из этой сцены и не была убеждена в том, что утверждала императрица, но была глубоко огорчена несчастьем Жуковой, удаленной от дворца единственно за то, что она за свой общительный характер нравилась мне больше, чем другия мои женщины, ибо, говорила я про себя, зачем же ее поместили ко мне, если она не была того достойна, мать не могла ея знать, так как не могла с ней даже говорить, не зная по-русски, а Жукова не знала другого языка. Мать могла только полагаться на вздорныя розсказни Шенк, у которой даже не было здравого смысла, эта девушка страдает из-за меня, следовательно, не надо покидать ее в ея несчастии, коего единственная причина — моя привязанность к ней. Я никогда не могла выяснить, действительно ли мать просила императрицу удалить от меня эту особу, если это так, то мать предпочла насильственные пути мирным, потому что никогда рта не открывала относительно этой девушки, а между тем одного слова с ея стороны было бы достаточно, чтоб остеречь меня против привязанности, в конце концов очень невинной, с другой стороны, императрица могла тоже приняться за это дело не столь круто: эта девушка была молода, стоило только подыскать ей подходящую партию, что было бы очень легко, а вместо того поступила, как я только что разсказала. Когда императрица нас отпустила, мы с великим князем прошли в наши покои. По дороге я увидала, что то, что императрица сказала, расположило ея племянника в пользу того, что только что было сделано, я высказала ему свои возражения по этому поводу и дала почувствовать, что эта девушка несчастна исключительно потому, что предполагали, что я имела к ней пристрастие и что так как она страдала ради меня, то я считала себя в праве не покидать ее, насколько это будет по крайней мере от меня зависеть. Действительно, я послала ей тотчас же со своим камердинером денег, но он мне сказал, что она уже уехала со своею матерью в Москву, я приказала послать ей то, что я ей назначила, через ея брата, сержанта гвардии, пришли мне сказать, что этот человек с женою получили приказание также уехать и что его перевели офицером в один из полевых полков. В настоящее время мне трудно найти всему этому сколько-нибудь уважительную причину, и, мне кажется, что это значило зря делать зло из прихоти, без малейшаго основания и даже без повода. Но дело на этом не стало: через своего камердинера и через других своих людей я старалась отыскать для Жуковой какую-нибудь приличную партию: мне предложили одного, гвардии сержанта, дворянина, имевшаго некоторое состояние, по имени Травина: он поехал в Москву, чтоб на ней жениться, если ей понравится, она приняла его предложение, его сделали поручиком в одном полевом полку, как только императрица это узнала, она сослала их в Астрахань. Этому преследованию еще труднее найти основания. В Зимнем дворце мы помещались, великий князь и я, в покоях, которые послужили для моей свадьбы, покои великаго князя были отделены от моих громадной лестницей, которая также вела в покои императрицы, чтобы итти к нему или ему ко мне, нужно было проходить через крыльцо этой лестницы, что не было очень-то удобно, особенно зимою, однако и он и я делали этот путь много раз на дню, вечером я ходила играть на бильярде в его передней с обер-камергером Бергхольцом, между тем как великий князь резвился в другой комнате со своими кавалерами. Мои партии на бильярде были прерваны удалением Брюммера и Бергхольца, уволенных императрицею от великаго князя к концу зимы, которая прошла в маскарадах в главных домах города, кои тогда были очень малы. На них обыкновенно присутствовали двор и весь город. Последний маскарад был дан обер-полициймейстером Татищевым53 в доме, принадлежавшем императрице и называвшемся Смольным дворцом, средина этого деревяннаго дома была уничтожена пожаром, оставались одни флигеля, которые были в два этажа, в одном танцовали, но чтобы итти ужинать, нас заставили пройти, в январе месяце, через двор по снегу, после ужина надо было опять проделать тот же путь. Великий князь, вернувшись домой, лег, но на следующий день проснулся с сильной головной болью, из-за которой не мог встать. Я послала за докторами, которые объявили, что это была жесточайшая горячка, его перенесли с моей постели в мою приемную и, пустив ему кровь, уложили в кровать, которую для этого тут же поставили. Ему было очень худо, ему не раз пускали кровь, императрица навещала его несколько раз на дню и, видя у меня на глазах слезы, была мне за них признательна. Однажды, когда я читала вечерния молитвы в маленькой молельне, находившейся возле моей уборной, ко мне вошла госпожа Измайлова, которую императрица очень любила. Она мне сказала, что императрица, зная, как я опечалена болезнью великаго князя, прислала ее сказать мне, чтобы я надеялась на Бога, не огорчалась, и что она ни в каком случае меня не оставит. Измайлова спросила, что я читаю, я ей сказала: вечерния молитвы, она взяла мою книгу и сказала, что я испорчу себе глаза, читая при свечке такой мелкий шрифт. После этого я попросила ее поблагодарить Ея Императорское Величество за ея милости ко мне, и мы разстались очень дружелюбно, она пошла передать императрице мое поручение, а я — ложиться спать. На следующий день императрица прислала мне молитвенник, напечатанный крупными буквами, чтобы сберечь мне глаза, как она говорила. В комнату великаго князя, в ту, куда его поместили, хоть и смежную с моей, я входила только тогда, когда не считала себя лишней, ибо я заметила, что ему не слишком-то много дела до того, чтобы я тут была, и что он предпочитал оставаться со своими приближенными, которых я, по правде, тоже не любила, впрочем, я еще не привыкла проводить время совсем одна среди мужчин. Между тем наступил Великий пост, я говела на первой неделе, вообще у меня было тогда расположение к набожности. Я очень хорошо видела, что великий князь совсем меня не любит, через две недели после свадьбы он мне сказал, что влюблен в девицу Kapp, фрейлину императрицы, вышедшую потом замуж за одного из князей Голицыных, шталмейстера императрицы. Он сказал графу Дивьеру, своему камергеру54, что не было и сравнения между этой девицей и мною. Дивьер утверждал обратное, и он на него разсердился, эта сцена происходила почти в моем присутствии, и я видела эту ссору. Правду сказать, я говорила самой себе, что с этим человеком я непременно буду очень несчастной, если и поддамся чувству любви к нему, за которое так плохо платили, и что будет с чего умереть от ревности безо всякой для кого бы то ни было пользы. Итак, я старалась из самолюбия заставить себя не ревновать к человеку, который меня не любит, но чтобы не ревновать его, не было иного средства, как не любить его. Если бы он хотел быть любимым, это было бы для меня не трудно: я от природы была склонна и привычна исполнять свои обязанности, но для этого мне нужно было бы иметь мужа со здравым смыслом, а у моего этого не было. Я постилась в первую неделю Великаго поста, императрица велела мне сказать в субботу, что я доставлю ей удовольствие, если буду поститься и вторую неделю, я велела ответить Ея Величеству, что прошу ее разрешить мне поститься весь пост. Гофмаршал императрицы Сивере, зять Крузе55, который передавал эти слова, сказал мне, что императрица получила от этой просьбы истинное удовольствие и что она мне это разрешает. Когда великий князь узнал, что я все постничаю, он стал меня очень бранить, я сказала ему, что не могу поступать иначе, когда ему стало лучше, он еще долго разыгрывал больного, чтобы не выходить из комнаты, где ему больше нравилось быть, чем на придворных выходах. Он вышел только в последнюю неделю поста, когда и говел. После Пасхи он устроил театр марионеток в своей комнате и приглашал туда гостей и даже дам. Эти спектакли были глупейшею вещью на свете. В комнате, где находился театр, одна дверь была заколочена, потому что эта дверь выходила в комнату, составлявшую часть покоев императрицы, где был стол с подъемной машиной, который можно было подымать и опускать, чтобы обедать без прислуги. Однажды великий князь, находясь в своей комнате за приговлениями к своему так называемому спектаклю, услышал разговор в соседней комнате и, так как он обладал легкомысленной живостью, взял от своего театра плотничий инструмент, которым обыкновенно просверливают дыры в в досках, и понаделал дыр в заколоченной двери, так что увидел все, что там происходило, а именно, как обедала императрица, как обедал с нею обер-егермейстер Разумовский в парчевом шлафроке,— он в этот день принимал лекарство,— и еще человек двенадцать из наиболее доверенных императрицы. Его Императорское Высочество, не довольствуясь тем, что сам наслаждается плодом своих искусных трудов, позвал всех, кто был вокруг него, чтобы и им дать насладиться удовольствием посмотреть в дырки, который он так искусно проделал. Он сделал больше: когда он сам и все те, которые были возле него, насытили свои глаза этим нескромным удовольствием, он явился пригласить Крузе, меня и моих женщин зайти к нему, дабы посмотреть нечто, что мы никогда не видели. Он не сказал нам, что это было такое, вероятно, чтобы сделать нам приятный сюрприз. Так как я не так спешила, как ему того хотелось, то он увел Крузе и других моих женщин, я пришла последней и увидела их расположившимися у -этой двери, где он наставил скамеек, стульев, скамеечек, для удобства зрителей, как он говорил. Войдя, я спросила, что это было такое, он побежал ко мне навстречу и сказал мне, в чем дело, меня испугала и возмутила его дерзость и я сказала ему, что я не хочу ни смотреть, ни участвовать в таком скандале, который, конечно, причинит ему большия неприятности, если тетка его узнает, и что трудно, чтобы она этого не узнала, потому что он посвятил по крайней мере двадцать человек в свой секрет, все, кто соблазнился посмотреть через дверь, видя, что я не хочу делать того же, стали друг за дружкой выходить из комнаты, великому князю самому стало немного неловко от того, что он наделал, и он снова принялся за работу для своего кукольнаго театра, а я пошла к себе. До воскресенья мы не слышали никаких разговоров, но в этот день, не знаю, как это случилось, я пришла к обедне несколько позже обыкновеннаго, вернувшись в свою комнату, я собиралась снять свое придворное платье, когда увидела, что идет императрица, с очень разгневанным видом и немного красная, так как она не была за обедней в придворной церкви, а присутствовала при богослужении в своей малой домашней церкви, то я, как только ее увидела, пошла по обыкновению к ней навстречу, не видав ея еще в этот день, поцеловать ей руку, она меня поцеловала, приказала позвать великаго князя, а пока побранила за то, что я опаздываю к обедне и оказываю предпочтение нарядам перед Господом Богом, она прибавила, что во времена императрицы Анны, хоть она и не жила при дворе, но в своем доме, довольно отдаленном от дворца, никогда не нарушала своих обязанностей, что часто для этого вставала при свечах, потом она велела позвать моего камердинера-парикмахера и сказала ему, что если он впредь будет причесывать меня с такою медлительностью, то она его прогонит, когда она с ним покончила, великий князь, который разделся в своей комнате, пришел в шлафроке и с ночным колпаком в руке, с веселым и развязным видом, и побежал к руке императрицы, которая поцеловала его и начала тем, что спросила, откуда у него хватило смелости сделать то, что он сделал, затем сказала, что она вошла в комнату, где была машина, и увидела дверь, всю просверленную, что все эти дырки были направлены к тому месту, где она сидит обыкновенно, что, верно, делая это, он позабыл все, чем ей обязан, что она не может смотреть на него иначе, как на неблагодарнаго, что отец ея, Петр I, имел тоже неблагодарнаго сына, что он наказал его, лишив его наследства56, что во времена императрицы Анны она всегда выказывала ей уважение, подобающее венчанной главе и помазаннице Божией, что эта императрица не любила шутить и сажала в крепость тех, кто не оказывал ей уважения, что он мальчишка, котораго она сумеет проучить. Тут он начал сердиться и хотел ей возражать, для чего и пробормотал несколько слов, но она приказала ему молчать и так разъярилась, что не знала уже меры своему гневу, что с ней обыкновенно случалось, когда она сердилась, и наговарила ему обидных и оскорбительных вещей, выказывая ему столько же презрения, сколько гнева. Мы остолбенели и были смущены оба, и хотя эта сцена не относилась прямо ко мне, у меня слезы выступили на глаза, она заметила это и сказала мне: ‘То, что я говорю, к вам не относится, я знаю, что вы не принимали участия в том, что он сделал, и что вы не подсматривали и не хотели подсматривать через дверь’. Это справедливо выведенное ею заключение успокоило ее немного, и она замолчала, правда, трудно было прибавить еще что-нибудь к тому, что она только что сказала, после чего она нам поклонилась и ушла к себе очень раскрасневшаяся и со сверкающими глазами. Великий князь пошел к себе, а я стала молча снимать платье, раздумывая обо всем, только что слышанном. Когда я разделась, великий князь пришел ко мне и сказал тоном на половину смущенным, на половину насмешливым: ‘Она была точно фурия и не знала, что говорит’. Я ему ответила: ‘Она была в чрезвычайном гневе’. Мы перебрали с ним только что слышанное, затем отобедали лишь вдвоем у меня в комнате. Когда великий князь ушел к себе, Крузе вошла ко мне и сказала: ‘Надо признаться, что императрица поступила сегодня, как истинная мать!’ Я видела, что ей хотелось вызвать меня на разговор, и потому замолчала. Она сказала: ‘Мать сердится и бранит детей, а потом это проходит, вы должны были бы сказать ей оба: Виноваты, матушка, и вы бы ее обезоружили’. Я ей сказала, что была смущена и изумлена гневом Ея Величества, и что все, что я могла сделать в ту минуту, так это лишь слушать и молчать. Она ушла от меня, вероятно, чтобы сделать свой доклад. Что касается меня, то слова: ‘виноваты, матушка’, как средство, чтобы обезоружить гнев императрицы, запали мне в голову, и с тех пор я пользовалась ими при случае с успехом, как будет видно дальше. За несколько времени перед тем, как императрица отставила графа Брюммера и обер-камергера Бергхольца от занимаемых ими при великом князе должностей, однажды, когда я вышла утром ранее обыкновеннаго в переднюю, первый из них, находясь там как бы наедине, воспользовался случаем поговорить со мною и стал просить и заклинать, чтобы я ходила каждое утро в уборную императрицы, так как мать моя, перед отъездом, добыла На то для меня разрешение — преимущество, которым я очень мало пользовалась до сих пор, потому что это преимущество мне надоедало, я ходила туда раз или два, заставала там женщин императрицы, которыя мало-по-малу удалялись, так, что я оставалсь одна, я ему сказала это, он мне ответил, что это ничего не значит, что надо продолжать. По правде говоря, я ничего не понимала в этой настойчивости царедворца, это могло служить для его целей, но ни к чему не могло послужить мне, если бы я торчала в уборной императрицы, да еще была бы ей в тягость. Я высказала графу Брюммеру свое отвращение, но он сделал все, что мог, чтобы меня убедить, но безуспешно. Мне больше нравилось быть в своих покоях и особенно, когда Крузе там не было. Я открыла в ней нынешней зимою очень определенную слабость к вину, и так как она вскоре выдала свою дочь за гофмаршала Сиверса, то или она постоянно уходила, или мои люди находили способы ее напаивать, затем она шла спать, что освобождало мою комнату от этого сварливаго Аргуса57. Так как граф Брюммер и обер-камергер Бергхольц были отставлены от должностей при великом князе, то императрица назначила состоять при великом князе генерала Василия Репнина58. Это назначение было, конечно, наилучшим, что только могла сделать императрица, потому что князь Репнин не только был человек порядочный и честный, но также очень умный и благородный, с душой чистой и искренней. Лично в глубине души я могла быть лишь очень довольна обхождением князя Репнина, что касается графа Брюммера, то я о нем не очень-то жалела, он мне надоедал своими вечными разговорами о политике, которые отзывались интригой, тогда как открытый и военный характер князя Репнина внушал мне доверие. Что касается великаго князя, то он был в восторге, что отделался от своих педагогов, которых ненавидел, однако последние, покидая его, порядком напугали его тем, что оставляли его на произвол интриг графа Бестужева, который был главной пружиной всех тех перемен, какия под благовидным предлогом совершеннолетия Его Императорскаго Высочества производились в его Голштинском герцогстве, принц Август, мой дядя, все еще был в Петербурге и подкарауливал управление наследственным владением великаго князя. В мае месяце мы перешли в Летний дворец, в конце мая императрица приставила ко мне главной надзирательницей Чоглокову, одну из своих статс-дам и свою родственницу, это меня как громом поразило, эта дама была совершенно предана графу Бестужеву, очень грубая, злая, капризная и очень корыстная. Е,я муж, камергер императрицы, уехал тогда, не знаю с каким-то поручением, в Вену59, я много плакала, видя, как она переезжает, и также во весь остальной день, на следующий день мне должны были пустить кровь. Утром, до кровопускания, императрица вошла в мою комнату и, видя, что у меня красные глаза, она мне сказала, что молодыя жены, который не любят своих мужей, всегда плачут, что мать моя, однако, уверяла ее, что мне не был противен брак с великим князем, что, впрочем, она меня к тому бы не принуждала, а раз я замужем, то не надо больше плакать. Я вспомнила наставление Крузе и сказала: ‘Виновата, матушка’, и она успокоилась. Тем временем пришел великий князь, с которым она на этот раз ласково поздоровалась, затем она ушла. Мне пустили кровь, в чем я в ту пору очень нуждалась. На следующий день великий князь отвел меня днем в сторону, и я ясно увидала, что ему дали понять, что Чоглокова приставлена ко мне, потому что я не люблю его, великаго князя, но я не понимаю, как могли думать об усилении моей нежности к нему тем, что дали мне эту женщину, я ему это и сказала. Чтобы служить мне Аргусом, это другое дело, впрочем, для этой цели надо было бы выбрать менее глупую и, конечно, для этой должности не достаточно было быть злой и неблагожелательной, Чоглокову считали чрезвычайно добродетельной, потому что тогда она любила своего мужа до обожания, она вышла за него замуж по любви, такой прекрасный пример, какой мне выставляли напоказ, должен был, вероятно, убедить меня делать то же самое. Увидим, как это-удалось. Вот что, повидимому, ускорило это событие, я говорю ускорило, потому что, думаю, с самаго начала граф Бестужев имел всегда в виду окружать нас своими приверженцами, он очень бы хотел сделать то же и с приближенными Ея Императорскаго Величества, но там дело было труднее. Великий князь имел, при моем приезде в Москву, в своих покоях троих лакеев, по имени Чернышевых, все трое были сыновьями гренадеров лейб-компании императрицы, эти последние были поручиками, в чине, который императрица пожаловала им в награду за то, что они возвели ее на престол. Старший из Чернышевых приходился двоюродным братом остальным двоим, которые были братьями родными60. Великий князь очень любил их всех троих, они были самые близкие ему люди и, действительно, они были очень услужливы, все трое рослые и стройные, особенно старший. Великий князь пользовался последним для всех своих поручений и несколько раз в день посылал его ко мне. Ему же он доверялся, когда не хотелось итти ко мне. Этот человек был очень дружен и близок с моим камердинером Евреиновым, и часто я знала этим путем, что иначе оставалось бы мне неизвестным. Оба были мне действительно преданы сердцем и душою, и часто я добывала через них сведения, которыя мне было бы трудно приобрести иначе, о множестве вещей. Не знаю, по какому поводу, старший Чернышев сказал однажды великому князю, говоря обо мне: ‘Ведь она не моя невеста, а ваша’. Эти слова насмешили великаго князя, который мне это разсказал, и с той минуты Его Императорскому Высочеству угодно было называть меня ‘его невеста’, а Андрея Чернышева, говоря о нем со мною, он называл ‘ваш жених’. Андрей Чернышев, чтобы прекратить эти шутки, предложил Его Императорскому Высочеству, после нашей свадьбы, называть меня ‘матушка’, а я стала называть его ‘сынок’, но так как и между мною и великим князем постоянно шла речь об этом ‘сынке’, ибо великий князь дорожил им, как зеницей око, и так как и я тоже очень его любила, то мои люди забезпокоились, одни из ревности, другие из страха за последствия, которыя могут из этого выйти и для них, и для нас. Однажды, когда был маскарад при дворе, а я вошла к себе, чтобы переодеться, мой камердинер Тимофей Евреинов отозвал меня и сказал, что он и все мои люди испуганы опасностью, к которой я, видимо для них, стремлюсь. Я его спросила, что бы это могло быть, он мне сказал: ‘Вы только и говорите про Андрея Чернышева и заняты им’.— Ну, так что же,— сказала я в невинности сердца,— какая в том беда, это мой сынок, великий князь любит его также, и больше, чем я, и он к нам привязан и нам верен.—‘Да’, ответил он мне: ‘это правда, великий князь может поступать, как ему угодно, но вы не имеете того же права, что вы называете добротой и привязанностью, ибо этот человек вам верен и вам служит, ваши люди называют любовью’. Когда он произнес это слово, которое мне и в голову не приходило, я была как громом поражена и мнением моих людей, которое я считала дерзким, и состоянием, в котором я находилась, сама того не подозревая. Он сказал мне, что посоветовал своему другу Андрею Чернышеву сказаться больным, чтобы прекратить эти разговоры, Чернышев последовал совету Евреинова, и болезнь его продолжалась приблизительно до апреля месяца. Великий князь очень был занят болезнью этого человека и продолжал говорить мне о нем, не зная ничего об этом. В Летнем дворце Андрей Чернышев снова появился, я не могла больше видеть его без смущения. Между тем императрица нашла нужным по новому распределить камер-лакеев: они служили во всех комнатах по очереди и следовательно Андрей Чернышев, как и другие. Великий князь часто тогда давал концерты днем, в них он сам играл на скрипке61. На одном из этих концертов, на которых я обыкновенно скучала, я пошла к себе в комнату, эта комната выходила в большую залу Аетняго дворца, в которой тогда раскрашивали потолок и которая была вся в лесах. Императрица была в отсутствии, Крузе уехала к дочери, к Сивере, я не нашла ни души в моей комнате. От скуки я открыла дверь залы и увидала на противопложном конце Андрея Чернышева, я сделала ему знак, чтобы он подошел, он приблизился к двери, по правде говоря, с большим страхом, я его спросила: — Скоро ли вернется императрица? — Он мне сказал: ‘Я не могу с вами говорить, слишком шумят в зале, впустите меня к себе в комнату’. Я ему ответила: — Этого-то я и не сделаю.— Он был тогда снаружи перед дверью, а я за дверью, держа ее полуоткрытой и так с ним разговаривая. Невольное движение заставило меня повернуть голову в сторону, противоположную двери, возле которой я стояла. Я увидела позади себя, у другой двери моей уборной камергера графа Дивьера, который мне сказал: ‘Великий князь просит Ваше Высочество’. Я закрыла дверь залы и вернулась с Дивьером в комнату, где у великаго князя шел концерт. Я узнала впоследствии, что граф Дивьер был своего рода доносчиком, на котораго была возложена эта обязанность, как на многих вокруг нас. На следующий день затем, в воскресенье, мы с великим князем узнали, что все трое Чернышевых были сделаны поручиками в полках, находившихся возле Оренбурга, а днем Чоглокова была приставлена ко мне. Немного дней спустя нам было приказано готовиться сопутствовать императрице в Ревель62. В то же время Чоглокова пришла мне сказать от имени Ея Императорскаго Величества, что она меня освобождает впредь от посещения ея уборной и что когда мне нужно будет сказать ей что-нибудь, то — делать это не иначе, как через Чоглокову. В сущности я была в восторге от этого приказания, которое освобождало меня от необходимости торчать среди женщин императрицы, впрочем, я не часто туда ходила и видела Ея Величество очень редко: с тех пор, как я имела к ней вход, она показывалась мне всего три-четыре раза, и обыкновенно все женщины понемногу одна за другой выходили из комнаты, когда я туда входила, чтобы не быть там одной, я тоже не долго оставалась. В июне императрица поехала в Ревель, и мы ей сопутствовали. Мы с великим князем ехали в четырехместной карете, принц Август и Чоглокова ехали вместе с нами. Способ нашего путешествия был и неприятен, и неудобен. Почтовые дома или станции занимала императрица, что же нас касается, то давали нам палатки, или помещали нас в службах. Помню, что однажды, во время этого путешествия, я одевалась возле печи, где только что испекли хлебы, и что другой раз в палатке, где поставили мою кровать, было на полфута воды, когда я туда вошла. Кроме того, так как у императрицы не было никакого определеннаго часа ни для еды, ни для отдыха, то все мы были измучены, как господа, так и слуги. Наконец после десяти или двенадцати дней езды мы приехали в имение графа Стенбока, в 40 верстах от Ревеля, откуда императрица выехала с большою торжественностью, желая прибыть днем в Екатериненталь63, но не знаю, как случилось, что ехали до половины второго ночи. Во время всего путешествия из Петербурга в Ревель Чоглокова надоедала нам и была отчаянием нашей кареты, на малейший пустяк, какой высказывали, она возражала словами: ‘такой разговор не был бы угоден Ея Величеству’, или ‘это не было бы одобрено императрицей’, иногда и самым невинным и безразличным вещам она навязывала подобный этикет. Что меня касается, я покорилась этому и всю дорогу лишь спала в карете. На следующий день нашего приезда в Екатериненталь возобновился наш обычный образ жизни, это значит, что с утра до вечера и до очень поздней ночи играли в довольно крупную игру в передней императрицы, в той зале, которая разделяла дом и оба этажа этого здания пополам. Чоглокова была игроком — она посоветовала мне играть, подобно всем, в фараон, обыкновенно все любимицы императрицы находились там, когда не были в покоях Ея Императорскаго Величества или, вернее, в ея ставке, потому что она велела разбить большую и великолепную ставку рядом со своими комнатами, которыя были в первом этаже и были очень маленькия, как их обыкновенно строил Петр I, он велел выстроить этот дом и развести сад. Князь и княгиня Репнины, которые участвовали в поездке и уже знали заносчивое и лишенное здравого смысла поведение Чоглоковой в дороге, посоветовали мне поговорить об этом с графиней Шуваловой и Измайловой, самыми любимыми дамами императрицы. Эти дамы не любили Чоглоковой и оне уже были осведомлены о том, что происходило, маленькая графиня Шувалова, которая была воплощением болтливости, не стала ждать, когда я с ней об этом заговорю, но, сидя за игрою рядом со мной, сама начала этот разговор, и так как у нея был очень насмешливый тон, то она выставила все поведение Чоглоковой в столь смешном виде, что та стала всеобщим посмешищем. Она сделала больше того: разсказала императрице все, что было, вероятно, Чоглоковой досталось, потому что она значительно понизила со мною тон. По правде сказать, я очень в этом нуждалась, так как начинала чувствовать большое расположение к грусти. Я чувствовала себя совершенно одинокой. Великий князь увлекся ненадолго в Ревеле некоей Цедерспарр, он не преминул, по принятому им обычаю, поверить мне это тотчас же. Я чувствовала частыя боли в груди, и у меня в Екатеринентале однажды пошла кровь горлом, вследствие чего мне сделали кровопускание. Днем Чоглокова вошла ко мне в комнату и застала меня в слезах, обходясь гораздо мягче, она спросила меня, что со мною, и предложила, от имени императрицы, чтобы развеять мою ипохондрию, как она говорила, пройтись по саду, в этот день великий князь был на охоте с обер-егермейстером графом Разумовским. Кроме того, она мне передала от Ея Императорскаго Величества три тысячи рублей для игры в фараон. Дамы заметили, что мне не хватало денег, и сказали это императрице. Я попросила Чоглокову поблагодарить Ея Императорское Величество за ея милость ко мне и пошла с Чоглоковой прогуляться по саду, чтобы подышать воздухом. Через несколько дней после нашего приезда в Екатериненталь, приехал великий канцлер граф Бестужев в сопровождении имперскаго посла барона Бретлаха и мы узнали из его приветствия, что оба имперских двора вступили в союз, заключив договор64. затем императрица отправилась смотреть маневры флота, но, кроме пушечнаго дыма, мы ничего не видали, день был чрезвычайно жаркий и тишина полная. По возвращении с этих маневров был бал в палатках императрицы, раскинутых на террасе, ужин был подан на открытом воздухе вокруг бассейна, где должен был быть пущен фонтан, но как только императрица села за стол, полил дождь, промочивший всю компанию, которая бросилась, как попало, в дом и палатки. Так кончился этот праздник. Через несколько дней императрица поехала в Рогервик65. Флот снова там маневрировал и опять мы видели только один дым. От этого путешествия мы все необычайно натрудили себе ноги. Почва этого местечка каменистая, покрытая густым слоем мелкаго булыжника, такого свойства, что если постоишь немного на одном месте, то ноги начинают увязать, и мелкий булыжник покроет ноги. Мы стояли здесь лагерем и дожны были ходить из палатки в палатку и к себе по такому грунту в течение нескольких дней, у меня ноги болели потом целых четыре месяца. Каторжники, работавшие на моле, носили деревянные башмаки, и те не выдерживали больше восьми-десяти дней. Имперский посол последовал за императрицей в этот порт Рогервик, он обедал и ужинал с Ея Императорским Величеством. На полпути между Рогервиком и Ревелем, во время ужина, к императрице привели старуху 130 лет, которая походила на ходячий скелет. Императрица велела дать ей кушанья со своего стола и денег, и мы продолжали наш путь. По возвращении в Екатериненталь Чоглокова имела удовольствие встретиться с мужем, вернувшимся из своей командировки в Вену.
Многие придворные экипажи уже направились в Ригу, куда императрица хотела ехать, но, вернувшись из Рогер-вика, она внезапно переменила намерение. Многие ломали себе голову, чтобы отгадать причину этой перемены, несколько лет спустя основание тому раскрылось. При проезде Чоглокова через Ригу один лютеранский священник, сумасшедший или фанатик, передал ему письмо или записку для императрицы, в которой он ее увещевал не предпринимать этого путешествия, говоря, что она подвергнется там величайшей опасности, что соседними врагами империи разставлены люди, подосланные ее убить, и тому подобная чепуха. Это писание было передано Ея Имп. В-ву и отбило у нея охоту уехать дальше, что касается священника, то он был признан сумасшедшим, но поездка не состоялась. Мы вернулись, по малу передвигаясь за день, из Ревеля в Петербург: у меня в эту поездку очень разболелось горло, вследствие чего я пролежала несколько дней, после этого мы отправились в Петергоф и оттуда ездили через каждую неделю в Ораниенбаум66. В начале августа императрица велела сказать великому князю и мне, что мы должны говеть, мы подчинились ея воле и тотчас же велели служить у себя утрени и всенощныя и стали каждый день ходить к обедне. В пятницу, когда дело дошло до исповеди, выяснилась причина даннаго нам приказания говеть. Симеон Теодорский, епископ Псковский, очень много разспрашивал нас обоих, каждаго порознь, относительно того, что произошло у нас с Чернышевыми, но так как совсем ничего не произошло, то ему стало немножко неловко, когда ему с невинным простодушием сказали, что даже не было и тени того, что осмелились предполагать. В беседе со мною у него вырвалось: ‘Так откуда же это происходит, что императрицу предостерегали в противном?’ На это я ему сказала, что ничего не знаю. Полагаю, наш духовник сообщил нашу исповедь духовнику императрицы, а этот последний передал Ея Имп. В-ву, в чем дело, что, конечно, не могло нам повредить. Мы причащались в субботу, а в понедельник поехали на неделю в Ораниенбаум, между тем как императрица ездила в Царское Село . Прибыв в Ораниенбаум, великий князь завербовал всю свою свиту, камергерам, камер-юнкерам, чинам его двора, адъютантам, князю Репнину и даже его сыну, камер-лакеям,садовникам, всем было дано по мушкету на плечо, Его Императорское Высочество делал им каждый день ученья, назначал караулы, коридор дома служил им кордегардией, и они проводили там день, обедать и ужинать кавалеры подымались наверх, а вечером в штиблетах приходили в зал танцевать, из дам были только я, Чоглокова, княгиня Репнина, трое моих фрейлин да мои горничныя, следовательно такой бал был очень жидок и плохо налаживался: мужчины бывали измученные и не в духе от этих постоянных военных учений, которыя приходились не слишком по вкусу придворным. После бала им разрешалось итти спать к себе. Вообще мне и всем нам опротивела скучная жизнь, которую мы вели в Ораниенбауме, где нас было пять или шесть женщин, которыя оставались одне с глазу на глаз с утра до вечера, между тем как мужчины, со своей стороны, скрепя сердце упражнялись в военном искусстве. Я прибегла к книгам, которыя привезла с собою. С тех пор, как я была замужем, я только и делала, что читала, первая книга, которую я прочла после замужества, был роман под заглавием ‘Tiran le blanc’, и целый год я читала одни романы, но когда они стали мне надоедать, я случайно напала на письма г-жи де-Севинье68: это чтение очень меня заинтересовало. Когда я их проглотила, мне попались под руку произведения Вольтера, после этого чтения я искала книг с большим разбором. Мы вернулись в Петергоф и после двух или трех поездок из Петергофа в Ораниенбаум и обратно, где время проводили все так же однообразно, мы возвратились в Петербург, в Летний дворец. К концу осени императрица перешла в Зимний дворец, где заняла покои, в которых мы помещались прошлую зиму, а нас поместили в те, где великий князь жил до женитьбы. Эти покои нам очень понравились и действительно они были очень удобны, это были комнаты императрицы Анны. Каждый вечер весь наш двор собирался у нас, тут играли в разныя игры или бывали концерты, два раза в неделю бывало представление в Большом театре, который был тогда напротив Казанской церкви. Одним словом, эта зима была одною из самых веселых и наиболее удачных в моей жизни. Мы буквально целый день смеялись и резвились. Приблизительно среди зимы императрица приказала нам сказать, чтобы мы следовали за ней в Тихвин69, куда она собиралась. Это была поездка на богомолье, но в ту минуту, как мы собирались садиться в сани, мы узнали, что поездка отложена: нам пришли сказать потихоньку, что у обер-егермейстера Разумовского подагра, и что императрица не хочет ехать без него.
В этот промежуток времени мой камердинер Евреинов, причесывая меня однажды утром, сказал мне, что по очень странной случайности он открыл, что Андрей Чернышев и его братья находятся в Рыбачьей слободе, под арестом на собственной даче императрицы, унаследованной ею от своей матери. Вот как это открылось. На масленой мой камердинер катался в санях с женою и своячиницей, свояки стояли на запятках. Муж своячиницы был канцеляристом петербургскаго магистрата, у этого человека была сестра, замужем за подканцеляристом Тайной канцелярии. Они отправились как-то кататься в Рыбачью слободу и вошли к управляющему этим имением императрицы, заспорили о празднике Пасхи, в какой день он приходится. Хозяин дома сказал им, что он сейчас решит спор, что стоит только послать к заключенным за святцами, в которых можно найти все праздники и календарь на несколько лет. Через несколько минут принесли книгу, свояк Евреинова схватил ее и первое, что он нашел, открыв ее, это имя Андрея Чернышева, написанное им самим вместе с числом того дня, в который великий князь подарил ему книгу, затем он стал искать праздник Пасхи. Спор кончился, книга была возвращена, и они вернулись в Петербург, где свояк Евреинова сообщил ему по секрету о своем открытии. Евреинов убедительно просил меня не говорить об этом великому князю, потому что вовсе нельзя было полагаться на его скромность. Я обещала и сдержала слово. Две или три недели спустя мы действительно поехали в Тихвин. Эта поездка продолжалась всего пять дней, мы проезжали по пути туда и обратно через Рыбачью слободу и мимо дома, где, как я знала, находились Чернышевы, я старалась увидеть их в окне, но ничего не видела. Князь Репнин не участвовал в поездке, нам сказали, что у него каменная болезнь, муж Чоглоковой исполнял обязанности князя Репнина во время этой поездки, что никому не доставляло большого удовольствия, это был дурак заносчивый и грубый, все ужасно боялись этого человека и его жены и, говоря правду, они были действительно зловредные люди. Однако были средства, как это оказалось впоследствии, не только усыплять этих Аргусов, но даже их задабривать, но тогда еще эти средства только изыскивались. Одно из самых надежных — было играть с ними в фараон: оба они были игроки и очень жадные, эта слабость была открыта прежде всего, остальныя после. В эту зиму умерла моя фрейлина княжна Гагарина от горячки, перед своей свадьбой с камергером князем Голицыным70, который женился потом на ея младшей сестре. Я очень ее жалела и во время болезни часто навещала, не смотря на возражения Чоглоковой. Императрица вызвала из Москвы на ея место ея старшую сестру, вышедшую потом за графа Матюшкина71.
Незадолго до поста мы ездили с императрицей в Гостилицы на праздник к обер-егермейстеру графу Разумовскому. Там танцовали и порядком веселились, после чего вернулись в город. Немного дней спустя мне объявили о смерти моего отца, которая меня очень огорчила72. Мне дали досыта выплакаться в течение недели, но по прошествии недели Чоглокова пришла мне сказать, что довольно плакать, что императрица приказывает мне перестать, что мой отец не был королем. Я ей ответила, что это правда, что он не король, но что ведь он мне отец, на это она возразила, что великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем. Наконец постановили, что я выйду в следующее воскресенье и буду носить траур в течение шести недель. Первый раз, как я вышла из комнаты, я встретила графа Санти, обер-церемониймейстера императрицы73, в передней Ея Имп. В-ва. Я сказала ему несколько незначительных слов и прошла своей дорогой. Несколько дней спустя Чоглокова пришла мне сказать, что императрица узнала от графа Бестужева, которому Санти передал это письменно, будто я ему сказала, что нахожу очень странным, что послы не выразили мне соболезнования по поводу смерти отца, что императрица находит этот разговор с графом Санти очень неуместным, что я слишком горда, что я должна помнить, что мой отец не был королем, и что по этой причине я не могла и не должна была претендовать на выражение соболезнования со стороны иностранных посланников. Я была страшно поражена, услыхав слова Чоглоковой. Я ей сказала, что если граф Санти сказал или написал, что я ему сказала хоть что-нибудь похожее на подобный разговор, то он недостойный лжец, что мне ничего подобнаго и в голову не приходило, и что, следовательно, я не говорила ни ему, ни кому другому ничего относящагося к этому вопросу. Это была сущая правда, потому что я взяла себе за непоколебимое правило ни на что и ни в каком случае не претендовать и во всем сообразоваться с волей императрицы и делать, что мне прикажут. Повидимому, простодушие, с которым я ответила Чоглоковой, ее убедило, она мне сказала, что не преминет передать императрице, что я формально отрицаю слова графа Санти. И действительно она пошла к Ея Императорскому Величеству и вернулась сказать мне, что императрица очень сердита на графа Санти за такую ложь и что она приказала сделать ему выговор. Через несколько дней граф Санти подослал ко мне кряду нескольких лиц, между прочим камергера Никиту Панина и вице-канцлера Воронцова, чтобы сказать мне, что граф Бестужев принудил его солгать и что он очень жалеет, что через это находится у меня в немилости. Я сказала этим господам, что лжец лжецом и останется, какия бы ни имел причины для лжи, и что из опасения, чтобы этот господин не приплетал меня к своему вранью, я с ним больше не стану говорить, я сдержала слово и не говорила с ним больше. Вот что я думаю об этой истории. Санти был итальянец, он любил вести переговоры и очень был занят своими обязанностями обер-церемониймейстера, я с ним всегда говорила, как и со всеми, он, может быть, думал, что выражения соболезнования дипломатическаго корпуса могли бы быть уместны, и надо полагать по складу его ума, что он думал сделать мне этим приятное, он и пошел к графу Бестужеву, великому канцлеру, своему начальнику, и сказал ему, что я вышла в первый раз, показалась ему очень опечаленной смертью отца и, может быть, прибавил, что не соблюденныя по этому случаю изъявления соболезнования могли еще увеличить мое огорчение. Граф Бестужев, всегда злобствующий, обрадовался случаю меня унизить: он велел Санти тотчас же изложить письменно, что тот ему сказал или намекнул и подтвердил моим именем, и велел ему подписать этот протокол, Санти, боясь своего начальника, как огня, и особенно страшась потерять свое место, не замедлил подписать эту ложь вместо того, чтобы пожертвовать своей карьерой. Великий канцлер послал эту записку императрице, которая разсердилась, предполагая такия претензии с моей стороны, и послала ко мне Чоглокову, как выше сказано. Но когда императрица услышала мой ответ, основанный на сущей правде, то из всего этого вышло, что господин обер-церемониймейстер остался с носом.
Весною мы переехали на житье в Летний дворец, а оттуда на дачу. Князь Репнин под предлогом слабаго здоровья получил позволение удалиться в свой дом, и Чоглоков продолжал временно исполнять обязанности князя Репнина. Эта перемена сначала же сказалась на отставке от нашего двора камергера графа Дивьера, которыго послали бригадиром в армию, и камер-юнкера Вильбуа74, который был туда же отправлен полковником по представлению Чоглокова, косившагося на них за то, что великий князь и я к ним благоволили. Подобныя увольнения случались уже раньше, например, в лице графа Захара Чернышева в 1745 г. по просьбе его матери, но все же на эти увольнения смотрели при дворе, как на немилость, и они тем самым были очень чувствительны для этих лиц. Мы с великим князем очень огорчились этой отставкой. Так как принц Август получил все, чего желал, то ему велено было сказать от имени императрицы, чтобы он уезжал. Это тоже было дело рук Чоглоковых, которые во что бы то ни стало хотели уединить великаго князя и меня, в чем следовали инструкциям графа Бестужева, которому все были подозрительны и который любил сеять и поддерживать разлад всюду, из боязни, чтобы не сплотились против него. Несмотря на это, все взгляды сходились на ненависти к нему, но это ему было безразлично, лишь бы его боялись. В течение этого лета, за неимением лучшаго и потому, что скука у нас и при нашем дворе все росла, я больше всего пристрастилась к верховой езде, остальное время я читала у себя все, что попадалось под руку. Что касается великаго князя, так как от него отняли людей, которых он больше всего любил, то он выбрал новых среди камер-лакеев.
На даче он составил себе свору собак и начал сам их дрессировать, когда он уставал их мучить, он принимался пилить на скрипке, он не знал ни одной ноты, но имел отличный слух и для него красота в музыке заключалась в силе и страстности, с которою он извлекал звуки из своего инструмента. Те, кому приходилось его слушать, часто с охотой заткнули бы себе уши, если бы посмели, потому что он их терзал ужасно. Этот образ жизни продолжался как на даче, так и в городе. Когда мы вернулись в Летний дворец, Крузе, которая продолжала быть всеми признанным Аргусом, настолько стала добрее, что очень часто соглашалась обманывать Чоглоковых, которые стали всем ненавистны. Она делала больше того, а именно доставляла великому князю игрушки, куклы и другия детския забавы, которыя он любил до страсти: днем их прятали в мою кровать и под нее. Великий князь ложился первый после ужина и, как только мы были в постели, Крузе запирала дверь на ключ, и тогда великий князь играл до часу или двух ночи, волей неволей я должна была принимать участие в этом прекрасном развлечении так же, как и Крузе. Часто я над этим смеялась, но еще чаще это меня изводило и безпокоило, так как вся кровать была покрыта и полна куклами и игрушками, иногда очень тяжелыми. Не знаю, проведала ли Чоглокова об этих ночных забавах, но однажды, около полуночи, она постучалась к нам в дверь спальной, ей не сразу открыли, потому что великий князь, Крузе и я спешили спрятать и снять с постели игрушки, чему помогло одеяло, под которое мы игрушки сунули. Когда это было сделано, открыли дверь, но Чоглокова стала нам ужасно выговаривать за то, что мы заставили ее ждать, и сказала нам, что императрица очень разсердится, когда узнает, что мы еще не спим в такой час, и ушла ворча, но не сделав другого открытия. Когда она ушла, великий князь продолжал свое, пока не захотел спать. При наступлении осени мы снова перешли в покои, которые занимали раньше, после нашей свадьбы, в Зимнем дворце. Здесь вышло очень строгое запрещение от императрицы через Чоглокову, чтобы никто не смел входить в покои великаго князя и мои без особаго разрешения господина или госпожи Чоглоковых, и также приказание дамам и кавалерам нашего двора находиться в передней, не переступать порога комнаты и говорить с нами только громко, то же приказание вышло и слугам под страхом увольнения. Мы с великим князем, оставаясь таким образом всегда наедине друг с другом, оба роптали и обменивались мыслями об этой своего рода тюрьме, которой никто из нас не заслуживал. Чтобы доставить себе больше развлечения зимой, великий князь выписал из деревни восемь или десять охотничьих собак и поместил их за деревянной перегородкой, которая отделяла альков моей спальной от огромной прихожей, находившейся сзади наших покоев. Так как альков был только из досок, то запах псарни проникал к нам, и мы должны были оба спать в этой вони. Когда я жаловалась на это, он мне говорил, что нет возможности сделать иначе, так как псарня была большим секретом, то я переносила это неудобство, не выдавая тайны Его Императорскаго Высочества. 6-го января 1748 г. я схватила сильную лихорадку с сыпью. Когда лихорадка прошла, и так как не было никаких развлечений в течение этой масленой при дворе, то великий князь придумал устраивать маскарады в моей комнате, он заставлял рядиться своих и моих слуг и моих женщин, и заставлял их плясать в моей спальной, он сам играл на скрипке и тоже подплясывал. Это продолжалось до поздней ночи, что меня касается, то под предлогами головной боли или усталости я ложилась на канапе, но всегда ряженая, и до смерти скучала от нелепости этих маскарадов, которые его чрезвычайно потешали. С наступлением поста от него удалили еще четверых лиц, в числе их было трое пажей, которых он больше любил, нежели других. Эти увольнения его огорчали, но он не делал ни шагу, чтобы их прекратить, или же делал такие неудачные шаги, что только увеличивал беду. В эту зиму мы узнали, что князь Репнин, как ни был болен, должен был командовать корпусом, который посылали в Богемию, на помощь императрице-королеве Марии Терезии. Это была форменная немилость для князя Репнина, он туда отправился и уже не возвращался, потому что умер с горя в Богемии. Княжна Гагарина, моя фрейлина, первая передала мне известие, несмотря на все запрещения доводить до нас малейшее слово о том, что происходило в городе или при дворе. Отсюда видно, что значат подобныя запрещения, которыя никогда во всей строгости не исполняются, потому что слишком много лиц занято тем, чтобы их нарушать. Все окружавшие нас, до ближайших родственников Чоглоковых, старались уменьшить суровость такого рода политической тюрьмы, в которой пытались нас держать. Даже собственный брат Чоглоковой, граф Гендриков75, и тот часто вскользь давал мне полезныя и необходимыя сведения, и другие пользовались им же, чтобы мне их доставлять, чему он всегда поддавался с простодушием честнаго и благороднаго человека, он смеялся над глупостями и грубостями своей сестры и своего зятя, и все с ним чувствовали себя хорошо и уверенно, потому что он никогда не выдавал и не обманывал, это был прямолинейный человек, но ограниченный, дурно воспитанный и невежественный, впрочем, твердый и безхитростный. Во время того же поста, однажды около полудня я вышла в комнату, где были наши кавалеры и дамы, Чоглоковы еще не приходили, разговаривая с теми и другими, я подошла к двери, где стоял камергер Овцын. Он, понизив голос, заговорил о скучной жизни, какую мы ведем, и сказал, что притом нас чернят в глазах императрицы, так несколько дней тому назад Ея Императорское Величество сказала за столом, что я через-чур обременяю себя долгами, что все, что я ни делаю, глупо, что при этом я воображаю, что я очень умна, но что я одна так думаю о себе, что я никого не обману и что моя совершенная глупость всеми признана, и что поэтому меньше надо обращать внимания на то, что делает великий князь, нежели на то, что я делаю, и Овцын прибавил со слезами на глазах, что он получил приказание императрицы передать мне это, но он меня просил не подавать вида, что он мне сказал, что именно таково было ея приказание. Я ему ответила относительно моей глупости, что нельзя меня за это винить, потому что каждый таков, каким его Бог создал, что же касается долгов, то неудивительно, если они у меня есть, потому что, при тридцати тысячах содержания, мать оставила мне, уезжая, шестьдесят тысяч рублей долгу, чтобы заплатить за нее, что сверх того графиня Румянцева вовлекала меня в тысячу расходов, которые она считала необходимыми, что Чогло-кова одна стоит мне в этом году семнадцать тысяч рублей и что он сам знает, какую адскую игру надо вести с ними каждый день, что он может ответ передать тем, от кого получил это поручение, что, впрочем, мне очень неприятно знать, что против меня возбуждают императрицу, по отношению к которой я никогда не была неуважительной, непокорной и непочтительной, и что чем больше будут за мною наблюдать, тем больше в этом убедятся. Я обещала ему сохранить тайну и сдержала слово — не знаю, передал ли он, что я сказала, но думаю это, хотя никогда больше не слышала разговоров об этом и остерегалась сама возобновлять беседу, столь мало приятную. В последнюю неделю поста у меня сделалась корь, я не могла явиться на Пасху и причащалась в своей комнате в субботу. Во время этой болезни Чоглокова, хоть и беременная на последнем месяце, почти не покидала меня и делала все, что могла, чтобы развлекать меня. При мне была тогда маленькая калмычка, которую я очень любила, этот ребенок получил от меня корь. После Пасхи мы переехали в Летний дворец — …и оттуда в конце мая на Вознесенье ездили к графу Разумовскому в Гостилицы, императрица выписала туда 23-го того же месяца посла императорскаго двора барона Бретлаха, который ехал в Вену, он провел в Гостилицах вечер и ужинал с императрицей. Этот ужин кончился поздней ночью, и мы вернулись после восхода солнца в домик, где жили. Этот деревянный домик был расположен на маленькой возвышенности и примыкал к катальной горе. Расположение этого домика нам понравилось зимою, когда мы были в Гостилицах на именинах обер-егермейстера, и, чтобы доставить нам удовольствие, он и на этот раз поселил нас в этом домике, он был двухъэтажный, верхний этаж состоял из лестницы, зала и трех маленьких комнат, мы спали в одной, великий князь одевался в другой, а Крузе занимала третью, внизу помещались Чоглокова, мои фрейлины и горничныя. Вернувшись с ужина, все улеглись. Около шести часов утра сержант гвардии Левашов приехал из Ораниенбаума к Чоглокову поговорить насчет построек, которыя, тогда там производились, найдя всех спящими, он сел возле часового и услышал треск, показавшийся ему подозрительным, часовой сказал ему, что этот треск повторяется уже несколько раз с тех пор, как он на часах. Левашов встал и обежал дом снаружи, он увидел, что из-под дома вываливаются большия каменныя плиты, он побежал разбудить Чоглокова и сказал ему, что фундамент дома опускается и что надо поскорее постараться вывести из дома всех, кто в нем находится. Чоглоков надел шлафрок и побежал наверх, стеклянныя двери были заперты, он взломал замки и дошел до комнаты, где мы спали, отдернув занавес, он нас разбудил и велел поскорее выходить, потому что фундамент дома рушился. Великий князь соскочил с постели, взял свой шлафрок и убежал. Я сказала Чоглокову, что иду за ним, и он ушел, я оделась наскоро, одеваясь, я вспомнила, что Крузе спала в соседней комнате, я пошла ее разбудить, она спала очень крепко, мне удалось с некоторым трудом разбудить ее и объяснить ей, что надо выходить из дому. Я помогла ей одеться, и когда она была готова, мы переступили порог комнаты и вошли в зал, но едва мы там очутились, как все затряслось, с шумом, подобным тому, с каким корабль спускается с верфи. Крузе и я упали на пол, в эту минуту Левашов вошел через дверь лестницы, находившейся против нас. Он меня поднял с полу и вышел из комнаты, я взглянула случайно на гору, она была в уровень со вторым этажом, теперь же по крайней мере на аршин выше уровня этого второго этажа. Левашов, дойдя со мною до лестницы, по которой пришел, не нашел ея больше: она обрушилась, но так как несколько лиц влезли на развалины, то Левашов передал меня ближайшему, этот другому и так, переходя с рук на руки, я очутилась внизу лестницы, в прихожей, а оттуда меня вынесли из дому на лужайку. Там был и великий князь, в шлафроке. Выбравшись, я стала смотреть, что делалось в стороне дома, и увидела, что некоторыя лица выходили оттуда окровавленныя, а других выносили, между наиболее тяжело ранеными была моя фрейлина княжна Гагарина76: она хотела спастись из дому, как и другие, и когда проходила по комнате, смежной с ея комнатой, обрушившаяся печь упала на ширмы, которыя опрокинули ее на находившуюся в комнате кровать, несколько кирпичей упали ей на голову и тяжело ее ранили, так же, как и горничную, спасавшуюся вместе с ней. В этом самом нижнем этаже была маленькая кухня, где спало несколько лакеев, трое из них были убиты обрушившейся печью. Но это было еще пустяки в сравнении с тем, что произошло между фундаментом этого дома и первыми этажами. Шестнадцать работников, служивших при катальной горе, спали там и все были раздавлены этим осевшим строением. Причиной всего этого было то, что домик этот был построен осенью, наспех. Фундамент был заложен в четыре ряда известняковых плит, архитектор велел поставить в первом этаже двенадцать балок на манер столбов в прихожей. Он должен был отправиться в Украину, уезжая, он приказал управляющему Гостилиц запретить до своего возвращения прикасаться к этим двенадцати балкам. Когда управляющий узнал, что мы должны жить в этом домике, то, несмотря на распоряжение архитектора, принял са-мыя спешныя меры к тому, чтобы выломать эти двенадцать балок, так как оне портили сени. Когда наступила оттепель, все здание осело на четыре ряда известняковых плит, которыя стали сползать в разныя стороны, и само здание поползло до бугра, который его задержал. Я отделалась несколькими синяками и большим страхом, вследствие котораго мне пустили кровь. Этот общий испуг был так велик, что в течение четырех слишком месяцев всякая дверь, закрывавшаяся с некоторой силой, заставляла нас всех вздрагивать. Когда первый страх прошел, в этот день императрица, жившая в другом доме, позвала нас к себе и, так как ей хотелось уменьшить опасность, все старались находить в этом очень мало опаснаго и некоторые даже не находили ничего опаснаго, мой страх ей очень не понравился, и она разсердилась на меня за него, обер-егермейстер плакал и приходил в отчаяние, он говорил, что застрелится из пистолета, вероятно, ему в этом помешали, потому что он ничего подобнаго не сделал, и на следующий день мы возвратились в Петербург, после нескольких недель нашего пребывания в Летнем дворце…
Не помню точно, но мне кажется, что приблизительно около этого времени приехал в Россию кавалер Сакромозо. Уже давно не приезжало в Россию мальтийских кавалеров77 и вообще тогда очень мало видно было иностранцев, навещающих Петербург, следовательно, его приезд был своего рода событием. С ним обошлись как можно лучше и показали ему все достопримечательности Петербурга, а в Кронштадте один из лучших флотских офицеров был назначен на этот случай, чтобы сопровождать его, это был Полянский, капитан линейнаго корабля, впоследствии адмирал78. Он был нам представлен, целуя мою руку, Сакромозо сунул мне в руку очень маленькую записку и сказал очень тихо: ‘это от вашей матери’. Я почти что остолбенела от страху перед тем, что он только что сделал. Я замирала от боязни, как бы кто-нибудь этого не заметил, особенно Чоглоковы, которые были совсем близко. Однако я взяла записку и сунула ее в перчатку, никто этого не заметил. Вернувшись к себе в комнату, в этой свернутой записке, в которой он говорил мне, что ждет ответа через одного итальянскаго музыканта, приходившаго на концерты великаго князя, я, действительно, нашла записку от матери, которая, будучи встревожена моим невольным молчанием, спрашивала меня об его причине и хотела знать, в каком положении я нахожусь. Я ответила матери и уведомила ее о том, что она хотела знать, я сказала ей, что мне было запрещено писать ей и кому бы то ни было, под предлогом, что русской великой княгине не подобает писать никаких других писем, кроме тех, которыя составлялись в коллегии иностранных дел и под которыми я должна была только выставлять свою подпись, и никогда не говорить, о чем надо писать, ибо коллегия знала лучше меня, что следовало в них сказать, что Олсуфьеву79 чуть не вменили в преступление то, что я послала ему несколько строк, которыя просила включить в письмо к матери. Я сообщила ей еще несколько сведений, о которых она меня просила. Я свернула свою записку, как была свернута та, которую я получила, и выждала с тревогой и нетерпением минуту, чтобы от нея отделаться. На первом концерте, который был у великаго князя, я обошла оркестр и стала за стулом виолончелиста д’Ололио, того человека, на котораго мне указали. Когда он увидел, что я остановилась за его стулом, он сделал вид, что вынимает из кармана свой носовой платок и таким образом широко открыл карман, я сунула туда, как ни в чем не бывало, свою записку и отправилась в другую сторону, и никто ни о чем не догадался. Сакромозо во время своего пребывания в Петербурге сунул мне еще две или три записки, касавшияся одного и того же, и ответы мои были ему так же переданы и никто никогда об этом ничего не узнал. Из Летняго дворца мы поехали в Петергоф, который тогда перестраивали.
Нас поместили наверху, в старой постройке Петра I, тогда существовавшей. Здесь от скуки великий князь стал играть со мною вдвоем каждый день после обеда в ломбер , когда я выигрывала, он сердился, а когда проигрывала, требовал, чтобы ему было уплачено немедленно, у меня не было ни гроша, за неимением денег, он принимался играть со мною вдвоем в азартныя игры. Помню, что однажды его ночной колпак служил нам маркой в десять тысяч рублей, но когда в конце игры он проигрывал, то приходил в ярость и был способен дуться в течение нескольких дней, эта игра ни с какой стороны не была мне по душе. Во время этого пребывания в Петергофе мы увидели в окна, которыя выходили в сад у моря, что муж и жена Чоглоковы постоянно ходят взад и вперед из верхняго дворца во дворец в Монплезире, на берегу моря, где жила тогда императрица. Это заинтересовало нас так же, как и Крузе. Чтобы узнать причину этих частых хождений туда и обратно, Крузе пошла к своей сестре, которая была старшей камер-фрау императрицы. Она вернулась оттуда вся сияющая, узнав, что все эти хождения происходили оттого, что до императрицы дошло, что у Чоглокова была любовная интрига с одной из моих фрейлин, Кошелевой, и что она была беременна. Императрица велела позвать Чоглокову и сказала ей, что муж ее обманывает, тогда как она любит его до безумия, что она была слепа до того, что эта девица, любовница ея мужа, чуть не жила у нея, что если она пожелает теперь разойтись с мужем, то сделает угодное императрице, которая без удовольствия смотрела на брак Чоглоковой с ея мужем. Она прямо объявила ей, что не желает, чтобы ея муж оставался при нас, что она уволит его, а ей оставит ея должность. Жена в первую минуту стала отрицать перед императрицей страсть своего мужа, утверждала, что это клевета, но Ея Императорское Величество в то время, как говорила с женой, послала разспросить девицу. Эта последняя во всем совершенно чистосердечно призналась, что вызвало в жене ярость против мужа. Она вернулась к себе и стала ругать мужа, он упал перед ней на колени, и стал просить прощения и пустил в ход все влияние, какое имел на нее, чтоб ее смягчить. Куча детей, какую они имели, послужила к тому, чтобы возстановить их согласие, которое между тем не стало с тех пор более искренним, разъединенные по любви, они были связаны по интересу, жена простила мужу, она пошла к императрице и сказала ей, что все простила мужу и хочет оставаться с ним из любви к своим детям, она на коленях умоляла императрицу не удалять ея мужа с позором от двора — это значило бы обезчестить ее и довершить ея горе, наконец, она вела себя в этом случае с такою твердостью и великодушием, и ея горе, кроме того, было так действительно, что она обезоружила гнев императрицы. Она сделала больше того: она привела мужа к Ея Императорскому Величеству, высказала ему всю правду, а потом бросилась вместе с ним на колени к ногам императрицы и просила ее простить ея мужа ради ея и ея шестерых детей, отцом которых он был. Все эти различныя сцены продолжались пять или шесть дней и мы узнавали почти с часу на час, что происходило, потому что нас меньше караулили в этот промежуток времени и потому что все надеялись увидеть отставку этих людей. Но исход вовсе не соответствовал ожиданию, какое у всех сложилось, ибо удалили только девицу к ея дяде, обер-гофмаршалу Шепелеву81, а Чоглоковы остались, впрочем, в меньшем почете, сравнительно с тем, каким они пользовались до тех пор. Выбрали день, в который мы должны были ехать в Ораниенбаум, и в то время, как мы ехали в одну сторону, девицу отправили в другую. В Ораниенбауме мы занимали в этом году флигеля направо и налево от малаго дворцоваго корпуса, приключение в Гостилицах так напугало, что во всех придворных домах велено было осмотреть потолки и полы, после чего починили все, какие в том нуждались. Вот образ жизни, какой я тогда вела в Ораниенбауме. Я вставала в три часа утра, сама одевалась с головы до ног в мужское платье, старый егерь, который у меня был, ждал уже меня с ружьями, на берегу моря у него был совсем наготове рыбачий челнок. Мы пересекали сад пешком, с ружьем на плече и мы садились — он, я, лягавая собака и рыбак, который нас -вез — в этот челнок, и я отправлялась стрелять уток в тростниках, окаймляющих море с обеих сторон Ораниенбаумскаго канала, который на две версты уходит в море. Мы огибали часто этот канал и следовательно находились иногда в довольно бурную погоду в открытом море на этом челноке. Великий князь приезжал через час или два после нас, потому что ему надо было всегда тащить с собою завтрак и еще не весть что такое. Если он нас встречал, мы отправлялись вместе, если же нет, то каждый из нас ездил и охотился порознь. В десять часов, а иногда и позже, я возвращалась и одевалась к обеду, после обеда отдыхала, а вечером или у великаго князя была музыка, или мы катались верхом. Приблизительно через неделю такой жизни я почувствовала сильный жар и голова была тяжелая, я поняла, что мне нужен отдых и диэта. В течение суток я ничего не ела, пила только холодную воду и спала две ночи столько, сколько могла, после чего стала вести тот же образ жизни и чувствовала себя очень хорошо. Помню, что я читала тогда ‘Записки’ Брантома, которыя меня очень забавляли, перед этим я прочла ‘Жизнь Генриха VI’ Перефикса82. К осени мы вернулись в город и нам сказали, что зимою мы поедем в Москву. Крузе пришла мне сказать, что мне нужно прибавить белья для этой поездки, я подробно занялась этим бельем, Крузе предполагала развлечь меня, распорядившись кроить белье в моей комнате, чтобы, как она говорила, показать мне, сколько может выйти рубашек из куска полотна. Это ученье или это развлечение не понравилось, верно, Чоглоковой, которая была в самом дурном расположении духа с тех пор, как открыла измену своего мужа. Не знаю, что она пошла сказать императрице, но только она пришла как-то днем сказать мне, что императрица увольняет Крузе от ея должности при мне, что Крузе удалится к своему зятю камергеру Сиверсу, и на следующий день привела мне Владиславову, чтоб она заняла при мне ея место. Это была женщина высокаго роста, с хорошими, повидимому, манерами, ея умное лицо на первых порах мне довольно понравилось. Я спросила об этом выборе мой оракул Тимофея Евреинова, который сказал, что эта женщина, которую я никогда раньше не видала, была тещей старшаго чиновника при графе Бестужеве, советника Пуговишникова, что у нея не было недостатка ни в уме, ни в живости, что она слыла за очень хитрую, что надо посмотреть, как она будет себя вести, и особенно не надо слишком выказывать ей доверие. Ее звали Прасковья Никитична. Она начала очень удачно, она была общительна, любила говорить, говорила и разсказывала с умом, знала основательно все анекдоты прошлаго и настоящего, знала все семьи до четвертаго и пятаго колена, очень отчетливо помнила родословныя отцов, матерей, дедов, бабок и прадедов и предков с отцовской и материнской стороны всех на свете, и никто не познакомил меня с тем, что происходило в России в течение ста лет, более обстоятельно, чем она. Ум и манеры этой женщины мне достаточно нравились и, когда я скучала, я заставляла ее болтать, чему она всегда охотно поддавалась. Я без труда открыла, что она очень часто не одобряет слов и поступков Чоглоковых, но так как она очень часто ходила также в покои императрицы и совсем не знали, зачем, то были с ней до известной степени осторожны, не зная, как могут быть перетолкованы самые невинные поступки и слова. Из Летняго дворца мы перешли в Зимний. Здесь нам представили г-жу Латур Лонуа, которая была при императрице в ея ранней молодости и последовала за цесаревной Анной Петровной, старшей дочерью Петра I, когда эта последняя покинула Россию со своим мужем, герцогом Голштинским, во время царствования императора Петра II83. По смерти этой герцогини г-жа Лонуа возвратилась во Францию, и в настоящее время вернулась в Россию, чтоб или поселиться здесь, или снова уехать, получив от императрицы некоторыя милости. Г-жа Лонуа надеялась, что, в качестве старой знакомой, она снова войдет в милость и близкое расположение императрицы, но она очень ошиблась, все соединились, чтобы оттеснить ее. С первых дней ея приезда я предвидела, что произойдет, и вот как. Однажды вечером, когда была карточная игра в покоях императрицы, Ея Императорское Величество ходила из комнаты в комнату и нигде не усаживалась, как она обыкновенно делала. Г-жа Лонуа, думая, вероятно, выразить ей свою угодливость, следовала за ней повсюду, куда она ни шла. Чоглокова, видя это, сказала мне: ‘Смотрите, как эта женщина следует всюду за императрицей, но это не долго будет длиться, ее скоро отучат так за ней бегать’. Я запомнила это и, действительно, ее стали отстранять, а потом отправили во Францию с подарками. В течение этой зимы состоялся брак графа Лестока с девицей Менгден, фрейлиной императрицы84. Ея Императорское Величество и весь двор присутствовали на свадьбе, и государыня оказала молодым честь посетить их. Можно было сказать, что они пользуются величайшим фавором, но месяц или два спустя счастье им изменило. Однажды вечером, во время карточной игры в покоях императрицы, я увидала там графа Лестока, я подошла к нему, чтобы поговорить, он мне сказал вполголоса: ‘Не подходите ко мне, я в подозрении’. Я думала, что он шутит, и спросила, что это значит, он возразил: ‘Повторяю вам очень серьезно — не подходите ко мне, потому что я человек заподозренный, котораго надо избегать’. Я видела, что он изменился в лице и был очень красный, я думала, что он пьян, и повернулась в другую сторону. Это происходило в пятницу. В воскресенье утром, причесывая меня, Тимофей Евреинов сказал мне: ‘Знаете ли вы, что сегодня ночью граф Лесток и его жена арестованы и отвезены в крепость, как государственные преступники?’ Никто не знал, из-за чего, знали только, что генерал Степан Апраксин85 и Александр Шувалов были назначены следователями по этому делу. Отъезд двора в Москву был назначен на 16 декабря. Чернышевы были переведены из крепости в дом, принадлежавший императрице и называвшийся ‘Смольный двор’. Старший из троих братьев напаивал иногда своих сторожей и ходил гулять в город к своим приятелям. Однажды моя гардеробная девушка-финка, которая была невестой одного камер-лакея, родственника Евреинова, принесла мне письмо от Андрея Чернышева, в котором он меня просил о разных вещах. Эта девушка видала его у своего жениха, где они провели вместе вечер. Я не знала, куда сунуть это письмо, когда его получила, я не хотела его сжечь, чтобы не забыть того, о чем он меня просил. Уже очень давно мне было запрещено писать даже матери, через эту девушку я купила серебряное перо с чернильницей. Днем письмо было у меня в кармане, раздеваясь, я засовывала его в чулок, за подвязку и прежде, чем ложиться спать, я его оттуда вынимала и клала в рукав, наконец, я ответила, послала ему, чего он желал, тем же путем, которому он доверил свое письмо, и выбрала удобную минуту, чтобы сжечь это письмо, причинявшее мне столь большия хлопоты. В половине декабря мы уехали в Москву. Мы с великим князем были в большом возке, дежурные кавалеры — на передке. Великий князь днем садился в городския сани с Чоглоковыми, а я оставалась в большом возке, котораго мы никогда не закрывали, и разговаривала с теми, кто сидел на передке. Помню, что камергер князь Александр Юрьевич Трубецкой разсказал мне в это время, будто граф Лесток, будучи заключен в крепость, в течение первых одиннадцати дней своего заключения хотел уморить себя голодом, но его заставили принять пищу. Его обвиняли в том, что он взял десять тысяч рублей от Прусскаго короля, чтобы поддерживать его интересы, и в том, что он отравил некоего Этингера, который мог свидетельствовать против него. Его пытали, после чего сослали в Сибирь. В этом путешествии императрица обогнала нас в Твери, и так как для ея свиты взяли лошадей и провизию, какия были заготовлены для нас, то мы остались в течение суток в Твери без лошадей и без пищи. Мы были очень голодны, к вечеру Чоглоков достал нам жареную стерлядь, которая показалась нам превкусной. Мы поехали ночью и приехали в Москву за два или за три дня до Рождества. Первое известие, которое мы там получили, было то, что камергер нашего двора, князь Александр Михайлович Голицын, в минуту нашего отъезда из Петербурга получил приказание отправиться в Гамбург русским посланником, с четырьмя тысячами жалованья. На это опять посмотрели как на новое изгнание, его своячиница, княжна Гагарина, которая была при мне, очень об этом плакала, и мы все его жалели. Мы заняли в Москве помещение, которое было отведено мне с матерью в 1744 году. Чтобы отправиться в главную придворную церковь, надо было объехать в карете вокруг всего дома, в самый день Рождества, в час обедни, мы собирались сесть в карету и уже были для этого на крыльце, при 28—29-градусном морозе, когда нам пришли сказать от имени императрицы, что она освобождала нас от поездки к обедне в этот день, по случаю чрезвычайнаго холода, какой стоял, действительно, мороз щипал за нос. Я была принуждена оставаться в своей комнате в первое время моего пребывания в Москве из-за необыкновеннаго количества прыщей, высыпавших у меня на лице, я смертельно боялась остаться угреватой, я послала за доктором Бургавом, который дал мне успокоительный средства и разныя разности, чтобы согнать прыщи с лица, наконец, когда ничто не помогло, он мне сказал однажды: ‘Я вам дам средство, которое их сгонит’. Он вытащил из кармана маленький пузырек тальковаго масла и велел мне капнуть одну каплю в чашку воды и мочить этим лицо от времени до времени, например, еженедельно. Действительно, тальковое масло очистило мне лицо и дней через 10 я могла показываться. Немного времени спустя после нашего приезда в Москву Владиславова пришла передать мне, что императрица приказала поскорее сыграть свадьбу моей гардеробной девушки-финки. Единственная причина, по которой, вероятно, спешили с этой свадьбой, заключалась, повидимому, в том, что я выказывала некоторое предпочтение этой девушке, которая была веселой толстушкой, смешившей меня иногда тем, что передразнивала всех и особенно забавно Чоглокову. Итак ее выдали замуж, и больше и речи о ней не было. Среди масленой, в течение которой не было никакого веселья, ни развлечения, императрица почувствовала себя нездоровой, у нея сделались сильныя колики, которыя, казалось, становились очень серьезными. Владиславова и Тимофей Евреинов шепнули мне это на ухо, убедительно прося меня никому не говорить о том, что они мне сказали. Не называя их, я предупредила великаго князя, что его сильно встревожило. Однажды утром Евреинов пришел мне сказать, что канцлер Бестужев и генерал Апраксин провели эту ночь в комнате Чоглоковых, что давало основание думать, что императрица очень плоха. Чоглоков и его жена были нахмурены более, чем когда-либо, приходили к нам, обедали и ужинали у нас, но ни слова не проронили об этой болезни, и мы тоже не говорили о ней, а следовательно и не смели послать узнать, как здоровье императрицы, потому что прежде всего спросили бы, как и откуда и через кого вы знаете, что она больна, а те, которые были бы названы или даже заподозрены, наверное были бы уволены, сосланы или даже отправлены в Тайную канцелярию, государственную инквизицию, которой все боялись пуще огня. Наконец, когда через десять дней императрице стало лучше, при дворе праздновали свадьбу одной из ея фрейлин. За столом я сидела рядом с графиней Шуваловой, любимицей императрицы. Она мне разсказала, что императрица была еще так слаба от ужасной болезни, которую вынесла, что она убирала голову невесте своими брильянтами (честь, которую она оказывала всем своим фрейлинам), сидя на постели только со спущенными ногами с постели, и что поэтому она не показалась на свадебном пиру. Так как графиня Шувалова первая заговорила со мной об этой болезни, я выразила ей огорчение, которое мне причиняет ея состояние, и участие, какое я в нем принимаю. Она мне сказала, что императрица с удовольствием узнает о моем образе мыслей по этому поводу. День спустя Чоглокова пришла утром в мою комнату и сказала мне в присутствии Владиславовой, что императрица очень сердита на великаго князя и на меня за недостаток участия к ея болезни, дошедший до того, что мы даже ни разу не послали узнать, как она себя чувствует. Я сказала Чоглоковой, что я ссылаюсь на нее самое в том, что ни она, ни ея муж ни слова не сказали нам о болезни императрицы, что, ничего о ней не зная, мы не могли выказать участия, какое мы в ней принимали. Она мне ответила: ‘Как вы можете говорить, что вы ничего не знали? Графиня Шувалова сказала императрице, что вы с ней говорили за столом об этой болезни’. Я ей ответила: ‘Это правда, что я с ней говорила об этом, ибо она сказала мне, что Ея Величество еще очень слаба и не может выходить, и тогда я у нея разспросила подробно об этой болезни’. Чоглокова ушла ворча, а Владиславова сказала мне, что странно сердиться на людей за то, чего они не знают, что так как Чоглоковы одни были в праве сказать нам об этом, то если они этого не сделали, это их вина, а не наша, если мы не выказали участия по неведению. Несколько времени спустя на куртаге императрица приблизилась ко мне, и я нашла удобную минуту, чтобы сказать ей, что ни Чоглоков, ни его жена не осведомили нас об ея болезни и что поэтому мы не имели возможности выразить ей участие, которое мы в ней принимали. Она это очень хорошо приняла, и мне показалось, что влияние этих людей уменьшается.
Однажды императрица поехала обедать к генералу Степану Апраксину, мы были в числе приглашенных. После обеда привели к императрице одного старика, князя Долгорукова, который жил напротив дома генерала Апраксина. Это был князь Михаил Владимирович Долгоруков, который прежде был сенатором, но не умел ни читать, ни писать ничего, кроме своего имени, однако он считался гораздо умнее своего брата, фельдмаршала князя Василия Долгорукова, умершаго в 1746 г.86. На следующий день я узнала, что третья дочь генерала Степана Апраксина, у котораго мы накануне обедали, умерла в этот день от оспы, я перепугалась: все дамы, приглашенныя с нами на обед к генералу Апраксину, то и дело сновали взад и вперед из комнаты этого больного ребенка в покои, где мы были. Но и на этот раз я отделалась только страхом. Я увидела в первый раз в этот день двух дочерей генерала Апраксина, из которых старшая становилась очень красивой — ей могло быть тогда около 13 лет, это та самая, которая потом вышла замуж за князя Куракина87, второй было только шесть лет, она была тогда чахоточной, харкала кровью и была буквально одна кожа да кости, конечно, и не подозревали, что она станет столь большою, столь колоссальною, столь чудовищно толстою, какой все те, кто ее знали, видели Талызину, ибо это именно та самая, которая тогда была лишь очень маленьким ребенком. На первой неделе поста Чоглоков хотел говеть. Он исповедался, но духовник императрицы запретил ему причащаться. Весь двор говорил, что это по приказанию Ея Императорскаго Величества из-за его приключения с Кошелевой. Одно время, когда мы были в Москве, Чоглоков, казалось, был в очень тесной дружбе с канцлером графом Бестужевым-Рюминым и с закадычным его другом генералом Степаном Апраксиным. Он был постоянно у них или с ними и, если его послушать, можно было сказать, что он ближайший советник графа Бестужева, чего на самом деле не могло быть, потому что у Бестужева было черезчур много ума, чтобы принимать советы от такого заносчиваго дурака, каким был Чоглоков. Но почти на половине нашего пребывания в Москве эта чрезвычайная близость вдруг прекратилась, не знаю хорошенько, почему, и Чоглоков стал заклятым врагом тех, с кем перед этим жил в такой близости. Вскоре после моего приезда в Москву я начала от скуки читать ‘Историю Германии’ отца Барра, каноника собора св. Женевьевы, 8 или 9 томов в четвертку. В неделю я прочитывала по книге, после чего я прочла произведения Платона88. Мои комнаты выходили на улицу, противоположный им были заняты великим князем, его окна выходили на маленький двор. Я читала у себя в комнате, одна из девушек обыкновенно входила ко мне и стояла, сколько хотела, а потом выходила и другая занимала ея место, когда находила это кстати. Я дала понять Владиславовой, что это было ни к чему и только меня безпокоило, и без этого мне приходилось страдать от близости комнат великаго князя и от того, что в них происходило, что она страдала от этого столько же, сколько и я, потому что занимала маленькую комнату, которая составляла именно конец моих покоев. Она согласилась освободить девушек от этого своего рода этикета. Вот что заставляло нас страдать: утром, днем и очень поздно ночью великий князь с редкой настойчивостью дрессировал свору собак, которую сильными ударами бича и криком, как кричат охотники, заставлял гоняться из одного конца своих двух комнат (потому что у него больше не было) в другой, тех же собак, которыя уставали или отставали, он строго наказывал, это заставляло их визжать еще больше, когда наконец он уставал от этого упражнения, несноснаго для ушей и покоя соседей, он брал скрипку и пилил на ней очень скверно и с чрезвычайной силой, гуляя по своим комнатам, после чего снова принимался за воспитание своей своры и за наказывание собак, что мне, по истине, казалось жестоким. Слыша раз, как страшно и очень долго визжала какая-то несчастная собака, я открыла дверь спальной, в которой сидела и которая была смежной с тою комнатой, где происходила эта сцена, и увидела, что великий князь держит в воздухе за ошейник одну из своих собак, а бывший у него мальчишка, родом калмык, держит ту же собаку, приподняв за хвост. Это был бедный маленький шарло английской породы, и великий князь бил эту несчастную собачонку изо всей силы толстой ручкой своего кнута, я вступилась за бедное животное, но это только удвоило удары, не будучи в состоянии выносить это зрелище, которое показалось мне жестоким, я удалилась со слезами на глазах к себе в комнату. Вообще слезы и крики вместо того, чтобы внушать жалость великому князю, только сердили его, жалость была чувством тяжелым и даже невыносимым для его души. Около этого времени мой камердинер Тимофей Евреинов передал мне письмо своего прежняго товарища, Андрея Чернышева, котораго наконец освободили и который проезжал по близости от Москвы в свой полк, куда он был назначен поручиком. Я поступила с этим письмом, как с предыдущим, и послала ему все, что он у меня просил, и ни слова не сказала ни великому князю, и ни одной живой душе. Весною императрица вызвала нас в Перово, где мы провели несколько дней с нею у графа Разумовскаго89. Великий князь и Чоглоков таскались почти весь день по лесам с хозяином дома, я читала у себя в комнате, или же Чоглокова, когда не играла в карты, приходила посидеть со мною от скуки. Она очень жаловалась на скуку, царившую в этом месте, и на постоянныя охоты своего мужа, который стал страстным охотником с тех пор, как ему в Москве подарили прекрасную английскую борзую. Я узнала от других, а не от нея, что муж ея служил посмешищем для всех других охотников и что он воображал и его уверяли, будто его Цирцея (так звали его суку) брала всех зайцев, которых ловили. Вообще Чоглоков воображал, что все, что ему принадлежало, было редкой красоты или редкой доброты: его жена, дети, слуги, дом, стол, лошади, собаки, все, что ему принадлежало, возбуждало его самолюбие, хотя бы все это было весьма посредственно, но раз это принадлежало ему, то становилось в его глазах несравненным. В Перове со мной случилась такая головная боль, какой я не запомню в своей жизни. Чрезвычайная боль вызвала у меня ужасную тошноту, меня вырвало несколько раз и каждый шаг, какой делали в комнате, увеличивал мою боль. Я провела почти сутки в таком состоянии и наконец заснула. На следующий день я чувствовала только слабость, Чоглокова всячески позаботилась обо мне во время этого сильнаго приступа, вообще все люди, которых ставило вокруг меня самое отъявленное недоброжелательство, в очень короткое время становились ко мне невольно благосклонными и, когда их не настраивали и не возбуждали их снова, они действовали вопреки расчетам тех, кто ими пользовался, и часто поддавались склонности, которая влекла их ко мне, или, по крайней мере, интересу, который я им внушала, они никогда не видели меня надутой или нахмуренной, но всегда готовой пойти навстречу малейшему шагу с их стороны. Во всем этом помогал мне мой веселый нрав, потому что все эти Аргусы часто забавлялись речами, с которыми я к ним обращалась, и мало-по-малу невольно переставали хмуриться. В Перове у императрицы случился новый приступ колик. Она велела перевезти себя в Москву, и мы поехали шагом во дворец, который находился всего в четырех верстах оттуда. Этот приступ не имел никаких последствий, и вскоре затем императрица поехала на богомолье в Троицкий монастырь. Ея Императорское Величество хотела пройти эти пятьдесят верст пешком и для этого отправилась в свой дом, в Покровское90, нам тоже велели направить путь к Троице, и мы поселились на этом пути, в одиннадцати верстах от Москвы, на очень маленькой даче, принадлежавшей Чоглоковой и называвшейся Раево. Все помещение состояло из маленькаго зала среди дома с двумя маленькими комнатами по бокам, разбили палатки вокруг дома, где разместилась вся наша свита. У великаго князя была одна палатка, я занимала одну маленькую комнату, Владиславова другую, Чоглоковы были в остальных палатках, обедали мы в зале. Императрица делала пешком три-четыре версты, потом отдыхала несколько дней. Это путешествие продолжалось почти все лето. Мы ежедневно ходили на охоту после обеда. Когда императрица дошла до Тайнинскаго, которое находи