Я стоял на вырубке, выступавшей мысом между двумя оврагами. Место было удобное: мелкие кусты, покрывавшие как вырубку, так и склоны ближайшего оврага, не могли мешать выстрелу: я видел хорошо весь овраг, и мне стоило сделать несколько шагов вправо, чтобы так же хорошо видеть и другой. Прямо передо мною вырубка отлогим спуском переходила в частый, довольно крупный березняк, низом которого шли мои два охотника с гончими. ‘Ну, доберись, собаченьки, доберись! Ого-го!’ — гулко раздавался оттуда, переливаясь в спокойном воздухе, высокий фальцет охотника Трефилова. ‘Эх, тут! Тут был! Тут запал!’ — вторил ему резкий голос мальчика Бычкова. Вдали чуть слышно отзывалась гончая, но ни собаки, ни охотники не обращали на нее внимания. Отзывался Орало, собака с хорошим чутьем, но большой путаник: найдет чуть не вчерашний след и путается на нем без конца.
Охота не клеилась. Мы ходили уже часа три, а не подняли ни одного зайца, ходили по оврагам, окруженным озимыми полями, служившими притоном русакам, и хоть бы одна собака тявкнула. А бросать охоту не хотелось — уж очень хорош был день, — один из тех дней, которыми изредка дарит нас поздняя осень. Солнце не грело, а ласкало теплом, но в тени, по траве и у корней деревьев, серебрился еще утренний иней. Опавшие листья то нежили ногу мягким ковром, то назойливо под нею хрустели, коварно выдавая каждый шаг, каждое движение. На их грязновато-сером фоне кое-где выделялись, веселя глаз, зеленая травка и мох, покрытые тысячами блесток растаявшего инея, и лучи солнца, играя в них, ярко горели и переливались разноцветными огоньками. Было тихо. Лишь на самых верхушках берез чуть заметно дрожали пучки желтовато-красных свернувшихся листьев. Пахло мокрыми листьями, старыми пнями, сырой землей. Свободно дышала грудь воздухом, полным свежести и бодрой силы, и не хотелось уходить, а все бы так и стоял, да смотрел, да любовался… Природа большая кокетка: даже перед смертью она прихорашивается и пленяет роскошью своего погребального наряда.
‘Вот сейчас они должны повернуть направо, — думал я, прислушиваясь к удалявшимся голосам охотников. — Если и тут ничего не подымут, надо будет перейти в Рябинки. Досадно’. Я вынул портсигар и стал закуривать, но, взглянув направо, увидел зайца, быстро мелькавшего в кустах, шагах в шестидесяти от меня. Портсигар и папироса полетели в разные стороны, я вскинул ружье, нажал спуск — прекрасно! — курки оказались невзведенными… Ругнув себя за оплошность, я стал называть собак. Первою явилась моя любимица — Громишка.
— Тут, тут, Громишка, тут!
Громишка натекла на след, несколько раз тихонько взвизгнула и потом залилась тонким, захлебывающимся голосом. К ней подвалили другие собаки, и воздух застонал от громкого, дружного гона. Я различаю ясно голоса. Вот тонкий, чистый, звенящий, как колокольчик, дискант Галки, — она ведет передо м. Вот резкий, однотонный на средних нотах, голос Заливая, вот похожий на него, но только более низкий и более короткого темпа голос Громилы. Несколько отстав от стаи, в хвосте ее, идет Сорока, она — хромая и не поспевает за другими. Сорока тявкает отчетливо и мерно. А над всеми этими голосами, в одно и то же время и господствуя над ними и аккомпанируя им, носится низкий, звучный бас Бушуя.
Не двигаясь с места, с наслаждением слушал я милые звуки. Идти на гон не стоило: все равно заяц, давая круг, должен был вернуться одним из оврагов.
Вдруг гон, как ножом отрезанный, разом оборвался, и в наступившей тишине из березовой рощи еще вдали, но быстро приближаясь, раздался сильный, с заливом, голос Оралы. Он шел старым следом. ‘Ну, этого еще не доставало! — с досадой подумал я, — Еще тех спутает’.
Прошло несколько минут томительного ожидания. Орало был уже близко, но тут снова зазвенел голос Галки, мигом подхватили остальные, и прерванный гон возобновился с новой силой: но теперь он повернул назад и направлялся на меня. Я придвинулся к самому краю оврага и замер в ожидании.
Но что это? На противоположной стороне, прямо против меня, показались собаки и стали быстро спускаться. ‘Как это я прозевал? Занялся Оралой, а заяц и прошел… А, да вот он и сам, этот негодный путаник’.
Выскочив из березняка, Орало остановился, насторожил уши, прислушался и потом со всех ног бросился на голос стаи. ‘И то хорошо! Перестанет по крайней мере смущать других’.
Но недолго пришлось мне радоваться. Только что Орало подвалил к стае, как собаки опять скололись, пошли в добор и наконец совсем смолкли. Даже Оралу не стало слышно… Впрочем, ненадолго. Вот он снова отозвался, сначала неуверенно, потом все громче и громче, и вдруг я увидел… но глубокую гадость того, что я увидел, поймут лишь охотники. Высоко задрав голову, неистово захлебываясь, тем самым местом, которым только что пробежал заяц, но в противоположном направлении, задним следом, шел Орало, за ним, молча и как будто нехотя, тянулись остальные гончие. Одной Сороки не было: опытная старуха не была способна на такую ошибку.
В эту минуту на вырубку вышел Трефилов.
— Что же это? Ведь он в пяту гонит! — с отчаянием воскликнул я.
Трефилов отмахнулся, как от назойливой мухи:
— Я вам сколько раз докладывал… Всю стаю портит… Его давно на осину следует.
Да, он прав, он мне говорил. Но у меня все как-то духу не хватало уничтожить эту красивую, породистую собаку. Приедешь, бывало, с охоты — сердце отойдет, и оставишь до следующего раза в надежде, что авось исправится. Положим, надежда плохая: собаку, гонящую в пяту, исправить почти невозможно, а все-таки думаешь…
Так как Орало, если только не бросит следа, должен был пройти мимо нас, следовало приготовить ему достойную встречу.
— Примите— ка его в арапники, да хорошенько! — сказал я Трефилову. — Эй, Бычков!
Скоро показалась гнусная процессия. Впереди — Орало, изображая всей своей фигурою полное удовольствие, весело махая гоном и громко голося, за ним, по-прежнему молча, остальные гончие.
Встреченный градом ударов, Орало бросил след и скрылся в кустах.
— Ну, теперь оберните правой стороной и ступайте на выход, к углу. Если не будет гона, перейдем в Рябинки.
Охотники пошли, и я слышал, как Трефилов, удаляясь, ворчал:
— Как бы ни так, помогут тут арапники. Шкуру с него содрать надо — вот что, а не то чтобы того…
Я дал им углубиться в лес и не спеша двинулся по узенькой дорожке к тому месту, куда назначил выход. Мое хорошее расположение духа испортилось, и я почему-то был уверен, что и теперь собаки ничего не поднимут. ‘Как только вернусь домой, сейчас же велю его повесить, — думал я. — Непременно велю!’ — повторил я вслух, как бы желая взять в свидетели этого решения окружавшие деревья. А подкрепить его хотя бы такими немыми свидетелями было бы не лишнее, так как я чувствовал, что вряд ли оно в конце концов будет исполнено.
Прошло с полчаса. Собаки ничего не поднимали, и я решил перейти в Рябинки. Но только что поднес к губам рог, чтобы вызвать собак, как мне показалось, что одна из них отозвалась. Я остановился и стал прислушиваться. Действительно, где-то позади, еле слышно, раздавался гон. Хотя это мне показалось странным, так как я видел, что все собаки прошли за охотниками, тем не менее, я повернул назад и пошел на голос. Скоро я убедился, что гнал Орало. Теперь, конечно, мне следовало вернуться, но вместо этого и неизвестно почему я ускорил шаг и очутился на прежней вырубке. Так и есть! Мое подозрение, что Орало в третий раз шел тем же следом, подтвердилось. Я увидел его на том самом месте, где прозевал зайца. Он шел довольно тихо, тыча носом в землю, по временам замолкал, но, сделав круг, снова находил след.
Бешеная злоба овладела мною. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я поднял ружье и, лишь только собака со мною поравнялась, не целясь, как по бекасу, выстрелил. Орало взвизгнул и, подняв заднюю ногу, неуклюжим галопом бросился прочь.
‘Господи, что же это я сделал?! — подумал я, опомнившись и чувствуя холодную дрожь в спине. — Искалечил собаку! Добро бы еще убил, а то искалечил!’ Дрожащими руками я вложил патрон с пулей и почти бегом бросился вслед за собакой. Обойдя всю вырубку, я оставил, наконец, поиски и уныло побрел на голос охотников. И странное дело! Когда я к ним подошел, мне стало как будто совестно показаться. Я пошел стороной и вдруг услышал удивленное восклицание Бычкова:
— Трефилов а, Трефилов, глянькось, Орало-то весь в крови!
— Знать, где напоролся, — ответил Трефилов равнодушно и потом, немного погодя: — И что это, право, барин его жалеет? На осину бы его — и концы в воду. Не собака, а мразь какая-то, прости Господи!
‘Какое, однако, малодушие!’ — подумал я и вышел к охотникам.
— Орало здесь? — спросил я, и потом прибавил, стараясь говорить спокойно. — Я сейчас по нему стрелял. Надо его прикончить.
С волнением ожидал я ответа, но Трефилов молчал. Лицо его не выразило даже удивления, только во взгляде, который он на меня бросил, промелькнуло, как мне показалось, что-то странное.
— Тут сейчас был, — сказал Бычков. — Орало, Орало!
Теперь мне было не до охоты. Я чувствовал себя очень нехорошо. Пройдя к полю, где ждала лошадь, я подул в рог.
— Ну, что, Орало тут? — спросил я, когда показались охотники,
— Да, Орало сейчас был здесь, — сказал мальчик, находившийся при лошади. — Выбег ко мне, я на него крикнул — он и побег назад в лес.
— Пойдем его искать, — сказал я. — Нельзя же, в самом, деле, так его оставить.
Но только мы разошлись, как раздался голос мальчика. Он кричал, что Орало вышел в поле.
Вернувшись, я увидел его около собак. Он лежал, свернувшись кольцом, уткнув морду в землю. Из правой задней ноги тоненькою струйкой сочилась кровь.
— Отведи гончих и держи лошадь, — сказал я.
Гончие тронулись. Орало сделал движение, собираясь за ними следовать: но, приподнявшись, тотчас упал и опять принял прежнее положение.
Я подошел к нему шагов на десять и прицелился.
В эту минуту собака подняла голову, взглянула на меня и снова ее опустила.
О, этот взгляд! Не забыть мне его никогда!..
Я торопливо нажал спуск. Раздался выстрел, и, высоко подпрыгнув, точно подброшенный пулею, Орало вскочил и с пронзительным воем бросился к лесу. Он бежал как-то боком, странными скачками, нагорбив спину, на которой шерсть поднялась щетиной, и около опушки сунулся в куст.
— Готов! — в один голос и с видимым, как мне показалось, облегчением проговорили охотники.
А я… я положительно страдал, и вместе с тем меня непреодолимо тянуло еще раз взглянуть на собаку, убедиться, она на самом деле ‘готова’.
Орало лежал на боку, широко раскрыв пасть, из которой вывалился длинный язык, под лопаткой зияла большая, длиною с ладонь, рана, обведенная красным кровяным кольцом, дыханье было коротко, хрипло и прерывалось резким клокочущим шумом в горле, который постоянно усиливался и, когда я отходил, был слышен на порядочном расстоянии.
На обратном пути Трефилов, словно догадываясь о моем состоянии, говорил все время про то, какая Орало была скверная собака, что его давно следовало повесить, что я очень хорошо сделал, застрелив его, так как таким образом гораздо меньше возни, и т. д.
На лестнице меня встретила жена обычным вопросом:
— Ну, что, много убил?
— Собаку убил, — угрюмо ответил я.
— Как собаку?! — с ужасом воскликнула она.
— Оралу убил…
— Ах, Оралу… Так бы и сказал, а то я думала, нечаянно какую-нибудь подстрелил.
‘Вот и она также не находит в этом ничего особенного, — думал я, раздеваясь. — Да и что тут, в самом деле, такого! Убил собаку — экая важность! Все это одна лишь глупая сентиментальность… Распустить себя в этом направлении очень легко и тогда можно Бог знает до чего дойти. Начнешь, чего доброго, чувствовать угрызения совести после каждого убитого бекаса, а потом, пожалуй, и после каждого съеденного цыпленка или куска говядины… Как все это мелко и пошло…’
Так говорил я самому себе, стараясь успокоить возмущенное чувство доводами, казавшимися вполне правильными и логичными. Да они и в действительности были правильны, но только… Но почему же тогда — хотя времени прошло с того немало — мне и теперь по ночам случается вдруг просыпаться от ужасного, душу раздирающего воя? Он звенит у меня в ушах, этот вой, и я вижу, ясно вижу вопросительный, страдальчески— покорный взгляд, словно говорящий мне: ‘Ну, что ж? Кончай, раз уж начал… Но только — за что… за что?..’