Снизу вверх, Каронин-Петропавловский Николай Елпидифорович, Год: 1883

Время на прочтение: 141 минут(ы)

Собраніе сочиненій Каронина (Н. Е. Петропавловскаго).

Съ портретомъ, факсимиле и біографическимъ очеркомъ.

Редакція А. А. Попова.

Изданіе К. Т. Солдатенкова.

Том I.

Москва.

Типо-литографія В. Рихтеръ, Тверская, Мамоновскій пер., с. д.

1899.

Снизу вверхъ.
(Исторія одного рабочаго).

I. Молодежь въ Ям.
II. Легкая нажива
III. Рабъ
IV. Игрушка
V. Чего не ожидалъ

I.
Молодежь въ Ям.

На двор у Луниныхъ происходили нападеніе и оборона. Это была просто семейная непріятность. Нападалъ, имя нсколько грустный видъ, отецъ Лунинъ. Оборонялся, сверкая глазами, какъ волченокъ, припертый въ уголъ, сынъ его, Михайло. Ддушка сидлъ на порог снной двери и бросалъ на обоихъ дйствующихъ лицъ взгляды, полные негодованія. Отецъ держалъ въ рукахъ обрывокъ веревки, который долженствовалъ служить орудіемъ наказанія, и говорилъ:
— Мишка, лучше сдайся! Все одно, ухвачу же я тебя за волосья…
— Не касайся. За что ты меня хочешь бить? Не подходи!— говорилъ сынъ. Онъ стоялъ въ углу двора и держалъ обими руками колесо. Собственно у него не было намренія именно колесомъ пустить въ отца, онъ поднялъ его, какъ первую попавшуюся оборону, и держалъ для всякаго случая. Наружность его показывала, что онъ дйствительно не дастся. Лицо его поблднло. На немъ не отражалось ни тни страха, но дикость, глаза мрачно блестли.
— Мишка, не дури! Я тебя чуть-чуть только поучу! Ей-ей, парень, худо будетъ, ежели не покоришься отцу родному! Схвачу вотъ за виски…
— Не схватишь. Не подходи!— возражалъ сынъ, угрожая колесомъ.
— Мишка! да ты что это, песъ, вздумалъ? Говори, отецъ я тебя или нтъ?
— Что-жь, что отецъ?… Безъ дла не дамся… Не подходи! Не касайся!
— Да ты только дайся, небось! Я только раза два по спин, — не то грозилъ, не то упрашивалъ отецъ, ругаясь довольно вяло.
— Не дамся.
— Это отцу-то ты говоришь? Ну, ладно, погоди, дай срокъ, ухвачу я тебя.
Сынъ только еще больше озлился, не сводя глазъ съ отца и готовый во всякую минуту обороняться съ отчаяніемъ.
Ддъ не вмшивался. Онъ молчалъ. Только голая голова тряслась, какъ осиновый листъ, да нсколько безсвязныхъ словъ срывалось изъ его беззубаго рта.
— Мишка!— продолжалъ, между тмъ, отецъ, — покорись, шельмецъ, брось колесо!
— Что ты присталъ? Скажи, за что ты на меня накинулся?— спросилъ сынъ, едва переводя духъ отъ волненія.
— А не лайся — вотъ за что. Я теб слово, а ты десять. Разв такъ можно съ отцомъ разговаривать?
— Что-жь, разв я не правду сказалъ? Хорошій хозяинъ овцу со двора не понесетъ… и сейчасъ это скажу!
— Да разв я въ кабакъ овцу-то стащилъ? Что ты лаешь?— закричалъ отецъ, снова разгорячаясь такъ, какъ въ то время, когда ссора только-что началась.
— Мн нечего лаять. Я говорю правду. Хорошій хозяинъ овцу со двора не понесетъ, — упрямо твердилъ сынъ.
— Ахъ, ты, пустая голова! Да разв я овцу-то пропилъ?— кричалъ отецъ и бросилъ въ сторону веревку. Вслдъ за нимъ и сынъ оставилъ колесо, и они начали горячо спорить, забывъ, что сію минуту стояли въ угрожающихъ позиціяхъ.— Вдь надо же было отдать хоть малость сборщику, заткнуть ему ротъ!
— А ты посуди самъ: овца безъ малаго стоитъ четыре рубля, а ты провалилъ ее Трешникову за рубль…
— За рубль… какъ же мн сдлать, коли лзутъ съ ножомъ къ горлу?
— Подождалъ бы. Не очень я испугался бы.
— То-то что не ждетъ! Ужь я кланялся.
— И кланяться не зачмъ. Не отдалъ бы — и все.
— Погляжу я, какой ты дуракъ. Меня бы сборщикъ подвелъ подъ скуцію, ежели бы я не сунулъ…
— Да, конечно, ежели самъ дашься на скуцію, такъ и отхлестаютъ. А ты взялъ бы, да не давался.
— Фу, ты, Боже мой, глупая голова! Какъ же ты не дашься?
— Я бы убегъ!— сказалъ сынъ ршительно.
Отецъ развелъ руками и расхохотался.
— А, да песъ съ нимъ! Разв съ такимъ дуралеемъ можно говорить?— сказалъ онъ, обращаясь къ ддушк, и поплелся со двора.
Этимъ всегда кончались споры отца и сына. Первый каждый разъ бросалъ разговоръ и умолкалъ, увряя, что Мишку нельзя переспорить. Отецъ Лунинъ какъ бы признавалъ свое безсиліе передъ сыномъ, который во всякую минуту выглядлъ колючею травой, тогда какъ его самого жизнь сильно трогала, такъ много трогала, что въ немъ, кажется, мста живого не осталось.
Только-что описанная сцена происходила въ то время, когда отцу было слишкомъ сорокъ лтъ, а сыну безъ малаго шестнадцать. Когда споръ окончательно былъ забытъ, отецъ пошелъ выпить. Грустно какъ-то ему стало отъ упрековъ сына. Вспомнилъ онъ много нехорошаго и печаленъ показался ему этотъ день.
Но въ это же самое время сынъ принялся работать за троихъ, какъ бы желая загладить чмъ-нибудь грубость свою передъ отцомъ. Онъ скидалъ на повть возъ соломы, перетащилъ на другое мсто двадцатипудовую колоду, вычистилъ въ хлв навозъ, и когда отецъ пришелъ обдать, сынъ слъ за столъ, мокрый отъ пота, видно было, что онъ усталъ.
Съ тхъ поръ много воды утекло. Несмотря на кажущуюся тишину и досадную медленность деревенскаго прозябанья, жизнь идетъ все-таки впередъ, съ тою же неумолимостью, какъ растетъ трава или дерево, незамтно поднимаясь вверхъ. Кажется, тише деревеньки Ямы трудно и отыскать. Поистин это была ‘яма’, со всхъ сторонъ закрытая какими-то пригорками, оврагъ, лишенный воздуха и свта, не было въ ней ни торговыхъ, ни промышленныхъ заведеній, отъ ближайшаго города она стояла слишкомъ на двсти верстъ, подл нея не пролегалъ никакой трактъ, и она, повидимому, была забыта и Богомъ, и людьми. Но, существуя на свой страхъ, Яма все-таки думала же о чемъ-нибудь? Это неизвстно. Врно только то, что она измнилась и не была уже тмъ, чмъ была пять лтъ назадъ. Новый обстоятельства — новые нравы.
Эти новыя обстоятельства всего боле отразились на молодомъ поколніи, не знавшемъ крпостного права, между прочимъ, и на Михайл. Воспитаніе онъ получилъ особенное.
Какъ всякаго деревенскаго мальчика, воспитывали Мишку не люди, не родители и учителя, а природа и обстоятельства. Степь, лсъ, прудъ, дождь, снгъ, лошадь, корова — таковы были неизбжные учителя и воспитатели Мишки. Въ этомъ смысл жизнь мальчика не отличалась отъ другихъ ребяческихъ жизней. Если ребенокъ, лучше сказать, ‘пострлъ», не утонетъ въ пруду, не будетъ ушибленъ лошадью, не замерзнетъ въ буран, то останется жить. Нкоторыя изъ этихъ несчастій съ Мишкой случались. Разъ его ударилъ въ грудь, подъ сердце, поповскій козелъ, отъ чего Мишка упалъ безъ чувствъ, въ другой разъ онъ слетлъ съ воза сна подъ колесо, а еще разъ его лягнула рыжка въ затылокъ. Но Мишка остался живъ.
Но если воспитаніе природы шло обычнымъ порядкомъ, то обстоятельства, дйствовавшія на Мишку, не были тождественны съ обстоятельствами другихъ временъ и иныхъ людскихъ отношеній. Не очень счастливо было дтство Мишки. Съ самаго ранняго возраста онъ долженъ былъ видть и слышать много неправды, а еще больше непонятнаго.
Первое непонятное обстоятельство состояло въ томъ, что, несмотря на аппетитъ Мишки, ему мало давали сть. Это ему ужасно не нравилось, онъ готовъ былъ цлый день бгать съ кускомъ, а мать отказывала. Мало того, хлбъ, въ сущности, былъ въ семейств Луниныхъ только въ продолженіе полугода, остальную часть года ли какую-то выдумку, которую Мишка терпть не могъ. Онъ не иначе называлъ этотъ хлбъ, какъ ‘штукой’, и питалъ къ нему отвращеніе.
— Дай-ка, мама, мн штуки! — говорилъ онъ, показывая на хлбъ, когда бывалъ голоденъ.
Онъ не могъ любить этого, но не понималъ, почему его плохо кормятъ. И бьютъ больно, въ особенности мать, подъ-руку которой онъ постоянно подвертывался. Не видалъ онъ ласки отъ матери, ей, вроятно, самой приходилось худо. Никогда она не засмется. Черты ея лица всегда несчастныя и скоре жалкія. Жалкое горе, горе изъ-за горшковъ, изъ-за ковша муки такъ исказило женщину, что она къ дтямъ относилась равнодушно. ‘Хоть бы вы подохли!’ Но такъ какъ Мишка и тогда уже отличался неуступчивостью, то равнодушіе матери переходило часто въ жалкую несправедливость къ нему. Для него это была злая-презлая женщина. То и дло въ голову ему попадала скалка, а не скалка, такъ вникъ. Не любилъ онъ мать, въ сердц его и тогда уже воцарился холодъ. Впослдствіи онъ понялъ, что мать не виновата, — ея собственная жизнь не ласкала ее, — но сдланнаго не воротишь. Мишка не видалъ ласкъ, и сердце его замерло.
И во всемъ этомъ виновата была, пожалуй, ‘штука’.
Продолжалась она не мсяцъ и не годъ, а какъ Мишка только-что началъ помнить себя. Это не была случайность изъ ряда вонъ выходящее явленіе, а обстоятельство неразлучное съ нимъ. На глазахъ его случилось только одно необыкновенное явленіе, поразившее его ужасомъ и мало понятное ему. Тогда ему было четыре года.
Съ ранняго утра того дня въ Ям происходило необычное движеніе, говоръ, кое-гд бабій плачъ. Вс собрались на площади возл часовни, не исключая бабъ, двокъ и малыхъ, даже грудныхъ ребятъ. И Мишка, конечно, присутствовалъ, близко прижимаясь къ подолу матери. Мужики жарко о чемъ-то разговаривали, старики, мрачно потупившись въ землю, молчаливо чего-то ждали. На крыш одной избы стоялъ парень и смотрлъ въ разныя стороны, куда только направлялись дороги. Большинство съ напряженіемъ слдило за этимъ парнемъ. Вдругъ онъ благимъ голосомъ заоралъ: ‘Идутъ!’ — и упалъ съ крыши. Мишк такъ сдлалось страшно, что онъ готовъ былъ убжать куда-нибудь, но скоро любопытство его остановило. На бугр, стоявшемъ за деревней, показались солдаты. Впереди халъ верхомъ начальникъ. Мишка въ особенности его испугался. Когда солдаты спустились въ оврагъ и расположились на другой сторон площади, поднялся такой шумъ, что хоть уши затыкай. Начальникъ долго говорилъ что-то мужикамъ. Чаще всего онъ спрашивалъ: ‘Ну, что, согласны?’ — А мужики отвчали: ‘Согласія нашего нтъ’. Начальникъ сердился. ‘Ну, не сдобровать вамъ, канальи!’ — ‘Ребята!— кричалъ Мишкинъ ддушка, — будемъ помирать! Господи благослови! Ложись на земь!’ Начальникъ отъхалъ къ солдатамъ, началась ‘экзекуція’. Мужики пали на колни. Бабы съ ребятами побжали. Мишка какъ то потерялъ мать въ суматох и самъ, на свой страхъ, задалъ стрекача. Онъ прилетлъ въ себ на зады и схоронился въ сно, гд и оставался до вечера.
Впрочемъ, когда солдатъ размстили по избамъ и все утихло въ деревн, Мишка вылзъ изъ своего убжища и увидалъ, что въ ихъ изб также сидитъ солдатъ. Солдаты прожили въ деревн съ мсяцъ, въ продолженіе котораго Мишка не только пересталъ бояться Филатыча, какъ звали ихъ солдата, но близко сошелся съ нимъ. Солдатъ былъ смирный. Только онъ много лъ, — такъ много, что даже жадный Мишка удивлялся. Для Филатыча ничего не стоило выхлебать котелъ щей, състь чугунъ каши, проглотить въ самое короткое время каравай хлба. Но это былъ добродушный, работящій человкъ. Своимъ хозяевамъ онъ таскалъ на коромысл воду, рубилъ дрова, задавалъ корму скоту, а Мишк передъ уходомъ изъ деревни сдлалъ деревянную свистульку.
Посл этого воспитательное дйствіе на Мишку имло другое обстоятельство. Самъ Мишка на себ испыталъ его. Оно касалось его родныхъ, знакомыхъ и въ особенности отца. Но впечатлніе было сильное, глубокое. Одинъ разъ, играя съ другими ребятами на улиц противъ сборной избы, гд собирались мужики и куда прізжало начальство, какъ это случилось и въ этотъ день, Мишка вдругъ услыхалъ ревъ, раздавшійся со двора этой избы. Онъ захотлъ полюбопытствовать и вздумалъ-было съ пріятелями проникнуть во дворъ, полный народа. Но въ самыхъ воротахъ ему дали хорошій подзатыльникъ, посл котораго онъ убдился, что лучше всего посмотрлъ сквозь плетень. Онъ живо проковырялъ дыру въ плетн и посмотрлъ… Посреди двора лежалъ врастяжку какой-то мужикъ, котораго держали за голову и за ноги. Но Мишка скоро широко раскрылъ глаза, и сердце его ёкнуло. На мужик надтъ былъ желтый чапанъ, а на спин чапана сидла треугольная заплата, такая же самая, какъ у его отца. Онъ хотлъ крикнуть: ‘батька!’ — но голосъ у него пропалъ, Глаза его были устремлены въ одну точку, вс члены замерли. Но, чтобы не заревть, онъ впился зубами въ руку и закусилъ ее до тхъ поръ, пока отецъ не поднялся. Тогда Мишка со всхъ ногъ бросился бжать, оставивъ игру. ‘Мишка, Мишка! куда ты?’ — кричали товарищи, но онъ, не переводя духу, улепетывалъ.
Во весь этотъ день онъ боялся поднять глаза на отца. Ему казалось, что отцу стыдно, какъ было стыдно ему. Къ удивленію его, отецъ — ничего… Вечеромъ выпилъ сорокоушку и съ непонятнымъ для Мишки благодушіемъ разсказывалъ, какъ давеча его ‘отчехвостили’. Онъ не выказывалъ ни злобы, ни горечи. Этого Мишка никогда не могъ въ толкъ взять. Онъ въ эти дни съ ребяческимъ любопытствомъ наблюдалъ за отцомъ, но всякій разъ, видя его благодушіе, чувствовалъ пренебреженіе къ нему. Въ его еще нетвердую душу прокрадывалось уже недовріе.
— Послушай, батька, неужели теб не совстно? — спросилъ однажды Мишка отца, котораго только-что ‘отчехвостили’.
Отецъ сконфузился.
— Ничего, братъ Мишка, не подлаешь… И радъ бы, да никакъ невозможно!— возразилъ отецъ въ замшательств.
Никогда больше Мишка не предлагалъ отцу вопросовъ. Онъ сталъ уходить въ себя. Онъ мечталъ и думалъ одинъ, безъ всякой помощи со стороны отца, недовріе къ которому быстрыми шагами шло дальше. Мишка уже въ малолтств инстинктивно старался поступать обратно тому, какъ поступалъ отецъ. Это былъ явный признакъ разрыва сына съ отцомъ.
Время шло. Мишка росъ. Семейныя неурядицы рано поставили его въ ряды самостоятельныхъ работниковъ. Семнадцати лтъ Мишка сталъ во глав управленія домомъ. Отецъ каждый годъ уходилъ на заработки, пропадая изъ дому иногда по девяти мсяцевъ. Ддушка былъ слабъ. А больше въ семейств и мужиковъ не было. Старшій братъ его навсегда ушелъ изъ деревни, окончательно развелся съ отцомъ и жилъ при какомъ-то пивоваренномъ завод. Такимъ образомъ, Мишка почти круглый годъ оставался въ дом хозяиномъ и невольно раздумывался о томъ, что видлъ. Невольно приходили ему ни умъ самыя неожиданныя сравненія. Воля и… отчехвостили! Свободное землепашество и… ‘штука’!
Онъ длался угрюмымъ.
Что касается собственно ‘штуки’, то она отразилась на молодомъ Лунин съ явною рзкостью. Это подтвердилось въ рекрутскомъ присутствіи, куда его привезли, чтобы забрить лобъ. Старшій сынъ ушелъ годами отъ воинской повинности и солдатская доля пала на Михайлу. Родители плакали, провожая его. Отецъ былъ такъ мраченъ и въ то же время такъ ласковъ, какъ никогда. Но самъ Михайло не плакалъ. Его обычная угрюмость нисколько не измнилась. Кажется, онъ думалъ, что все равно — въ солдатахъ или мужикахъ жить. Мать и отецъ, ддушка и сестры не услыхали отъ него ни одного слова сожалнія о потер крестьянской свободы, которую, вроятно, онъ не признавалъ существующею. Онъ только сдлался за эти дни злой. Холодно онъ простился съ родными, механически снялъ шапку и перекрестился, когда они съ отцомъ вызжали за околицу Ямы. Въ конц-концовъ, оказалось, что Михайло въ солдаты не годится. Раздетый въ рекрутскомъ присутствіи, онъ обнаружилъ всю свою физическую несостоятельность. Смрили его ростъ — малъ, измряли и выслушали грудь — плоха и узка. Ноги оказались выгнутыми снаружи. Позвоночный столбъ кривой. Брюхо большое. Малокровіе. Въ другое время его взяли бы въ солдаты затмъ, чтобы варить крупу или садить капусту въ гарнизонномъ огород. Но докторъ, длавшій осмотръ, ршительно воспротивился, высказавъ мнніе, что такого бутуза лучше оставить въ поко. Во всей его фигур въ исправности были только лицо, холодное, но выразительное, и глаза, сверкающіе, но темные, какъ загадка
Отецъ Лунинъ обезумлъ отъ радости, узнавъ, что его Мишка — уродъ. Во-первыхъ, съ радости онъ напился до того, что потерялъ шапку, во-вторыхъ, цлый день лзъ къ сыну цловаться, въ-третьихъ, предложилъ ему жениться, назвавъ имена сватовъ. Михайло, въ отвтъ на это, положилъ отца поперекъ саней и похалъ домой.
Сколько было непріятностей въ семь изъ-за одной этой женитьбы! Избавившись отъ солдатчины, Михайло, однако, имлъ свое мнніе о женитьб, что сильно раздражало отца, Онъ безпрестанно твердилъ сыну о женитьб.
— Ужь это мое дло!— возражалъ сынъ.
— Какъ твое? А отца-то позабылъ?— волновался отецъ.
— Не забылъ, а говорю: не суйся въ чужое дло.
— Какъ въ чужое? Возьму вотъ я хорошую палку, да начну тебя жарить!…
Посл этого между отцомъ и сыномъ обыкновенно происходила распря, никогда не прекращавшаяся. Отецъ доказывалъ, что онъ иметъ право учить своего сына, а сынъ опровергалъ.
— Не вижу я проку въ твоемъ ученьи… Ты напередъ, скажи, учили-ли тебя-то?— глухо замчалъ сынъ.
— Меня… учили!— волновался отецъ.
— Палкой-то?
— Палкой-ли, чмъ-ли, а учили. Ужь это, братъ, сдлай милость, безъ ученья насъ не оставляли.
— Да какой-же прокъ отъ этого?— насмшливо спрашивалъ Михайло.
— Прокъ? А вотъ какой прокъ: Б-боже тебя сохрани, бывало, сказать супротивное слово отцу! Бывало, ддушка-то твой привяжетъ меня къ столбу, да и деретъ. И баловства этого духу у насъ не было!
— Слыхалъ я это. Да какой же теб-то прокъ въ бить?
— Не баловался — больше ничего!
— Ну, мало же объ васъ оббили дубья! Надо бы больше, — говорилъ сынъ, злобно смясь.
— Мишка! лучше замолчи, не гнви меня! Ей-ей, схвачу я тебя за волосья…
И такъ дале. Отецъ грозилъ, Михайло пренебрежительно отворачивался. Но когда дло заходило далеко, онъ вспыхивалъ, какъ порохъ, обнаруживая страшную свирпость.
— Разв я не правду говорю?— спрашивалъ онъ, какъ бы готовясь запустить въ отца смертельную стрлу, которая ранитъ того и заставитъ заревть отъ боли.— Разв не правда? Ну, скажи на милость, хороша-ли твоя участь? Ладно-ли живешь ты? А вдь, кажись, дубья-то получилъ въ полномъ размр!…
— Что же, хрестьянинъ я настоящій… Слава Богу, честный хрестьянинъ! — говорилъ отецъ, едва сдерживая себ отъ боли.
— Какой ты крестьянинъ? Всю жизнь шатаешься по чужимъ странамъ, бросилъ домъ, пашню… Ни лошади путной, ни вола! Въ томъ только ты и крестьянинъ, что боками здоровъ отдуваться… Пойдешь на заработки — ногу теб тамъ переломятъ, а придешь домой — тутъ тебя выскутъ!…
— Не говори такъ, Мишка! — съ страшною тоской огрызался отецъ.
— Разв не правда? Барщина кончилась, а тебя все лупятъ!
— Мишка, оставь!
Но Михайло злобствовалъ до конца.
— Да есть-ли въ теб хоть единое живое мсто? Неужели ты меня думаешь учить эдакъ же маяться? Не хочу!
— Живи, какъ знаешь, Богъ съ тобой! — стоналъ отецъ.
Тогда Михайл длалось жалко отца, — такъ жалко, что и сказать нельзя.
Такого рода разговоры происходили безпрестанно, всегда оканчиваясь тмъ, что отецъ Лунинъ опускалъ голову все ниже и ниже, сознавая, съ одной стороны, свое слабосиліе, а съ другой — пораженный непонятнымъ озлобленіемъ сына. Отецъ Лунинъ на самомъ дл не имлъ прочной точки опоры, не имлъ настоящаго дома и настоящей цли, жилъ изо дня въ день, добывая хлбъ на сегодня и не зная, будетъ-ли онъ у него завтра, жилъ безучастно, равнодушный по всему на свт, кром обыденныхъ потребностей. Собственно онъ не жилъ, а маялъ себя. Рдкій годъ онъ возвращался съ заработковъ цлымъ и невредимымъ. У него была цлая масса приключеній, всегда оканчивавшихся тмъ, что его били. Однажды на желзной дорог ему переломили ногу, и хотя онъ ее починилъ, но остался хромымъ. Въ другой разъ, подъ новостроющимся домомъ, съ высоты десяти саженей на него упали два-три кирпича, отчего онъ потомъ никогда уже не разгибался. Всякія происшествія непремнно ложились на его бока. И когда онъ возвращался домой въ Яму, его или сажали въ холодную, или скли. Чтобы найти какую-нибудь одну опредленную черту Лунина, можно сказать, что по жизни это былъ поломанный человкъ, а по характеру — межеумокъ. И поразительная его честность, и несомннный умъ, и способность безъ устали работать,— все это было развяно прахомъ.
Надъ нимъ смялись съ двухъ сторонъ: сынъ Мишка и ддушка. Ддушка называлъ его дуралеемъ, безпутнымъ человкомъ и ветошкой. Постоянная нужда въ семь еще боле вооружила старика, свалившаго всю вину на ‘ветошку’. Ддушка обыкновенно лежалъ на печк или на завалинк, если было лто и солнце припекало, и когда узнавалъ о какой-нибудь новой бд, стрясшейся надъ сыномъ, то злобно плевался. Тьфу, тьфу! Выражать инымъ образомъ свои критическія мысли онъ уже не могъ. Старикъ давно потерялъ счетъ своимъ лтамъ, живя въ безконечномъ пространств. Голова его была голая и походила на дыню, руки тряслись, ротъ уже не закрывался. Глаза постоянно дремали, ничего не видя. Кажется, все въ этомъ существ вымерло: мысли, воспоминанія, чувства и сознаніе, кром ощущенія печки или солнца, которыя давали ему теплоту. Но въ этомъ полуживомъ человк остались какія-то безсвязныя воспоминанія и всего боле раздраженіе, злоба противъ нехорошей жизни, въ которой все было для него глупо, безпутно, и противъ сына, въ которомъ онъ видлъ воплощеніе всякой бды.
Въ изб Луниныхъ жило три поколнія, положительно не понимавшихъ другъ друга.
Иногда Михайло дразнилъ ддушку.
— Ддушка!— кричалъ онъ что есть мочи. — Что ты все сердишься?
Ддушка начиналъ трясти своею дыней, приходя въ раздраженіе.
— На кого ты сердишься, ддушка?— продолжалъ Михайло.
— Уйди! Вс вы — поганцы!
— За что такъ, ддушка?
Старикъ собирался съ мыслями, что-то шепталъ.
— За все. Умй жить… Поганцы!
— Какъ же жить, ддушка? — коварно спрашивалъ Михайло.
— По-божецки!— отвчалъ старикъ гнвно.
— Не понимаю… Разскажи, какъ у васъ жили?
Старикъ припоминалъ. Дыня его тряслась. Лицо длалось энергичнымъ и гнвнымъ.
— Скажи, ддушка, какъ это по-божецки?
— У насъ поганцевъ не было! У насъ коли ты родился, такъ держись, стой, крпись!— говорилъ старикъ, мало-помалу воодушевляясь и подогрвая себя собственными словами.
— А какъ же насчетъ притсненія у васъ было?
— У насъ былъ согласъ… Коли, бывало, притсненіе — молчимъ. Стой, крпись! Грудью выноси!
— Стало быть, были же притсненія-то, — коварствовалъ Михайло.
— Мы не стали бы плакать по-бабьи. Стой грудью!… А ежели силъ нтъ терпть — помирали. Эй, ребята, ложись, помирай!
— Что же, вс помирали, которые ложились?
— Поганцевъ у насъ не было. У насъ дружба… Который слабосильный мужиченко, и тотъ не вылъ по-бабьи… У насъ, бывало…— путался старикъ, припоминая старыя времена и не подозрвая насмшки внука.
— А можетъ вы только ложились, а не помирали?
Ддушка всматривался во внука и затмъ разражался плевками. Если въ его рукахъ находился батогъ, онъ яростно стучалъ имъ.
Нечего и говорить, что Михайло не серьезно заводилъ бесды съ ддомъ. Ддушку, дожившаго до потери сознанія времени, онъ очень уважалъ, но чтобы учиться у него — это внуку и въ голову не приходило. Иногда старикъ, наскучивъ молчаніемъ, принимался безсвязно, какъ ребенокъ, разсказывать о старинныхъ временахъ, безъ всякой мры хвастаясь тогдашними людьми, но Михайло слушалъ этотъ наборъ чудесъ, какъ сказку. Онъ понималъ только, что тогда было одно мученье. Тогдашнимъ людямъ дйствительно ничего не оставалось длать больше, какъ молчать: стой! крпись! А когда притсненіе выходило заграницы человческаго терпнія, надо было ложиться и помирать, ибо это былъ единственный исходъ. Страданіе до того было непрерывно, что каждый старался выработать въ себ непрерывное терпніе. Въ конц-концовъ, страданіе стало въ одно и то же время средствомъ и апоеозомъ существованія.
Молодой Лунинъ не желалъ ни быть битымъ зря, подобно отцу, ни ложиться и помирать, подобно дду. Онъ съ теченіемъ времени совсмъ отбился отъ рукъ. Хозяйничая одинъ каждую зиму, онъ ршительно никого не спрашивался. У него были свои дла, пристрастія и друзья. Изъ семьи никто не зналъ, что онъ будетъ длать завтра.
Одно изъ его пристрастій обитало въ худой избенк, съ виду похожей на баню, гд, однако, жили дв женщины — старуха Мара съ дочерью Пашей. Самъ Михайло никогда не выражалъ словами своего пристрастія въ этой избенк и не показывалъ виду, что иметъ нкоторыя намренія на дочь Мары. Объясненіе его состояло лишь въ томъ, что раза два въ недлю онъ забгалъ мимоходомъ въ избенку и освдомлялся, не надо ли что сдлать по хозяйству? По большей части, надо было наколоть дровъ, напоить корову, которая была, если не считать избенки, единственнымъ имуществомъ двухъ сиротъ, задать ей корму, что-нибудь починить. Михайло сдлаетъ все это, вспотетъ и уйдетъ. Ни однимъ намекомъ кому бы то ни было не выразилъ онъ намренія жениться.
По воскресеньямъ онъ иногда покупалъ осьмушку чая и какого-то рыжаго сахару и относилъ къ Паш, которая поила чаемъ свою больную старуху. Вотъ вс подарки, какіе онъ длалъ Паш. Всякій другой гостинецъ онъ считалъ какъ бы обидой для нея. Какъ ни были бдны женщины, но кормились на свой счетъ. Собственно работала одна дочь, потому что старуху зиму и лто душилъ кашель. Паша была деревенская швея. Она тачала рубахи, порты, поддевки, женскія платья и т. д. И нигд не свтился такъ упорно огонекъ, какъ въ ея избушк. Пока она была еще здорова, вчное сиднье не изнуряло ее. Напротивъ, она желала больше тачать и питала мечту когда-нибудь купить такую же машину, какую ей довелось видть у попадьи смежнаго села. Объ этомъ узналъ Михайло.
Годъ онъ ломалъ голову надъ тмъ, какъ бы достать денегъ на машину. Самая плохонькая, по его справкамъ, машинка стоитъ двадцать пять рублей… даже выговорить трудно! Но Михайло былъ фанатикъ, онъ озлился и принялся сколачивать деньги. И черезъ годъ сколотилъ. Только половину онъ вычелъ изъ счета податей. Когда въ извстное время пришелъ сборщикъ, Михайло свирпо сказалъ: ‘Нтъ! —‘Какъ?’ — ‘Что же, ты оглохъ? Говорю, нтъ!’
Когда онъ принесъ машину къ Паш, то замтно было, какъ похудлъ Михайло: глаза его ввалились, лицо постарло и осунулось, во всей фигур замчалась лихорадочность, измученное состояніе нервовъ.
У этого бутуза нервы? Надо признаться, что отвтъ на этотъ вопросъ можетъ быть только утвердительнымъ. Онъ почему-то тосковалъ, ему были знакомы уже страданія, неудовлетворенность, сомннія, — словомъ, въ бутуз шла неумолкаемая работа, не позволявшая ему глядть весело. Въ двадцать два года онъ уже порядочно измучился.
Нсколько разъ по праздникамъ онъ уходилъ къ пруду на мельницы Трешникова, гд по берегу росли тощіе кусты. Туда приходила и Паша. Здсь, среди полыни, тальника и чилиги, они проводили праздники, отдыхая. Говорили мало. Паша была задумчивая, тихая двушка, не любившая шумныхъ бесдъ, а Михайло просто не умлъ говорить. Иногда ему и хотлось что-нибудь сказать повеселе, и скажетъ, но тутъ же и обозлится, — до такой степени шутка его выходила уродлива, словно, вмсто языка, у него сидлъ во рту деревянный клинъ. Ограничивался онъ самыми неизбжными словами. Спроситъ: много-ли она за недлю нашила? Естьли у нихъ со старухой дрова? Не надо-ли чего починить въ изб?
— А когда же мы съ тобой въ церковь?— спросилъ однажды Михайло, выражая на лиц своемъ волненіе.
— Когда хочешь. Только скажи — и пойду, — отвчала Паша.
— Да нтъ, нечего пока и думать объ этомъ!— вскричалъ со злобой Михайло, самъ себя перебивая.
— Отчего же?
— Да какое же у насъ теб удовольствіе? Солому-то жрать? Вдь у насъ бднота… тоска беретъ!
— Не горюй… Только скажи — и пойдемъ къ попу!— успокоивала Паша.
— Все бднота, ничего больше, какъ бднота! Такая что ни есть страшная жизнь, что даже совстно!— продолжалъ, почти не слушая, Михайло, и злоба горла въ его глазахъ.
— Что подлаешь, Миша!
— Про то и говорю… Ничего не придумаешь. Какъ жить?
— Какъ люди, Миша, замтила робко двушка.
— Какіе люди? Это наши старые-то? Да неужели же это настоящая жизнь: побои принимать, срамъ… солому жрать? Человкомъ хочется жить, а какъ? Не знаешь-ли, Паша, ты? Скажи, какъ жить?— спросилъ оживленно Михайло.
— Не знаю, Миша… Голова-то моя худая. Я могу только идти, куда хочешь, хоть на край свта съ тобой…
— Какъ же намъ быть?… Чтобы честно, безъ сраму… не какъ скотина какая, а по-человчьему…— Михайло говорилъ спутанно, съ невроятными усиліями ворочая своимъ деревяннымъ клиномъ. Но въ глазахъ его сверкали слезы.
Онъ не разъ, видно, уже задавалъ себ такой мудреный вопросъ. Но, къ несчастію его, обстоятельства такъ сложились, что онъ, какъ свои пять пальцевъ, зналъ, чего не надо длать, а когда старался придумать, какъ же надо жить, то былъ немощенъ и, чувствуя это, ненавидлъ свою жизнь.
Подъ давленіемъ этого Михайло бросался изъ одной крайности въ другую. Нердко на него находило какое-то равнодушіе. Онъ по недл ничего не длалъ, кром самаго необходимаго въ хозяйств, лежалъ въ коноплянник, глядлъ на небо, спалъ, валяясь подъ плетнемъ огорода, ходилъ мрачный. Ни съ кмъ не говоритъ, глядитъ на всхъ въ дом, какъ на лютыхъ своихъ враговъ, волосы не чешетъ, не умывается и сопитъ. Но вдругъ какъ съ цпи сорвется. За недлю, проведенную въ бездльи, онъ старался наверстать вдвое, выказывая лихорадочную дятельность, придумывалъ новыя работы и съ какимъ-то остервенніемъ работалъ.
Такъ онъ постоянно затвалъ со своими товарищами разныя предпріятія, не очень мудрыя, но хлопотливыя и новыя. Главное — новыя. Никогда съ пожилыми мужиками онъ не связывался, ибо ихъ умъ-разумъ ставилъ ниже гроша и дла ихъ вс фактически отрицалъ.
Товарищами его были такіе же безусые, какъ и онъ самъ. Между ними лучшими друзьями считались двое. Одинъ былъ Щукинъ, другой назывался Шаровъ. Съ ними онъ безпрестанно совтовался и велъ общія дла, хотя между ними было мало общаго. Въ то время, какъ Михайло выглядлъ затравленнымъ волченкомъ, молчаливый, недоврчивый и погруженный въ себя, Иванъ Шаровъ былъ живой, какъ ртуть, и болтливый, какъ балалайка. Онъ давно уже оставался самостоятельнымъ хозяиномъ въ дом, вс его родные перемерли, кром матери, и онъ, парень двадцати пяти лтъ, чрезвычайно ловко вертлся въ темной жизни Ямы. Одно время онъ завелъ-было лавочку, гд продавались лапти и сахаръ, дуги и пряники, махорка и сухой лещъ, — словомъ, все, что требовалось въ Ям. Хотя съ лавочкой ему не удалось укрпиться, но и тутъ онъ, какъ вьюнъ, ускользнулъ отъ банкротства, ловко выбравъ надлежащее время для прекращенія торговли. Изобртательный на добываніе хлба насущнаго, онъ не оставался сложа руки никогда. Нюхъ у него былъ замчательный. Прослдитъ, что за десятокъ верстъ одинъ человкъ долженъ заколоть больную свинью, которой переломалъ кто-то ноги, и уже тамъ — покупаетъ больную свинью и везетъ продавать. Какъ ни былъ далекъ отъ Ямы городъ, но Иванъ Шаровъ и тамъ завелъ пріятелей, съ помощью которыхъ всегда могъ найти себ занятіе. Онъ постоянно былъ въ разъздахъ по какимъ-то важнымъ дламъ, въ бготн и сует. Жизнь его походила на мельканіе. Еслибы мрачная судьба Ямы когда-нибудь вздумала захватить его въ свои объятія, онъ непремнно ускользнетъ, какъ кусокъ мыла. Онъ давно женился. И жена его какъ разъ приходилось ему впору. Она могла косить и жать, сидть кабатчицей, жить въ кухаркахъ — на вс руки.
Михайло питалъ родъ удивленія къ Ивану, часто сидлъ у него, выслушивалъ его, хотя самъ ршительно неспособенъ былъ вертться такимъ кубаремъ. Природа надлила его неповоротливостью и тмъ древнимъ мужицкимъ свойствомъ, которое выражается такъ: думаетъ затылокъ. Схватить на вилы копну сна, воткнуть на поларшина въ землю соху, поднять колоду — это онъ понималъ и могъ, несмотря на явное слабосиліе свое, но чтобы всю жизнь крутиться, ускользать, ловить случаи — это было не по его характеру.
— Не понимаю, какъ это ты все вертишься?— спрашивалъ онъ не разъ Шарова.
— Безъ этого нельзя, пропадешь!— возражалъ послдній.— Надо ловить случай, безъ дла сидть — смерть…
— Да разв ты работаешь? По-моему, ты только бгаешь зря.
— Можетъ, и зря, а иной разъ и подвергнется счастье, а ужь тутъ… На боку лежа ничего не добудешь. За счастьемъ то надо побгать.
Шаровъ былъ душой между своими товарищами, Михайломъ и Щукинымъ. Одинъ годъ, по его остроумной мысли, товарищи сняли нсколько надловъ несостоятельныхъ мужиковъ и посяли ленъ. Штука немудреная, но Шаровъ сдлалъ ее чрезвычайно замысловатою. Дло въ томъ, что несостоятельный мужикъ бжитъ отъ своей земли не потому, что именно земля ему наскучила, а потому, что ему надоло платить за нее, и онъ радъ, когда находится человкъ, который беретъ, вмст съ удовольствіемъ владть лишнимъ участкомъ, и непріятность платить за нее деньгами или спиной. Но Шаровъ ршилъ, что можно въ одно и то же время взять свое удовольствіе и отдлаться отъ непріятности, т.-е. взять надлы съ условіемъ платить за нихъ, но на самомъ дл не платить. Онъ разсуждалъ основательно, что если онъ и не возьметъ землю, все равно подати несостоятельный хозяинъ не уплатитъ, а, между тмъ, земля пропадетъ даромъ. На этомъ основаніи товарищи взяли нсколько участковъ на имя Щукина. Почему на имя Щукина — это также изобртеніе Ивана Шарова. Вдь ихъ потянутъ, если они не станутъ платить? Надо было прогнать силой сборщика податей, и сдлать это способенъ былъ Щукинъ. Въ деревн его боялись.
Въ обыкновенныя минуты Щукинъ былъ смирный и недалекій человкъ. Полное, круглое лицо его ничего не выражало. Уши висли, зубы торчали наружу — самый обыкновенный деревенскій парень и насмшливый человкъ. До достаточно было ничтожнаго случая, чтобы вызвать съ его стороны необузданный поступокъ. Такіе парни, въ минуты сознанія обиды или просто неудовлетворенности, дрались, бывало, въ кулачные бои, разносили въ дребезги избушку какой-нибудь вроломной солдатки и проч. Но у Щукина уже рано явилась въ поступкахъ опредленная точка, преднамренность. Онъ питалъ ненависть къ сельскимъ властямъ, но въ особенности къ Трешникову, мстному богачу, который полгода давалъ жителямъ Ямы свой хлбъ, а другіе полгода сосалъ изъ нихъ кровь. Щукинъ съ величайшимъ удовольствіемъ готовъ былъ сдлать ему какую угодно пакость.
Между другими подданными Трешниковъ владлъ и отцомъ Щукина. Въ отц это не вызывало протеста, но сынъ поступилъ иначе. Ему тогда было мене восемнадцати лтъ. Въ отместку за все, онъ выбралъ темную ночь, залзъ къ Трешникову въ конюшню и обрзалъ подъ самый корень хвостъ лучшей лошади. Позоръ былъ до такой степени чувствителенъ, что Трешниковъ взвылъ отъ боли. Щукинъ не скрывалъ, что откарналъ хвостъ именно онъ самъ, и сулилъ и на будущее время еще какое-нибудь посрамленіе. Трешниковъ, въ свою очередь, выместилъ на отц, пересталъ давать ему хлбъ, а кровь сосать продолжалъ, вслдствіе чего тотъ окончательно отощалъ и померъ гд то на чужой сторон на заработкахъ. Сына Трешниковъ не тронулъ, пугаясь его угрозы.
У Щукина былъ другой подобный случай. Нкоторое время посл смерти отца онъ служилъ ямщикомъ на станціи земскихъ лошадей. Никто изъ прозжающихъ на него не жаловался. Свое дло онъ справлялъ аккуратно, водки никогда въ ротъ не бралъ, ‘на чай’ просилъ стыдливо. Но вышло такъ, что онъ оплошалъ. халъ съ нимъ мстный становой. Дни стояли ненастные. Лилъ дождь. Дорога превратилась въ сплошное тсто, въ которомъ колеса тонули по самую ступицу. Лошади измучились. Самъ кучеръ обилъ вс руки, понукая ихъ. Немудрено было разинуть ротъ отъ изнеможенія. И Щукинъ прозвалъ. На косогор, почти подъ самою деревней, куда халъ становой, экипажъ его повернулся бокомъ, повислъ нсколько на воздух и перевернулся, увлекая пассажира, его вещи и кучера. Щукинъ воткнулся головой въ лужу, сильно расшибся, но живо выскочилъ и уже совсмъ принялся-было хлопотать вокругъ барина, какъ послдній, неистово ругаясь, създилъ ему по голов… Это значило показать быку красную тряпку или ударить по рогамъ козла. Щукинъ освирплъ. Глаза у него помутились, зубы выставились наружу, и онъ бросился на барина съ поднятыми кулаками. Тотъ счастливо ускользнулъ и пошелъ на утекъ. Щукинъ за нимъ. Къ счастью, становой черезъ недлю захворалъ, возбуждать дло было некогда, а потомъ его перевели въ другое мсто.
Съ той поры едьку Щукина всякій зналъ. Для дла, придуманнаго Шаровымъ, онъ какъ разъ годился. Дйствительно, лишь только сборщикъ явился къ нему, онъ безцеремонно выпроводилъ его вонъ. Произошло замшательство. Земля должна быть оплачена, а, между тмъ, никто не платилъ. Потянули тхъ самыхъ несостоятельныхъ хозяевъ, которые отдали Щукину свои надлы. Т опять указывали на Щукина. Эта путаница отразилась, въ конц-концовъ, на самомъ безотвтномъ мужик. Съ него неожиданно потребовали уплаты за его надлъ, но такъ какъ денегъ у него не нашли, то его выдрали безъ всякихъ отговорокъ. Чрезвычайно удивленный такою несправедливостью, онъ поочередно обошелъ всхъ трехъ товарищей, ругая каждаго на чемъ свтъ стоитъ. Щукинъ отдлался отъ него, вытолкавъ его въ шею. Шаровъ заговорилъ ему зубы. Но Михайло не могъ слова сказать.
Въ тотъ же день одинъ Михайло заговорилъ объ этомъ съ товарищами.
— А вдь жалко бднягу…— сказалъ онъ, сидя у Ивана въ изб, гд находился и Щукинъ.
— Кого жалко?— спросилъ послдній.
— Да тово… мужиченка-то, Трофимова…
— Самъ онъ дуракъ! А ты тетеревъ! — презрительно засмялся Щукинъ.
— Да вдь онъ поплатился ни за что.
— Прямой тетеревъ!— подтвердилъ Щукинъ.
Михайло все-таки стоялъ на своемъ, думая, что тотъ мужикъ безвинно потерплъ. Но, вмсто Щукина, возразилъ Шаровъ. Онъ говорилъ резонно, съ убжденіемъ.
— Видишь ли, другъ Михайло, — сказалъ онъ, — жалости онъ дйствительно достоинъ. Отчего не пожалть дурака, который не уметъ самъ защищать себя? Вреда отъ жалости нтъ. Но скажи мн, пожаллъ-бы кто насъ? Ты вотъ объ этомъ подумай. Худо нынче тому, кто самъ не уметъ обороняться. Но жалть дурака можно, — вреда отъ этого нтъ.
На лиц Михайлы появилось жестокое выраженіе. Въ душ онъ согласился съ товарищемъ.
У него на этотъ счетъ не было опредленныхъ мыслей. Ему постоянно казалось, что во всемъ мір онъ — сирота, брошенный человкъ, забитая тварь. Но это было настроеніе. Съ колыбели, когда его кормили жеваннымъ хлбомъ, набитымъ въ соску, до послдняго дня, когда онъ сталъ во глав разрушеннаго дома, онъ ни разу не испыталъ той нжности, которая смягчаетъ обозленное сердце. Мякина изуродовала его тло, безчеловчье, среди котораго онъ росъ, сдлало его жесткимъ. Умственной пищи никто не думалъ дать ему, а ту умственную мякину, которою питались его прадды, онъ не считалъ уже годной. И онъ выросъ столь же темнымъ, какъ его родители, но боле несчастнымъ, чмъ они, потому что желанія его были широки, а средства все такія же грошовыя. Онъ жаждалъ счастія и видлъ, что въ Ям никто не знаетъ его. Онъ сталъ тогда ненавидть и отрицать всю Яму. Онъ иногда желалъ убжать изъ этого бездольнаго мста. Яма, воспитавъ его, показала ему свои язвы — безчеловчье, мякину, розги, — и онъ насквозь пропитался отрицаніемъ. Мало-по-малу онъ убждался, что разсчитывать въ жизни ему не на кого, кром себя. Если желать что-нибудь получить, то это возможно не иначе, какъ силой. Въ противномъ случа останешься въ дуракахъ. Отца его били, но онъ живьемъ не дастся. На всякое притсненіе онъ станетъ огрызаться. На безчеловчье онъ отвтитъ собственнымъ зврствомъ. Онъ ничего не знаетъ, но тмъ хуже, потому что всмъ своимъ сердцемъ онъ чувствуетъ, что жить худо.

——

Стоитъ сказать нсколько словъ о вещественномъ наслдств, доставшемся Михайл.
Отецъ его собирался на заработки. Назначенъ былъ день его отхода. Но прежде, чмъ уйти, онъ ршилъ сдать на руки сыну все движимое и недвижимое имущество, такъ какъ сынъ сдлался настоящимъ мужикомъ. Совершилъ онъ это торжественно. Помолился Богу. Купили для такого торжества сорокоушку и сказали рчь, приличную случаю.
— Мишка! вотъ я теб препоручаю! Владай всмъ имніемъ… Живи честно, работай какъ слдуетъ, въ кабакъ не тащи…
Михайло слушалъ-слушалъ и засмялся.
— Да чмъ тутъ владать-то? Ничего нтъ!— сказалъ онъ.
Но отецъ разсердился на такое замчаніе и повелъ сына по двору съ намреніемъ показать все, что тамъ находилось. Но, въ конц-концовъ, онъ самъ, къ удивленію, убдился, что ‘владать’ нечмъ. Сараи были раскрыты, заплоты падали. Хозяйственныя и земледльческія орудія были однимъ прахомъ. Вмсто лошади подъ сараемъ стояло чучело лошади, набитое соломой. Михайло съ нескрываемымъ презрніемъ указалъ на вс эти провалы и ничтожество въ хозяйств. Отецъ заволновался. Кажется, онъ только въ эту минуту разглядлъ свое нелпое житье. Не найдя у себя въ дйствительности ничего, онъ съ чрезвычайною торопливостью принялся сочинять небылицы. Водя сына по двору, онъ показывалъ видъ, что ищетъ много вещей, которыя были, но которыя теперь куда-то запропастились.
— А гд желзная лопата?— спрашивалъ онъ озабоченно, какъ настоящій хозяинъ.
— Что ты врешь? Никакихъ лопатъ нтъ. Одно разоренье. И зачмъ ты затялъ эту канитель?— сказалъ Михайло, которому надоло слушать сочиненіе небылицъ.
— Мишка, не обижай меня! — грустно выговорилъ вдругъ отецъ.
— Да разв я самъ не знаю, что у насъ есть? Небось, не растрачу. Все сберегу въ лучшемъ вид.
— Ты укоряешь меня бднотой?— спросилъ еще тоскливе отецъ.
— Ну, пошелъ!… Ты лучше скажи-ка, сколько долженъ Трешникову?
— Трешникову? Песъ его знаетъ… Никакъ немного, — сказалъ смущенный отецъ и почесалъ животъ.
— Надо думать! Чай, и голова-то у него въ заклад?— безпощадно допрашивалъ сынъ.
Отецъ положительно затосковалъ. Такъ вдругъ внутри у него засосало, что онъ едва слышалъ колкія слова сына. Потомъ ему показалось, что онъ что-то чуетъ недоброе.
— Чуетъ мое сердце, не къ добру!— сказалъ онъ.
— Еще что выдумалъ?
— Врно теб говорю. Чуетъ сердце, что не надо бы уходить мн изъ дому.
— Что же можетъ случиться?
— Кто знаетъ… Сохрани Богъ! Либо не вернусь я, умру, либо тутъ дома какая ни на есть бда… Чую, худо будетъ!
— А ты сегодня вороны не видалъ?
Но отецъ ничего не отвчалъ на это. У него все еще сосало. Мысленно онъ уже прощался съ избой, со старухой, съ ддушкой, съ дтьми и съ буркой, и такая жалость напала на него, что на глазахъ у него показались слезы, и онъ только вздыхалъ. Чтобы потушить такое невыносимое чувство, онъ съ глубокою печалью выпилъ стаканъ изъ сорокоушки, купленной для торжества.
Бурную зиму провелъ Михайло посл ухода отца. Онъ запальчиво принялся хлопотать, чтобы поправить дла семьи, да и самому ему надоло ждать той минуты, когда онъ можетъ, безъ страха за свою участь, жениться. Прежде всего, онъ постарался привести въ извстность отцовскія дла. По отношенію къ хозяйству это не трудно было сдлать. Дло было ясное — домъ со всми принадлежностями неумолимо разваливался. Стоило-ли хлопотать вокругъ него? Сперва этотъ вопросъ Михайло ршилъ утвердительно. Онъ жарко принялся работать на поправку, надясь сначала прикупить скота, а потомъ положить на избу заплаты, другія же части выстроить заново. Первое не удалось. Какъ онъ ни горячился, изнемогая въ работахъ, изобртаемыхъ его товарищами, какъ ни крутился въ куч длъ, но денегъ на покупку скота не заработалъ, ежедневныя потребности семьи съдали вс плоды его длъ. Свою лошадь онъ возненавидлъ — его раздражалъ одинъ видъ этой барабанной шкуры, онъ пересталъ ее почти кормить. Мать съ какимъ-то страхомъ слдила за поступками сына.
Второе желаніе — положить заплаты — скоро стало еще ненавистне для него. Долгое время онъ съ утра до ночи стучалъ по дому топоромъ, пилилъ, долбилъ и наклалъ множество заплатъ.. На это у него хватило терпнія и силы. На когда онъ однажды увидалъ, что починенный имъ сарай иметъ наклонность все-таки пасть, имъ овладлъ припадокъ бшенства. Онъ схватилъ топоръ, наперся грудью и брюхомъ — и сарай палъ. На трескъ выбжали домашніе, даже ддушка, но Михайло просто объяснилъ, что надъ такою подлостью не стоитъ и мучиться. Съ этихъ поръ, что бы ни длалось на двор, онъ не обращалъ вниманія.
Михайло сталъ заботиться лишь о томъ, чтобы накормить семью, и любимое его времяпровожденіе состояло въ томъ, что онъ ложился подъ сараемъ на солому и мечталъ до поздней ночи. Странныя это были мечты! Чаще всего онъ видлъ съ какимъ-то замираніемъ сердца всеобщее крушеніе ненавистнаго для него мста. Видлъ, что вотъ эта изба, созерцаемая имъ, сію минуту хлопнется и разсыпется въ безобразную кучу. И отъ души желалъ, чтобы это такъ вышло. Пускай здохнетъ шкура… падетъ амбаръ… сгніетъ, какъ старый грибъ, погребица… пускай на этомъ мст ничего не будетъ, все мигомъ пропадетъ — лучше! Онъ снова все заведетъ. Длать заново все дочиста лучше, чмъ класть заплаты на старье. Пусть все сгинетъ, какъ сонъ. Тогда онъ новую жизнь начнетъ, и, можетъ быть, доля ему выпадетъ счастливе отцовской. Онъ бы все вотъ раскаталъ по бревну, но это гнилье — не его, а отцовское. Хоть бы громомъ и молніей спалило все это ненавистное, мучительное жилье!
Михайло зналъ, что главное его наслдство отъ отца — долги, отъ которыхъ нтъ нигд спасенья. Но приходили мимолетныя минуты, когда онъ думалъ объ отц съ сожалніемъ. Жалко и обидно становилось за этого поломаннаго человка. Мяхайло желалъ чмъ-нибудь удружить ему, помочь, усладить его горькую долю. Къ нему приблизилась уже старость, силы его видимо слабли, отъ всего сердца Михайло придумывалъ способы успокоить его на конц жизни. Въ эти мгновенія Михайло длался спокоенъ, почти нженъ, ласково говорилъ съ семействомъ, не привыкшимъ вообще слушать его разговоры. Ддушку онъ переставалъ дразнить, сестрамъ покупалъ гостинцы, въ вид платковъ. Съ матерью обходился въ особенности хорошо, старался всми силами услужить ей и разъ купилъ ей кожаные башмаки. Когда мать растрогалась отъ такой ласки, онъ почувствовалъ себя на минуту счастливымъ.
Но такія минуты улетали, какъ дымъ, разгоняемый дйствительностью. Внутри его снова поселился волкъ.
Долго онъ не могъ собраться сходить въ волость и къ Трешникову, чтобы узнать количество отцовскихъ долговъ, но, наконецъ, нашелъ время. Сперва онъ отправился въ волость. Тамъ ему показали все. Сказанная цифра была такъ велика, что даже онъ съ невольнымъ страхомъ проговорилъ: ‘Ухъ, какая прорва!’ Впрочемъ, черезъ минуту успокоился. Этотъ долгъ не очень пугалъ его и не много онъ думалъ о немъ. Выходя изъ правленія, онъ сказалъ: ‘Чортъ съ нимъ!’
Не то вышло у него съ Трешниковымъ. Михайло чувствовалъ ко всей этой семь непреодолимый страхъ, несмотря на свою смлость и негодованіе. Еще мальчишкой онъ дрался до крови съ сыномъ Трешникова, сверстникомъ своимъ. Онъ не любилъ этого плаксу, и тогда уже Гаврюшка, какъ его звали, всегда возбуждалъ въ его кулакахъ зудъ. Бывало, Мишка то дастъ ему въ носъ хорошаго тумака, то повалитъ на землю и прибьетъ. Гаврюшка былъ, однако, коварный мальчишка, онъ ревлъ, когда на него насдалъ свирпый Мишка, же, улучивъ минуту, изъ-за угла пускалъ въ голову послдняго камнемъ. Сколько разъ Мишка приходилъ отъ него съ разбитою рожей! Теперь они, конечно, не дрались, но ихъ взаимная антипатія еще боле усилилась. Михайло видть не могъ :этого выхоленнаго и наглаго сынка, державшаго себя заносчиво, съ сознаніемъ, что онъ — наслдникъ разбогатвшаго мельника. Лнтяй и шелопай, онъ уже стыдился черной работы, день-деньской слонялся по дому отца и покрикивалъ на рабочихъ. Онъ принадлежалъ къ той еще не многочисленной, но безпутной деревенской молодежи, которая въ Ям и подобныхъ ей мстахъ играла родъ золотой молодежи. Онъ былъ отлично знакомъ со всми окрестными увеселительными мстами, умлъ пить виноградныя вина, курилъ папироски и ходилъ въ смазныхъ сапогахъ. Въ праздничные дни онъ выходилъ на улицу затмъ только, чтобы показать деревенскимъ парнямъ и двкамъ свою великолпную фигуру, плисовый пиджакъ, смазные сапоги и цпочку отъ часовъ. Къ играмъ и разговорамъ молодежи онъ, конечно, не прикасался, смотря на всхъ гордо, какъ гусь. Отчего это у всякаго разжирвшаго мужика, энергіею проложившаго себ путь къ богатству, дти почти всегда выходятъ дохлыми и съ зачатками идіотизма? Несомннно, что Гаврило Трешниковъ былъ дохлый идіотъ, которому предстояло посл смерти отца наполнить окрестность скотскими поступками.
Михайло, встрчаясь съ нимъ и его отцомъ, нарочно не сдвигалъ шапки со лба. Его отецъ былъ крпко связанъ съ Трешниковымъ, но въ Михайл это возбуждало только дикія чувства, но не раболпство. Онъ явился къ Трешникову поговорить зубъ-за-зубъ. Безъ всякихъ околичностей, онъ спросилъ, въ какой сумм повиненъ его отецъ? Трешниковъ веллъ подождать на двор. Это ожиданіе продолжалось очень долго, Наконецъ, мельникъ вынесъ зажатыми въ горсти кучу замазанныхъ и рыжихъ клочковъ бумаги, изображавшихъ векселя.
— Вотъ гд сидитъ твой отецъ! Вотъ ихъ сколько, вексельковъ-то!— сказалъ Трешниковъ.
Михайло съ недоумніемъ оглядлъ горсть засаленныхъ бумажекъ.
— Да ты не хочешь-ли наняться ко мн въ батраки, можетъ, затмъ и пришелъ?— спросилъ мельникъ.
— Въ батраки къ теб я не пойду, а хочу знать, сколько на отц ты считаешь?— возразилъ Михайло.
— Ты хочешь платить за отца? Не больно-ли ты прытокъ, парень?
— А сколько годовъ ты еще будешь мучить отца?— спросилъ сдержанно Михайло.
— Ахъ, ты, молокососъ! Да ты бы долженъ въ ноги поклониться мн, что я кормилъ твоего отца! Да я и говорить съ тобой не стану, рвань ты эдакая!
Михайло дико озлился, слушая это.
— Жирный песъ!— наконецъ, проворчалъ онъ, — больше я теб ничего не скажу. Прощай, туша! Попался бы ты мн въ другомъ мст… Ну, да прощай!
Михайло вышелъ со двора, не оглядываясь. Онъ понялъ, что отецъ его пропалъ. И поправить его нельзя. Онъ воочію видлъ, какъ отецъ помираетъ, задавленный худыми длами. Тогда въ его груди появилось новое чувство, до этой поры не извданное имъ: месть.
Съ этого дня онъ уже не любилъ оставаться дома. Появляясь домой, онъ глядлъ волкомъ и вс семейные боязливо обращались съ нимъ. Достаточно было перваго случая, чтобы сдлать его окончательно чужимъ семь.
Какъ-то весной, когда со дня на день въ дом Луниныхъ ждали отца съ заработковъ, въ деревн оповстили всхъ домохозяевъ, что пріхалъ старшина изъ волости и приказываетъ всмъ собраться на съзжую. Домохозяева собрались, но молодежи собралось больше, чмъ пожилыхъ мужиковъ. Многіе еще не вернулись съ заработковъ. Пожилые стояли особою кучкой, въ ожиданіи выхода начальства. Они держали себя степенно. Ожидая нагоняя, они заране какъ бы подготовлялись къ своей участи. Въ то же время молодежь обнаруживала вс признаки недовольства и роптала, что людей безъ дла держатъ столько времени. Пожилые и смирные уговаривали ропщущихъ замолчать, потому что старшина, такъ, сказываютъ, пріхалъ сердитый и очень гнваться будетъ, если ему станутъ досаждать. Молодежь не унималась и ругала во всеуслышаніе начальника, пока тотъ не вышелъ.
Онъ, дйствительно, сердито оглядлъ собравшуюся на двор толпу, затмъ сказалъ краткую, но сильную рчь.
— Эй, вы, идолы, знаете-ли, гд я вчерась сидлъ?
Старшина замолчалъ. На лицахъ молодыхъ отразилось недоумніе. Но смирные боязливо возразили:
— Какъ же мы можемъ, ваше степенство, знать, гд вы сидли?
— ‘Какъ же мы можемъ знать!’ — передразнилъ старшина. — Въ кутузк я сидлъ вчерась — это, чай, можно сообразить!
Въ толп молодежи послышался сдержанный смхъ. Но пожилые жалостливо покачали головой.
— Сохрани Богъ!— сказали они.
— Въ кутузк сидлъ, въ кутузк, идолы! А черезъ кого?— спросилъ старшина.
— Сохрани Богъ, ежели черезъ насъ…
— Черезъ васъ. Не черезъ кого больше, какъ черезъ васъ!
Въ сред молодежи смхъ сдлался общимъ. Старшина разъярился.
— Вы надъ чмъ зубы-то скалит, а? Погоди ужо, я вамъ пропишу смхъ… Эй, ребята, заприте ворота! Не смть выходить!
Ворота заперли. Лица собравшихся вытянулись.
— Неси, ребята, хворосту! Начнемъ. Господи благослови!
Пожилые сдавались безропотно, но молодежь заволновалась, Послышались рзкія возраженія.
— Что же кто мы, ребята, глядимъ, разиня ротъ?— сказалъ это-то.
— Мы, ваше степенство, на это не согласны! — сказалъ другой.
— Взыскивайте съ отцовъ, а мы неповинны! — замтилъ Михайло.
— Руки еще коротки, ваше степенство!— сказалъ Щукинъ, ухмыляясь.
— Ахъ, вы, молокососы! Ребята, хватай сперва вотъ этихъ двухъ сорванцовъ! Слава Богу, вспомнилъ: на этого Мишку Лунина уже давно жаловался Трешниковъ. Вотъ ихъ!
Но тутъ вышло невообразимое смятеніе. Михайло съ едькой вырвались посл отчаянной борьбы и бросились къ воротамъ. Вслдъ за ними хлынула, какъ буйное стадо, остальная толпа. Ворота сшибли и бросились въ разсыпную, кто куда могъ. Черезъ мгновеніе на двор осталось пять-шесть мужиковъ, да множество шапокъ, рукавицъ и кушаковъ, въ безпамятств брошенныхъ бжавшими. Старшина не зналъ, что предпринять ему, и ршилъ хать жаловаться.
И выдался же этотъ денекъ для Ямы! Скромная, тихая, почти мертвая деревенька взволнована была неслыханными происшествіями. Посл паническаго бгства изъ съзжей избы ночь всми проведена была тревожно. И вдругъ на слдующее утро разнеслись изъ конца въ конецъ всти, одна другой изумительне. Одна касалась старшины. Онъ вечеромъ похалъ въ волость, разгнванный, но больше удивленный окончаніемъ сходки въ Ям, и ршалъ въ ум, какую награду припасти для сорванцовъ, устроившихъ ему такую пакость. Дорога его шла по кустарникамъ, продолжающимся вплоть до мельницы Трешникова. Свтила луна, виднлись звзды. Вдругъ, уже возл мельницы, изъ кустовъ, съ противоположныхъ сторонъ дороги, выскакиваютъ разомъ два страшныхъ человка. Они были одты въ вывороченные шерстью вверхъ тулупы. Лошади, увидавъ такихъ чудовищъ, рванулись въ сторону, телжка опрокинулась, кучеръ полетлъ въ одну сторону, старшина въ другую. И лишь только онъ палъ на землю, какъ почувствовалъ, что на него кто-то наслъ. Онъ безропотно ждалъ своей участи. Но разбойники помяли его немного и слзли, сказавъ: ‘Помни это. Худо теб будетъ, если эти глупости не оставишь, помяни слово!’ Вслдъ затмъ тулупники скрылись въ кустахъ.
Старшина долго не могъ придти въ себя, но, опамятовавшись, однимъ махомъ вскочилъ въ телжку и поскакалъ дальше, со страхомъ оглядываясь назадъ. Онъ сообразилъ, конечно, что сыгранная съ нимъ пакость дло рукъ кого-нибудь изъ давишнихъ сорванцовъ, и полетлъ во весь духъ домой. Прискакавъ къ себ, онъ ршительно ничего путнаго не объяснилъ домашнимъ. Всмъ было ясно, что онъ чего-то испугался, но на вопросы отвчалъ только, что теперь ничего не можетъ ршить.
Въ то же утро, но еще съ большимъ страхомъ, проснулся Трешниковъ. У него за ночь спустили прудъ. Весеннее половодье прошло, плотина была поправлена и мельница начинала ужь работу. Трешниковъ взвылъ. Онъ бросился на мельницу. Тамъ было полное разрушеніе. Одно мельничное колесо было сорвано съ вала. По берегамъ рки валялись кучи хворосту, лса, балокъ, камней. Дернъ весь уплылъ. Обширное водное пространство превратилось въ мелкій ручей, который можно было перейти съ одного берега на другой. Работники при мельниц ничего не знали. Засыпка лишился языка и ходилъ по берегу, какъ помшанный. Онъ нашелъ дв длинныя заостренныя жерди да одинъ вывороченный шерстью вверхъ тулупъ, и молча указывалъ на эти вещи. Дло было ясное. Плотину прокопали этими жердями, сдлавъ большую дыру снизу плотины, пока, наконецъ, не образовался огромный провалъ. Тогда вода съ ревомъ устремилась въ него, но, сдавленная его боками, разорвала скрпы, и вся громадная масса дерну, лса и булыжника рухнула. Трешниковъ увидлъ, что работа многихъ лтъ уничтожена.
Онъ поскакалъ обратно въ деревню и началъ созывать народъ длать плотину. Однихъ онъ умолялъ, другимъ общалъ простить ихъ долги, третьимъ сулилъ хорошія деньги. Многіе согласились. Они забыли обиды мельника, его притсненія, его жадность, видли въ немъ только человка въ несчастіи и изъявляли готовность навозить ему гору земли, камней, лсу.
Къ этому времени мало-по-малу подходили люди съ заработковъ, между прочимъ, и отецъ Лунинъ. Приходящіе, узнавъ о случившихся происшествіяхъ, покачивали головами. Никто не спрашивалъ, кто и зачмъ это сдлалъ. Большинство догадывалось и молчало. Но все-таки дло само по себ оставалось темнымъ. Надъ Ямой повисло какое-то новое преступленіе.
Черезъ нсколько дней вернулся домой Щукинъ. Раньше его пришелъ Михайло. Въ суматох ихъ не замчали. Михайло, прежде всего, побывалъ въ избенк Паши. Онъ сказалъ ей, что надо уходить вонъ изъ деревни. Та ни минуты не задумалась. Больная старуха Мара жалобно застонала, когда узнала, что дочь ее бросаетъ. Ей оставалось только поскоре умереть.
Когда Михайло появился дома, худой, какъ будто нсколько дней лежалъ въ тяжкой болзни, сестры и мать, отецъ и ддушка смутились. Но чтобы предупредить всякіе разспросы, онъ немедленно заявилъ, что уходитъ изъ деревни пока вонъ, и просилъ отца выслать ему паспортъ. Эти слова пали камнемъ на всхъ. Михайло видлъ, какъ вс замерли отъ его словъ. Отецъ сидлъ неподвижно и смотрлъ въ полъ. Ддушка свсилъ свою дыню съ печи и даже не шепталъ, остановивъ безжизненный взглядъ на внук. Сестры жались къ углу. Эта нмая сцена произвела тяжелое впечатлніе на Михайлу. ‘Мертвые!’ — подумалъ онъ. Вс сидящіе въ изб показались ему мертвецами, и это еще скоре погнало его вонъ. Пускай мертвые живутъ, какъ знаютъ!…
Ему было жалко только мать. Сутки, которыя онъ провелъ дома, онъ говорилъ только съ ней. Никогда онъ не любилъ ее, но теперь почувствовалъ стыдъ, жалость и сочувствіе къ виду этой дряхлой старухи. Онъ сознался ей во всемъ. У него своя жизнь, — зачмъ же ему связывать себ руки? Это онъ такъ прямо и сказалъ.
— А когда самъ по себ буду жить, можетъ, и придетъ мн счастье, — заключилъ онъ.
Старуха не понимала этого своеобразнаго эгоизма. Она вздыхала не о себ, а o сын. Какъ будетъ онъ жить одинъ на свт? Есть-ли у него какія средства?
Средствъ Михайло не имлъ никакихъ. Голыя руки, темная голова, полное мести сердце — вотъ все, чмъ онъ обладалъ. Но едва лишь мать напомнила ему ничтожность его силъ, онъ засверкалъ глазами. Онъ врилъ въ себя. Она прислушивалась къ его словамъ, какъ бы желая запомнить всякую мелочь въ сын, и гладила рукой по его лицу, ощупывала его голову. Михайло уговаривалъ ее не горевать, говоря, что издалека онъ врне поможетъ имъ.
Старуха уже вечеромъ отпустила его. Она вышла съ нимъ на дворъ, потомъ на улицу и смотрла и прислушивалась, стараясь понять, куда онъ пошелъ, но она ничего не видала по своей слпот и не слыхала его шаговъ, потому что была глуха. Да и безъ того надъ деревней повисла ночь.

II.
Легкая нажива.

Все благопріятствовало бгству Михайлы, когда, въ сообществ съ Пашей, онъ бросилъ свою Яму, гд ему житья не стало. Вышли они изъ деревни почти безъ денегъ, съ какими-то копйками, которыхъ не могло хватить даже до того города, куда они стремились. Предстояло побираться ради Христа — единственный и излюбленный способъ пропитанія отправляющихся на заработки мужиковъ. Но для этого Михайло былъ слишкомъ молодъ, и не въ его характер было просить и вызывать въ себ жалость. Тмъ не мене, онъ врилъ въ свое счастье и теперь всми помыслами устремился къ городу.
На первый разъ случай его выручилъ.
Въ одномъ сел, стоявшемъ на пути въ городъ, Михайл съ Пашей пришлось заночевать. Едва они поли, какъ въ избу вошелъ сотскій этого села и привязался: кто, откуда, но какимъ причинамъ? Михайло сперва грубо пробурчалъ подъ носъ, видя, что сотскій присталъ просто отъ бездлья. Но сотскій пришелъ въ азартъ и веллъ сейчасъ же казать ему виды. Къ несчастью, вида у Михайлы не было, онъ его надялся получить въ город. А пока молча осматривалъ сельскаго начальника, размышляя про себя, что лучше: поднести-ли ему косушку, на которую тотъ, очевидно, напрашивался, или дать хорошаго леща по уху, что собственно Михайл больше нравилось? Но пришедшій въ неистовство сотскій не далъ времени ршить эту задачу и повлекъ обоихъ путешественниковъ въ волость. Изъ всего этого произошла польза.
Такъ какъ старшины въ ‘присутствіи’ не оказалось, то сотскій предоставилъ пойманныхъ писарю, со словами: ‘какіе-то люди’… Посл минутнаго допроса писарь послалъ сотскаго къ чорту, а вслдъ за нсколькими дальнйшими вопросами, обращенными къ парню и двк, оказалось, что послдняя желаетъ найти мсто кухарки, которая именно и требовалась писарю. Черезъ короткое время дло сладилось. Паша сперва колебалась, — жалко ей было разставаться такъ скоро съ Михайлой, но послдній съ какою-то поспшностью подалъ ей совтъ принять предложеніе писаря, посл чего Паша безпрекословно повиновалась.
Михайл также вдругъ нашлось дло — переколоть сажени дв писарскихъ дровъ, съ платой по гривеннику за сажень, причемъ писарь уврялъ, что это даже очень дорого. Михайло и на это согласился, но тутъ же далъ себ клятву, что такими пустыми длами онъ займется въ послдній разъ и то только потому, что до города у него не хватаетъ денегъ на хлбъ. Онъ свои таланты цнилъ неизмримо дороже, съ какимъ-то фанатизмомъ вря, что теперь, бросивъ свое глупое хозяйство, онъ дойдетъ до всего.
Съ Пашей онъ на другое утро простился безъ малйшаго сожалнія, она заплакала, провожая его, а онъ стоялъ безчувственнымъ. О покинутыхъ домашнихъ въ Ям онъ давно забылъ. Теперь забылъ онъ и Пашу, положительно не зная, что ей сказать. Она ему казалась даже обузой, безъ нея въ город онъ скоре могъ сколотить капиталъ, — единственная мысль, занимавшая его во все время, пока онъ прощался съ двушкой.
Выйдя, наконецъ, изъ села, онъ былъ охваченъ восторгомъ. Ему нужны были просторъ, свобода, и, очутившись одинъ, со всми развязанный, онъ почувствовалъ необыкновенное волненіе. Вопреки своей угрюмости, онъ весело подпрыгнулъ, когда увидалъ себя на вол, подъ открытымъ яснымъ небомъ, по дорог въ городъ. Онъ какъ будто освободился отъ каторги. На Яму онъ смотрлъ, какъ на каторгу, тамъ онъ длалъ то, отъ чего не видалъ никакой пользы, пахалъ землю, которая иногда не давала и мякины, ухаживалъ за домомъ, который въ общей сложности не стоилъ ни копйки, жилъ съ людьми, которые очумли отъ нищеты, и вообще подчинялся чужой, какой-то неизвстной польз, а не своей. Каторга и есть! Главное, Михайло не понималъ, зачмъ, когда другіе подыхаютъ, и ему надо подохнуть, не понималъ этой общности несчастій, этого единства бды! Потому онъ такъ и ненавидлъ Яму, что не имлъ желанія подохнуть, а, между тмъ, Яма непремнно требовала этого отъ него.
Теперь эта каторжная деревня осталась позади. Михайло ршилъ на сто верстъ не подходить къ Ям, боясь, какъ бы его опять не стали неволить къ смерти. Онъ шелъ быстро, желая поскоре удалиться отъ знакомыхъ мстъ.
Онъ шелъ разбогатть. Одна эта мечта волновала его. ‘Разживусь’, — думалъ онъ и ускорялъ шагъ. ‘Поставлю домъ’, — соображалъ онъ и устремлялся впередъ. Онъ всего наживетъ, заведетъ себ новую одежду, будетъ ходить въ ‘пальт’ табачнаго цвта, а жен сошьетъ зеленое платье, будетъ жить… Соображалъ онъ все это и бжалъ впередъ, просто летлъ, причемъ лоскутья его одежды разввались, какъ перья. Къ вечеру усталость брала свое. Ноги его ныли, хотлось сть, спать, ни о чемъ не думая. Тогда на него нападало сомнніе. Созданная въ пространств жизнь вдругъ пропадала, вмсто нея являлась дйствительность, т.-е. разбитыя ноги, желаніе отдохнуть и нсколько копекъ въ штанахъ.
Но на утро, когда силы возстановлялись, солнце свтило и дорога была открыта, Михайло доводилъ себя понемногу снова до прежняго взволнованнаго состоянія и летлъ впередъ, какъ птица.
На третій день онъ былъ уже въ город.
Какъ всякій деревенскій парень, впервые попавшій въ чудное мсто, называемое губернскимъ городомъ, ничего о послднемъ не знаетъ, такъ точно и Михайло ничего не понималъ, куда ему двинуться, гд переночевать и за что прежде всего взяться. Впрочемъ, Михайло ведъ себя самоувренно и не унывалъ. Остатокъ дня, въ который онъ появился въ городъ, онъ прослонялся по улицамъ и площадямъ и нисколько не растерялся. Шатаясь по одной пустынной площади, онъ замтилъ нсколько телгъ, около которыхъ были привязаны кони, а подъ телги укладывались спать мужики, и ршилъ, что здсь ему можно будетъ отдохнуть. Посл чего онъ выбралъ сухое мсто, положилъ шапку въ голову и проспалъ, какъ убитый, до утра. Словомъ, первый свой дебютъ онъ продлалъ безъ всякаго смущенія, не страдая еще отъ вопроса, что ему теперь длать.
Этотъ вопросъ испугалъ его только на слдующее утро, когда, едва продравъ глаза отъ толчка въ бокъ, онъ увидлъ передъ собой городового и понялъ, что послдній гонитъ его съ мста.
— Ишь, гд нашелъ мсто дрыхнуть! Чисто охальники! напьются и лежатъ гд угодно… Пошелъ вонъ!
У Михайлы не было даже времени отгрызнуться, какъ это онъ сдлалъ бы при другихъ обстоятельствахъ. Онъ сейчасъ всталъ и пошелъ. А куда — этого онъ съ просонья не могъ сообразить. Въ самомъ дл, куда дваться дикому парню, явившемуся въ сравнительно толкучее мсто буквально на босую ногу, съ голыми руками, безъ знанія ремесла, безъ знакомыхъ и безъ всякой опредленной цли, съ однимъ лишь смутнымъ желаніемъ получить кусокъ и съ еще боле смутною жаждой какъ-нибудь ‘разжиться’. Пришлось опять слоняться по улицамъ и площадямъ. Въ одномъ мст Михайло увидалъ десятка два чернорабочихъ, копавшихся, подобно муравьямъ, въ какомъ-то громадномъ дом, закоптломъ и полуразрушенномъ. Какъ ни былъ нелюдимъ Михайло, но спросилъ одного рабочаго, что тутъ длаютъ. Тотъ охотно ему объяснилъ, что домъ недавно сгорлъ, такъ вотъ теперь хозяинъ думаетъ поставить на его мсто новый, для чего и приказалъ разобрать кирпичи, отдливъ годные отъ негодныхъ. ‘А что касательно платы, такъ онъ кладетъ по пятнадцати копекъ на носъ, хочешь бери, а не хочешь — твоя воля. А ты также пришелъ на работу?’ — спросилъ словоохотливый мужичекъ, кончая объясненіе.
На утвердительный отвтъ Михайлы рабочій съ величайшей готовностью указалъ, гд живетъ хозяинъ. Михайло пошелъ и нанялся.
Это было для него разочарованіе. И такая на него злость напала, что онъ какъ попало швырялъ кирпичи, смотря недоброжелательно на своихъ неожиданныхъ товарищей. Онъ вообще не любилъ толпы, а здсь ему просто словомъ не хотлось обмолвиться. Онъ пришелъ въ городъ для себя, по своимъ дламъ, и желалъ знать только себя, прочіе люди ему не нужны были — отъ нихъ, отъ прочихъ людей, онъ думалъ только нажиться. Онъ не желалъ мшаться въ какую бы то ни было артель, ему думалось, напротивъ, что товарищи только помшаютъ его дламъ.
И вдругъ ему волей-неволей пришлось влзть въ толпу и подчиняться ей безъ всякаго возраженія. Когда люди носили кирпичи — и онъ долженъ былъ вмст съ ними ту же работу работать. Т шли сть хлбъ съ водой — и онъ вмст съ ними долженъ сть. Вс отправлялись вечеромъ на задній дворъ на солому — и онъ принужденъ былъ зарываться въ солому до слдующаго утра, когда снова повторялось то же самое. Всмъ приходилось на носъ по пятнадцати копекъ — и онъ зарабатывалъ эти несчастныя пятнадцать копекъ. А прежде ему почему-то думалось, что онъ будетъ работать одинъ. Теперь, когда онъ въ этомъ разубдился, ему оставалось только сердиться, что онъ и длалъ. Ненавидлъ онъ здсь все: и кирпичи, и пятнадцать копекъ, и хлбъ, и солому, и всхъ товарищей.
Мало того, черезъ нсколько дней Михайло узналъ, что попалъ онъ не въ артель даже, а въ какой-то сбродъ лоскутниковъ, которые жили со дня на день и радовались, получая по пятнадцати копекъ.
Изъ этого города часто писали въ газеты, что въ немъ происходитъ періодическое наводненіе голоднымъ деревенскимъ людомъ, отъ котораго въ иныя времена отбою нтъ городскимъ жителямъ. По зимамъ скоплялось несмтное множество народа, жаждущаго заработковъ, и городское начальство просто терялось, недоумвая, куда его двать. Постоялыхъ дворовъ часто не хватало, да у большинства странныхъ пришельцевъ и платить за ночлегъ было нечмъ. Устроенъ былъ даровой ночлежный пріютъ, но и за всмъ тмъ оставалась масса людей безъ пристанища. Нердко, по зимамъ, городъ долженъ былъ выдавать такимъ по дв копйки на ночлегъ.
Въ остальныя времена года главныя силы этой арміи ретировались назадъ, въ глубь деревень, разумется, только до слдующей зимы, когда, повъ несь урожай, странные полки снова двигались на городъ. Но все-таки въ город круглый годъ стоялъ значительный отрядъ арміи, состоящій преимущественно изъ окончательно оголтлыхъ, для которыхъ явиться въ деревню значило все равно, что попасть въ засаду къ непріятелю и умереть. Къ нимъ присоединилась нкоторая часть мстныхъ обывателей и другихъ горькихъ мучениковъ.
Городскіе жители весь отрядъ въ совокупности называли ‘босоногою ротой’, намекая этимъ названіемъ на ничтожное распространеніе среди этихъ людей необходимой одежды. Иногда просто ихъ называли ‘гуси лапчатые’, что, впрочемъ, боле относилось къ нравственности босоногихъ, потому что нкоторые изъ нихъ вели себя неспокойно, вчно подвергаясь подозрнію въ кражахъ, въ буйств, въ нахальномъ попрошайничеств и въ другихъ проступкахъ. Но большинство держало себя смирно, почти забито. Не было людей, боле готовыхъ на всякую работу за какое угодно вознагражденіе.
Не задолго до прихода въ городъ Михайлы, въ начал весны, произошелъ такой случай. Затерло льдомъ баржу съ хлбомъ. Судно уже трещало. Ледъ громадными глыбами напиралъ на него съ боковъ, спереди, сзади, сверху и снизу. Плывшій сверху рки новый ледъ громоздился на старый, ломался около судна, падалъ на его палубу, давилъ борты. Достаточно было полчаса, чтобы отъ баржи не осталось слда. Взволнованный судохозяинъ кликнулъ босоногихъ. Послдніе мигомъ слетлись на зовъ, кто съ багромъ, кто съ коломъ или жердью, а большая часть съ голыми руками. Мигомъ баржа была облплена людомъ. Ледъ въ самое короткое время былъ уничтоженъ, оттолкнутъ, искрошенъ. Босоногіе буквально не щадили живота, хотя заране знали, что больше ‘пятнадцати копекъ на носъ’ никто не получитъ. Одинъ изъ нихъ совсмъ утонулъ среди разгара работы, нсколько человкъ выкупалось и получило смертельныя простуды, но баржа была освобождена и босоногіе получили по пятнадцати копекъ и по стакану водки. Жизнь ихъ цнилась копйками, работа обращалась въ убійство. Но когда и такой работы не находилось, многіе надвали кошели и обивали пороги.
Михайло былъ сильно раздраженъ близостью къ такимъ отрепаннымъ людямъ. Въ свою очередь, послдніе платили ему тми же чувствами, смотря на него, какъ на чужого, какимъ онъ и былъ по справедливости. Только съ однимъ онъ обмнивался разговорами, да и то помимо своей воли. Это былъ тотъ самый рабочій, по имени Сема, который въ первый день указалъ, гд живетъ хозяинъ разрушаемаго дома. Прозвища у него, повидимому, не было, по крайней мр, вс его звали Семой, хотя кто выходило странно, потому что Сема былъ уже довольно пожилой человкъ.
Всегда онъ выглядлъ спокойно, работалъ безропотно и съ большимъ чувствомъ, хлбъ лъ радостно и также съ чувствомъ, громко благодаря Бога до и посл незамысловатой ды. Настроеніе его всегда было легкое, казалось, на душ его всегда было тихо и свтло. Ни съ кмъ онъ не ругался, самыя ругательства выходили у него ласкательными. Михайло невольно переставалъ дичиться и питать злобу, когда работалъ подл этого легкаго мужичка, не въ силахъ онъ былъ сказать грубость, когда Сема обращался къ нему съ какими-нибудь словами. А обращался Сема безпрестанно, видимо, скучая отъ безмолвія, если не съ кмъ ему было перекинуться словомъ, онъ разговаривалъ съ кирпичами. Достаточно было Михайл коротко отвтить, чтобы вызвать у Семы цлую рчь. Грубое, но все же юношеское сердце Михайлы не могло устоять противъ этой душевной легкости.
Сема былъ услужливъ. Въ первый же день онъ предложилъ Михайл постель, то-есть удобный уголь, набитый соломой и закрытый со всхъ сторонъ отъ втровъ. Вс рабочіе въ повалку спали на заднемъ двор купца, и Сема тамъ же почивалъ, выбравъ только удобный уголокъ. Но, завладвъ имъ, онъ совстился безраздльно обладать такимъ благополучіемъ и пригласилъ спать съ собой Лунина.
Но, помимо душевной легкости, Михайло потому еще сталъ снисходительно относиться къ Сем, что онъ былъ положительно интересенъ. Онъ прошелъ Русь, кажется, вдоль и поперекъ. То и дло въ разговор онъ вставлялъ такія выраженія: ‘Когда я былъ въ Крыму, о ту пору вотъ какой произошелъ случай’… Или скажетъ: ‘Жилъ я, прямо теб сказать, на Кавказ въ ту пору’… Михайло сначала поражался этими заявленіями Семы и съ удивленіемъ переспрашивалъ:
— Да разв ты былъ на Кавказ?
— А то какже. Мы тамъ, въ эфтомъ Кавказ, почитай, съ полгода жили, — отвчалъ Сема, самъ нисколько не удивляясь своей перелетной жизни.
Ближе познакомившись съ нимъ, Михайло пересталъ восклицать, онъ убдился, что Сема везд побывалъ, даже въ такихъ мстахъ, который Лунину по имени были неизвстны.
Михайло съ живйшимъ любопытствомъ слушалъ разсказы про неизвстныя страны.
Происходило это въ послднее время жизни Семиной, какъ самъ же онъ разсказывалъ, очень просто. По Руси ходятъ тысячи жаждущихъ работы, разоренныхъ у себя дома и ищущихъ пищи на сторон. Ходятъ эти толпы всюду, откуда только пахнетъ заработкомъ, ходятъ чутьемъ, на авось, безъ географіи, по слуху. Пронесется темный слухъ, что въ такой-то сторон хорошій урожай, и тысячныя толпы двигаются туда, побираясь дорогой именемъ Христа, но упорно и безостановочно направляясь къ сказанной палестин, какъ пилигриммы ходили въ Іерусалимъ. Но въ этой сторон часто оказывалась такая же недостача, какъ и въ той, откуда они начали странствіе. ‘Наврали’, — говорятъ имъ мстные обыватели палестины. И толпы проваливаютъ еще на тысячу верстъ въ другую палестину, гд, по слухамъ, заработокъ есть, проваливаютъ потому только, что имъ ‘наврали’. ‘И шагаютъ они въ синюю даль’…
Такимъ же способомъ и Сема шагалъ. Онъ былъ преимущественно человкъ толпы. Только въ толп, въ куч, онъ чувствовалъ себя спокойно. Когда толпа двигалась, и онъ двигался, а если толпа останавливалась, и онъ останавливался. Онъ длалъ, жилъ, ходилъ, работалъ, какъ люди. Еслибы эта ощупью двигающаяся толпа ползла въ огонь или въ воду, то и Сема ползъ бы и не задумался бы сгорть или утонуть. Собственной жизни у него не было. Онъ только тогда и сознавалъ, что существуетъ, когда затирался въ кучу, съ которой у него было одно сердце, одни нервы, одна голова. Ему всецло принадлежало только туловище. И вотъ когда, по какой-либо несчастной случайности, онъ лишался сообщества и оставался туловищемъ безъ сердца, мозга и нервовъ, то пропадалъ пропадомъ. Онъ терялся, не зная, какъ съ собой поступать. Поэтому въ одиночеств съ нимъ всегда совершались чрезвычайныя происшествія. То онъ въ помойную яму упадетъ, то его посадятъ, по неизвстной ему причин, въ чижовку, откуда выталкиваютъ также безъ объясненія причинъ. Разъ онъ такъ потерялся, что залзъ, не зная самъ какъ, въ острогъ. Это вышло страшно нелпо. Онъ схватилъ пару калачей у торговки и былъ пойманъ. Ршительно нельзя сказать, что у него былъ злой умыселъ стащить калачи, онъ самъ не зналъ, какъ это случилось. Дло, однако, было названо ‘грабежомъ съ насиліемъ’, потому что взялъ калачи онъ днемъ, при стеченіи базарной публики, а когда торговка кинулась отнимать у него свою собственность, онъ ожесточенно, до послдней крайности отбивался. Зачмъ онъ все это продлалъ и было-ли у него намреніе попасть въ острогъ, какъ это длаютъ многіе, чтобы имть теплое мсто и кусокъ, онъ тоже не зналъ и не могъ объяснить слдователю. Впрочемъ, просидлъ онъ не долго. Слдователь, на первомъ же допрос, посл нелпаго разсказа Семы, задумчиво посмотрлъ на лицо сидящаго передъ нимъ разбойника и отдалъ приказъ выпроводить немедленно его изъ острога.
Такъ Сема и ходилъ съ толпой. Такъ онъ попалъ въ Крымъ, идя за людьми, которые прослышали, что тамъ хорошіе заработки, но въ Крыму въ это время была филоксера, гессенская муха и проч., такъ что толпа двинулась обратнымъ путемъ, питаясь по дорог подаяніемъ, а вмст со всми тмъ же способомъ шелъ и Сема, не видвшій въ этомъ ничего необыкновеннаго. Что касается Сибири и Кавказа, то Сема побывалъ въ нихъ въ качеств переселенца. Переселялся онъ два раза. Въ Сибири (собственно въ Оренбург) онъ потерялъ лошадь, которая сдохла, на Кавказ же потерялъ троихъ дтей, которыя умерли отъ дизентеріи. Вотъ и все.
Одинъ разъ, въ свободную минуту, Михайло подробно разспросилъ Сему о виднныхъ имъ странахъ, а также о томъ, какъ тамъ живется.
— Что-то я запамятовалъ… былъ ты въ Москв?— спрасилъ Дунинъ.
— Въ Москв я бывалъ, — отвчалъ Сема.
— Что же тамъ, какъ жить?
— Въ Москв ничего… Тамъ, милый мой, рупь за день получишь. Въ Москв большія деньги.
Сема говорилъ серьезно.
— Отчего же ты тамъ не остался?
— Да такъ… не вышло дло… бда чистая вышла!
— Какая бда?
— Да такъ ужь… одно слово, неспособно стало…
Сема готовъ былъ замолчать. Дло въ томъ, что именно въ Москв онъ попалъ въ помойную яму, едва не утонувъ въ ней. Онъ тогда жилъ тамъ одиноко и, понятно, не любилъ разсказывать о тогдашней страшной жизни.
— Ну, а въ Сибири какъ?— интересовался Михайло.
— Въ Сибири, разсказываютъ, ладно, хлбъ, слышь, тамъ ни почемъ, сколько хочешь, двать некуда, очень хорошо!
— Да ты самъ въ Сибири-то былъ?
— Мы до Сибири не дохали, съ Оленбурха вернулись.
— Зачмъ же вернулись?— удивился Михайло.
— Кто его знаетъ… видишь-ли, какъ оно вышло. Прізжаемъ мы въ Оленбурхъ — сейчасъ начальство. Спрашиваетъ: ‘Есть документъ у васъ, ребята?’ — ‘Документъ у насъ вотъ’. Напримръ, подаемъ. ‘Это, говоритъ, не тотъ документъ’. Ну, а мы почемъ знаемъ, тотъ или не тотъ? ‘А куда вы идете?’ — говоритъ начальство.— ‘Идемъ мы, говоримъ, на новыя мста’.— ‘Дураки вы глупые, вдь новыхъ мстъ мало ли тамъ? Въ которое же вы идете, въ какую губернію?’ — спрашиваетъ. А мы не знаемъ, въ какую губернію… Вотъ оно дло какое! Стояли стояли мы у города, хлопотали, хлопотали — все ничего, ршенія намъ нту. Въ ту пору пала у меня лошадь, и у другихъ ребятъ лошади стали падать. Чума, вишь, ходила въ город. Думали, думали мы, да и воперли назадъ.
— Дураки вы и вышли! Какъже можно безъ документа и не знамши куда? Сами виноваты!— сердито замтилъ Михайло.
— Это врно. Ну, да и начальство строго… Быть бы намъ теперь на новыхъ мстахъ, анъ оно вотъ…— возразилъ Сема задумчиво.
Дйствительно, нельзя разобрать, кто причина здсь. Врно то, что ‘переселенцы’, съ Семой включительно, не имли всхъ бумагъ отъ своей волости и деревни, и за то поплатились.
— На Кавказ-то, кажется, тоже былъ ты?— спросилъ Михайло снова.
— Какъ же, были. Съ полгода, чай, мы тамъ существовали.
— Что же хорошаго тамъ?
— На Кавказ? На Кавказ очень хорошо, — безъ запинки отвтилъ Сема.
— Такъ что же ты тамъ не жилъ?— ужь со злобой сказалъ Михайло.— Дохали-ли хоть до мста-то?
— Чуть-чуть не дохали. А потому, милый, не дохали, что хворь на насъ напала.
— Какъ хворь?
— Да такъ, хворь. Предсмертно намъ было…
Сема началъ волноваться.
— Я думаю, можно бы обождать. Хворь прошла бы, — съ недоумніемъ возразилъ Михайло.
— Нельзя! Невозможно! Мерли!— взволнованно произнесъ Сема.
— Какая же причина? — спросилъ Михайло, также волнуясь.
— Ботъ его знаетъ… Я думаю, все дло пошло отъ фрухты, не отъ чего больше. Оно видишь-ли какъ… Стояли мы станомъ. Ждали все, покуда насъ отведутъ на новыя мста. Пищи всякой въ Кавказ въ волю. Скота, хлба, особливо фрухты страсть сколько! Такъ вотъ оно изъ-за фрухты этой и вышелъ намъ капутъ. Фрухта дешевая. Бывало, на дв копйки полонъ подолъ насыпаютъ. Ну, мы и навались. Сейчасъ у насъ рзь въ живот, поносъ. Извстно, люди тощіе были, такъ брюхо-то и не беретъ. Стали у насъ малые ребята помирать, которые и мужики попадали. Глядли, глядли мы, и страхъ взялъ насъ. Вышло тутъ несогласіе, раздоръ: одни желали назадъ, другіе въ город совтовали перемшкать, а третьи тянули на новыя мста. У меня въ ту пору вс трое ребятъ скончались. Да что ребята! самъ я черезъ великую силу отдохъ. А какъ отдохъ — Господи благослови, взялъ жену, да и давай Богъ ноги!… Ну его съ Кавказомъ!…
Михайло слушалъ эту чудесную эпопею съ нескрываемымъ изумленіемъ. Въ самомъ дл, куда бы только ни показывался Сема, всюду его подкарауливала бда. А мста хорошія. Везд оказывалось ладно, очень хорошо. Между тмъ, на всякомъ мст Сему, лишь только онъ показывалъ туда носъ, немедленно окружали моръ, чума, смерть и другіе трагическіе элементы, столь же разнообразные, сколько было мстъ, куда онъ попадалъ. Самыя блага обращались для него въ бичъ. Гд же ему могло быть хорошо?
— Здсь-то тоже маешься?— сочувственно спросилъ Михайло.
— Нтъ, зачмъ маяться? Въ этомъ мст у меня легкая жизнь. Жена здсь же въ город промышляетъ насчетъ мытья половъ и прочаго такого… Мн легко, — безъ куска не остаюсь.
Сема говорилъ резонно, съ убжденіемъ.
— По пятнадцати копекъ въ день?
— По пятнадцати. Бываетъ больше и меньше, разное случается.
— И доволенъ ты?
— Чего же мн еще, какого рожна? Сытъ, обутъ, одтъ — и слава Богу. Я живу легко.
Михайло видлъ, что Сема говоритъ отъ глубины души: ему, очевидно, было легко. Стоило взглянуть на него, когда ночью онъ свертывался въ клубокъ и, зарывшись въ солому, спалъ блаженнымъ сномъ и улыбался во сн, или когда онъ работалъ, словно играя въ кирпичики, чтобы убдиться, что на душ этого пожилого ребенка поистин было свтло и радостно. Сема былъ одинъ изъ тхъ ‘малыхъ’, которыхъ самъ Христосъ веллъ не обижать, и жаль, что вся его чудесная жизнь прошла въ обидахъ.
Михайло во все время этого знакомства относился въ Сем мягко. Жесткія слова просто застывали на его губахъ въ сношеніяхъ съ Семой, но послдній, помимо воли, возбудилъ въ душ молодого Лунина страшную тревогу. Неужели и ему предстоитъ такое же жадное, собачье существованіе и онъ, можетъ быть, также кончить легкою жизнью со дня на день, жизнью, оцниваемой копйками? Нтъ, не затмъ онъ ушелъ изъ Ямы! Ужь и тамъ копйки вызывали въ немъ озлобленіе, а здсь, въ город, каждодневно по вечерамъ получая по пятнадцати копекъ, онъ съ остервенніемъ засовывалъ ихъ въ карманъ, и по лицу его блуждала презрительная улыбка.
Михайло ршилъ, что Сема потому всю жизнь испытывалъ неудачи, что ‘самъ дуракъ’. Съ этою мыслью онъ задумалъ какъ можно скоре бросить мелкую работу, которая посл знакомства съ Семой стала ему особенно ненавистна. Но съ этого времени Михайло уже не переставалъ тревожиться. Вра его въ себя значительно поубавилась. Сема и пятиалтынный совершили въ немъ переворотъ. Онъ сталъ замчать, что не одинъ Сема велъ собачью жизнь. Бдность была кругомъ. Даже пятиалтынныхъ не на всхъ хватало. Большая часть его товарищей были круглые голяки, колотившіеся Богъ знаетъ какъ, и вс они — изъ деревень. Правда, онъ питалъ къ нимъ презрніе, но жизнь ихъ глубоко смущала его. Отъ этого въ немъ явилось какое-то судорожное желаніе вырваться изъ среды лохмотниковъ какими бы то ни было средствами и во что бы то ни стало.
Проснулся разъ Сема по утру и, не успвъ хорошенько оглядться, хотлъ разбудить своего товарища, какъ это онъ длалъ каждый день, но руки его встртили пространство. Тогда только онъ замтилъ, что соломенная постель Михайлы давно простыла. Скучно ему стало. Весь этотъ день онъ прошелъ молчаливо и не разговаривалъ даже съ кирпичами. Онъ какъ будто что-то потерялъ. Что былъ для него Михайло? Онъ привязался къ нему, какъ привязывался ко всмъ, съ которыми случайно сталкивался, онъ не могъ жить безъ привязанности, но, находя товарища, онъ сейчасъ же и терялъ его. И никогда въ рукахъ у него не осталось чего-нибудь прочнаго. Домъ былъ — пропалъ, дти были — померли. Повидимому, сама судьба предназначила ему бездомную жизнь. Точно такъ же и конецъ его придетъ: пропадетъ гд-нибудь подъ заборомъ или помретъ по дорог на ‘новыя мста’, или въ ночлежномъ пріют. Заплативъ дв копйки, ляжетъ, икнетъ — и исчезнетъ.
Тмъ временемъ Михайло снова слонялся по городу и искалъ счастья. Но подъ руки ему ничего не попадалось. Отъ этого онъ еще зле сталъ. Пятнадцати копекъ въ день онъ лишился, но вмсто ихъ ровно ничего не могъ найти. День онъ слонялся, посматривая на встрчающихся людей изъ подлобья, а ночь проводилъ въ ночлежномъ дом, гд его ли наскомыя.
Крайность опять вынудила его обратиться къ артели. Онъ немного плотничалъ, а потому обошелъ всхъ плотниковъ, встрченныхъ имъ въ город. Вс отказывали. Только одна артель согласилась взять его въ свою среду, но поставленныя ею условія показались ему чрезвычайно суровыми. Плотники согласились его кормить въ продолженіе года, который онъ долженъ былъ честно употребить на выучку ремесла, денегъ ему за кто время не должно идти ни копйки.
— Главное, старайся. Доходи до всего. Не жалй себя, — говорили ему поочередно плотники, обсуждая его пріемъ.— Что есть мочи старайся, тогда науку нашу узнаешь… Ты что волкомъ глядишь?
— Буду стараться, какъ можно, — отвчалъ Михайло, едва сдерживаясь, чтобы не сказать какой-нибудь грубости.
— И не лайся. Будешь лаяться — прогонимъ, — сказалъ одинъ изъ плотниковъ, какъ бы предугадывая характеръ молодого парня.— Живи въ послушаніи. Мы тебя будемъ учить наук, а ты слушай ушами. Иной разъ и по загорбку ненарокомъ ткнешь, всяко бываетъ, а ты не лайся. Оно эдакъ въ теченіи времени теб лучше.
Михайло вздохнулъ и молча согласился съ условіями, но въ душ ршилъ, что загорбкамъ не бывать. Онъ не изъ тхъ, кому даютъ по загорбку. Что касается паспорта, отсутствіе котораго уже сильно отзывалось на немъ, то плотники сказали, что это ничего. Впрочемъ, самъ Михайло былъ увренъ, что скоро онъ получитъ изъ деревни паспортъ, да, можетъ быть, онъ и теперь уже пришелъ на имя одного земляка, живущаго въ город, да только отыскать послдняго ему недосугъ было. Михайло уныло понурилъ голову, сознавая, что онъ, соглашаясь на тяжкія условія, надваетъ на себя недоуздокъ и спутываетъ себя по рукамъ и ногамъ.
Дйствительно, скоро все его стало возмущать въ этомъ новомъ положеніи. Сперва церемоніалъ жизни плотниковъ смшилъ его. Никто не смлъ длать того, чего не длали другіе, и наоборотъ: за что принимались вс, обязанъ былъ длать и каждый. Утромъ одинъ начнетъ умываться, и вс остальные вразъ умываются. Когда вслдъ за тмъ одинъ брался за топоръ, чтобы работать, и предварительно плевалъ на ладонь, то и вс хватали топоры, плюнувъ въ руку.
Михайл это надоло. Другое нчто еще боле было противно ему. Плотники, дйствительно, не жалли себя въ рабст, какъ учили и его. Жизнь ихъ была въ работ, монотонной, тяжелой и мало выгодной, и ради этой работы она жертвовали собой, вкладывая въ свое ремесло вс помыслы и силы, такъ что ремесло сдлалось ихъ жизненною цлью. Для Михайлы это было не по нутру, противъ шерсти. Для него нужна была выгода. Онъ не видлъ ни малйшаго смысла въ тесаньи изо дня въ день, въ смшныхъ церемоніяхъ и во всей скучной жизни плотниковъ.
Работа артели никогда не прекращалась. Какъ узналъ Михайло, плотники никогда не оставались безъ дла. Поэтому доля каждаго была заране извстна. Она была не велика. Этой суммы каждому хватало на хлбъ и на прочія неминуемыя потребности и никто не разсчитывалъ на что-нибудь необыкновенное. Кормились — больше ничего. И это продолжалось изо дня въ день, каждый годъ, всю жизнь. Вотъ, что раздражало Михайлу.
Ему предстояло вки вчные работать изъ-за хлба, но когда онъ сообразилъ, что и до этой цли ему совершенно даромъ придется жить, то его совсмъ взорвало. Въ немъ снова проснулась жадность, энергія и необыкновенные планы.
Никому не сказавъ, безъ слова прощанія, онъ удралъ однажды ночью изъ артели. Прожилъ въ ней онъ не боле мсяца.
Но энергія его была особенная. Онъ желалъ сразу нажиться. Это ‘сразу’ было, сокровеннйшею его чертой, какъ и всего его деревенскаго поколнія. Безпорядочное время надлило его безпорядочными порывами. Онъ стремился не то что завоевать счастье, а, такъ сказать, схапать. Онъ могъ для этого выказать сразу непомрную энергію, хотя бы подъ условіемъ пасть отъ истощенія, но чтобы только добиться немедленно желаемаго. На медленный, хотя и врный трудъ онъ не былъ способенъ. Безпорядочная жизнь, начавшаяся еще въ Ям, стала единственно понятной для него. Исковерканные, разорванные еще деревней нервы его работали порывисто и дико, какъ клавиши поломаннаго инструмента.
Опять, посл ухода отъ плотниковъ, онъ сталъ безъ дла шататься по городу. Подвертывались кое-какія работишки. Въ одномъ дом ему поручили дрова переколоть, въ другомъ мст онъ чистилъ дворъ, иногда нанимался поденщикомъ по передлк уличной мостовой. Этимъ онъ пока пробавлялся, проводя гд день, гд ночь, и питался то хлбомъ, то требухой, взятой изъ ‘обжорнаго ряда’. Это жалкое скитаніе, конечно, не удовлетворяло его, но и не надодало, потому что онъ распоряжался собой. какъ хотлъ.
А, между тмъ, въ голов его развивались разные необыкновенные планы, гд все длалось ‘сразу’. Эти планы были несомннно дутые. Вдругъ его осняла мысль, что онъ можетъ на улиц найти деньги. Это было бы хорошо. Съ этою мыслью, шагая по улиц, онъ сосредоточенно смотрлъ подъ ноги, ежеминутно ожидая, что вотъ онъ сейчасъ запримтитъ толстый бумажникъ. Онъ составлялъ планъ, какъ ему въ этомъ раз поступить. Поднять, но какъ? Главное, не показать виду. Надо незамтно нагнуться — и въ карманъ, потомъ продолжать путь, какъ ни въ чемъ не бывало.
Иногда мысли его были совсмъ недйствительныя, какія-то смутныя, какъ сонъ, приснившійся ночью, но забытый утромъ. Что-то видлось, а что — хоть убей, ничего неприпомнишь. Михайл казалось, что съ нимъ случится что-то неожиданное, моментально привалитъ какое-то огромное счастье. Что именно случится и что привалитъ — онъ не могъ дать себ отчета, но все-таки безпрестанно ожидалъ.
Не разъ ему приходилось вспомнить о паспорт, въ особенности когда на него смотрли подозрительно, но онъ какъ-то все откладывалъ это дло. Наконецъ, въ свободную минуту онъ ршилъ сходить къ тому земляку, на имя котораго отецъ общалъ выслать видъ.
Надо было исходить весь городъ, чтобы отыскать слдъ земляка, потому что Михайло не зналъ точно — ни гд онъ живетъ, ни чмъ занимается. Извстно ему только было, что Васька Луковъ, какъ звали почтеннаго уроженца Ямы, гд-то ‘состоитъ при скот’. Такимъ образомъ, онъ обошелъ вс скотопригонные дворы, пока не наткнулся лицомъ къ лицу на самого искомаго человка. Михайло потому такъ долго избгалъ встрчи съ Васькой Луковымъ, что, во-первыхъ, послдній былъ изъ Ямы, во-вторыхъ, самъ по себ онъ внушалъ Лунину презритель7йшія чувства, какъ горькій человкъ во всхъ отношеніяхъ. Несчастне его и въ Ям, кажется, не было. Михайло помнилъ его такимъ трепаннымъ мужиченкомъ, который даже жалости къ себ ни въ комъ не возбуждалъ, — до такой степени онъ не умлъ обороняться.
Но теперь, лицомъ къ лицу столкнувшись съ нимъ, онъ наивно ахнулъ, словно передъ его глазами совершилось чудо. Противъ него стоялъ здоровый мужчина, очень тонко одтый. На голов кожаная фуражка, на ногахъ большіе и свтлые сапоги, пальто, шелковая съ крапинками жилетка, красная рубашка. Лицо было умыто, руки чистыя. Онъ выглядлъ подрядчикомъ или однимъ изъ тхъ недавно расплодившихся людей, которые не занимаются никакимъ ремеслонъ, а командуютъ. Михайло совсмъ спутался, позабылъ, зачмъ пришелъ, и не зналъ, что сказать такому блистательному человку. Луковъ ослпилъ его, какъ солнце.
— При скот состоишь?— только и могъ вымолвить на первыхъ порахъ Михайло.
— Надзирателемъ у гуртовщиковъ! — важно возразилъ Луковъ.
Михайло кое-какъ пролепеталъ о паспорт. Оказалось, что паспортъ давно пришелъ и лежалъ безъ всякаго употребленія у Лукова въ дом, отведенномъ ему хозяевами, туда онъ и повелъ Михайлу. Михайло взялъ паспортъ, письмо и пошелъ прочь, забывъ проститься съ великолпнымъ землякомъ. Онъ былъ смущенъ, а брошенный взглядъ на свои лохмотья вызвалъ въ немъ такую досаду, что ему и свтъ сдлался не милъ.
— Ты что же бжишь? Заходи, какъ случится… тоже вдь землякъ, — сказалъ ему въ догонку Луковъ.
— Зайду, — пробурчалъ Михайло.
— На разживу пришелъ?
— Н-да, — нехотя отвтилъ Михайло.
— Напалъ на мсто?
Михайло отъ этого вопроса готовъ былъ сгорть со стыда, но отвтилъ правду.
— Забгай провдать! — еще разъ закричалъ Луковъ въ догонку Михайл, который почти бжалъ, чтобы скрыть свои лохмотья отъ взоровъ земляка.
Внутри его поднялось какое-то рычанье. Видъ Лукова напомнилъ ему его нищенство и неумнье на что-нибудь напасть. Онъ даже думалъ: вотъ даже Васька усплъ достигнуть, а я еще не достигъ. Потомъ на нкоторое время занявъ себя, онъ сталъ припоминать виднное явленіе и представлялъ себ до мельчайшихъ подробностей наружность и сдова настоящаго и жизнь прошедшаго Васьки, какимъ онъ былъ въ Ям. Очевидно, Васька теперешній живетъ сыто, въ довольств и уваженіи. Тогда въ Ям онъ былъ худой, а нынче вонъ какъ поправился. Въ Ям у него была противная привычка быстро моргать глазами, а нынче онъ смотритъ прямо. Видно, его больше уже не колотятъ. Лукова въ деревн не то что колотили, а обижали. Разъ его обобралъ кабатчикъ дочиста, до штановъ включительно, да его же обвинилъ въ воровств какой-то пустой вещи, врод сделки или кнута, и когда Луковъ обратился съ жалобой въ волость, его же и отстегали тамъ. Стегали его по просьб схода, стегали по настоянію мстнаго попа и стегали изъ-за жены. Кто только попроситъ его отстегать, его и отстегаютъ. Ничего преступнаго онъ не длалъ, а вс какъ будто сговорились его наказывать. Батюшка потребовалъ наказать его за то, что будто онъ, Луковъ, при его проход дерзко заржалъ. Несмотря на видимую натяжку въ этомъ обвиненіи, Лукова наеазали. Сходъ наказалъ его въ другой разъ за ‘неуваженіе’, хотя другіе на чемъ свть ругали всю деревню, и никому въ голову не приходило наказывать ихъ. Что касается жены, то уже никто, по настоящему, не долженъ бы слушать ее, потому что, жалуясь на буйство мужа, она нисколько не уступала ему въ дракахъ, которыя завязывались между ними. Разъ посл такого семейнаго несчастья Василій пришелъ въ волостной судъ жаловаться на жену, которая положительно проломила ему голову скалкой, но судъ почему-то послушалъ не его, а явившуюся къ допросу жену, и постегалъ его.
Бываютъ же такіе несчастливцы! Вс какъ будто наперерывъ обижаютъ такого человка, пользуясь его неумлостью платить око за око, и вс считаютъ его виноватымъ. Что ни случится, вспоминаютъ, прежде всего, этого человка. ‘Онъ! Кому же больше? Безпремнно его рукъ дло!’ — говорятъ, прячась за спину одного козла отпущенія. Отъ этого въ обществ развивается фальшь, сливаніе всхъ своихъ язвъ на одного жалкаго и ничтожнйшаго своего члена, котораго и выпираютъ отовсюду.
Такъ случилось и съ Луковымъ. Прежде всего, жена его совсмъ-таки выперла изъ дому. Кое-какой домишко былъ же у него заведенъ, но она оттерла его отъ всего. А чуть онъ возмущался, она грозила жалобой въ судъ. Деревня также его выперла при длеж общественнаго достоянія — луговъ, пашни, вина. Василью Лукову выпадалъ на долю какой-нибудь обглоданный кусокъ, который ему не давали, а бросали, какъ бросаютъ дворняг кость. Между тмъ, не проходило недли, чтобы на него не взваливали какого-нибудь тяжкаго обвиненія: укралъ лошадь, увезъ сно изъ поля, грозилъ подпалить деревню. Вс предполагали въ немъ неизсякаемый источникъ злобы.
Выпертый, такимъ образомъ, изъ семьи и изъ деревни, Луковъ очутился даже не на улиц, а прямо въ пол. Поэтому онъ счелъ нужнымъ убраться совсмъ изъ Ямы, гд ему не оказалось мста. Однажды, вытащивъ у жены изъ сундука кое-какое имущество, онъ заложилъ его въ кабакъ и съ полученными отъ этой операціи деньгами отправился искать счастья.
Въ город ему посчастливилось. Это вышло случайно. Такимъ людямъ въ смутное, безпорядочное время достается подачка очень часто. Когда вс хапаютъ, и такому что-нибудь удается зацпить, именно потому, что процессъ жизни выходитъ изъ границъ логики. Самый послдній паршивецъ въ такія времена можетъ выглядть орломъ. Съ Луковымъ это и произошло въ город. Лишенный отъ природы способности разбирать, что слдуетъ и чего не слдуетъ, онъ быстро разжился, конечно, сравнительно съ прежнимъ. Природное его ничтожество оказалось его великимъ счастіемъ. Скототорговецъ одинъ взялъ его затмъ сперва, чтобы онъ утаивалъ отъ полиціи пригоняемый чумный скотъ, а потомъ сдлалъ его надсмотрщикомъ надъ скотнымъ дворомъ, гд и засталъ его Михайло. Самъ Луковъ, себ предоставленный, былъ никуда негоденъ, а употребляемый другими, вышелъ хорошъ.
Михайло сталъ похаживать къ нему, уже не скрывая своего удивленія къ такому чудесному обогащенію, ему завидно было.
— Поправился ты ничего, — сказалъ однажды Михайло, когда сидлъ у Лукова, угощавшаго его пивомъ.
— Что еще это за поправка? По моему желанію, разв это поправка?— возразилъ Луковъ.
— Чего же теб еще? Деньги водятся вдь?
— Деньги у меня есть, да мало по моему желанію… Мн и тыщи мало!
— Куда теб? Что ты?
— Это врно, что некуда, а такъ… Всякому больше хочется.
Луковъ, говоря это, самодовольно улыбался. Глупйшее хвастовство всего боле нравилось ему.
— Жадный какой ты!— изумленно прошепталъ Лунинъ.
— Совсмъ даже напротивъ, жадности во мн ничего нтъ. Ты спроси хоть кого: куда Василій Василичъ Луковъ дваетъ деньги? Пущаетъ на втеръ, — вотъ что теб скажутъ. Мн пятьдесятъ, шестьдесятъ упаковать — что? Ничего! Попадутъ въ руки, я ихъ пущу. Оно и лестно. Я люблю, чтобы весело. А деньги мн идутъ легко.
— Деньги-то?— удивился Михайло.
— А то чего же? Пятьдесятъ, сто цлковыхъ мн нипочемъ. Я тыщами желаю ворочать. Тогда можно и назадъ въ деревню.
— А можешь тыщу нажить?— съ дрожью въ голос спросилъ Михайло.
— Отчего же, можно. Только теперь не хочу я путаться… такъ ихъ!— загадочно отвтилъ Луковъ.
— А въ деревню-то зачмъ тогда?
— Въ деревн лучше. Въ деревн промежду бдноты, да ежели съ капиталомъ, очень свободно. Большую силу въ деревн можно получить, ежели съ тыщами.
Михайло это пропустилъ мимо ушей. Его, главнымъ образомъ, поразила увренность Лукова брать, сколько угодно, въ карманъ денегъ. Тайно Михайло этого человка презиралъ. Несмотря на вншнюю поправку, Луковъ остался въ существ такимъ же, какимъ былъ прежде — сонливымъ и тупымъ. Легкомысліе, совершенно дурацкое, было у него безгранично. Какъ прежде онъ безропотно покорялся всякимъ обидамъ, такъ теперь врилъ, что онъ все можетъ. Но Михайло видлъ вншность, зналъ, что относительно денегъ Луковъ не вретъ, и удивлялся, разжигая свою жадность.
— Какъ же ты можешь получить столько капиталу?— спросилъ онъ.
— Разно. Вотъ и теперь деньги сами лзутъ въ руки, а я не желаю, — сказалъ Луковъ.
— Сами лзутъ?
— Только бери! Сдлай милость!
— Вотъ мн бы…— началъ-было Михайло, но Луковъ его перебилъ.
— Есть тутъ человкъ одинъ, т.-е. мясникъ, такъ онъ предлагаетъ.
— Капиталъ?— спросилъ, задыхаясь, Михайло.
— Большія деньги… а я не желаю.
Луковъ выразилъ на своемъ лиц тупое удовольствіе.
— Ты хоть бы мн предоставилъ. Видишь, безъ мста я хожу, — сказалъ взволнованно Михайло.
— Надо подумать. Это можно. Самому мн не хочется путаться, а теб… ничего. Дло выгодное. Я получу и теб съ сотню перепадетъ, я такъ смекаю.
— Съ сотню?
— А то изъ-за чего бы и мараться?— самодовольно замтилъ Луковъ.
Это свиданіе ршило участь Михайлы. Къ этому дню онъ уже совсмъ обносился и отчаялся. Даже въ ночлежномъ дом ему нечмъ было платить. За ‘выгодное дльце’ онъ ухватился всми силами. Луковъ назначилъ день, когда ему придти, и онъ съ нетерпніемъ ждалъ его, весь проникшись неизвстнымъ ему предпріятіемъ. Передъ его глазами мелькала ‘сотня’, ни о чемъ другомъ онъ не разсуждалъ.
Въ какомъ-то туман онъ провелъ тотъ замчательный день, когда устроилось дло. Онъ не разсуждалъ. Онъ ничего не понималъ, что вокругъ него творится, и вообще смутно потомъ припоминалъ совершившееся мошенничество… Луковъ свелъ его къ какому-то дйствительно мяснику. Это былъ жирный человкъ, съ лицомъ, похожимъ на говядину, и съ взглядомъ откормленнаго вола. Когда они поговорили о разныхъ пустякахъ, дло зашло о скот. Содержатель мясной лавки просилъ у Лукова сто головъ скота предоставить ему, но Луковъ заломилъ слишкомъ большую цну.. Торговались. При этомъ Луковъ постоянно указывалъ на Михайлу, какъ на ловкаго малаго, который сколько угодно предоставитъ… Какъ впослдствіи понялъ Михайло, Луковъ этимъ способомъ хотлъ выгородить себя, сваливъ все на него, но эта хитрость была такъ же глупа, какъ и все, что Луковъ длалъ. Но въ этотъ день Михайло радъ былъ, что и онъ участвуетъ. Какой скотъ, откуда — онъ этого не понималъ, предполагая, что Луковъ все хорошо знаетъ. Словно въ туман, онъ согласился удовлетворить мясника, который поставилъ ему слдующія условія: онъ долженъ доставлять въ лавку скотъ и получать по пятнадцати рублей за штуку. Посл этого мясникъ долго отсчитывалъ задатокъ, выговоренный Луковымъ, но, сосчитавъ деньги, выдалъ ихъ Михайл. Денегъ было пятьсотъ рублей. Вс были взволнованы, въ особенности Михайло.
— Смотри, ребята, чтобы врно было, — сказалъ мясникъ. Вскор посл этого Михайло и Луковъ оставили лавочку.
Луковъ взялъ отъ Михайлы четыреста рублей, а ему оставилъ сотню. Все это произошло такъ просто, какъ будто въ волшебной сказк: получили и пошли. Даже и Михайлу это смутило.
— Да откуда же я возьму скота?— воскликнулъ онъ дорогой.
— А ты свое получилъ?— спросилъ Луковъ съ дурацкою улыбкой.
— Получилъ.
— Положилъ въ карманъ?
— Положилъ.
— Чего же теб еще? А что касаемое скота, такъ представлю я теб головъ пять, отведешь ихъ, пока будетъ съ него.
Этимъ объясненіе кончилось. Луковъ поспшилъ оставить Михайлу, который сперва не зналъ, какъ ему держаться.
Прошло съ недлю. Туманъ вокругъ головы Михайлы сдлался еще гуще. За это время онъ сходилъ къ Лукову, который поручилъ ему представить пять штукъ рогатаго скота къ Ивану Мартынову. Михайло представилъ, онъ понималъ при этомъ, что дло неладно, но не могъ сообразить, въ чемъ суть.
— Что мало?— спросилъ у него Мартыновъ.
— Не было больше, — отвчалъ Михайло наобумъ.
— Когда же еще доставишь? Ты, братъ, свое дло веди аккуратнй, чтобы безъ товару я не оставался… Гд хочешь бери, а мн предоставляй…
— Буду стараться, — возразилъ Михайло, не понимая своихъ словъ.
За объясненіемъ онъ опять обратился къ Лукову на скотный дворъ. Но Луковъ уже сдлался самъ собой: выглядлъ сонливымъ, легкомысленнымъ дуракомъ. На вопросъ Михайлы, когда ему еще придти за новымъ скотомъ для Мартывова, онъ отвчалъ: ‘Да чего ты присталъ? Плюнь ты на него… Самъ придетъ, коли нужно будетъ. Ну его!’
— Какъ бы чего за это не было, — задумчиво проговорилъ Михайло.
— Не сметъ! Какой шутъ ему веллъ путаться въ эдакое дло? Самъ пеняй на себя… Мое дло теперь сторона, не безпокой ты больше меня.
Михайло ушелъ, успокоившись, врне, совершенно забывъ о скот, о Мартынов, обо всемъ этомъ темномъ дл. Онъ нсколько дней наслаждался ощущеніемъ внезапнаго богатства. Первымъ дломъ онъ завелъ себ одежду. Но потомъ не зналъ, что дальше длать съ деньгами. Нанялъ квартиру, заплатилъ впередъ хозяину деньги, во все-таки денегъ осталось много. Онъ побывалъ на радостяхъ въ нсколькихъ развеселыхъ заведеніяхъ и готовъ былъ, кажется, совсмъ развеселиться… Но его тутъ арестовали. Мартыновъ ‘посмлъ’. Пришелъ городовой и приказалъ Михайл идти въ участокъ. Напрасно онъ кричалъ: ‘за что, это не я, а Луковъ’, городовой былъ неумолимъ и тащилъ его въ участокъ. Въ участк его назвали мошенникомъ, упомянувъ о выманенныхъ имъ совокупно съ Луковымъ деньгахъ у Ивана Мартынова, подъ предлогомъ продажи рогатаго скота. Михайло обомллъ, сразу все сообразивъ. Онъ не отрицалъ ничего, совершенно отдавшись на волю судьбы.
Черезъ день онъ уже былъ въ тюрьм. Слдствіе тянулось нсколько мсяцевъ. Михайло велъ себя глупо. Онъ то старался выпутаться и вралъ, то упадалъ духомъ и молчалъ. Впрочемъ, слдователь не слишкомъ приставалъ къ нему, мало интересуясь деревенскимъ парнемъ изъ какой-то Ямы, потому что въ конц слдствія дло раздулось въ скандальнйшій процессъ. Неизвстный деревенскій парень изъ неизвстной Ямы сдлался предлогомъ къ открытію множества длъ, такъ что самъ онъ, вмст съ Луковымъ, совершенно потерялся, никмъ не замченный.
Когда начался судъ, то передъ глазами публики прошло тысячное повтореніе одного и того же позорнаго зрлища… Обвиняемыхъ было только двое: Михайло и Луковъ. Жаловался на нихъ, какъ потерпвшая сторона, только одинъ человкъ — Иванъ Мартыновъ. Обвиняли ихъ въ томъ, что, преднамренно сговорившись между собой, они отправились къ Ивану Мартынову, торговавшему мясомъ, и условились съ симъ послднимъ о доставк въ его мясную лавку разновременно ста штукъ рогатаго скота по пятнадцати рублей за голову, но когда Мартыновъ выдалъ задатокъ въ количеств пятисотъ руб., то они скрылись, доставивъ ему лишь пять головъ, причемъ, по изслдованіи, оказалось, что доставленный скотъ былъ зараженъ чумою. Вотъ и все дло. Никто бы и не подумалъ имъ интересоваться въ этомъ простомъ вид, но поражало то обстоятельство, что вс эти три лица обнаруживали необычайное легкомысліе, очевидно, ослпленныя возможностью скорой наживы и, повидимому, совершенно лишенныя способности разсуждать о послдствіяхъ. Михайло безъ всякаго разсужденія положилъ въ карманъ ‘сотню’, Луковъ съ такимъ же легкомысліемъ, не скрывъ даже слдовъ, положилъ въ карманъ ‘четыреста’, а мясникъ Мартыновъ, съ еще большимъ безсмысліемъ, выпустилъ изъ кармана ‘пятьсотъ’, одураченный представленіемъ головъ скота, который онъ воображалъ получить даромъ. Первые двое ни минуты не задумались надъ мыслію объ острог, послдній не сомнвался въ обогащеніи. У всхъ троихъ, очевидно, было одно неудержимое, слпое побужденіе — ‘взять’, ‘получить’. Эта черта оказалась у нихъ общая съ остальными дйствующими лицами процесса, явившимися въ качеств свидтелей или совершенно постороннихъ.
Въ этихъ ‘свидтеляхъ’ и заключался весь скандальный интересъ. Публика съ изумленіемъ видла, что ничтожное дло о мошенничеств расплывается въ ширь, захватывая, повидимому, совершенно непричастныхъ длу лицъ. На мсто ничтожныхъ Михайлы Лунина и Василья Лукова постепенно появлялись городскіе мясники, какіе-то четыре купца, три ветеринара, полиція. Такъ накопилось много дряни въ обществ, что достаточно было ничтожнаго случая, чтобы она потекла… Обыкновенно во всхъ новйшихъ длахъ этого рода всего больше одно удивляетъ: не знаешь, кто жадне и подле, — обвиняемые или свидтели. На суд выяснилось, что вс промышленники скотомъ сбываютъ чумной скотъ въ лавки. Это разболталъ Луковъ, разболталъ откровенно, съ обычною сонливостью и тупоуміемъ. Началось съ того, что его спросили, зачмъ онъ доставилъ Мартынову полудохлый скотъ? Онъ отвчалъ: ‘У Мартынова завсегда мясо дохлое’.— ‘А у другихъ мясниковъ?’ — спросили его.— ‘И у другихъ’, — отвчалъ онъ. Потомъ онъ съ длиннйшими подробностями разсказалъ обо всхъ мясникахъ въ город. Вышло гадко ужасно. ‘А что же, скототорговцы смотрятъ?’ — спросили Лукова. — ‘И скототорговцы своей пользы не упущаютъ’. Снова подробности. Дло коснулось ветеринаровъ. ‘Что же смотрятъ ветеринары?’ — спросили Лукова.— ‘Ихъ благодарятъ’, — отвчалъ онъ и развилъ эту мысль.— ‘А полиція?’ — ‘Въ этомъ раз съ полиціей жить хорошо’, — сказалъ Луковъ и распространился подробно, причемъ передъ глазами публики моментально прошло нсколько невроятно наглыхъ лицъ.
Граница между обвиняемыми и свидтелями окончательно терялась. Ихъ связывало кровное родство. Разница была лишь въ положеніи: одни попались, а другіе нтъ. Но какъ обвиняемые, такъ и свидтели одинаково изумляли тупою, безразсчетною жадностью, не разсуждающею дальше настоящей минуты. Еслибы судъ захотлъ, передъ глазами публики прошла бы еще масса хищнаго народа, и вс они были бы связаны родствомъ. У нихъ отпала охота правильно работать, правильно жить и наживаться, даже взяточниковъ нтъ больше. Взятка была врод какъ бы постояннаго налога, между тмъ, ныншніе обвиняемые и свидтели длаютъ дла ‘сразу’, думая только о текущей минут. Вс они какъ будто живутъ временною жизнью, среди временной стоянки, причемъ всякій какъ будто разсуждаетъ, подобно Лукову: ‘Свое получилъ?* — ‘Получилъ!’ — ‘Положилъ въ карманъ?’ — ‘Положилъ!’ — ‘Больше чего же теб?’
Изъ-за этого ряда свидтелей подсудимыхъ Лукова и Михайлы не было видно. Никто не интересовался, чмъ кончится ихъ дло. Луковъ показался всмъ жалкимъ, что и было врно, ибо онъ снова сдлался тмъ же несчастливцемъ, котораго выперли изъ деревни. Когда процессъ приблизился въ концу, онъ съежился, какъ пойманная кошка, а когда присяжнымъ вручили вопросы, онъ заплакалъ, какъ то по-бабьи всхлипывая.
Совершенно иначе держался Михайло. Во все время суда онъ сидлъ съ широко раскрытыми глазами, какъ человкъ, который ничего не понимаетъ. Онъ не болталъ, подобно Лукову, и не плакалъ. На него, кажется, просто напало безчувствіе. Въ душ его зіяла положительная пустота. Когда его спросили, зачмъ онъ присвоилъ деньги Мартынова, то онъ отвчалъ:
— Денегъ у меня не было.
— Но разв ты не зналъ, что чужія деньги берешь?
Молчаніе.
— Зачмъ ты ушелъ изъ деревни?
— Ничего у меня не было тамъ.
— А зачмъ въ городъ пришелъ?
— Чтобы денегъ получить.
Деньги — съ начала до конца.
На предложеніе сказать что-нибудь въ свое оправданіе, онъ повторилъ, что ‘ничего не иметъ въ своей жизни, оттого и получилъ съ Мартынова’.
И замолчалъ.
Лукова осудили, но Михайло былъ оправданъ. Присяжные сжалились надъ нимъ. Ихъ поразили его слова, что ‘онъ ничего не иметъ въ своей жизни’. Они увидали передъ собою голаго человка. Но Михайло былъ голъ и внутри. Правда, совсть, руководящія чувства и мысли, ничего онъ не взялъ изъ деревни, гд живутъ же чмъ-нибудь люди… У него вмсто всего были деньги. Въ нихъ заключалось для него все — цль, причина, побужденіе жить. Для того онъ и пришелъ въ городъ.
Это чувство жизненной пустоты владло имъ во все время процесса, оно же нахлынуло на него и тогда, когда посл суда его выпустили изъ тюрьмы на улицу. Онъ остановился посреди городской улицы и пощупалъ свой карманъ. Въ немъ, разумется, не было ни гроша. Осязательно убдившись въ томъ, онъ сразу упалъ духомъ, потому что на самомъ дл, вмсто души, у него вислъ карманъ, и этотъ карманъ теперь былъ пустъ.

III.
Рабъ.

Каждый разъ, въ извстное время, изъ деревень идетъ въ большіе города народъ съ цлью получить денегъ какъ можно больше. Одни идутъ на заводы, другіе — въ трактиры, третьи — въ чернорабочіе, кто куда успетъ. Половина этого народа, однако, всегда пропадаетъ зря. Никто изъ нихъ, идя въ городъ за деньгами, не знаетъ, какимъ образовъ онъ возьметъ ихъ, знаетъ только, что взять непремнно надо, не столько для себя, сколько для той самой деревни, откуда онъ вышелъ, и гд у отца одного вотъ-вотъ ужь корову хотятъ отнять, ужь хватились за рога и за хвостъ тянутъ въ разныя стороны за долги, надо спасать, и для этого надо взять въ город денегъ, иначе корова пропадетъ, у другого дома остался братъ и этому брату плохо, если не взять денегъ, то брата поминай какъ звали. У третьяго, у четвертаго, у пятаго и у всхъ вообще идущихъ въ городъ осталась въ деревн какая-нибудь пропасть, которую надо пополнять деньгами. Наконецъ, и сами эти идущіе въ городъ такъ наголодались, что нтъ больше силъ терпть… И вотъ гд пропадаетъ много народа! Вс мысли его такъ сосредоточены на получк во что бы то ни стало денегъ, что онъ не разбираетъ уже способовъ, оттого и въ острогъ попадаютъ, сидятъ тамъ, судятся, возбуждая недоумніе и въ судьяхъ, и въ публик. Изъ разбирательства дла по большей части оказывается, что никакой злой воли вотъ въ этомъ лохматомъ парн нтъ и не было, когда онъ учинилъ мошенничество или кражу, или другое какое незаконное дяніе, у него, напротивъ, было самое мирное намреніе: купить что слдуетъ, а оставшіяся деньги послать въ деревню для спасенія отца, брата, дда. А мошенничество онъ совершилъ потому собственно, что, кром этого намренія, у него никакихъ побочныхъ соображеній, во время мошеннической получки денегъ, не было.
Приблизительно такое же приключеніе испыталъ Михайло Лунинъ. Пришелъ онъ въ городъ за деньгами. Но деньги зря не валяются. Наконецъ, онъ наткнулся на предпріятіе, общавшее большую получку денегъ, и, ни о чемъ не думая, выполнилъ его… А посл этого попалъ въ острогъ и сидлъ тамъ. Потомъ судился, но на суд обнаружилъ полную свою душевную наготу, былъ понятъ, оправданъ и пущенъ на волю… Все это произошло съ нимъ такъ, какъ съ тысячами другихъ деревенскихъ юношей. Но только дальнйшая судьба его была не похожа на судьбу другихъ. Т, другіе, погибали, а онъ продолжалъ рости, острогъ, гд онъ сидлъ, не развратилъ его, а только ужаснулъ и перевернулъ вс его мысли. Отъ всхъ, кто потомъ зналъ его и любилъ, онъ долго скрывалъ эту мрачную тайну своей жизни, и долго ужасъ и стыдъ нападали на него, лишь только ему приходилъ на память этотъ темный эпизодъ его жизни.
Такой же ужасъ овладлъ имъ и тотчасъ посл того, какъ онъ, очутившись на улиц, среди толпы людей, изумленно оглядывался по сторонамъ, не ршаясь сдлать шагу отъ зданія суда. Невдомый раньше его дикой натур страхъ всецло завладлъ имъ. Онъ стоялъ, прижавшись къ стн, и испуганно смотрлъ на проходящихъ. Ему казалось, что нкоторые изъ нихъ презрительно оглядывали его, а на ихъ устахъ, казалось ему, было написано: мошенникъ! Онъ упалъ духомъ. Неужели онъ — мошенникъ и такимъ останется навсегда?
Но все-таки черезъ нкоторое время онъ пошелъ, самъ не зная куда. У него ничего опредленнаго не было въ виду кром какого-то смутнаго желанія вырваться откуда-то… Нтъ ощущенія боле страннаго, нежели эта внутренняя пустота, въ особенности когда она поселяется въ здоровомъ, молодомъ тл, Михайло чувствовалъ, что тло его хочетъ распасться, развалиться на куски, лишенные внутренняго содержанія и поддержки, оно казалось ему страшно тяжелымъ, и онъ съ усиліемъ тащилъ его вдоль улицъ.
Но все-таки онъ шелъ, тихо, тяжело и безъ цли. Такъ онъ прошелъ площадь, множество улицъ, весь городъ, вышелъ за предлы его и слъ на берегу рки, не зная самъ, зачмъ онъ это сдлалъ. Онъ смотрлъ на воду, на противоположный берегъ рки, на баржи, на пароходъ, который тянулъ ихъ, на людей, виднвшихся изъ-за бортовъ судна, но едва-ли видлъ все это. Его внутреннее состояніе можно бы выразить такъ:
— Господи! да что мн нужно?
Ибо онъ дйствительно не зналъ, что надо ему. Изъ деревни онъ убжалъ затмъ, чтобы нажить много денегъ, по крайней мр, самъ думалъ, что за этимъ… Теперь же онъ не понималъ, зачмъ ему деньги? Деньги? но за нихъ, пожалуй, влопаешься въ какую-нибудь подлость. Хлбъ? но хлба везд можно достать. Что же надо ему, деревенскому юнош, рабочему человку, одаренному какою-то необычною жаждой борьбы съ чмъ-то, гонимому какою-то силой, нигд не дававшей ему покоя? И вотъ все существо Михайлы проникнуто было вопросомъ: чего же ему надо? Онъ для чего-то убжалъ изъ деревни, ищетъ что то, ловитъ какую-то вещь — и самъ не знаетъ, что кто такое?… Но только не деньги.
Городской шумъ не доходилъ до него, городъ былъ скрытъ отъ его глазъ, только на неб стоялъ дымъ съ пылью, обозначавшій мсто, гд онъ раскинулся. Мсто было пустынное, песчаный берегъ рки, песчаные бугры далеко по всему берегу, кирпичные сараи, едва поднимавшіеся надъ землею, — вотъ все, что окружало Михайлу. Справа отъ него спускалась внизъ къ рк дорога, проторенная лошадьми, ходившими на водопой, и водовозами, но и на этой дорог долгое время никто не показывался. Михайл стало жутко. Одиночество смутило его, наконецъ… А прежде онъ жаждалъ везд быть одинъ, и вс люди были для него чужими, подозрительными… Въ эту минуту онъ радъ былъ бы всякому существу.
Существо это, къ радости Михайлы, показалось въ образ водовоза, сидвшаго на бочк. Такъ какъ водовозъ весь былъ вымазанъ глиной, вплоть до ушей, то Михайло заключилъ изъ этого, что онъ работаетъ на кирпичныхъ сараяхъ, что сейчасъ же подтвердилось. Водовозъ, между тмъ, захалъ въ воду, слзъ съ бочки, слъ на песокъ и неторопливо сталъ вертть изъ газеты сигарку, посл чего закурилъ ее и сталъ плевать въ воду, наблюдая, куда теченіе уноситъ его слюни. Михайлу онъ замтилъ, но, занятый своимъ дломъ, долго не поворачивалъ къ нему головы.
Наконецъ, выкуривъ сигару до корня и не вставая съ мста, онъ спросилъ юношу лнивйшимъ тономъ:
— Безъ работы, должно, находишься?
— А ты почемъ знаешь?— возразилъ Михайло угрюмо.
— Да ужь видно гуся сразу… небось изъ деревни?
— Изъ деревни. А что?
— Да такъ… Знаю самъ — денегъ нтъ, жрать нечего, отецъ съ матерью да съ ребятами воютъ, ну, и побжалъ въ городъ за счастьемъ. А, между прочимъ, въ город-то сразу счастья не даютъ, особливо который ежели не понимаетъ, гд его искать… Знаю все! Я самъ, братъ, изъ деревни. Только ужь я давно. Сначала уходилъ въ городъ по зимамъ, а на лто домой — убираться. Бгалъ, бгалъ я такъ изъ деревни въ городъ, изъ города въ деревню и поршилъ, потому зря только ноги обиваешь. Прибжишь зимой въ городъ — тутъ нтъ ничего! Прибжишь лтомъ въ деревню — тамъ нтъ ничего! Взялъ, да и прекратилъ съ хозяйствомъ, привезъ сюда жену, ребятъ, разсовалъ всхъ кого куды: двочку въ трактиръ въ судомойки, мальчишку въ трактиръ на побгушки, жена при мн, я самъ у Пузырева, который что прикажетъ, то и длаю… Идодъ, однако, хорошій!
— Это какой идолъ?— спросилъ Михайло.
— Да хозяинъ нашъ, Пузыревъ. Я у него все одно, какъ домашній. Теперь онъ на меня озлился и я вотъ воду таскаю.
— Сколько же получаешь?
— Всяко. У насъ съ нимъ безъ ряды, — говорю теб, я у него какъ домашній… Оно бы ничего и въ водовозахъ, да кормитъ, жидъ, по-свиному, чисто какъ мы животныя какія безчестныя… Оно и это ничего бы, да безпокоитъ.
Говоря этой водовозъ лниво повернулся на другой бокъ, лицомъ къ Михайл, и сталъ ковырять пальцемъ песокъ. О вод онъ, повидимому, забылъ и радъ былъ случаю высказать свои размышленія.
— А было счастье и у меня, — продолжалъ онъ, не дожидаясь возраженій со стороны Михайлы, — само пришло, и держалъ я его вотъ этими самыми руками, да дуракъ я, не умлъ опредлить его въ дло… Случились разъ у меня деньги, какъ я ихъ получилъ — незачмъ это разсказывать, только врно — получилъ и въ карманъ положилъ, да толку-то не вышло. Кабы тогда путемъ разсудить, такъ былъ бы человкъ, а то теперь свинья свиньей, все равно, какъ оселъ какой живешь безпокойно. Если бы тогда я не зашелъ отъ глупости въ трактиръ, да не сталъ бы по головамъ бутылками здить, то ужь теперь бы я вонъ куды поднялся, теперь бы у меня, можетъ, домъ каменный былъ — вотъ бы куды я хватилъ! Нын же вотъ какъ свинья, безъ жалованья, мъ грязь, сплю въ грязи, отдыху мало. А потому, что дуракъ…
— Какъ же это ты выпустилъ деньги?— равнодушно спросилъ Михайло.
— Какъ выпустилъ? Выпустилъ даже очень просто, все одно, какъ пухъ изъ перины, самъ даже почесть не понимаю, какъ, куда, зачмъ… Какъ только, видишь-ли, получилъ я эдакую кучу денегъ и сталъ, братецъ ты мой, самъ не свой! Замсто того, чтобы радоваться тихимъ манеромъ, а я самъ не свой сдлался, робость на меня напала или какъ бы затменіе… Сижу я у себя на квартир, щупаю карманъ и не знаю, куда мн дваться съ ними. Денегъ сразу много пришло, а я не знаю, дуракъ, что съ ними длать, куда двать, съ чего начать… Хоть убей — не понимаю! Сижу я эдакъ дома и, напримръ, не понимаю. И потомъ вышелъ на дворъ — тоже ничего не понимаю. Пошелъ ходить по улицамъ, а самъ чую, что я какъ оглашенный какой. Прежде, бывало, получишь копйку и напередъ знаешь, куда ее опредлить. А тутъ въ карман лежитъ куча, а двать ее некуда. Понимаешь, некуда мн ее двать, ни къ чему мн она, ничего не знаю я, въ какой оборотъ ее пустить… Ходилъ-ходилъ я по улицамъ въ эдакомъ непониманіи и зашелъ въ лавку. Не то, чтобы требовалось вещь какую купить, а такъ, чтобы купить хоть для первоначалу что-нибудь. Увидлъ въ лавк шапки и купилъ… даже дв цлыхъ — одну бобровую, другую баранью, а зачмъ — не знаю. Почему двадцать цлковыхъ у меня вылетло — не понимаю… Вышелъ я опять на улицу, старую шапченку засунулъ въ карманъ, бобровую надлъ на голову, а баранью держу въ рукахъ и опять думаю, куды бы мн еще деньги опредлить? Увидалъ я тутъ трактиръ и обрадовался, дай, думаю, во всю свою жизнь въ первый разъ попью, покушаю, какъ прочіе хорошіе люди. Зашелъ. Трактиръ чистый, половые какъ господа, а я слъ за столъ и смотрю твердо, потому что съ деньгами съ какою хошь рожей поглянешься. Приказалъ я принести порцію котлетовъ, а пока чай. Попилъ чаю, сахаръ весь сълъ, и принесли мн порцію. Сълъ я ее мигомъ — мало, подавай еще! Подали еще — мало! Принесли третью порцію и тогда я насытился. Посл того веллъ принести пива цлую дюжину бутылокъ и пью. Сижу я за бутылками, словно за заборомъ какимъ, и посматриваю на всхъ хладнокровно… Но одинъ половой, вижу, все что-то хихикаетъ про себя, какъ взглянетъ на меня, такъ и захихикаетъ. А въ голов у меня ужь шумъ пошелъ. Осердился я гнвно на этого подлеца и кричу ему: ‘Ты что, противная образина, насмхаешься надо мной?’ Онъ смется, а я давай его честить… Поднялъ такой шумъ, что и Боже упаси! Вс постители оборотились ко мн, А я все ругаюсь. Половой подходитъ ко мн и такъ вжливо говоритъ: ‘Вы, говоритъ, господинъ, пришли въ хорошее мсто, такъ не извольте вести себя какъ свинья, а не то я пошлю за полиціей’… Ну, тутъ я ужь совсмъ пошелъ въ рукопашную, схватилъ бутылку съ пивомъ и пустилъ ему въ голову… Шумъ, свистъ, полиція!… Стали меня приступомъ брать, а я стою, держу въ рукахъ по бутылк, да пивомъ-то ихъ по всмъ частямъ… Однако, положили меня, и тутъ ужь я не помню, что мн говорили, а, должно быть, ничего не говорили, а били только. Опамятовался я ужь только на другое утро въ кутузк. Первымъ дломъ — хвать въ карманъ, а денегъ ужь нтъ! Вотъ когда я въ себя пришелъ и вотъ тутъ только понялъ, какъ глупо все набезобразилъ… Мн хоть бы деньги-то жен отдать, а я вонъ куды!… Жалко мн стало денегъ. Голова болитъ, лежу весь больной, въ горл пересохло, пить такъ хочется, а тутъ меня скоро вытолкали на улицу, и сталъ я опять такая же бдная свинья, какъ словно у меня и денегъ никогда не было! Я заплакалъ…
— Вс деньги дочиста пропали?— спросилъ Михайло.
— Вс. Должно быть, половой-то этотъ и вытащилъ, какъ меня повалили… Да, конечно, самъ виноватъ!
— Видно, мысли-то у тебя никакой не было, — задумчиво замтилъ Михайло.
— Это ты врно. Окромя разв вотъ этихъ шапокъ… а то больше и мыслей у меня не было… да и шапокъ-то не отыскалось!
— И шапки пропали?
— Пропали. Кабы знать, такъ хоть бы шапки-то отнести домой… А то вотъ теперь вози воду… Эхъ, ты, вислоухій, что пригорюнился?— закричалъ вдругъ дловымъ тономъ водовозъ, обращаясь къ покорно стоявшей въ вод лошади, и принялся наливать бочку.
— Какъ же теперь… живешь? — полюбопытствовалъ Михайло.
— Плохо… Пузыревъ, идолъ-то мой, разжаловалъ вишь меня. Я у него кучеромъ былъ, чуть даже въ прикащики къ нему не попалъ, да онъ вотъ взялъ, да и свергнулъ меня въ водовозы…
— За что же?
— За все. Онъ что хочетъ, то и длаетъ со мной. Да, надо какъ ни то упросить его, чтобы получше мстечко далъ… скучно воду-то возить.
— Ты что же сидишь… разв не побранитъ хозяинъ?— спросилъ Михайло.
— Ничего, лшій съ нимъ! Нельзя ужь и отдохнуть? Наплевать!— говорилъ лниво водовозъ.
Онъ налилъ бочку и выхалъ изъ воды. Михайло вспомнилъ, что сейчасъ онъ останется одинъ, безъ пріюта, безъ цли, съ отшибленными руками, опустившійся. Но водовозъ какъ будто угадалъ его состояніе.
— А ты, парень, иди къ намъ на работу, — сказалъ онъ.
— Ты же говоришь, что у васъ плохо?
— Гд же лучше-то? По крайности кусокъ хлба.
— Да вдь ты самъ говоришь, что хозяинъ вашъ — идолъ?
— Конешно, идолъ… притсняетъ… Но онъ ничего. Ежели ему хорошенько услужить, онъ помнитъ…
Михайло съ какимъ то недоумніемъ замолчалъ, всталъ съ мста и отправился вслдъ за водовозомъ по направленію къ кирпичнымъ сараямъ. Ему было все равно, лишь бы не остаться наедин съ собой. Дорогой они ближе познакомились. Михайло, во-первыхъ, узналъ, что водовоза зовутъ Исаемъ, во-вторыхъ, этотъ Исай живетъ теперь подъ открытымъ небомъ, находясь день и ночь подл сараевъ, а по окончаніи кирпичнаго сезона переберется съ женой на дворъ хозяина, который помилуетъ его и дастъ ему боле радостное мстечко.
Скоро они пришли къ сараямъ. Произошла сцена, чрезвычайно удивившая Михайлу. Исай, вроятно, думалъ, что хозяинъ въ этотъ день не явится на мсто работъ, и безъ опасенія провелъ на берегу цлый часъ въ разговорахъ. Но случилось иначе. Едва онъ остановился съ бочкой, какъ наткнулся на хозяина. Послдній набросился на него съ ругательствами. ‘Гд ты былъ? Тебя тутъ ждутъ, подлеца, а ты и ухомъ не ведешь! Куды ты провалился, безсовстный?’ Долго бушевалъ хозяинъ и привелъ въ такое замшательство Исая, что послдній, какъ взялъ въ руку черпакъ, такъ и застылъ съ нимъ. ‘Что же всталъ истуканомъ? Выливай, дуракъ, воду, да пошелъ опять скорй!’ закричалъ хозяинъ. Это вывело Исая изъ столбняка. Онъ живо вычерпалъ воду въ яму, бормоча что-то подъ носъ себ, врод того, что, молъ, не птица же онъ съ крыльями, чтобы такъ скоро летать, слъ поспшно на бочку и что есть духу поскакалъ за новою водой, — только бочка загремла… куда и равнодушіе двалось.
У Михайлы этотъ день пропалъ даромъ. Безъ хозяина, который сейчасъ же ухалъ посл острастки, онъ не могъ подрядиться на работу, а пока ходилъ въ городъ, въ домъ Пузырева, пока ждалъ его, а потомъ торговался, наступилъ уже вечеръ.
Но ночь онъ провелъ уже на мст. Исай обязательно указалъ ему голую землю, гд онъ можетъ лечь, и пучекъ соломы, который онъ можетъ употребить въ качеств подушки. Михайло такъ и сдлалъ: подложилъ соломы подъ голову и легъ на землю, прикрывшись кулемъ. Онъ вскочилъ чуть свтъ, не попадая зубъ на зубъ отъ утренняго холода, проникшаго его до мозга костей. Въ слдующія ночи онъ, впрочемъ, лучше приспособился, хотя и продолжалъ спать на чистомъ воздух.
На другой день онъ вмст съ другими принялся за дланіе кирпичей. Способы были такіе первобытные, что онъ въ два дня постигъ все, относящееся къ кирпичамъ. Сперва мсятъ глину ногами, руками и лопатами — это онъ выучился, потомъ длятъ на меньшія кучи глину и еще разъ мсятъ, потомъ берутъ руками комокъ липкой глины, шлепаютъ его въ станокъ, притаптываютъ ногами и приглаживаютъ съ помощью лопатъ и воды — и кирпичъ готовъ.
Слдующіе уже дни Михайло велъ такую несложную жизнь, что потомъ никакъ не въ состояніи былъ припомнить ни одного событія, которое раздляло бы одинъ день отъ другого. Рано по утру онъ работалъ. Въ восемь или девять часовъ — завтракъ изъ хлба и квасу. Потомъ опять работа. Въ часъ дня — обдъ изъ хлба, изъ каши съ рыбой или съ солониной, или съ саломъ. Потомъ опять работа. Въ девять часовъ — ужинъ изъ хлба и изъ каши, на этотъ разъ безъ рыбы, безъ сала и безъ солонины.
Черезъ недлю, въ день разсчета, Михаилу обсчитали на двадцать копекъ. Въ эту первую недлю онъ протестовалъ, сверкая глазами. Но въ слдующую недлю онъ только удивился, что его обсчитали на двадцать пять копкъ. А на третью недлю онъ уже молчалъ, равнодушно смотря на ладонь, гд лежали деньги. Среда, куда онъ попалъ, неумолимо дйствовала. Между работниками были мщане изъ города, крестьяне изъ деревень и бабы обоихъ сословій. Но вся эта огромная куча людей молчала, равнодушная, холодная, потерявшая даже охоту выражать свои нужды. Обдъ былъ тухлый — ли. Въ субботу обсчитывали — острили. ‘У тебя сколько нынче уперли?’ — лниво спрашиваетъ одинъ.— ‘Тридцать’, равнодушно отвчаетъ другой.— ‘А у меня даже съ карманомъ… вотъ посмотри, кармана-то нту, оторвали, черти!’ Смхъ.
Михайло длалъ такъ, какъ длали другіе. Онъ, не сознавая этого, незамтно опускался куда-то глубоко внизъ. Никакой своей мысли въ это время у него не появлялось: онъ думалъ настолько, насколько это нужно было, чтобы не принять кирпичи за дерево или чтобы не прикрыться, вмсто рогожи, кирпичами. Онъ мсилъ глину, лъ рыбу ‘съ духомъ’, спалъ среди природы, какъ вс прочіе товарищи, въ конц недли шелъ за разсчетомъ, подставлялъ ладонь, получалъ, какъ прочіе, молчалъ и имлъ угрюмый видъ, какъ вс, и опустился на самое дно равнодушія, какъ вс окружающіе.
Онъ быстро осовлъ и обезмысллъ. Во время работы онъ старался поменьше длать кирпичей и ждалъ съ нетерпніемъ времени ды, но въ особенности ждалъ, когда наступитъ ночь и можно лечь спать, прикрывшись рогожей, но сна ему было мало, онъ мечталъ о воскресеньи, когда онъ въ заран лечь съ вечера субботы и проспать до вечера воскресенья, вс другіе его мечты за это страшное время носили тотъ же характеръ. Ему стало лнь думать, надяться, желать, и ослабленіе всего его существа было такое полное, что онъ не чувствовалъ, что существуетъ.
Рано утромъ его обыкновенно расталкивалъ ногой одинъ изъ распорядителей работъ, посл чего онъ вскакивалъ съ наивнымъ видомъ и безсмысленно принимался соваться, пока новый крикливый приказъ изъ непечатныхъ словъ не приводилъ его въ себя… и ему тогда не стыдно было этого. Онъ принимался за работу, показывая всми движеніями, что онъ изо всхъ силъ старается, но чуть отвернется десятникъ, Михайло преспокойно садится возл кучи глины и лниво глазетъ на окрестности по сторонамъ… и этого тогда не стыдно было ему! Впослдствіи онъ съ негодованіемъ вспоминалъ все это, но въ это время онъ не чувствовалъ ничего, кром страшной тяжести жизни, вспоминая это время, онъ впослдствіи говорилъ, что онъ потерялъ даже ощущеніе жизни, а когда къ нему приходило смутное ощущеніе бытія, то онъ старался какъ можно больше спать.
Наружный его видъ такъ измнился, что видвшіе его раньше не узнали бы его, штаны его просвчивали, обнажая многія мста, въ волосахъ, всегда всклокоченныхъ, торчала солома (остатки ложа), лицо чортъ знаетъ чмъ было вымазано! Ему вообще ничего не было стыдно тогда и ничего не хотлось длать для себя и но своей вол.
Не удивляло Михайлу и оскорбительное отношеніе безалабернаго Пузырева къ рабочимъ. Прізжая на заводъ, этотъ хозяинъ, человкъ вообще пустой, оставался тамъ на какихъ-нибудь полчаса, но за это время успвалъ выругать чуть не всхъ работающихъ, не потому, чтобы въ этомъ была какая-нибудь надобность, а такъ, по привычк хозяина, который, по его глупйшему соображенію, всегда долженъ держать себя строго. Иногда же, не находя предлога къ брани въ дйствительности, Пузыревъ выдумывалъ его. Подойдетъ къ станку, потычетъ тростью въ мокрые еще кирпичи, швырнетъ ногой кучу высыхающихъ кирпичей и отыщетъ-таки виновника.
— Это кто длалъ? — спрашиваетъ онъ, якобы разгнванный.
— Это я.
— Ты? Лучше бы теб не родиться на свтъ, нечмъ такое безобразіе длать! Это рази и кирпичъ?— спрашиваетъ Пузыревъ, якобы взволнованный.
— Кирпичъ, кажись…— тупо возражаетъ виновникъ.
— Да ты самъ посмотри… тутъ ямы, тутъ дыры, исковыренъ весь. Да чмъ же ты длалъ-то его? Иль у тебя руки отсохли?— продолжаетъ гнваться Пузыревъ, насильно раздражая себя.
Виновникъ молчитъ. Это лишаетъ хозяйскій гнвъ всякой пищи.
— А по-моему, какъ если руки-то у тебя отсохли, такъ ты хоть бы носомъ обчистилъ кирпичъ, и тогда получай жалованье. А теперь ты замсто кирпича надлаешь кизяковъ или назьму, въ которомъ ты родился, а жалованье небось просишь… ‘Пожалуйте, Митрій Иванычъ!’ — передразнилъ Пузыревъ съ гримасой, отъ которой толпа захохотала.
Хозяинъ, высказавъ еще множество такихъ же пустыхъ соображеній, узжалъ, а товарищи оплеваннаго поднимали его же на смхъ…
— А, ну-ка, попробуй носомъ-то?…— И никто не выражалъ никакой злобы. Не обижался и самъ оплеванный. Но зато при случа онъ, въ свою очередь, сдлаетъ что-нибудь, такъ себ, ни съ того, ни съ сего, попусту, изломаетъ станокъ и заброситъ его въ оврагъ или пустятъ въ хозяйскую легавую собаку кирпичемъ и перешибетъ ей ногу. Да и сдлаетъ кто безъ всякой охоты и съ страшною лнью. ‘Никакъ перешибъ ногу евойному легашу… ну, пущай, шутъ съ нимъ, ты только молчи’, — говоритъ онъ скучно товарищу, который видлъ, какъ онъ пустилъ кирпичъ въ собаку.
Первообразомъ этихъ людей былъ Исай. Михайло близко съ нимъ познакомился, ночь они иногда близко спали, по праздникамъ Михайло сидлъ у него на квартир въ гостяхъ и изрдка заходилъ съ нимъ въ портерную.
Портерную Исай, кажется, любилъ больше всего на свт. Практиковать любовь къ ней онъ могъ, конечно, только по праздникамъ. Едва дождавшись окончанія обдня, онъ уже сидлъ тамъ, скрывъ отъ жены часть заработковъ. Это ему удавалось всегда, и для этого онъ пускалъ въ обращеніе тысячу хитростей: запрячетъ деньги въ голенище или заткнетъ ихъ въ щель стны, или въ одну изъ дыръ картуза. Жена, конечно, знала, что Исай спряталъ часть, но куда — это рдко ей удавалось открыть. Такъ или иначе, прикопивъ нсколько денегъ, онъ садился въ портерной и прохлаждался до вечера. Вечеромъ же онъ былъ обыкновенно безъ головы или безъ ногъ, лзъ ко всмъ драться, старался побить жену, которая вела его подъ руку изъ пивной. Разозлившись, жена, по приход домой, клала его на полъ и шлепала вникомъ… Но Исай не обижался по утру. Утромъ онъ жаллъ, что нечмъ опохмлиться.
Дрался онъ не потому, что такимъ способомъ желалъ выразить какую-нибудь внутреннюю боль, а просто потому, что ему скучно становилось. Нердко онъ дебоширилъ въ самой портерной. Тогда его вели въ кутузку, причемъ провожатые размалевывали его лицо пурпуровыми красками, но Исай на утру не обижался, признавая очевидную неизбжность мордобоя. Когда его выталкивали изъ кутузки, онъ еще удивлялся, что такъ снисходительно его помиловали. За вину его, за безобразіе его надо бы почище отвалять… Очень просто: порядокъ, законъ, — не безобразничай! А его милостиво только вытолкали изъ полиціи, давъ ему на прощанье здоровенную затрещину.
Михайло удивлился, какъ мало у Исая потребностей и какъ мало ему надо было вещей, чтобы удовлетворить его вполн. Онъ страдалъ только тогда, когда у него нечего было сть, когда онъ не могъ выпить пива или когда ему не давали заснуть. Въ этихъ случаяхъ онъ не только страдалъ, во длался яростнымъ, злымъ, неукротимымъ. Хозяинъ Пузыревъ, больше чмъ надъ кмъ-нибудь другимъ, тяготлъ надъ нимъ, безусловно распоряжаясь его жизнью (кажется, Исай былъ по уши долженъ ему).
Никогда онъ не возражалъ хозяину, что такое-то порученіе не сподручно ему. Если бы Пузыревъ приказалъ ему лзть въ воду, Исай сдлалъ бы это, если бы ему сказали, что вотъ этого человка надо бить, Исай сталъ бы бить, только потребовалъ бы передъ началомъ дла выпить для храбрости. Иногда ему не удавалось побывать въ портерной, тогда онъ шелъ къ Пузыреву и отчанно грубилъ ему. Пузыревъ понималъ, къ чему клонится вся эта грубость, и выдавалъ ему на выписку, давая слово при первомъ случа оштрафовать его урзкой жалованья.
— Вотъ за это благодаримъ, Митрій Иванычъ!— говорилъ съ сіяющимъ отъ радости лицомъ Исай, получивъ удовлетвореніе.
— То-то благодаримъ! Я тебя, подлеца, жалю, кормлю, пою, а ты же еще по-собачьи лаешь!
— Простите, Митрій Иванычъ! Конечно, это я по глупости, какъ человкъ необразованный… Да разв я не знаю вашей доброты? Сдлайте одолженіе, это я вполн чувствую, потому что совсть имю… За вашу доброту я отплачу… Скажите только: Исай! Больше ничего-съ. Я готовъ отъ души, чего изволите…
— Какъ же, жди отъ васъ благодарности! Вамъ бы только хозяина обмануть… Я тебя, негодяя, содержу, питаю, а ты, какъ съ цпи сорвался!… Прямо негодяй!
— Простите, Христа ради… Ругайте, заслужилъ. А теперъ позвольте, я пойду выпью зя ваше здоровье…
Исай, высказавъ это, лукаво улыбнулся, а на лиц его отражалось довольство.
Несмотря на отношенія, часто явно враждебныя, между нимъ и хозяиномъ, Исай питалъ къ Пузыреву нкоторый родъ любви… По крайней мр, все Пузыревское онъ считалъ ‘нашимъ’… ‘Наши лошади супротивъ другихъ прочихъ куды же!…’ ‘У насъ карманъ-то, чай, потолще будетъ’, — хвастался Исай передъ посторонними. Это хвастовство и гордость воображаемымъ ‘нашимъ’ были у него искренни. Когда при немъ нехорошо отзывались о Пузырев, который въ самомъ дл былъ не уменъ, непрактиченъ, безхарактеренъ, какъ человкъ, и ротозй, какъ купецъ, то Исай выходилъ изъ себя. Михайло разъ присутствовалъ при одномъ разговор.
— Дуракъ онъ! Отцовскіе капиталы только продаетъ, а чтобы самому-гд же эдакому глупышу! Одно слово — рохля!— говорилъ одинъ рабочій, когда дло какъ-то коснулось Пузырева.
— Кто?— закричалъ Исай съ негодованіемъ.
— А вотъ Пузыревъ-то твой. Земли больше у помщиковъ не снимаетъ, который каменный домъ отецъ ему оставилъ недостроенный, и тотъ онъ продалъ!… Дуракъ и есть!
— Да ты у него былъ въ карман-то?— спросилъ Исай, пожирая противника злобными взорами.
— Въ карман я не былъ, а такъ вижу человка, какой онъ есть… Простъ онъ скоро и остальныя-то… потому соплякъ!
— Самъ ты соплякъ! Да онъ купитъ и перекупитъ сто… какое сто! тыщу такихъ, какъ ты подобныхъ жуликовъ!
— Что ты ругаешься, Исайка?
— А то и ругаюсь, что весьма глупо! Кабы ты мн навралъ это подъ пьяную руку, такъ узналъ бы, какіе есть московскіе калачи!
Дйствительно, изъ-за Пузырева Исай нердко дрался, въ пьяномъ, конечно, вид, какъ ни была нелпа подобная ссора.
Прожилъ онъ у Пузырева лтъ двнадцать съ перерывами, и за это время переработалъ множество работъ. Одно время, за несомннную честность, Пузыревъ назначилъ Исая даже въ приказчики, предварительно нарядивъ его въ приличный костюмъ. Но Исай не во-время сталъ пьянствовать, жестоко дрался съ рабочими, которые, въ свою очередь, потерявъ терпніе, драли его и избивали до крови, содержался по два дня въ недлю въ кутузк при полиціи за дебоши, — словомъ, оказался неудачнымъ приказчикомъ, хотя не пересталъ быть честнымъ. Хозяинъ прямо изъ приказчиковъ свергнулъ его въ сторожа — караулить кирпичи, хранившіеся круглый годъ за городомъ. Тамъ ему было такъ скучно, что онъ по сорока часовъ подрядъ спалъ. Изъ сторожей онъ былъ уволенъ за то, что чуть было не убилъ коломъ какого-то проходившаго мимо человка, принявъ его съ просонья за вора. Это дло доходило до полиціи, и хозяинъ только благодарностью избавилъ его отъ тюрьмы. Исай посл этого долго былъ въ опал и прогнанъ былъ въ среду обыкновенныхъ работниковъ на кирпичныхъ сараяхъ, т.-е. мсить глину, лпить кирпичи и пр. Потомъ Пузыревъ взялъ его въ свой городской домъ въ дворники, изъ дворниковъ онъ сдлалъ его кучеромъ. Когда его одли кучеромъ, онъ выглядлъ очень красиво, смотрлъ сурово, руки держалъ прямо, какъ палки, и залихватски кричалъ: ‘гись!’, за лошадьми также хорошо ухаживалъ. Но однажды, когда Пузыревъ торопился куда-то и приказалъ быстре хать, Исай такъ пересолилъ, что задавилъ двочку-нищую. Опять въ полицію! Дло было потушено, но Пузыревъ свергнулъ Исая въ водовозы.
На все способный, Исай, кром того, исполнялъ еще другія домашнія работы, даже не свойственныя мужскому полу. Нердко хозяйка просила его, за отсутствіемъ няньки, поводиться съ ея груднымъ ребенкомъ. Исай съ величайшимъ удовольствіемъ брался за это порученіе: носилъ ребенка на рукахъ съ нжностью кормилицы, возилъ его въ коляск, забавлялъ его разными штуками. Онъ такъ увлекался своею ролью, что совершенно забывалъ себя, весь отдавшись маленькому крошк. Когда тотъ собирался заплакать, Исай пускалъ входъ всевозможныя успокоительныя средства: мяукалъ, какъ кошка, щелкалъ, какъ сороки, мычалъ, какъ корова, высовывалъ языкъ, дергая себя за носъ, или прятался вдругъ подъ коляску, ложась плашмя на землю. Ребенокъ, наконецъ, забывалъ свое намреніе кричать, пораженный прыжками и метаморфозами огромнаго мужичищи. Когда же ему хотлось спать, Исай бралъ его на рукя и убаюкивахъ его псней, которую тянулъ хриплымъ голосомъ, но тихо, какъ будто шепталъ, при этомъ раскачивался всмъ тломъ монотонно и самъ закрывалъ глаза, какъ соловей во время трелей.
Такъ поступалъ онъ на глазахъ, искренно и изъ всхъ силъ исполняя всякое порученіе. Искренность его не подлежала ни малйшему сомннію. Пузыревъ однажды застрялъ въ весенней зажор — Исай вытащилъ его на своихъ плечахъ, а самъ пролежалъ два мсяца въ горячк. Въ другой разъ онъ бросился, съ рискомъ быть разбитымъ на куски, на лошадь, которая трепала Пузырева. Но едва его спускали съ хозяйскихъ глазъ, какъ онъ длался самъ не свой и не зналъ, куда дть свои руки, свою голову, свое тло. Когда для него выходилъ въ будни свободный день, то онъ убивалъ его безсмысленно, онъ тогда или валялся на солом, или бродилъ по городу съ шальнымъ лицомъ, заглядывалъ во вс трактиры, и если ему удавалось встртить пріятеля, соглашавшагося вывести его изъ такого тягостнаго настроенія, то онъ сейчасъ напивался, немедленно же вступалъ въ драку съ этимъ же самымъ пріятелемъ и сейчасъ же ему раскрашивалъ физіономію. Такъ онъ наполнялъ день. Потому внутри у него было пусто. Самъ онъ никогда не могъ придумать порядка для своей жизни и наполнялъ внутреннюю пустоту свою тогда только, когда ему приказывали сдлать это, бжать туда, работать тамъ, умереть вотъ здсь… И длалъ, бжалъ, работалъ, умиралъ. Получивъ приказаніе, наполнившее его пустоту смысломъ, хотя и чужимъ, онъ моментально длался изъ апатичнаго и тупого существа человкомъ, способнымъ на вс руки, старательнымъ, умницей.
И онъ легко принималъ все чужое, — все, что ему приказывали, всякій порядокъ, не имъ выдуманный, всякое дло, не имъ начатое. Легко онъ сносилъ и обиды въ жизни, — обиды, неминуемо сопряженныя съ приказаніями, съ чужою волей, съ чужими капризами, лишь бы эти приказанія исходили отъ какой-нибудь силы. А силой для него былъ всякій, кто держалъ въ рукахъ палку, изъ чего бы эта палка ни состояла. Когда эта палка била его, ему было больно, но законность существованія палки не вызывала въ немъ сомннія.
Въ глубин души, подъ самою послднею подкладкой его мыслей, онъ не признавалъ за собой ‘нравовъ’, по той причин, что не зналъ ихъ, не зналъ ничего истинно-человческаго, справедливаго, идеальнаго, вся жизнь его, съ нжнаго дтства, протекла въ принятіи собственными ребрами всего безчеловчнаго, несправедливаго, гршнаго. Съ этими явленіями грязи и безчеловчія онъ тамъ сжился, что считалъ за чистое для себя снисхожденіе, когда его тмъ или инымъ путемъ не драли, и все, что выходило изъ предловъ насилія и неправды, онъ въ глубин души считалъ хорошимъ, но неестественнымъ.
Михайло, изучившій его до малйшихъ подробностей, съ изумленіемъ спрашивалъ себя, какъ и для чего такой человкъ существуетъ? Самъ онъ понемногу сталъ выходить изъ того душевнаго оцпеннія, которое овладло имъ здсь. А одинъ довольно незначительный случай окончательно привелъ его въ чувство. Однажды приказчикъ во время работы разговаривалъ съ господиномъ, котораго рабочіе называли омичемъ, произнося это имя съ величайшимъ уваженіемъ, хотя это имя носилъ простой слесарь… Михайло и раньше много слышалъ объ этомъ замчательномъ человк, имвшемъ на него впослдствіи такое огромное вліяніе, и теперь, увидавъ его, бросилъ работу, облокотился на груду кирпичей и пристально вглядывался въ барина (иначе нельзя было, судя по наружности, назвать омича), какое-то глубокое раздумье и вмст жгучая тоска охватила его, когда онъ такъ стоялъ. Но вдругъ приказчикъ набросился на него.
— Ты что стоишь? Дла нтъ у тебя? Пошелъ работать, негодяй!— закричалъ приказчикъ, ни подозрвая, съ кмъ иметъ дло.
Михайло вздрогнулъ всмъ тломъ, поблднлъ и моментально очутился подл самаго носа приказчика.
— Ты что сказалъ?— спросилъ онъ тихо.
Приказчикъ растерялся.
— Иди на работу, сказалъ я…
Приказчику показалось, что Михайло сейчасъ схватитъ его и броситъ въ яму, подл которой они стояли, онъ въ замшательств попятился, испуганный зловщимъ лицомъ Михайлы.
— Ну, смотри… впередъ языкъ держи за зубами! — проговорилъ тихо послдній и пошелъ на свое мсто, провожаемый взглядомъ омича, которымъ омичъ какъ бы спрашивалъ: кто такой этотъ гордый оборванецъ?
Вотъ этотъ случай и вывелъ Михайлу изъ оцпеннія. Въ первую минуту имъ овладлъ страхъ. ‘Боже мой! да гд же я? куда попалъ?’ — спрашивалъ онъ себя. Затмъ онъ быстро составилъ ршеніе — убжать отсюда, дождавшись субботняго разсчета. На своихъ товарищей онъ вдругъ взглянулъ со страшною злобой, а Исая видть не могъ. Въ этотъ же день онъ нашелъ предлогъ выпустить цлый зарядъ злобы.
Это было уже въ то время, когда они лежали, приготовляясь уснуть. Исай по какому-то поводу сталъ ругать Пузырева и жаловался, что ему плохо жить тутъ.
— Ну, я этого не замчаю что-то… теб везд отлично! возразилъ Михайло изъ-подъ рогожи.
— Однако же… есть же мста лучше и есть хуже… какое же сравненіе!— продолжалъ Исай, громко звая, изъ-подъ рогожи. Онъ не подозрвалъ, какая злоба бьется подъ сосднею рогожей.
— Да ты зачмъ ушелъ изъ деревни-то?— вдругъ отрывисто спросилъ Михайло.
— Ушелъ-то? Ушелъ, потому что — ну ее къ ляду!
— Да отчего же все-таки? Любопытно вдь послушать!
Исай не могъ отвтить на такой простой вопросъ. Говорилъ онъ о какой-то лошади, о какомъ-то мшк съ отрубями, но все-таки не въ состояніи былъ прямо отвтить, отчего онъ ушелъ.
— Часто теб тамъ рубаху-то заворачивали?— спросилъ съ презрніемъ Михайло.
— Да, случалось… какъ всмъ прочіимъ…
— Такъ, можетъ, отъ этого ушелъ?
— Конешно, отъ этого!— обрадовался Исай.
Но Михайло сейчасъ же уличилъ его.
— Да разв здсь теб лучше, ежели каждую недлю у тебя морда разбита, бока переломаны?
Исай не могъ возразить, хотя что-то бормоталъ подъ рогожей.
— Жрать-то было-ли теб?— презрительно спросилъ опять Михайло.
— Какъ обыкновенно, по обычаю — отъ Миколы ужь не было своего хлба. Бгалъ къ этому же Пузыреву. Митрію Иванычу, — онъ въ ту пору хлба у барина снималъ въ ренду… Иной разъ давалъ, иной разъ прогонялъ — ну, тогда, точно, кушать нечего было.
— Такъ, можетъ, отъ этого ушелъ?
— Вотъ, вотъ! Отъ этого самаго, отъ недостатка!— обрадовался было Исай, но Михайло снова приперъ его къ стн.
— Ну, а здсь-то какое для тебя удовольствіе? Денегъ у тебя нтъ, въ пищ ты на собачьемъ положеніи, утромъ тебя десятникъ пнетъ ногой, какъ подлеца какого, ругаетъ тебя Пузыревъ, какъ свою лошадь. Жену ты не кормишь, дтей раскидалъ, значитъ, ты и самъ не знаешь, зачмъ ты сюда пришелъ и чего ты ищешь? Эхъ, ты, Исай, Исай!— сказалъ со злобнымъ смхомъ Михайло и далеко отбросилъ отъ себя куль, которымъ былъ прикрытъ.
— По-моему, теб везд плохо. Ты самъ лучшаго-то не желаешь… Когда тебя обидитъ Пузыревъ, ты хоть бы къ мировому пошелъ! — продолжилъ Михайло.
— Больно ты ловокъ! Да онъ такого теб страху напуститъ, Пузыревъ-то, что и глазъ некуда будетъ спрятать! Жаловаться… это мы сами понимаемъ, да нельзя, хуже себ сдлаешь!— возразилъ горячо Исай, высовывая голову изъ-подъ рогожи.
— Чмъ же хуже?
— А тмъ и хуже, что онъ тебя, смутьяна, въ одинъ моментъ прогонитъ!
— Ну, и прогонитъ, а ты ищи лучшаго.
— Чего? Куда?— горячо возразилъ Исай, потомъ жалобно проговорилъ: — Нтъ, Мишенька, нашего-то брата нжно нигд по спин не гладятъ — сдлай одолженіе! Онъ теб такого мирового подпуститъ, что по гробъ жизни…
Михайло окончательно вышелъ изъ себя. Въ немъ проснулась прежняя дикость.
— Эхъ, вы, крпостные! — вскричалъ онъ.— Отъ васъ, отъ чертей, и всмъ-то жить худо, потому что вы сами не желаете хорошаго себ… Набьетъ, идолъ, брюхо свое соломой — и доволенъ, больше не требуется, сытъ! Дерутъ его, какъ мерина, а у него хоть бы стыдъ былъ — ничего!… Что ему, идолу, когда онъ съ измалтства привыкъ, чтобы драли его по заду? Вотъ Пузыревъ ужь на что, и тотъ покрикиваетъ. Жаловаться на него — какъ же можно? Господинъ! Осерчаетъ! А этотъ самый господинъ еще и лицо-то не усплъ умыть, еще пахнетъ отъ него мужикомъ, а онъ ужь ломается, кричитъ, обсчитываетъ, пхаетъ ногой въ бокъ… Да и какъ-же ему не ломаться, коли онъ видитъ крпостныхъ истукановъ? Эхъ, ты, рабъ! А тоже жалуешься, что плохо!… Да что же теб плохо, когда ты не имешь понятія, что хорошо, что плохо, что радость, что пиво, что счастье, что битье по заду… когда ты не различаешь хлба отъ соломы, — чего же теб нужно? Нтъ, если бы ты самъ хотлъ хорошее, понималъ бы, что есть хорошее, стыдился бы худого, такъ никто бы не смлъ ломаться надъ тобой. Кто же меня приневолитъ длать, когда я скажу: не хочу!
Исай, слушая эту пальбу по немъ, даже слъ, выкарабкавшись изъ-подъ рогожи. Но онъ не столько осердился, сколько былъ оглушенъ, пораженный взрывомъ злобы, съ которой говорилъ Михайло.
— Больно ты прытокъ! — замтилъ Исай нершительно.
— Только отъ васъ и услышишь: ‘больно прытокъ, больно ловокъ!’ Васъ по ушамъ бьютъ, а для васъ ничего… У васъ нтъ понятія, что вы — животныя, а не то что люди, которые, напримръ, не позволятъ ломаться, не станутъ жрать солому… Отъ васъ, отъ подобныхъ истукановъ, и всмъ-то на свт больно жить, не глядлъ бы ни на что!…
— Да ты мн что проповдь-то читаешь, Мишка? Что ты меня учишь? — сказалъ удивленно Исай, не зная, сердиться ему или плюнуть.
— Очень мн надо учить! Васъ, дураковъ, и такъ учатъ! А мн все равно. Я вотъ взялъ, да и пошелъ, а вы оставайтесь тутъ, чортъ съ вами!
Исай, наконецъ, осердился.
— Я теб вотъ какъ дамъ по боку!— сказалъ онъ вдругъ съ угрожающимъ видомъ, но довольно лниво.
Михайло въ отвтъ на это съ презрніемъ плюнулъ, всталъ съ мста и легъ на другое, далеко отъ Исая. Онъ такъ былъ озлобленъ (злобой у него всегда начинался какой-нибудь переворотъ въ душ), что ему, конечно, и въ голову не могло придти, что въ эту же ночь онъ раскается въ словахъ своихъ, и ему будетъ жалко Исая.
Это было уже далеко за полночь. Отойдя отъ Исая, Михайло легъ на землю и надялся проспать до утра. Но ночь выпала холодная — истекалъ августъ. Къ утру готовился морозъ. Воздухъ похолодлъ, сырость проникла во вс щели ветхой одежды Михайлы. Онъ прозябъ. Ноги, руки, все тло его дрожало. Не будучи въ состояніи больше лежать да земл, онъ вскочилъ на ноги и принялся топать, чтобы отогрться. Ночь была темная. Ни одной звздочки на неб. По земл стлался туманъ, а когда на восток забрезжилъ свтъ, туманъ сдлался еще гуще, онъ, казалось, выходилъ изъ всхъ поръ земли и носился надъ полями, тихо передвигаясь, въ одномъ мст онъ скучивался густыми клубами, въ другомъ разрывался на клочья. Въ двухъ шагахъ ничего не было видно. Михайло нсколько разъ спотыкался о груду кирпичей или о тла спавшихъ своихъ товарищей. Но весь продрогшій, онъ все-таки ходилъ, стараясь только не наступить кому-нибудь на голову, и вглядывался въ лица рабочихъ. Вс они спали, и тишина стояла мертвая. Позы были самыя разнообразныя. Одинъ лежалъ на спин, раскинувъ руки и ноги въ разныя стороны, какъ будто распятый, другой лежалъ ничкомъ, уткнувъ лицо въ землю, какъ будто убитый нанесеннымъ сзади ударомъ, третій спряталъ, половину тла подъ кучу какого-то хлама, выставивъ наружу только ноги, многіе свернулись клубкомъ, но многіе были совершенно раскрыты. Ихъ, повидимому, не могъ пробудить ни холодъ, ни сырость, покрывавшая въ вид серебристой росы ихъ волосы и рубахи, они спали непробудно, устали, бдняки, за день, умаялись. Подъ ними была холодная глина, надъ ними носился туманъ, окутывавшій ихъ, какъ одинъ огромный общій саванъ, а они лежали, какъ мертвые, убятые…
Это именно пришло въ голову Михайл, когда онъ смотрлъ на тла товарищей, казавшіяся ему трупами, безпорядочно валявшимися на пространств полсотни саженей. Ему стало непріятно, не по себ, посреди этой мертвой площади, гд не раздавалось ни одного человческаго звука. Онъ поспшно выбрался со спальной площади и вошелъ въ одинъ изъ сараевъ. Къ его удивленію, тамъ ярко горла обжигальная печь, а передъ печью сидлъ и грлся Исай. Михайло подслъ къ нему и тоже сталъ отогрваться. Они молчали. Исай сидлъ и глядлъ во вс глаза на пылающее пламя. На лиц его играли свтъ и тни. Онъ, повидимому, глубоко задумался, по крайней мр, не обращалъ вниманія на то, что съ его плечъ свалился полушубокъ, подъ которымъ днемъ скрывалась необыкновенно-дырявая рубаха, какъ ршето. Смотря на это ршето, Михайло пожаллъ Исая.
— А ты, братъ Михайло, обидлъ меня давеча… больно обидлъ!— сказалъ вдругъ Исай.
— Я что же?… Я жалючи, — возразилъ печально Михайло, смущенный.
— Жалючи — это ничего… за это спасибо. А все же неправильно ты обижалъ меня. А потому неправильно, что я — человкъ кроткій, отъ самаго отъ роду боюсь, т.-е. бда какъ боюсь всего…
— Кого же ты боишься?— съ удивленіемъ спросилъ Михайло.
— Всхъ. Только своего брата мужика не опасаюсь, а то всхъ…
— И Пузырева, стало быть?
— И Пузырева.
Михайло не зналъ, что сказать.
— Всхъ вообще… Бывало, становой проскачетъ по деревн — я боюсь. Заноетъ такъ сердце… а вины, знаю, нтъ. Или, бывало, пойдешь къ старику Пузыреву, отцу-то вотъ этого… войдешь въ сни, а самъ боишься, даже ноги подкашиваются… А знаешь, что вины нтъ передъ имъ… Или опять, бывало, въ волость позоветъ писарь — боишься, даже внутри что-то трясется. Всего боюсь, робко мн такъ. Встртишь вотъ человка незнакомаго, барина-ли, купца-ли, и робешь, а чего-бы, кажись?… Иной разъ стыдно станетъ за эту робкость, нарочно такъ смотришь, какъ будто сердишься, а на самомъ дл у тебя трясется все… Иной разъ слова не можешь сказать путнаго, а все отъ робости. Только ежели пива напьешься, ну, тутъ ужь море по колно, нарочно еще безобразничаешь…
Михайло удивлялся.
— Вришь-ли, ночью, ежели темно… вдь ужь почти старикъ я… но ежели ночью придется выдти въ незнакомомъ мст — не выйду ни за что!
— Отчего?— спросилъ Михайло.
— Боюсь! Выйдешь какой разъ, необходимо ужь выдти… а пойдешь назадъ, словно кто за ноги хватаетъ… Должно быть, это ужь съ измалтства идетъ.
— Неужели?
— Должно быть, испуганъ съ измалтства.
— Такъ чего же теперь-то боишься?
— Э-эхъ! братъ Михайло! много-ли надо нашему брату, чтобы напугать?… А я — человкъ кроткій…
Михайло отрицательно покачалъ головой, какъ бы говоря, что это неправда, что нельзя напугать пустяками. Но онъ не высказалъ этого. Замолчалъ и Исай. Они не понимали другъ друга, говоря на разныхъ языкахъ. Такъ долго они молчали. За дверью сарая было уже совсмъ свтло.
— А что ежели на счетъ Пузырева, такъ ужь ты оставь попеченіе, — сказалъ вдругъ Исай.— Ужь я ему такую штуку впущу, что по гробъ жизни!…— прибавилъ Исай гнвно.
Михайло равнодушно спросилъ, что онъ намренъ сдлать, но Исай говорилъ какими-то догадками.
— Я такого ему перцу подсыплю, что не забудетъ меня! — повторилъ Исай съ величайшимъ и неожиданнымъ озлобленіемъ.
Михайло не сталъ больше спрашивать. До работъ осталось немного времени, а ему хотлось спать, глаза его слипались. Онъ легъ и сейчасъ же заснулъ, пригртый теплотой горячей печки.
На другой день Исай былъ совсмъ не тотъ. Видъ у него былъ мрачный и таинственный. Велъ онъ себя непонятно. Утромъ онъ привезъ только дв бочки воды и больше не хотлъ. Лошадь бросилъ, а самъ слъ на кучу соломы и мрачно озирался по сторонамъ. Когда рабочіе требовали воды, онъ еще больше насупился, но когда т стали надъ нимъ шутить, онъ улыбался… но не шевелился съ мста. Всмъ стало забавно. Исай гнвался! Разв можетъ Исай гнваться?
Когда вода вся вышла, многіе бросили работу и стали разговоры разговаривать, больше всего насчетъ Исая. Ни одного изъ приказчиковъ на мст не было, но вдругъ показался на телжк самъ хозяинъ. Вс повскакали съ мстъ и усердно засуетились. Пузыревъ, по обыкновенію, началъ брюзжать… ‘Тихо длали’… ‘мало сдлали’… Рабочіе единогласно заявили, что воды нтъ. ‘Отчего нтъ?’ — ‘Исай не везетъ’. — ‘Гд онъ, мошенникъ?’ — ‘Да вонъ сидитъ на солом…’ Пузыревъ накинулся на Исая, обозвалъ его всми ругательными именами и приказалъ ему сейчасъ хать. ‘Ишь, лнтяй! Катается на солом и хлопаетъ глазами! Очумлъ ты, что-ли?’ Исай медленно поднялся съ мста и двинулся къ лошади исполнить приказаніе, сердито почесывая спину.
Пузыревъ тотчасъ же ухалъ, въ полной увренности, что водворилъ порядокъ. Но Исай, лишь только телжка хозяина скрылась изъ виду, опять прислъ на солому и мрачно обводилъ глазами присутствующихъ. Поднялся хохотъ. ‘Что съ тобой, Исай?— спрашивали у него нкоторые, — не желаешь больше воду возить?’
— Н-да! не желаю!… Будетъ! повозилъ! Теперь хочу разсчитаться… такой дамъ разсчетъ ему, что и капиталовъ его мало будетъ!
— Все у него возьмешь?— хохотали рабочіе.
— Все.— Исай говорилъ съ мрачною серьезностью. Нкоторые изъ рабочихъ подсли къ нему и стали спрашивать, что все это значитъ? Но онъ бормоталъ что-то непонятное. Наконецъ, ни слова не говоря, всталъ съ соломы и отправился по направленію къ городу.
Для всхъ рабочихъ было такъ забавно и чудно все это, что работы сами собой прекратились. Пошли разговоры, смхъ, разспросы, что сдлалось съ Исаемъ, что онъ задумалъ? Разспросы сперва были шуточные, потомъ серьезные… Стали догадываться, припоминать слова Исая… и вдругъ одинъ, съ чрезвычайнымъ волненіемъ, прошепталъ:
— А вдь это, ребята, онъ хочетъ подпалить Пузырева!
Вс остолбенли.
— Какъ подпалить?
— Да такъ… одно слово — поджечь…
— Ты какъ знаешь?
— Да ужь врно. Безпремнно подпалитъ.
Неизвстно, откуда узналъ это рабочій, — можетъ быть, самъ Исай сболтнулъ, — но ему поврили и умолкли. Большинство чувствовало какую-то панику, боялись слово сказать. Потомъ, какъ бы по знаку, бросились по мстамъ и принялись за работу. Когда пришелъ къ ямамъ одинъ изъ приказчиковъ, то замтилъ только, что каждый дятельно занимается своимъ дломъ. Но все-таки воды не было. Рабочіе одинъ по одному стали требовать воды, жалуясь на то, что Исай бросилъ лошадь, бочку и самъ ушелъ неизвстно куда. Приказчикъ только хлопалъ глазами отъ удивленія. Вмсто того, чтобы послать одного изъ рабочихъ за водой, онъ сталъ разспрашивать, куда двался Исай, куда онъ пошелъ, что сказалъ. Ему со всхъ сторонъ стали дуть въ уши невроятныя вещи. Тотъ же догадливый малый, который за полчаса передъ тмъ разсказалъ о намреніяхъ Исая, теперь нсколькими намеками объяснилъ, что Исай хочетъ подпустить краснаго птуха… Вслдъ за тмъ приказчику со всхъ сторонъ вразъ говорили. Одинъ ругалъ Исая, другой хвалилъ Пузырева, третій подавалъ совтъ, что длать, гд поймать Исая, большинство же рабочихъ да разныя манеры старались показать, что они во всемъ этомъ нисколько не виноваты, а даже, напротивъ, очень уважаютъ Митрія Иваныча. Приказчикъ до того поглуплъ за нсколько минутъ, что молча хлопалъ глазами, слушая то того, то другого. Наконецъ, кто-то посовтовалъ ему дать знать хозяину.
Приказчикъ побжалъ.
Въ дом Пузырева также поднялось смятеніе. Пузыревъ самъ бросился въ полицію. Полиція немедленно отрядила двухъ городовыхъ отыскать Исая. Примты слдующія: волосы темнорусые, глаза темносрые, носъ обыкновенный, подбородокъ правильный, платье фабричнаго покроя, особыхъ примтъ не имется. Изъ участка Пузыревъ поскакалъ домой, но такъ растерялся, что не зналъ, что дальше длать.
Только одинъ Михайло не участвовалъ ни въ одной изъ этихъ сценъ. Ему казалось, что онъ видитъ какой-то глупйшій сонъ. Онъ стоялъ поодаль ото всхъ. У него сжалось вдругъ сердце отъ того одиночества, которое внезапно охватило его. Онъ подошелъ къ одной изъ кучекъ рабочихъ.
— А вдь это, братцы, нехорошо, — сказалъ онъ.— Можетъ, все это неправда! Можетъ, вотъ этотъ дуракъ навралъ!
Говоря это, Михайло указалъ на парня, проникшаго въ намренія Исая.
Рабочій горячо оправдывался, тмъ боле, что его со всхъ сторонъ обступили плотною стной и разспрашивали, какъ, откуда и когда онъ узналъ. Рабочій принялся разсказывать, божился, что не вретъ, и хотлъ было ругать Исая, но его остановили. Всмъ сразу стало совстно и тяжело. ‘И зачмъ только я болталъ языкомъ?’ — говорилъ каждый про себя, Между тмъ, первый сболтнувшій, въ конц-концовъ, запутался и жалко замолчалъ, какъ виноватый. Пожимая плечами и отплевываясь, большинство отошло отъ него прочь. Хотли приняться за работу, но работа не клеилась. Всмъ было не по себ, и вс чувствовали потребность разойтись. Городскіе мщане ушли первые, а за ними кучками пошли въ городъ деревенскіе, и по дорог, застревая по кабачкамъ спопутнымъ, сильно ругали перваго болтуна. Остались бабы да подростки, да и т скоро ушли. Ушелъ и Михайю, въ полнйшемъ недоумніи, что такое случилось?
Исай тмъ временемъ былъ уже далеко. Онъ прибжалъ домой, но, незамтно отъ жены, ушелъ и пропалъ.
Подпалить ршился онъ твердо. На душ у него было спокойно. Подпалить — это такая легкая штука, что и соображать объ этомъ нечего. Онъ представлялъ себ только картину, какъ Пузыревъ будетъ метаться, — это забавно и занятно было Исаю, который за все такимъ способомъ хотлъ отомстить. Но вдругъ его поразилъ вопросъ: за что онъ хочетъ жечь на огн Митрія Иваныча? Исай не зналъ, за что. Онъ шелъ по улицамъ, глупо смотрлъ по сторонамъ и не могъ сообразить. Ненависти къ хозяину у него нисколько не было. Вс поступки, вс слова, вся жизнь Пузырева были правильны, по мннію Исая, — за что же онъ его подпалитъ спичками? У Исая не было злобы. Иногда онъ сердился на Пузырева, отвчалъ ему грубо, но это была не злоба собственно противъ Пузырева, а вообще какое-то недовольство, которое быстро проходило, когда Исай, бывало, отпоретъ кнутомъ пузыревскую лошадь или изорветъ пузыревскій хомутъ, или выпьетъ на пузыревскій пятакъ. А злоба у него не держалась въ душ.
Но Исай сталъ припоминать, усиленно вызывая изъ памяти, изъ глубины прошедшаго, пузыревскія обиды. Припомнилъ онъ, какъ однажды Пузыревъ, общавъ полтинникъ на чай, посмялся надъ нимъ и не далъ, а разъ, подаривъ ему сапоги, отнялъ ихъ обратно и еще сказалъ, что такой пьянчуга не стоитъ сапоговъ, хотя онъ, Исай, серьезно и не думалъ ихъ пропитъ… А разъ Пузыревъ хватилъ его аршиномъ по спин, и когда онъ сталъ вжливо возражать, то Пузыревъ приказалъ ему замолчать и пойти въ конюшню проспаться… Исаю почему-то не припомнилось ничего боле дорогою, но и этого хлама, вынимаемаго изъ забытыхъ угловъ Исаевой памяти, достаточно было, чтобы онъ серьезно озлился.
Шатаясь такъ по улицамъ, Исай сталъ соображать, съ какого угла лучше запалить. Надо, чтобы было аккуратно во всхъ отношеніяхъ. Планъ скоро былъ составленъ. Нынче ночью… Зайти съ другой улицы и перелзть черезъ заборъ на задній дворъ. Ежели собаки залаютъ, то бросить имъ хлбца, а хозяйскія собаки и лаять не будутъ. Зажечь лучше длинный сарай, на верху котораго сно, а внизу дрова. Сно вспыхнетъ, какъ порохъ, а отъ сарая дло перейдетъ во дворъ. Пузыревъ проснется и будетъ чихать.
Когда у Исая окончательно сложился планъ и способъ пустить птуха, онъ ршилъ до вечера, прежде всего, выпить,— не для удовольствія, а для храбрости, потому что Исаю вдругъ скучно стало, а въ груди у него что-то сосало, какъ будто червь какой. Съ этою цлью онъ и зашелъ въ кабачокъ, — не въ портерную, а въ кабачокъ, потому что здорове. Дйствительно, выпилъ онъ одинъ стаканъ — храбрости сразу много прибавилось. Выпилъ другой — еще больше смлости взялось. Но чтобы еще тверже быть, онъ купилъ бутылку пива, смшалъ ее съ водкой и выпилъ, посл чего ему показалось, что онъ плыветъ среди огненнаго моря и хохочетъ при вид Пузырева, который мечется въ какомъ-то радужномъ дым и чихаетъ.
— А ты, братецъ, ужь не очень хохочи, а то у меня тутъ больная женщина лежитъ, — сказалъ сурово сидлецъ.
— Наплевать мн на женщину! Я васъ всхъ подпалю!— закричалъ Исай.
— Не кричи, дуракъ, а не то пошелъ вонъ!
Но Исай еще больше сталъ орать, и сидлецъ долженъ былъ вытолкать его на улицу.
Исай хотлъ воротиться въ кабакъ, чтобы побить сидльца, но ноги не слушались его, самовольно бросая его въ противоположную сторону.
Когда Исай очутился такимъ образомъ на улиц, то злоба его противъ Пузырева еще больше усилилась, такъ что ему даже плакать хотлось. Онъ шелъ по улиц и безсвязно ругался.
‘Я теб дамъ, какъ аршиномъ! Посулилъ сапоги, такъ и давай, а то аршиномъ, сволочь эдакая!’ — но силы Исая изнемогали: онъ не понималъ уже, куда идетъ. Наконецъ, онъ споткнулся обо что-то и хлопнулся на землю внизъ лицомъ, — больно ушибся. Онъ хотлъ уже выругать Пузырева, вполн увренный, что это онъ толкнулъ его сзади, но моментально заснулъ…
Только утромъ на другой день онъ проснулся. Солнце жарило ему въ спину, во рту были у него земля, песокъ, щепки, а внутри жгла жажда. Едва поднявшись на ноги, онъ увидалъ, что лежитъ недалеко отъ кирпичныхъ сараевъ, на пустыр, онъ не могъ припомнить, какъ сюда попалъ, да и не до того ему было. Измученный, онъ тихо поплелся къ городу. По дорог ему казалось, что онъ вотъ сію минуту упадетъ и умретъ, — такъ онъ обезсиллъ и страдалъ. Но все-таки онъ безостановочно двигался, желая во что-бы то ни стало дойти до Митрія Иваныча. И кое-какъ дошелъ. Еле-еле взобрался по ступенькамъ крыльца, отворилъ дверь въ корридоръ и наткнулся на ‘самого’. Исай упалъ на колни и умолялъ дать ему испить.
— Бога ради, Митрій Иванычъ!… Дай мн на похмлье! Горитъ все нутро…
Хозяинъ былъ такъ пораженъ неожиданною встрчей, что лишился языка. Во мгновеніе ока сбжались вс домашніе, неспавшіе цлую ночь, прибжали нкоторые работники: и вс съ удивленіемъ смотрли на Исая.
— Дай, пожалуйста, Митрій Иванычъ, стакашикъ… Чистая смерть!.
— Хозяйка, поднеси ему, — приказалъ Пузыревъ, еще не оправившійся отъ изумленія. Жена принесла графинъ съ водкой. Исай выпилъ и попросилъ еще стаканчикъ. Ему еще дали, дали также закусить, и нтъ-нтъ Исай оправился.
Хозяинъ даже не ругалъ его. Онъ пошелъ въ участокъ и упросилъ пристава прекратить дло, потому что ‘Исайка, подлецъ, въ пьяномъ вид на себя наболталъ’, только просилъ посадить его сутокъ на двое въ кутузку, чтобы вытрезвился.
Исая отвели въ кутузку.
Михайло больше не видалъ его. Въ тотъ день, — это была суббота, — когда Исай пребывалъ благополучно въ кутузк, Михайло разсчитался съ кирпичными сараями, зашелъ на квартиру Исая за узелкомъ съ вещами и очутился опять на томъ берегу, гд встртился съ водовозомъ нсколько мсяцевъ назадъ. Что ему длать? Куда идти? Этого онъ пока не зналъ, но настроеніе его было радостное. Бросивъ кирпичные сараи, онъ физически ощущалъ, что вылзъ изъ какой-то темной и душной ямы. Передъ нимъ была рка. Не долго думая, онъ раздлся и бросился въ воду. Купанье на него еще сильне подйствовало. Онъ почувствовалъ въ себ силу, энергію, желаніе борьбы, жажду счастья и находился въ томъ состояніи переполненія, когда хочется кричать, прыгать, хохотать. Деревенскій бднякъ, не имвшій въ громадномъ город ни пріюта, ни средствъ, онъ былъ въ эту минуту проникнутъ жизнерадостнымъ чувствомъ освобожденія. Онъ смотрлъ на небо, на рку, на городъ. Недавно онъ еще не зналъ, чего ему нужно. Теперь зналъ — воли! И онъ думалъ, что на земл нтъ ничего лучшаго. И врилъ, что онъ боле не продастъ ее. Уходя съ берега въ городъ, онъ сосредоточенно улыбался.

IV.
Игрушка.

День былъ великолпный, солнечный, теплый, какъ часто передъ наступленіемъ осени, небо глубокое, воздухъ чистый и неудушливый. Все это придало взволнованному юнош необычайную бодрость. Михайл никуда не хотлось идти искать работы въ такой необыкновенный для него день. Ощущеніе жизни было такъ сильно, мысль для него была такая поразительная, что онъ въ величайшемъ возбужденіи шагалъ по направленію къ городу и, придя быстро въ средину его, ходилъ по улицамъ, площадямъ и базарамъ, нигд не останавливаясь.
Ему казалось, что онъ открылъ глубочайшій секретъ жизни. Воля! Какъ это онъ прежде не догадался, чего ему надо? И какъ люди не знаютъ, что лучше всего ни бломъ свт? Смотря на идущихъ и дущихъ людей по улицамъ, онъ радовался до глубины души, что онъ держитъ секретъ, который вотъ тутъ, подъ ситцевою рубашкой, лежитъ у него, а они не нашли и не знаютъ его. Ахъ, дураки!
Михайло таскался по базару, наполненному всякимъ бднымъ людомъ. Зайдя въ мелочную лавочку, чтобы купить трехъ-копечный поясокъ, онъ пожаллъ толстаго, одутлаго лавочника, который сидитъ вотъ въ этой нор всю жизнь, сидитъ вчно и вчно думаетъ только о томъ, какъ бы нажить еще пять копекъ барыша, во не догадывается, жирный дуракъ, что есть кое-что лучше, нежели пятакъ, Въ лавчонк вс вещи старыя, дрянныя, грязныя, засиженныя мухами, но лавочникъ вчно смотритъ на нихъ… и какъ ему, должно быть, скучно среди этой норы, набитой старою ерундой! Михайл посл этого сейчасъ же пришло въ голову, какъ скучно вообще всмъ людямъ, которыхъ онъ видитъ, они никогда не длаютъ того, что хотятъ, и живутъ всегда такъ, какъ имъ не хочется, потому что они не знаютъ секрета.
На кого ни взглядывалъ Михайло, всмъ, казалось, было скучно до смерти и никто не зналъ тайны, бывшей у него въ груди. ‘Но если бы люди знали эту тайну, могли-ли бы они воспользоваться ею для своей радости?’ — спросилъ себя Михайло и отвта не нашелъ. Но онъ самъ можетъ! Ршивъ это, онъ принялся благоразумно обдумывать, что длать. Если въ одномъ мст ему покажется подло, если тутъ вздумаютъ на него надть веревку, онъ оторвется и уйдетъ. Никто не въ силахъ его остановить, обратать и взять, если онъ самъ не захочетъ влопаться куда-нибудь въ рабство изъ-за хлба или изъ-за денегъ. Чтобы не сдлаться рабомъ, онъ будетъ ходить изъ одного мста въ другое, изъ губерніи въ губернію, побываетъ везд, посмотритъ на все… Для житья ему не много надо, а богатство не обольщаетъ больше его…
Михайло не подозрвалъ, что черезъ нсколько дней онъ забудетъ свой секретъ и самъ, душой и тломъ, отдастся въ руки.
Пробродилъ онъ въ этихъ счастливыхъ мечтахъ до вечера. У него на ночь не было угла. Наружный видъ его носилъ на себ слды кирпичныхъ сараевъ. Одежда его сильно обносилась и выглядла безпорядочно: разодранное въ нсколькихъ мстахъ пальто, нкогда табачнаго цвта, но теперь лоснящееся, какъ кожа, рыжіе и до нельзя стоптанные сапоги, въ которые вложены были панталоны съ зіяющими отверстіями, — все это еще недавно тяжело отразилось бы на его спокойствіи. Но въ эти минуты счастія онъ гордо шагалъ по тротуарамъ, не обращая вниманія на свою отрепанную вншность. Лицо его ярко свтилось, взглядъ самоувренно устремленъ былъ впередъ, и онъ чувствовалъ, что какъ-будто вырось. Счастливый день! Когда онъ вырвался изъ деревни и летлъ въ городъ, онъ, въ сущности, также радовался вол, но тогда эта радость была птичья. Теперь-же онъ сознательно понималъ, чего ему искать, куда идти и какъ жить на свт. И въ первый разъ въ жизни онъ былъ доволенъ собой, въ первый разъ также любилъ все, что видлъ, — солнце, небо, городъ, людей.
Только подъ вечеръ онъ собрался къ омичу… Почему въ омичу? На этотъ вопросъ онъ едва-ли могъ бы отвтить ясно. Видлъ этого человка онъ только разъ, знакомъ съ нимъ вовсе не былъ и теперь, вроятно, потому собрался къ нему, что много слышалъ замчательнаго объ этомъ человк. Быть извстнымъ въ большомъ город множеству чернаго люда — это много значитъ для простого слесаря, какимъ былъ омичъ. Говоря о немъ, рабочіе длались серьезными и знали его, знали его такіе люди, которыхъ онъ въ глаза не видалъ, даже недавно пришедшіе на заработки черезъ нкоторое время уже слышали о немъ. Точно въ такомъ же род слышалъ о немъ и Михайло, и когда разсчитывался на кирпичныхъ сараяхъ, то какъ-то сразу ршилъ: ‘пойду къ омичу’. Найти его было легко. Черезъ короткое время, сдлавъ справки лишь на одной фабрик, Михайло отыскалъ домъ и квартиру омича. Было уже темно, когда онъ вошелъ въ двери. Свтъ ярко горвшей лампы его ослпилъ, а четверо сидвшихъ за столомъ и пившихъ чай однимъ своимъ видомъ такъ поразили его, что онъ сталъ какъ вкопанный у порога. Онъ уже не сомнвался, что далъ промахъ и попалъ въ другую квартиру, къ какимъ-то господинъ, а вовсе не къ слесарю омичу, но все-таки онъ спросилъ прерывающимся голосомъ:
— Тутъ живетъ Алексй омичъ, слесарь?
— Здсь, — отвтилъ одинъ изъ сидвшихъ, не поднимаясь изъ-за стола.
Михайло взглянулъ на говорившаго и призналъ омича — онъ самый! Широкое, добродушное лицо, большіе срые глаза, широкая улыбка, не сходившая съ его полныхъ губы маленькій носикъ съ пуговку — онъ! Но одтъ онъ былъ такъ хорошо, что трудно было принять его за рабочаго. Другіе трое произвели то же впечатлніе, передъ самоваромъ сидла несомннно барыня, возл нея сидлъ несомннно баринъ, только третій одтъ былъ въ синюю блузу, грязную и закапанную масломъ, но онъ такъ свирпо смотрлъ, что Михайло сильно струсилъ и боялся поднять глаза на этого, повидимому, чмъ-то разгнваннаго человка. Самоваръ, столъ, мебель, комната, — все это было такъ чисто и пріятно, что совсмъ довершило чувство изумленія Михайлы. ‘Вотъ теб разъ!.. а слесарь…’ — подумалъ Михайло съ быстротой молніи.
Но ему не было времени долго размышлять. омичъ спросилъ, что ему надо? И онъ долженъ былъ волей-неволей объяснить цль своего прихода. Выслушавъ желаніе его найти какое-нибудь мсто, омичъ пожалъ плечами и задумался. Въ комнат воцарилась тишина, которую Михайло истолковалъ не въ свою пользу. Онъ сразу сдлался опять дикій и угрюмо осматривалъ компанію.
Наконецъ, омичъ сталъ разспрашивать, какую ему надобно работу, что онъ, откуда? Михайло разсказалъ, отрывисто и угрюмо, причемъ нисколько не смягчилъ своихъ дикихъ выраженій,
Слушая все это, омичъ и его товарищи улыбались. омичъ вспомнилъ лицо Михайлы — гордаго оборванца, спросилъ объ его имени и предложилъ ему ссть.
— Отчего же не хорошо тамъ? — спросилъ омичь съ улыбкой.
— Срамота! — рзко возразилъ Михайло и выразилъ на лиц величайшее презрніе.
— Хозяинъ, что-ли, не хорошъ?
— Нтъ, хозяинъ что-же, какъ обыкновенно… А такъ, вся жизнь — чистый срамъ, свинская.
— Грязная, ты хочешь сказать?
— И грязная, и свинская, и подлая — все есть! Думаешь только о томъ, какъ бы лечь спать, ходишь скотъ-скотомъ. Въ башк цлый день ничего. Свинство — больше ничего.
Сидящіе переглянулись. По большей части рабочій жалуется на чисто-физическія невзгоды: мало пищи, непосильная работа, нтъ времени выспаться, плохое жалованье… но въ словахъ Михайлы было что-то совсмъ другое.
— Ты говоришь, въ башк ничего?— спросилъ омичъ.
— Да, ничего. Пустая башка цльный день. То-есть лнь подумать почистить лицо. Встаешь утромъ — какъ бы поскорй обдъ пришелъ съ тухлою кашей. Пообдаешь — какъ-бы поскорй подъ рогожу спать. Прожилъ я тамъ мсяца эдакъ три и самъ на себя сталъ смотрть, какъ на скота, который, напримръ, не понимаетъ. Такая лнь на меня напала! Дай мн въ ту пору кто-нибудь по морд, я бы только почесался. Длай изъ меня что хочешь — ничего не скажу. Какъ дерево какое. Прожилъ тамъ три мсяца я Боже мой! образа нтъ, чисто скотъ, даже спокойно, все равно какъ свинья залзетъ въ теплую грязь, лежитъ, и довольно спокойно ей!…
— И ты ушелъ?— спросилъ удивленно омичъ.
— Да, ушелъ.
Вс смотрли на Михайлу и молчали. Опять воцарилась тишина, явившаяся какъ слдствіе того впечатлнія, которое произвелъ Михайло своимъ дикимъ разсказомъ.
— Кстати, скажи, пожалуйста, какое это тамъ происшествіе вышло у васъ въ сараяхъ? Не то кто-то хотлъ поджечь сараи, не то поджогъ уже… или домъ Пузырева подожгли… вообще не знаю хорошенько, что это за оказія?— спросилъ омичъ.
— Это Исай, — отвтилъ Михайло и вдругъ улыбнулся при одномъ этомъ имени.
— Одного Исая я тамъ знавалъ. Фамиліи у него нтъ настоящей, — пишутъ его и Сизовъ по названію деревни, и Петровъ… но онъ самъ говорилъ, что у него нтъ собственно фамиліи, а только одна кличка — Исай… Это тотъ самый?— и омичъ описалъ наружность товарища Михайлы.
— Тотъ самый.
— Что же это ему пришло въ голову?
— Да знать съ пьяну или по глупости!… Можетъ быть черезъ меня и дло все вышло!
— Какъ черезъ тебя?— воскликнули почти вс сидящіе.
— Я обозвалъ его рабомъ. Онъ, должно быть, и разсердился и выдумалъ такое умное дло.
— За что же ты обозвалъ его такъ?
— Кто же онъ? Рабъ. Изъ него что хочешь длай. Самъ онъ ничего… ничего не можетъ, а что прикажутъ. Ей-Богу, если ему приказали бы рубить головы, онъ рубилъ бы по комъ ни попало. Разв ужь опосля увидитъ, какъ все это глупо… Всякаго человка, который посильне, онъ страсть какъ боится. А своего у него ничего нтъ и замсто головы у него шишка какая-то неизвстно къ чему торчитъ… А желанія его такія, что, напримръ, ведро пива или четверть водки — доволенъ! Я и обозвалъ его рабомъ… Потомъ жалко стало…
— Сильно онъ огорчился?
— Кто его знаетъ, а жалко стало… вдь не онъ одинъ такой!… Потому что лнь нападаетъ сопротивляться свиному образу, лнь смотрть за собой — это я хорошо попробовалъ самъ на себ… Слава Богу, что удралъ!
— Такъ все-таки что-же… поджогъ Исай?
— Нтъ. Только водки надулся, а на другой день пошелъ прощенія просить у хозяина. Хозяинъ — ничего, простилъ… Да и всякій бы простилъ, жалко такого дурака… Въ кутузк сидитъ.
Каждое слово Михайлы производило впечатлніе. Онъ и самъ видлъ, что на него обратили сильное вниманіе. Это придало ему бодрости и одушевленія. Но вдругъ послышался незнакомый голосъ.
— А позвольте спросить у васъ, молодой человкъ, почему вы такъ даже низко сравниваете простого рабочаго человка?
Это говорилъ тотъ человкъ въ блуз, страшныхъ взглядовъ котораго струсилъ Михайло въ первую минуту прихода.
Но теперь, пристальне взглянувъ, Михайло замтилъ, что въ этомъ странномъ человк есть что-то глубоко забавное.
— Ну, пошелъ городить!— замтилъ презрительно другой господинъ.
— Лтъ, мн такъ интересно полюбопытствовать, почему молодой человкъ, который есть самъ рабочій, вполн низко сравниваетъ своего брата, бднаго рабочаго, а капиталиста хвалитъ, а?
— Вороновъ, молчи, — сказалъ омичъ просто, и Вороновъ (такъ звали человка въ блуз) дйствительно замолчалъ, но долго еще поводилъ своими страшными глазами, повидимому, довольный своими мудреными словами.
Это замшательство заняло всего одну минуту. Но откровенность Михайлы была уже спугнута. Вс опять обратились къ нему. омичъ предложилъ еще неловкій вопросъ, который окончательно заставилъ замкнуться Михайлу.
— Ты самъ придумалъ вс эти мысли?— освдомился наивно омичъ.
Михайло удивленно посмотрлъ на всхъ, не понимая, о чемъ его спрашиваютъ. омичъ и самъ сію же минуту понялъ всю нелпость своего вопроса и поправился.
— Ты грамотенъ?
— Нтъ, — тихо прошепталъ Михайло. Отчего-то ему вдругъ стало стыдно. Между тмъ, прежде ему никогда и въ голову неприходила мысль о грамот. Но разозлившись на себя за что-то, онъ угрюмо замолчалъ и ужь крайне неохотно отвчалъ на вопросы.
Это, однако, не ослабило вниманія къ нему. Видимо, онъ всмъ понравился. Дикость же, вмст съ его темными глазами, подозрительно смотрвшими, какъ у плохо прирученнаго зврька, только возбуждала любопытство къ нему. омичу же онъ, кажется, еще боле понравился. Это ршило его судьбу.
— Вотъ что, Михайло… не знаю, какъ тебя звать по батюшк…— сказалъ омичъ, — мн надо самому помощника. Я — постояннымъ слесаремъ въ одномъ большомъ дом, да заказы часто имю — иногда хоть разорвись. На службу не пойти нельзя, а сдлай не во-время заказъ — обижаются заказчики… Помощника-то я давно искалъ и перепробовалъ разныхъ людей, да все какъ-то попадали не туда… Такъ вотъ ежели желаешь, поступай ко мн. Пока я теб положу немного, а выучишься слесарить, тогда мы поровну… ну, да объ этомъ еще поговоримъ… У меня будешь обдать и жить.
Барыня, сидвшая около стола передъ самоваромъ, вдругъ спохватилась, что до сихъ поръ не догадалась предложить юнош чаю, она живо налила стаканъ и пригласила Михайлу приссть къ столу. Михайло сконфузился и принялся обжигать губы, языкъ, все нутро, что окончательно привело его въ смущеніе, показавшее, какъ много было въ немъ еще юношеской наивности, несмотря на холодную злость, которою онъ, повидимому, жилъ до сихъ поръ. омичъ, сидвшій рядомъ съ нимъ, добродушно подкладывалъ ему благо хлба и наклалъ, кажется, фунта три, большую гору передъ нимъ, полагая, что Михайло все это състъ мигомъ. Михайло опалилъ себ внутренности только однимъ стаканомъ и больше ни къ чему не прикасался.
Съ этой минуты онъ то и дло конфузился. Въ тотъ же вечеръ, когда гости разошлись, омичъ предложилъ ему помститься на ночь въ мастерской, находящейся въ квартир. Квартира была маленькая, изъ трехъ комнатъ и кухни. Въ двухъ комнатахъ помщался омичъ съ женой, а третья была мастерская. Половина ея занята была токарнымъ станкомъ, инструментами, подлками и кусками стали, но другая половина комнаты держалась чисто, нося на себ слды чьей-то заботливой руки. Сюда и привелъ омичъ Михайлу, а затмъ пришла и барыня (которая, къ удивленію Михайлы, и была женой омича), она принесла одяло и подушку и сама приладила въ одномъ углу комнаты постель.
Оставшись одинъ, Михайло почувствовалъ, что съ нимъ совершается что-то необычайное. Онъ былъ самъ не свой, не зналъ, что ему и подумать о чужихъ людяхъ, которые въ первый разъ его видятъ и которые, однако, обошлись съ нимъ, какъ съ близкимъ, съ роднымъ, съ товарищемъ. Со стороны всхъ попадавшихся ему до этого дня людей онъ встрчалъ злобу, глупость, подозрніе и привыкъ видть за подкладной ихъ поступковъ только грошъ, гривенникъ, цлковый… Онъ облокотился на станокъ и застылъ въ этой поз. Новое, незнакомое и непонятное для него чувство симпатіи такимъ могучимъ порывомъ налетло на него, что онъ не выдержалъ и заплакалъ. Слезы катились по его щекамъ и капали на станокъ. Когда Михайло замтилъ это, онъ стеръ мокрое пятно рукавомъ на-сухо и торопливо легъ въ постель, потушивъ лампу.
Слдующій день былъ воскресенье. омичъ предложилъ Михайл воспользоваться этимъ днемъ, какъ онъ хочетъ, идти, куда ему надо, и длать, что только вздумается ему, но Михайло отказался. Онъ всталъ рано, надлъ чистое блье, вычистился, привелъ въ возможный порядокъ свое платье и желалъ сейчасъ же приняться за работу, но длать было пока нечего. А скоро его позвали пять чай. На этотъ разъ онъ уже мене конфузился, когда Надежда Николаевна, какъ звали жену омича, налила и подала стаканъ ему. Онъ сразу привязался къ ней и уже не боялся ея. омичъ за чаемъ читалъ газеты и отъ времени до времени обмнивался замчаніями съ Надеждой Николаевной. Михайло, однако, уже ничему боле не удивлялся, даже этимъ газетамъ и книгамъ, которыя лежали въ разныхъ мстахъ комнаты и которыя омичъ, конечно, знаетъ… Онъ только внутренно разозлился, мысленно обругалъ себя чистымъ дуракомъ. Чтобы заглушить это недовольство собой, онъ просилъ съ волненіемъ дать ему нынче же какую-нибудь работу. омичъ далъ, но все-таки свободныхъ часовъ у Михайлы осталось много.
Весь день онъ находился въ странномъ состояніи. Онъ не врилъ, что онъ сидитъ вотъ въ этой комнат, не врилъ очевидной дйствительности. Еще вчера онъ былъ на кирпичныхъ сараяхъ, а нынче… Кирпичные сараи казались ему страшно далеко. ‘И какъ я сюда попалъ?’ — спрашивалъ онъ себя, любопытно изучая всю обстановку, лица омича и Надежды Николаевны, ихъ разговоры, ихъ малйшія движенія. ‘Что бы со мной было, ежели бы я не пришелъ сюда?’ спрашивалъ онъ дале. Какъ вы нелпъ этотъ вопросъ, но онъ былъ реаленъ и неизбженъ, и, только ршивъ его, онъ могъ поврить, что переживаетъ дйствительный случай, а не сонъ.
‘Быть бы мн теперь подъ рогожей’ Удивленіе!.. Вчера еще сидлъ подъ кулемъ, ничего не понимая, и вдругъ хлопъ — прямо изъ-подъ куля перелетлъ за тридевять земель!’
Новая обстановка, люди, порядки, разговоры подавляли его своею неожиданностью, онъ сначала испыталъ страшную робость, недовріе къ себ, слабость… Новая обстановка, въ которую онъ такимъ неожиданнымъ образомъ перелетлъ, просто потрясла его до глубины души. Въ мысляхъ его совершился полный переворотъ. Онъ пересталъ сверкать глазами, какъ волкъ, и злился на одного себя, боялся своего невжества и напряженно слдилъ за каждымъ своимъ шагомъ, вполн убжденный, что онъ ежеминутно можетъ безсознательно сдлать какое-нибудь свинство по отношенію къ Надежд Николаевн и омичу. Къ первой онъ питалъ робкое почтеніе и привязанность, явившуюся почти внезапно, второго онъ такъ поставилъ высоко, что забылъ совсмъ себя, и если вспоминалъ себя, только затмъ, чтобы выругать.
Вставая рано утромъ, Михайло спрашивалъ, что длать, и слушалъ каждое слово омича, безусловно точно выполняя каждое его приказаніе. Работалъ онъ, не вставая, учился слесарнымъ пріемамъ, забывая объ усталости, и прикажи ему омичъ работать по двадцати часовъ въ сутки, онъ покорно выполнилъ бы это требованіе.
Секретъ свой онъ забылъ. Имъ овладла другая мысль, осуществить которую онъ считалъ себя безсильнымъ. Самоуниженіе у него доходило до крайности. Иногда, будучи не въ состояніи овладть какимъ-нибудь пріемомъ такъ быстро, какъ бы онъ того желалъ, онъ съ бшенствомъ вскрикивалъ:
— Да гд же такому дереву понять?
А раньше его отношеніе въ себ было какъ разъ обратное. Встрчаясь съ людьми, въ деревн или въ город, онъ относился въ нимъ съ злобнымъ пренебреженіемъ и пользовался ими только затмъ, чтобы сказать себ: ‘Вотъ такъ я не буду жить, какъ этотъ дуракъ!’ Но каждый шагъ омича вызывалъ въ немъ чувство безусловнаго уваженія, и онъ желалъ только одного: походить на омича.
Чувство это сначала было мучительно, потому что Михайло не надялся добиться того, что добылъ въ жизни омичъ. Но съ теченіемъ времени Михайло оправился. Понемногу онъ ближе узнавалъ омича, поспшалъ слушать отрывки изъ его богатой жизни, имъ самимъ разсказываемые при удобныхъ случаяхъ. Эти отрывки убдили Михайлу, что и ему можно еще пробиться къ свту. А когда передъ нимъ вставала вся жизнь омича, то онъ сильно воодушевлялся, имя передъ глазами примръ безпрерывной борьбы и побды.
Одно качество омича было дйствительно необыкновенно: это — рдкая способность все переносить добродушно или, пожалуй, безчувственно… и изъ всего на свт извлекать для себя пользу, чтобы поучиться чему-нибудь. Жизнь омича началась не лучше, не хуже жизни другихъ рабочихъ, но онъ умлъ извлекать пользу изъ самыхъ вредныхъ обстоятельствъ.
Отецъ его жилъ въ этомъ же город. Это былъ одинъ изъ тхъ мщанъ, которые почему-то обитаютъ на конц города, непремнно около оврага, въ домишк, задняя часть котораго обыкновенно виситъ надъ этимъ оврагомъ, готовая ежеминутно оторваться и полетть въ самую глубину его. Кром того, этотъ сортъ людей обыкновенно пропитывается боле или мене неожиданными промыслами, врод ловли и обученія чижей, собиранія бутылокъ и пр. Чаще же всего этотъ овражный народъ занимается вразъ всми ремеслами, какія только по обстоятельствамъ возможны, въ одно время ловятъ чижей, въ другое собираютъ щавель (по копйк пучокъ) а то починиваютъ сапоги, отъ которыхъ одни носки остались И носятъ эти околоовражные углы всегда боле или мене замысловатыя названія: ‘Антошкина слободка’, ‘Козлиха’, ‘Прыщи’.
Здсь разговоръ идетъ именно о Прыщахъ, гд обиталъ отецъ омича, старикъ Тороповъ, занимаясь ловлей раковъ, плетеніемъ лукошекъ и другими ремеслами, принуждавшими его надолго иногда покидать свой домишко и своего Алешку. Послдній такъ и выросъ на улиц, выросъ какъ-то самъ, какъ единственный стебель овса среди крапивы. Кажется, мудрено было извлечь пользу изъ такого житья. Но омичъ уже и въ этотъ ранній возрастъ инстинктивно продирался сквозь чащу къ свту. Ршительно предоставленный самому себ, онъ въ этотъ періодъ выучился грамот, беря шутовскіе уроки у своихъ уличныхъ товарищей, ходившихъ въ школу. Кром того, онъ въ совершенств позналъ вс виды промысловъ, которыми пробавлялся отецъ. Отецъ умеръ, когда Алешк было лтъ двнадцать, окончательно предоставивъ сына на волю Божію. омичъ остался круглымъ сиротой. Имущество отца и его самого общество взяло подъ опеку, но опекать было буквально некого и нечего: домишко уже наполовину вислъ надъ оврагомъ, а двнадцатилтній омичъ самъ о себ позаботился.
Жилъ онъ по разнымъ людямъ, переходя отъ одного хозяина къ другому, побывалъ у сапожниковъ, у булочниковъ, у портныхъ, у кузнецовъ и слесарей и везд его основательно учили (били), когда его сильно учили въ одномъ мст, такъ что длалось не втерпежъ, онъ переходилъ на другое. это было самое тошное время въ жизни омича. Даже онъ самъ съ негодованіемъ отзывался объ этомъ період. ‘Бывало, хозяинъ возьметъ меня за ноги, да и спуститъ изъ окна внизъ головой… конечно, невжество одно!’ Учили его на разные ладьи сообразно ремеслу учителя: сапожникъ училъ его колодкой, булочникъ — скалкой, портной — ножницами, а кузнецъ — шкворнемъ, но омичъ оставался живъ. Мало того, онъ все-таки воспользовался и этою эпохой, хотя не такъ, какъ бы желалъ, онъ быстро выучивался всмъ тмъ ремесламъ, которымъ его учили, выучивался тайно, урывками и неожиданно для учителя, и теперь едва-ли есть ремесло, передъ которымъ омичъ сталъ бы втупикъ. Онъ можетъ состряпать себ обдъ, починить сапоги, сколотить стулъ, сшить панталоны. Но всего лучше онъ выучился слесарному мастерству, потому что прожилъ у слесаря больше году. Этотъ слесарь билъ его по большей части ладонью и только изрдка клещами, а, главное, добросовстно показывалъ тайны ремесла, изумляясь понятливости ученика, и въ хорошую минуту предсказывалъ, что онъ далеко пойдетъ, шельма! Постигнувъ въ совершенств слесарное ремесло, омичъ уже на шестнадцатомъ году въ состояніи былъ поступить въ мастерскую при желзной дорог.
Съ этого времени начинается его извстность между мастеровымъ людомъ города. Всегда веселый и радушный, онъ уже двадцати лтъ пользовался авторитетомъ среди товарищей. Водки онъ въ ротъ не бралъ, а каждую свободную минуту употреблялъ на то, чтобы поучиться. Онъ писалъ письма, подавалъ совты, объяснялся съ начальствомъ въ качеств представителя, и имя омича рабочіе произносили съ уваженіемъ. Онъ уже и въ это время былъ довольно начитанъ, но все таки ему невозможно было употреблять въ день боле получаса на чтеніе, такъ что, въ конц-концовъ, отъ постояннаго урзыванія отдыха онъ ослаблъ, здоровье его пропадало, улыбка исчезала съ его добродушнаго лица…
Къ счастію, онъ въ это время попалъ въ острогъ. Разныя же бываютъ понятія о счастіи! омичъ самъ говорилъ, что это для него было на руку, этотъ острогъ-то, и ему нельзя не врить. Посадили его вотъ за что. На завод, гд онъ въ это время работалъ, случилась стачка, продолжавшаяся цлую недлю. Стачку прекратили, рабочихъ согнали на работу, а зачинщиковъ взяли. Въ числ ихъ взяли и омича, не сомнваясь въ его зловредномъ вліяніи на рабочихъ. Онъ могъ бы уничтожить это недоразумніе, потому что весь его вредъ заключался въ стремленіи поучиться, но онъ этого не сдлалъ, довольно равнодушный ко всякимъ страданіямъ, ему во время сиднія лнь было даже спросить, за что его держатъ? Эта нелпость объяснялась просто тмъ, что онъ весь ушелъ въ одно желаніе — учиться.
Съ этой стороны острогъ привелъ его въ восхищеніе. ‘Товарищи предлагали мн разныя дла… ну, нтъ, говорю, братцы, мн надо пользоваться свободнымъ временемъ и учиться. Что же мн, въ самомъ дл? Квартира готовая, столъ, одежда — все казенное, вотъ я и давай читать, радъ былъ. Потому что такой свободы у меня не было и не будетъ, какъ въ острог… Много я тутъ сдлалъ хорошаго!’ омичъ пріятно вспоминалъ это время. Сидлъ онъ въ этомъ радостномъ мст около года, кончилъ ариметику, геометрію, прочиталъ множество книгъ, выучился понимать толкъ въ литератур, съ какимъ-то инстинктомъ дикаря чуя, что хорошо. Прошелъ онъ и грамматику, хотлъ даже попробовать нмецкій языкъ, но всякій языкъ почему-то плохо давался ему. Даже по-русски вполн правильно писать не выучился, — эта хитрость, къ его удивленію, не давалась, да и шабашъ. Разговорный языкъ также навсегда у него остался простонароднымъ, и теперь, во время жаркаго спора, онъ иногда загнетъ такую корягу, что самъ сконфузится и забудетъ споръ.
Когда омичъ вышелъ изъ пріятнаго мста на улицу, онъ былъ немного блденъ, немного обрюзгъ, но здоровъ и веселъ. Онъ поступилъ опять на заводъ, но случился новый неожиданный переворотъ въ его жизни. Одно недоразумніе влечетъ за собою другое. Разъ побывавъ въ счастливомъ мст, омичъ навсегда уже остался въ подозрніи и, проживъ два мсяца на завод, онъ, на основаніи только одного того, что сидлъ въ счастливомъ мст, былъ взятъ и отвезенъ на край свта, въ сверный городишко, чортъ знаетъ куда. Вышло это неожиданно и произвело на товарищей омича сильное впечатлніе.
— Ну, теперь омичу капутъ!
— Теперь омичъ — шабашъ!
— Пр-ропалъ!
— Теперь омичъ, прямо можно сказать, былъ человкъ — и нту его!
Это мрачное заключеніе должно бы было, повидимому, вполн оправдаться. На полсотни мщанъ въ этомъ невроятномъ городишк, гд не было ни заводовъ, ни промысловъ, приходилось всего-на-всего два умирающихъ мерина, пять коровъ, нсколько куръ, одинъ птухъ и, должно быть, одинъ цлковый. Такимъ образомъ, самое вроятное предположеніе о попавшемъ сюда человк — именно то самое, которое сдлали товарищи омича. Но омичъ не потерялся. ‘Спервоначалу было мн, конечно, дурно, а посл хорошо… Починивалъ я ружья охотникамъ въ окрестностяхъ, зарабатывалъ этимъ рублей шесть въ мсяцъ, да товарищи иной разъ немного пришлютъ — ничего, жилъ’, — разсказывалъ объ этомъ времени омичъ. Здсь онъ прошелъ географію и принялся за алгебру и физику, пользуясь свободнымъ временемъ.
Но омичъ съ полнымъ правомъ, даже съ обыкновенной человческой точки зрнія, могъ вспоминать хорошо этотъ миическій городишко: здсь онъ познакомился съ Надеждой Николаевной. омичъ никогда ни однимъ словомъ не проговаривался, какъ сошлись они — рабочій и барышня. Съ инстинктомъ уже развитого человка, онъ не прикасался къ счастію, боялся опошлить его словами, которыми, къ тому же, онъ плохо владлъ.
Пріхала Надежда Николаевна позже омича въ городишко и поразила его своимъ отчаяннымъ видомъ. Полная апатіи, совершенно больная во всхъ отношеніяхъ — вотъ то состояніе, изъ котораго она не выходила. Цлый день она сидла въ комнат у себя, курила папиросы и кашляла, шагала изъ одного угла до другого и курила папиросы. Никакого дла. Въ прошедшемъ что-то смутное и мучительное, въ будущемъ какая-то неопредленная пропасть и ни одной надежды. Однимъ словомъ, барышня была разбита вдребезги и представляла собою тнь.
Для омича такое состояніе было просто непонятно, онъ не зналъ никогда ни отчаянія, ни скуки, ни апатіи, ни даже физической болзни. Въ первое время онъ робко наблюдалъ за ней. Ея молчаніе отбивало у него охоту бывать у ней часто. Но когда она стала сильне кашлять, онъ сталъ ухаживать за ней въ качеств сидлки. Иногда онъ приготовлялъ ей самъ обдъ, каждый день почти насильно уводилъ ее гулять и нашелъ ей дло — учить его. Алгебру-то онъ самъ проходилъ успшно, по географіи много читалъ, но физика подвигалась впередъ плохо. Сперва омичъ спрашивалъ только относительно тхъ мстъ, которыя ускользали отъ него, а потомъ сталъ брать регулярно уроки у барышни. Сперва уроки шли вяло, Надежда Николаевна сидла апатично, такъ что омичъ приходилъ въ смущеніе. Но потомъ дло пошло успшне, и Надежда Николаевна уже сама стала интересоваться успхами омича, который съ увлеченіемъ слушалъ ее. Она почувствовала, что ей холодно оставаться одной, наедин съ своею мучительною думой, и съ нетерпніемъ ожидала, когда придетъ на урокъ омичъ, и ея лицо озарялось радостною улыбкой при взгляд на омича, который упорно слушалъ, смялся и радовался. Однажды вечеромъ, когда они молча сидли за столомъ и боялись взглянуть другъ на друга, потрясенные однимъ чувствомъ, Надежда Николаевна, наконецъ, не выдержала напряженной тишины, наставшей въ комнат, и судорожно зарыдала, омичъ, глядя на нее, также тихо плакалъ. Потомъ онъ убдился, что рыдать больше не о чемъ, и черезъ нсколько дней обвнчался въ единственной церкви фантастическаго города, давъ священнику неслыханный гонораръ, на который тотъ сейчасъ же купилъ муки, а то до сихъ поръ, нсколько мсяцевъ, лъ соленую рыбу. Физику они кончили ужь долго спустя, когда имъ обоимъ вышло позволеніе воротиться на родину и когда омичъ испугался, что у него не будетъ больше свободнаго времени для ученія.
Проживъ у нихъ мсяцъ, Михайло ежеминутно убждался, какія глубокія связи существуютъ между ними, хотя, повидимому, между ними мало общаго. омичъ — вчно спокойный, безъ задатковъ какой бы то ни было тоски и немного толстый, Надежда Николаевна — блдная, безпокойная и разбитая. Но, вроятно, это-то противорчіе и связало ихъ, можетъ быть, Надежда Николаевна согрлась душевно подл здоровой натуры омича, который невольно умиротворялъ ея изстрадавшееся сердце: можетъ быть, также, чувство жизни возвратилось къ ней, когда она очутилась подл этой работящей силы, простой, но широкой… Когда они возвратились въ родной городъ омича, имъ на первыхъ порахъ пришлось очень туго. омича отказывались принятъ въ мастерскія и заводы города, и куда онъ ни приходилъ, его отовсюду выпроваживали. Тогда Надежда Николаевна стала давать уроки, и этимъ они кормились нкоторое время.
Но кто приводило въ растройство омича, онъ такъ берегъ свою Надю, что желалъ снять съ ея плечъ всякую работу. Видлъ онъ также, что всякая работа, кром физической, убійственна для нея. Съ нечеловческими усиліями онъ доставалъ работу. Скоро, однако, удалось ему устроиться: его взяли постояннымъ слесаремъ въ одинъ огромный домъ, гд онъ долженъ былъ слдить за водопроводами, ремонтировать всю механическую и слесарную часть зданія, а потомъ, какъ извстный половин города, онъ сталъ получать много заказовъ, такъ что потребовался даже помощникъ. омичъ опять повеселлъ. Прислугу Надежда Николаевна отказалась держать, не желая сидть сложа руки, она готовила обдъ, чай, мыла блье, убирала съ изысканною чистотой комнаты, чистила инструменты. По вечерамъ они читали по очереди. Это шло изо дня въ день и имъ не было скучно, да едва-ли оставалось время скучать, когда каждый праздно проведенный день могъ отозваться на нихъ ощутительною нуждой.
Колотятся же все-таки, бдняги, не богато’, — подумалъ Михайло, ближе познакомившись съ своими друзьями.
Окруженный такою, совершенно новою для него атмосферой, Михайло самъ чувствовалъ, какъ вся его жизнь перевернулась.
Ремесло онъ усваивалъ быстро, доставляя омичу ежедневное удовольствіе своею ловкостью и трудолюбіемъ. Но эти успхи только въ первое время занимали Михайлу, а дальше онъ сталъ уже мучиться совсмъ другими вещами. Онъ былъ теперь въ вчно напряженномъ состояніи, слдилъ за каждымъ своимъ движеніемъ, подмчая также каждый шагъ своихъ друзей. Въ противность прежнему, онъ такъ низко упалъ въ своемъ мнніи, что всь огромный запасъ презрнія и недовольства обрушилъ на одного себя. Онъ копался въ себ и безпощадно унижалъ себя. Это, впрочемъ, принесло ему косвенную пользу: онъ привыкъ отдавать себ отчетъ во всемъ, что происходило у него внутри, въ каждой своей мысли. Но это же и несказанно мучило его. омичъ не понималъ состоянія ученика.
— Ты что, Миша, какъ будто нездоровъ все?… Видъ у тебя какой-то больной, — нсколько разъ спрашивалъ омичъ. Надежда Николаевна также спрашивала тревожно. Михайло видлъ, что его любили и уважали, но отъ этого, кажется, онъ еще больше мучился.
При вечернихъ чтеніяхъ онъ присутствовалъ, многое понималъ, увренный, что не понимаетъ, многое дйствительно не понималъ, но во всякомъ случа сидлъ все время, какъ на иголкахъ, пожираемый самобичеваніемъ. ‘Вотъ омичъ все понимаетъ, а я нтъ… Оселъ!’ Оставаясь одинъ на одинъ съ собой, онъ готовъ былъ прибить себя, если бы это было возможно, — такъ тяжело ему было.
Но такіе припадки самоуниженія не могли долго продолжаться въ Михайл, одаренномъ отъ природы силой рости и подниматься. Однажды ночью, оставшись одинъ въ мастерской, онъ вдругъ сообразилъ, что вдь онъ также можетъ учиться. Вдь омичъ… откуда же онъ взяль? Пораженный такою простою мыслью, онъ отъ радости вскочилъ съ постели, не зная еще самъ, зачмъ это сдлалъ. На станк лежала книжка — ‘Руководство къ слесарному, кузнечному, плавильному, лудильному (шелъ еще длинный перечень) производствамъ — тощая, дрянная, барышническая книженка. Михайло взялъ ее въ руки со страхомъ, боясь убдиться, что онъ забылъ вс буквы, У него потемнло въ глазахъ, и рука, державшая книженку, сильно дрожала. Но, овладвъ собой, онъ разглядлъ и вспомнилъ одну букву и страшно обрадовался. Посмотрлъ дальше — еще одна буква объявилась. Михайло прислъ на кровать и просидлъ до разсвта. Въ слдующія ночи онъ уже правильно занимался. Сначала онъ читалъ одну строку полчаса, но затмъ дло пошло скоре. И писать его когда-то, передъ воинскою повинностью, учили въ деревн, но здсь ему пришлось испытать сильное огорченіе. Онъ однажды поднялъ на полу клочекъ бумаги, исписанный широкими и круглыми буквами, изъ которыхъ каждая походила на омича. Михайло принялся разбирать, но ничего не вспомнилъ, за исключеніемъ одной буквы — ‘мыслете’. Почему именно мыслете, а не другая какая буква врзалась въ его памяти —неизвстно. Михайло, по крайней мр, нехотя эту-то букву нарисовалъ, рисунокъ вышелъ похожимъ на распростертую пятерню, но это все равно. Написавъ ее, Михайло съ отчаянными усиліями принялся узнавать другія буквы, сравнивая прописныя съ печатными. Посл нсколькихъ приступовъ, что заняло нсколько ночей, онъ одоллъ и этотъ клочекъ бумаги. Съ этой минуты онъ каждый вечеръ упражнялся.
Проще бы было обратиться за помощью къ омичу или къ Надежд Николаевн, но Михайло чего-то стыдился. Впрочемъ, всякіе секреты были врожденнымъ его качествомъ. Свое дикое ученіе онъ ото всхъ скрывалъ. Застигнутый разъ омичемъ за упражненіемъ въ рисованіи буквъ, онъ такъ былъ взволнованъ, какъ будто его уличили въ какомъ-то мошенничеств, омичъ, впрочемъ, ничего не подозрвалъ.
Вскор онъ, впрочемъ, самъ убдился, какъ глупо длать секретъ изъ такихъ обыкновенныхъ вещей. Мало того, ему пришлось раскрыть такія зати, которыя онъ и отъ себя-то пряталъ, старался не помнить ихъ. Впрочемъ, у такихъ людей, какъ Михайло, секреты-то всего меньше и держатся, какъ они ни стараются держать ихъ при себ.
Однажды онъ сидлъ въ мастерской и опиливалъ какую-то вещь. Кром его, дома никого не было, омичъ и Надежда Николаевна куда-то ушли. Въ это время явился Вороновъ, тотъ слесарь въ блуз, котораго такъ испугался Михайло въ день поступленія къ омичу. Вороновъ былъ въ той же самой дырявой блуз, до того замасленной, что она, казалось, прилипала къ его тлу, какъ его собственная естественная шкура, штаны были не мене засуслены, руки его также были чмъ-то выпачканы. Но всего непріятне выглядло его лицо, дряблое и сморщенное, какъ высушенная подошва: его лобъ такъ съежился, что совсмъ исчезъ. Видно было, что не хорошо живется этому человку.
Михайло не уважалъ его… Было въ этомъ Воронов нчто такое, что давало Михайл поводъ питать къ нему пренебреженіе, хотя онъ съ нимъ всего раза два видлся и ни однимъ словомъ не обмнялся.
Усвшись возл станка, Вороновъ презрительно посмотрлъ на работу, пожалъ плечами и сплюнулъ, сплюнулъ какъ-то особенно, тмъ особеннымъ плевкомъ, въ которомъ слышится: ‘Что ты, молъ, какъ обо мн думаешь?’
— A ты, братецъ, погляжу я, не такъ длаешь эту штуку-то! сказалъ Вороновъ, пренебрежительно ткнувъ выпачканнымъ пальцемъ въ то мсто, гд копошился Михайло.
Михайло встрепенулся, задтый за живое.
— Мн такъ Алексй омичъ показывалъ,—отвтилъ онъ довольно спокойно, но уже разозленный внутри.
— омичъ-ли, кто-ли другой — не въ этомъ дло! омичъ, онъ, конечно, человкъ умный, но въ эфтимъ раз, что касается спеціально слесарнаго искусства, то я прямо теб могу сказать, что омичъ ничего… Я тутъ побольше понимаю, что по техническому отдлу и что невжественно…
Михайло съ изумленіемъ слушалъ это непонятное сочетаніе словъ. Но злоба сильне разбирала его. Между тмъ, странный собесдникъ увлекся.
— Ты продолжаешь все-таки свое длать? Я теб говорю, не такъ! Ты теперь длаешь вещь изъ стали, и надо разбирать, который кусокъ — желзо, который — сталь… A понимаешь-ли ты, что такое желзо и что сталь? Вотъ то-то же и есть! А говоришь, омичъ… Сталь — это есть вотъ какое дло: ежли желзо (Вороновъ отчеканивалъ слова) пропущено черезъ химію, съ прибавленіемъ то-есть потребнаго количества угля, то и выйдетъ сталь. Такъ вотъ она, эта штука-то, откуда берется! А желзо — это вещь безъ химіи, оттого оно и дешевле. Это я самъ читалъ. Потому что я — спеціалистъ. Можетъ, я въ Петербург бывалъ, какъ ты думаешь? На петербургскихъ заводахъ!… А омичъ не былъ. Само собой, онъ — рабочій образованный и много изученъ, но въ эфтимъ раз… я спеціалистъ!
— Алексй омичъ веллъ такъ длать, и я длаю, — возразилъ Михайло.
— Брось! Давай я теб покажу, какъ надо, — сказалъ гордо Вороновь и совсмъ уже протянулъ руку.
— Это не ваше дло! — вскрикнулъ Михайло, быстро спряталъ подлку и вскочилъ съ мста.
— Какой ты, погляжу я, невжа!— пренебрежительно сказалъ Вороновъ.
— Вы лучше или молчите, или уйдите, ежели не хотите непріятности…
— Чистый деревенскій невжа! — дразнилъ Вороновъ.
Михайло засверкалъ глазами. Еще минута — и Михайло выбросилъ-бы несчастнаго Воронова за дверь, во въ это время дверь отворилась и явился самъ омичъ.
— Что такое? Что вы кричите?— спрашивалъ онъ торопливо, смотря то на Воронова, то на Михайлу. Но, прежде всего, онъ угомонилъ Воронова, напередъ зная, что виновникъ шума — онъ.
— Ты что, Петруша, тутъ куралесишь?
— Я только хотлъ показать, какъ слдуетъ по настоящему… вотъ этому невж!… Потому что я — спеціалистъ, а онъ…— говорилъ Вороновъ торопливо.
Но омичъ живо прервалъ его.
— Какой ты чортъ спеціалистъ! Дуракъ ты, а не спеціалистъ! Глупость — твоя спеціальность! Ты, пожалуйста, въ другой разъ не учи, гд тебя не просятъ, Миша и безъ тебя знаетъ, что надо…
омичъ говорилъ раздраженно.
— Вы очень нехорошо выражаетесь… Я лучше уйду, — сказалъ въ замшательств Вороновъ, но старался придать себ твердый видъ, когда выходилъ въ двери.
омичъ тогда обратился къ Михайл, но сейчасъ же расхохотался. Глаза Михайлы сверкали, самъ онъ весь дрожалъ отъ негодованія и стоялъ уже въ углу комнаты, какъ въ боевой позиціи.
— Эка какъ тебя Петруша глупый взволновалъ!— хохоталъ омичъ.
— Я его, Алексй омичъ, побью, ежели онъ еще…— зловще произнесъ Михайло.
— Ну, вотъ… выдумалъ чего еще! За что его бить?
омичъ пересталъ смяться.
— Нтъ, ты этого не сдлаешь, Михаилъ Григорьичъ, — возразилъ онъ серьезно, — а если сдлаешь, самому будетъ стыдно. Петрушка и безъ тебя битъ… Ты, пожалуйста, не обращай вниманія на него — пусть его мелетъ… Теперь лучше пойдемъ обдать, я теб разскажу кое-что про этого несчастнаго.
Михайло послушался и мало-по-малу успокоился, хотя еще и за столомъ нижняя губа у него дрожала… Но когда, узнавъ, въ чемъ дло, засмялась и Надежда Николаевна, то Михайл сдлалось стыдно. Онъ попробовалъ улыбнуться и внимательно сталъ слушать омича.
— Ты самъ замтилъ, Миша, какъ этотъ Вороновъ завирается. Онъ, можетъ быть, теб разсказывалъ, что бывалъ на петербургскихъ заводахъ? Вретъ онъ! Вообще онъ то и дло вретъ… Ты самъ слышалъ, какъ онъ постоянно употребляетъ иностранныя слова? Но онъ ихъ не понимаетъ, и ежели говоритъ вообще, то смысла нтъ — таку чушь поретъ, что хоть уши затыкай… Да вотъ недавно приходитъ онъ ко мн и говоритъ, что у него меланхолическая шея… Ну, что ты тутъ сдлаешь съ нимъ?… ‘Да дуракъ, говорю, ты, отчего ты никогда попросту не скажешь, что у меня, молъ, худая, длинная шея, какъ у журавля? Вдь это слово-то, говорю, и не идетъ сюда, дуракъ!’ Иногда вотъ такъ обржешь его, а иногда плюнешь только, — ну тебя совсмъ! Вранье его особенное. Онъ дйствительно много слышалъ, но настоящаго-то ничего нтъ у него, что-то смутное осталось у него отъ всего слышаннаго, и вотъ этимъ онъ и козыряетъ. Однимъ словомъ, замть себ, что никакой своей мысли, ничего своего у него нтъ. И, во-вторыхъ, замть, всю жизнь онъ былъ игрушкой… Ну, теперь ужь я по порядку разскажу, откуда вышелъ такой человчище… Жилъ онъ сначала въ деревн съ матерью, съ сиротой, — мать-то его и теперь жива… Деревни я не знаю, какъ и что тамъ, но думаю, что бывали у нихъ такія времена, что пищей ихъ былъ больше ничего, какъ лукъ. Однимъ словомъ, горько! Прожилъ онъ такимъ манеромъ съ помощью лука до одиннадцати лтъ и по одиннадцатому году мать отвезла его вотъ сюда, въ городъ, и отдала въ ученье къ слесарю. Какое нашему брату ученье — ты самъ знаешь… Но битье вдь глядя по человку. Ежели человкъ иметъ что-нибудь въ себ, внутри, какую-нибудь мысль, надежду, то битье ему ни почемъ, онъ его хорошо переноситъ. Лупи его сколько хочешь, а ужь онъ добьется своего. А вотъ ежели котораго человка бьютъ, и въ то же время у него нечмъ подпереть извнутри это битье-то, ну, тогда одна мука. Вотъ такъ и Петруша. Его били, а онъ только плакалъ и чувствовалъ боль. А били его слесаря здорово, хотя не больше прочихъ. Петрушка два раза пробовалъ бгать домой, но одинъ разъ поймалъ его самъ хозяинъ, а другой разъ сама матъ привезла его обратно. Разъ онъ также хотлъ утопиться, но его вытащили за волосы живого. Однако, черезъ нкоторое время кончилъ онъ свое ученье… Да и то плохо же! Онъ можетъ работать на заводахъ, съ машинами, со всми инструментами, по чертежу, когда ткнутъ ему въ носъ, что надо, но самостоятельно ничего не можетъ. Вотъ теперь онъ перессорился со всми заводами — и голодаетъ, а голодаетъ потому, что самъ отъ себя ничего не можетъ, замка не починитъ…
— Ты забгаешь впередъ, — замтила Надежда Николаевна.
— Ну, да, точно, впередъ… Такъ вотъ о бить-то. Вдругъ изъ эдакого ада онъ попалъ, лучше сказать, перелетлъ въ самый рай! Нежданно-негаданно дали ему въ руки счастье… Познакомился онъ случайно съ одними молодыми господами, и т взяли его на руки, т.-е. прямо на руки. И носились съ нимъ. Кормили его, поили, давали ему папиросы, одежду хорошую надавали ему, стали учить его грамот… Но такъ какъ у Петрушки ничего своего не было, то онъ ничмъ и не воспользовался, даже хуже… Бывало, придешь въ эту квартиру, а Петрушка развалился на диван и куритъ папиросу, плюетъ презрительно, спрашиваетъ, скоро-ли чай? Господа ухаживали за нимъ: рабочій, молъ, изъ народу… всю жизнь, молъ, былъ битъ… Ничмъ бы заставить его учиться, а его носили только на рукахъ, какъ куклу, хохотали каждому его слову, которое онъ выворотитъ. Замсто того, чтобы заставить его работать надъ собой, ему говорятъ, что онъ — несчастный, обсчитываемый, мучающійся для другихъ. Петрушка намоталъ это себ на усъ, какъ ни глупъ. Даже этимъ господамъ сталъ говорить, что вы, молъ, бары! Вамъ бы только здить по ше насъ, несчастныхъ рабочихъ!… Вотъ только что понялъ Петрушка! Бывало, тамъ и хочется дать ему хорошую затрещину. Главное, онъ сталъ жалть себя, а это нтъ ничего хуже для нашего брата, сейчасъ же ослабетъ. Такъ и Петрушка. Сталъ себя жалть, винилъ во всемъ другихъ, считалъ себя самымъ несчастнымъ человкомъ на всемъ свт и ничего не длалъ. Грамот онъ, правда, выучился… да плохо же! Бывало, только и длаетъ, что валяется на диван и плюетъ на коверъ. Сталъ онъ страсть какъ нахаленъ. Бывало, придетъ и прямо требуетъ денегъ или велитъ вести его пообдать въ кухмистерскую. Господа сначала поблажали, а потомъ стали избгать его. Впрочемъ, скоро они какъ-то и разъхались вс, и остался вдругъ Петрушка безо всего, съ одною азбукой да со словами, которыхъ не понималъ. Ты замть это, былъ онъ въ раю и вдругъ опять слетлъ внизъ. Когда разъхались господа, Петрушка долженъ былъ опять голодать, пошелъ на заводъ, принялся работать и, однимъ словомъ, изъ рая, гд его носили на рукахъ, вдругъ опять въ самую глубь, вонъ куда сверзился. Потому что онъ попалъ опять къ битью. Били его теперь вотъ по какому случаю. Когда онъ тутъ очутился среди товарищей рабочихъ, то смотрлъ на нихъ ужь свысока, презрительно, считая себя ученымъ. Съ перваго же дня началъ палить въ нихъ иностранными словами, укорялъ ихъ невжествомъ, училъ ихъ, перевирая все, что слыхалъ. Рабочіе, конечно, смются. А Вороновъ обижался, ругалъ дураковъ, которые глупы и не обращаютъ на него вниманія. Такъ вотъ иной рабочій слушаетъ-слушаетъ, да и давай его лупить, а въ драк Петрушка по слабости здоровья всегда уступалъ, потому что, какъ колотили его всю жизнь, то онъ весь насквозь пробитъ и продырявленъ. У него и теперь на голов нкоторые рубцы — это еще отъ его стараго хозяина, отъ слесаря. Спина у него также попорчена. Постоянно жалуется на головную боль… Ему только тридцать лтъ, а онъ, самъ видишь, какъ старикъ…
— Ты забылъ еще одинъ случай, — вставила Надежда Николаевна, хорошо знавшая вс обстоятельства Воронова.
— Да, точно, забылъ… Съ нимъ еще произошелъ одинъ случай. Попалъ онъ въ руки къ одному барину, къ тому самому, который часто бываетъ у меня, ты его видалъ не одинъ разъ, — Колосовъ. Человкъ суровый, серьезный. Петруша однажды самъ попросилъ его заняться съ нимъ… должно быть, находятъ же на него такія минуты, когда онъ самъ видитъ, какъ пустъ внутри. Попросилъ онъ Колосова и тотъ согласился заняться. Но, вмсто того, чтобы исподволь, полегоньку забирать его въ руки, онъ сразу, съ первыхъ же уроковъ, огорошилъ… ‘Вы ничего не знаете!…’ ‘Вы говорите глупости!…’ ‘Вамъ нужно работать, чтобы чему нибудь выучиться!…’ ‘Это неправда! Не говорите словъ, которыхъ не понимаете!…’ ‘У васъ нтъ никакихъ мыслей, кром животныхъ!…’ Вотъ какъ принялся сразу за него Колосовъ. Это все при мн было… Ну, думаю, ничего хорошаго для Петруши не будетъ… его надо бы прежде погладить, тихонько подкрасться къ нему, тихонько взять его въ руки, да уже тогда и нассть на него, чтобы ему дохнуть нельзя было зря. А Колосовъ сразу сталъ рзать его на каждомъ шагу, кромсать его на куски, билъ его сверху, снизу, съ боковъ, и Петрушка мой окончательно поглуплъ и потерялъ всякій смыслъ. Я сразу увидалъ, что для Петрушки пользы отъ этого не будетъ: очень ужь круто. И дйствительно, Колосовъ скоро отказался заниматься… ‘Этотъ Вороновъ, говоритъ, глупъ, какъ пятьсотъ свиней’. Да и самъ Петрушка радъ былъ оставить эти занятія, которыя мучили его не знаю какъ. Такъ и остался онъ тупой…. Да и нельзя иначе: то его бьютъ, то носятъ на рукахъ, то опять онъ униженъ, раздавленъ. Такъ и остался онъ ни съ чмъ. Надо теб сказать, живетъ онъ тутъ въ город бда какъ скверно. Со всми товарищами рабочими онъ нигд не можетъ ужиться, не уважаютъ его за его глупое самохвальство, смются, хозяева также избгаютъ его неуживчивости, онъ то и дло сидитъ безъ дла. Но и у него бываютъ минуты, когда онъ всею душой понимаетъ, какъ подшутила надъ нимъ судьба, какъ его искромсали, какая онъ игрушка… Я теб прочитаю его одно письмо къ матери. Это письмо осталось у меня по такому случаю, что разъ онъ пришелъ ко мн попросить денегъ на марку, а Надя дала ему больше, чмъ на марку… и письмо оказалось ненужнымъ, потому что онъ написалъ сейчасъ же новое письмо, уже ‘со вложеніемъ’.
омичъ порылся между книгами и газетами, досталъ грязный листокъ бумаги съ нсколькими строками и прочиталъ его:
‘Милая маменька, видно, я несчастный на всю жизнь останусь, оттого мн нтъ нигд счастія, а я ужь боленъ сильно… Часто мн вамъ даже копйки взять не откуда, а самъ знаю, какъ вы бдуете тамъ… У меня работы нтъ, голодаю, рубашка всего одна осталась, и ежели очень грязная, я самъ возьму ее, да мою, сушу и опять надваю, а пока хожу въ пальт… Подштанниковъ у меня двое, да чуть живутъ. Однако, я надюсь вскорости вамъ послать два рубля. Очень мн чижело, маменька!’
— Вотъ видишь, какъ у него все тутъ хорошо, просто, — продолжалъ омичъ.— Онъ мучится, что не можетъ достать два рубля старух, которая стъ лукъ. Куда вс и слова иностранныя двались! Ему тутъ и въ голову же придетъ сказать, что у него, напримръ, меланхолическіе подштанники. Вмсто этого онъ прямо плачетъ слезами: ‘мн, маменька, чижело!…’ А ты его хотлъ, Миша, побить. Замть, онъ очень честный. Разъ онъ у меня пропилъ тиски, такъ на другой день, какъ только очухался, снялъ съ себя все дочиста и выкупилъ… Можетъ быть, изъ него и вышло бы что-нибудь, ежели бы попалъ въ руки. И не глупый онъ, а только вымотанъ, заигранъ.
омичъ увлекся и разсянно ходилъ по комнат (обдъ давно кончился), не замчая, какое странное дйствіе произвелъ его разсказъ на Михайлу. Надежда Николаевна замтила, но не понимала причины необычайнаго волненія Михайлы.
— Главная бда, несчастіе, горе нашего брата въ томъ, что мысли нтъ… именно той главной мысли, которая бы показала намъ, что длать, куда идти, какъ жить. Нельзя, требовать, чтобы простой человкъ былъ ученый, но онъ долженъ жить по своему, а не по приказу, и знать, въ какую точку бить для поправленія бдовой своей жизни. Нечего разсчитывать на чужія головы, потому что отъ этого только будетъ игрушкой, куклой. А съ куклой извстно какъ поступаютъ: какъ она безсмысленна, молчитъ, то иногда ее сажаютъ на почетное мсто, кладутъ передъ ней пирогъ и конфекты, иногда же бросаютъ ее въ темный уголъ и забываютъ о ней надолго, а иногда скутъ!
омичъ, кажется, еще хотлъ продолжать говорить, но въ это время онъ обратилъ вниманіе на Михайлу. Послдній мучительно волновался, онъ то вставалъ съ мста, то садился. Поблднвшій до губъ, онъ вдругъ вскричалъ:
— А вдь вы не знаете, кто я такой!
омичъ и Надежда Николаевна съ удивленіемъ переглянулись.
— Кто же ты?— спросилъ омичъ.
— Вдь я сидлъ въ острог! Чуть бы еще, негодяй бы вышелъ!
Михайло судорожно выговорилъ это, какъ будто плакалъ навзрыдъ, но на лиц его отражалось только негодованіе.
— За что ты сидлъ?
— Сжульничалъ!
Надежда Николаевна съ испугомъ смотрла на Михайлу, а омичъ нахмурилъ брови, и оба такъ растерялись, что не могли произнести слова.
Но Михайло не далъ имъ опамятоваться и разсказалъ тотъ мелкій, хотя темный случай изъ своей жизни, который чуть было не погубилъ его. Разсказалъ онъ рзко, коротко и съ обычными дикими выраженіями, какъ бы намренно усиливая бичующими словами смыслъ дла.
— Вотъ какой я подлый былъ!— кончилъ свой разсказъ Михайло и перевелъ духъ.
омичъ и Надежда Николаевна молчали. Михайло смотрлъ уже твердо, но подозрительно.
— Но вы не думайте ничего… Я былъ… а теперь подлость прошла. И я сказалъ оттого, чтобы вы не думали, что… ежели бы скрылъ отъ васъ ту пакость… Когда вы заговорили объ игрушк, то я ршился…
— Да, много темнаго бываетъ съ нашимъ братомъ, — возразилъ омичъ растерянно и задумчиво.
— Но вы не думайте обо мн худого… Я не тотъ теперь.
Выговоривъ это сквозь зубы, Михайло уже гордо посмотрлъ на омича, и во взгляд виднлась явная угроза: ‘Берегись заподозрить меня въ чемъ-нибудь!’… Но согласіе было уже разстроено на этотъ день. Вс чувствовали какую-то натянутость и поторопились разойтись въ разные углы.
Михайло ршился-было работать за станкомъ насильно, но, видно, взрывъ раскаянія и самобичеванія дорого ему стоилъ, онъ безсильно выпустилъ изъ рукъ работу.
Впрочемъ, черезъ нсколько дней Михайло возстановилъ дружескія отношенія. Вышло такъ, что омичъ въ этотъ день въ первый разъ за два мсяца предложилъ ему деньги, какъ стоимость его труда, тмъ боле, что Михайло уже многое длалъ самостоятельно. Но, выслушавъ предложеніе, Михайло бросилъ презрительный взглядъ на деньги, лежавшія на ладони омича.
— Нтъ, это вы покуда оставьте!— сказалъ онъ рзко.
— Да ты что, чудакъ? — воскликнулъ омичъ.
— Рано еще… надо поучиться.
— Вотъ чудакъ! Значитъ, не рано, если я теб предлагаю!
— Это ваше дло. Но только вы, пожалуйста, подальше отойдите съ вашими деньгами.
— Но ты, по крайней мр, дерзостей не говори!
омичъ обидлся и разгорячился, а Михайло прямо озлился и съ пламенною ненавистью глядлъ на деньги, лежавшія уже на станк. На доводы омича онъ отвчалъ дерзостями и дикими словами, ни въ чемъ неумренными. Въ конц концовъ, они оба начали буквально ругаться. Поднялся страшный шумъ въ мастерской. омичъ растерянно бралъ въ руки и опять швырялъ разныя вещи, вовсе ему ненужныя, и въ страшномъ возбужденіи ходилъ по мастерской, какъ будто что-то отыскивая, а Михайло ушелъ въ дальній уголъ комнаты и оттуда сверкалъ глазами. Наконецъ, пріотворилась дверь, и Надежда Николаевна вопросительно посмотрла на обоихъ. Это сразу привело въ память омича, онъ внезапно слъ на стулъ, хлопнулъ себя по ногамъ и расхохотался.
— Чуть въ драку не вступили!… Ну, однако, ты, Миша, настоящій ежъ! Теб слово, а ты сейчасъ ужь колючки свои растопыришь… Эдакъ, братъ, невозможно!
омичъ разсказалъ Надежд Николаевн, изъ-за чего собственно они начали шумть.
Но Михайло продолжалъ стоять въ углу, попрежнему, вооруженный злобными взглядами. Только Надежда Николаевна успокоила его, сказавъ нсколько ласковыхъ словъ.
Съ той поры натянутость между ними прекратилась.
Съ этого же времени начинается его открытое ученіе. Онъ понялъ, что ему надо много учиться. Это ршеніе его сейчасъ перешло въ неудержимое желаніе, какъ всегда. Ночныя свои упражненія онъ до сихъ поръ скрывалъ, но теперь какъ то сразу ршилъ, какъ это глупо, и сказалъ своимъ друзьямъ, что ему непремнно надо учиться, для чего просилъ омича свести его къ тому суровому барину, Колосову. омичъ изъявилъ полнйшее удовольствіе, только удивился, почему непремнно къ Колосову? Не испугается-ли Михайло его суровости? ‘Если онъ даже бить меня будетъ, я все-таки буду слушаться его!’ — пояснилъ Михайло энергично.
На другой день посл этого разговора омичъ свелъ его къ Колосову, который согласился. Кром того, Надежда Николаевна предложила еще свои услуги.
Михайло началъ заниматься, не отлагая времени. День онъ работалъ въ мастерской, а вечеромъ бжалъ къ Колосову и слушалъ его урокъ. Занимался онъ не то, что съ энтузіазмомъ, а съ какимъ-то остервенніемъ, и ужь не учителю пришлось погонять его, а наоборотъ. Въ этомъ онъ, впрочемъ, обнаружилъ общедеревенскую алчность, направивъ ее только въ другую сторону. Лично ему принадлежало неудержимое желаніе рости.
Это желаніе было до того исключительное, что изъ-за него онъ все забылъ. У него оставались въ деревн родня, друзья, невста, — онъ ихъ всхъ забылъ, какъ будто былъ безродный. Онъ жилъ въ большомъ город, кругомъ него жили тысячи людей, — онъ ихъ не видлъ, слпой ко всему, что не касалось образованія его. Какъ прежде онъ убжалъ изъ деревни, все бросилъ, всю деревню забылъ, думая лишь о томъ, чтобы обогатиться, такъ теперь онъ не думалъ ни о чемъ, кром лишь уроковъ.
Ему хотлось какъ можно больше узнать, и онъ боялся, что не успетъ всего сдлать. Ему и теперь приходилъ въ голову вопросъ: ‘А что бы со мной было, если бы я не попалъ сюда?’ Онъ не сомнвался, что было бы скверно. Иногда ему приходили также въ голову разные вопросы: ‘А что, если Колосовъ умретъ?… Или омичъ куда-нибудь удетъ?… Что тогда съ нимъ будетъ?’ Онъ боялся этого, потому что отлично понялъ, что ихнему брату образованіе достается совершенно случайно, и кому выпадетъ такой случай, тотъ долженъ ухватиться за него руками и ногами.

V.
Чего не ожидалъ.

Паша шла въ городъ подъ вліяніемъ смутнаго ожиданія накого-то счастья. Она прожила всю жизнь свою (боле двадцати лтъ) въ деревн, а въ послдніе годы побывала во многихъ мстахъ, исполняя обязанности горничной и кухарки у писарей, у деревенскихъ купцовъ, у священниковъ, но ей ни разу не приходилось бывать въ город. Отправилась она на удачу, съ инстинктомъ перелетной птицы. Когда везшій ее мужикъ, нанятый по пути за семь гривенъ, спустилъ ее съ телги при възд въ городъ, она пошла, сама не зная куда. Ни одной души знакомой не было у нея здсь, на этихъ широкихъ, людныхъ улицахъ, въ этихъ большихъ каменныхъ домахъ, если не считать жениха, о которомъ она нсколько лтъ не слыхала, хотя, по ея предположенію, онъ здсь живетъ. Тмъ не мене, шла она довольно спокойно и довольно глупо, какъ будто у ней здсь былъ домъ, куда она войдетъ, разднется и сядетъ. Ходила-ходила она такимъ образомъ съ узломъ и вдругъ ршилась зайти въ первый попавшійся домъ.
Судьба иногда сжаливается надъ такою простотой. Часто мстные жители сбиваются съ ногъ, ища ‘мстовъ’, и не находятъ, а придетъ ротозй, попадетъ въ самое настоящее мсто и сядетъ, не подозрвая, что изъ-за этого мста десятки людей вступили бы въ драку. Когда, по приход на дворъ неизвстнаго дома, она спросила неизвстнаго человка о мст, ей сейчасъ-же указали дверь, куда надо войти и гд требуется прислуга. И едва Паша вошла въ квартиру, сказала нсколько словъ, обнаруживъ свой наивный видъ, какъ уже нанялась. Ей сейчасъ-же показали кухню, гд она преспокойно раздлась, пригладила волосы, смахнула ладонью пыль съ лица, положила узелъ на собственную кровать и просто спросила, что длать теперь?
Барыня, обрадованная такою глупостью, велла пока отдохнуть, а сама пошла къ мужу и съ нескрываемымъ удовольствіемъ объявила, что наняла двушку… ‘вроятно, откуда-нибудь прямо изъ густого лса’. Баринъ также выразилъ удовольствіе и замтилъ, что ‘этакія-то, изъ лсу прямо, лучше, по крайней мр, честне’. Но уже съ слдующаго дня Паша узнала, что если глупость и нравится господамъ, то не надолго. Съ слдующаго же дня двушка, не знавшая городскихъ обычаевъ, начала получать внезапныя острастки: ‘не такъ! не то! не туда!…’ Сначала барыня говорила это мягко, съ улыбкой, но потомъ строже, потомъ съ нкоторымъ повышеніемъ въ голос, наконецъ, гнвно: ‘Какъ ты глупа, Прасковья!’ Потомъ уже начались окрики: ‘Куда ты?…’ ‘Да разв это…?’ ‘Да что ты длаешь?…’ Сообразно съ этимъ и Паша сначала выслушивала замчанія спокойно, потомъ съ нкоторымъ вниманіемъ, но все еще не прибавляя шагу, потомъ ускорила свою походку, наконецъ, принялась бгать, т.-е. соваться, какъ угорлая. Бдная двушка до сихъ поръ привыкла только къ тяжелой, но грубой работ — перенести съ задняго двора въ избу теленка, вынести изъ избы на дворъ лохань съ помоями пуда въ три и проч.
Къ ея несчастію, она попала къ такимъ господамъ, которые получали мало, а жить хотли широко. Больше одной прислуги они не могли держать, но требовали, чтобы въ одной ея особ совмщалось сразу нсколько человкъ: во-первыхъ, кухарка, а во-вторыхъ, горничная, въ-третьихъ, нянька, въ-четвертыхъ, лакей. Двушка все должна была длать, у нея не было ни одной минуты, когда бы она оставалась спокойною. Едва она приставитъ на плиту кастрюлю, какъ должна набивать папиросы, а не успетъ кончить съ папиросами, какъ барын нужно вычистить ботинки и т. д. Ежеминутно обремененная десяткомъ порученій и требованій, она ни одного изъ нихъ хорошо не исполняла, за что ей говорили, что она глупа, какъ оселъ, сразу заваленная нсколькими длами, она по необходимости каждое изъ нихъ выполняла медленно, почему ей то и дло говорили, что она движется, какъ слонъ. Но на самомъ дд Паша бгала со всхъ ногъ, натыкалась на двери, летала съ лстницъ, во весь духъ мчалась по улиц или кружилась около плиты съ раскаленнымъ лицомъ. Даже и вечеромъ не было покоя. Господа уходили въ гости, а дтей оставляли на ея руки, причемъ она должна была вести ихъ гулять. А на прогулк они не давали ей вздохнуть, не успетъ она отвернуться, какъ одинъ изъ нихъ уже схватилъ навозную щепку и взялъ въ ротъ, чтобы състь, и не успетъ она вынуть изо рта этого ребенка щепку, какъ другой уже засматриваетъ въ канаву, наполненную водой, съ очевиднымъ намреніемъ нырнуть туда, а пока она оттаскиваетъ отъ канавы этого сорви-голову, какъ позади ея раздается раздирающій душу крикъ.
Но Паша не жаловалась. Ей казалось невозможной жизнь безъ работы. Она ругала, напротивъ, себя, что ничего не уметъ въ город.
Однажды Паша побжала въ библіотеку за книгами, которыя были записаны на записк, библіотека отстояла въ двухъ шагахъ отъ ея дома, но ей никакъ нельзя было пройти обыкновенною походкой, потому что въ то же самое время барыня велла ей выбить коверъ, и въ то же самое время у ней на плит все бурлило, убгало, горло. Она бгомъ пробжала по улиц, вскочила на подъздъ и безъ памяти бросилась вверхъ по лстниц. Ко всему глухая и слпая, она вдругъ наткнулась на какого-то барина, чуть не сбила его съ ногъ и хотла уже броситься выше, какъ вдругъ вскрикнула слабо, остановилась и широко раскрыла глаза. У нея подкосились ноги, когда она взглянула въ лицо господина.
— Господи!… да никакъ это Миша! — прошептала она тихо, но ясно.
Михайло также былъ пораженъ и остановился неподвижно: его блдное лицо вспыхнуло, руки, державшія книги, задрожали. Но черезъ минуту онъ оправился и поздоровался съ двушкой, когда то близкой ему.
Онъ закидалъ ее вопросами, но большая часть ихъ были нелпы, какъ и всякіе вопросы перваго свиданія. Впрочемъ, Паша была такъ взволнована встрчей и такъ поражена его наружностью, что чувствовала, вмсто радости, что-то врод ужаса, она только слабо восклицала отъ времени до времени да смотрла широко раскрытыми глазами, Михайло былъ не мене взволнованъ встрчей, которая сразу воскресила его прошлое и это прошлое вдругъ всего заполонило его.
Такъ они стояли на лстниц нсколько минутъ, пока Mихайло не кончилъ. Онъ разспросилъ Пашу, гд она живетъ, попросилъ ее собраться завтра и ждать его, онъ придетъ за ней и возьметъ ее. Онъ не зналъ еще, что намренъ длать, но чувствовалъ, что долженъ взять двушку. Послдняя безмолвно согласилась выполнить все, что онъ хочетъ. Михайло быстро спустился съ лстницы, вышелъ на улицу и здсь подождалъ, пока Паша вернется съ книгами. Она скоро вернулась и бжала къ двери, но, спускаясь, она инстинктивно оглянула себя, поправила передникъ, пригладила волосы и, очутившись опять возл Михайлы, боялась поднять глаза.
— Господи!… какой вы сдлались, Михайло Григорьичъ!— замтила она.
— Какой?
— Такой, что и узнать нельзя… Господи! да кто же вы теперь будете?’
Михайло въ отвтъ на это торопливо простился, поцловавъ двушку поблднвшими губами, и они разошлись, взволнованные и потрясенные.
Когда Михайло остался одинъ. то растерялся среди тысячи мыслей, которыя закружились у него въ голов и изъ которыхъ каждая приносила съ собой какой-то ужасъ, неопреодолимый ужасъ. Паша вдругъ возстановила его прошлое: онъ вдругъ вспомнилъ отца, мать, сестеръ, друзей, товарищей игръ, всхъ мужиковъ, всю деревню… И все это лзло къ нему съ укоромъ, съ нищетой, съ такою грустью. И онъ видлъ, что до сихъ поръ все это забылъ, помня лишь одного себя. И Пашу забылъ. А теперь она явилась, напомнила себя, напомнила все, а между прочимъ указала ему. что онъ сталъ баринъ, добился счастія, а она… Полный ужаса и чувствуя, что его какъ будто застали на мст преступленія, онъ проходилъ одну улицу за другой и не могъ овладть собой. Ему казалось, что въ образ Паши пришла за нимъ жалкая деревня, изъ которой онъ вырвался, ухватила его за полу и тянетъ туда жъ себ, на мрачное дно. И ему кажется, что у него нтъ силъ сопротивляться, и онъ пойдетъ туда потому, что подло измнилъ, ушелъ, забылъ!… Онъ самъ достигъ счастья, добылъ его для одного себя, а тамъ… нищета, недоимки, скверный хлбъ, грязь… Онъ долженъ идти туда… За нимъ прислали!…
Михайло шелъ, какъ приговоренный преступникъ, въ полномъ смятеніи, убитый, раздавленный и потерявшій всякую силу… Но вдругъ его озарила молнія, онъ почти подпрыгнулъ, неподвижно остановился на тротуар и вперилъ неподвижный взглядъ на идущаго человка, загородивъ ему дорогу.
— Вы что-нибудь хотите спросить у меня, милостивый государь? — тревожно освдомился баринъ, такъ внезапно остановленный неизвстнымъ.
Михайло захохоталъ, бросился въ сторону, чтобы дать дорогу барину, и пустился бжать по улиц, оставивъ барина въ жертву полнаго недоумнія. Миша бжалъ и лицо его теперь уже не отражало ужаса, оно было спокойно и твердо и глаза свтились радостно. Онъ нашелъ выходъ: жениться. Боже мой! какъ же это такая пустая мысль не могла ему придти въ голову, и онъ испугался бдной, робкой двушки? И Миша сейчасъ же припомнилъ, какая это была простая, честная, работящая двушка. Ему будетъ хорошо съ ней. И онъ загладитъ свою вину передъ ней.
Въ свою квартиру Миша пришелъ уже спокойно. Радость не переставала свтиться на его лиц. Любитъ-ли онъ? Нтъ, у него не было любви къ Паш, но онъ чувствовалъ что-то такое, что не хуже любви… Озаренный этимъ внезапнымъ чувствомъ, онъ прислъ въ столу въ своей комнат, и тихая грусть овладла имъ: онъ припомнилъ выраженіе лицъ отца, матери. сестеръ, ихъ слова, поступки, домъ ихъ, хозяйство, тысячу мелочей…
Немного погода, онъ придвинулъ къ себ чернилицу, бумагу, взялъ перо и принялся писать письмо къ забытымъ:

‘Милые, родные мои!’…

Когда онъ оканчивалъ, по блдному лицу его катилась слеза, а когда онъ окончилъ, онъ обыскалъ вс свои карманы, вынулъ изъ бумажника вс деньги, бережно завернулъ ихъ и вложилъ въ конвертъ. Это онъ въ первый разъ платилъ дань своимъ деревенскимъ близкимъ.
Затмъ мысли его перешли къ Паш, и онъ ршилъ окончательно пригрть бдную, бездомную и безродную двушку. Она когда-то въ деревн (какъ давно это было, хотя прошло не боле четырехъ лтъ!) говорила, что скажи онъ слово, она пойдетъ съ нимъ въ церковь, пойдетъ всюду, куда онъ хочетъ. Но онъ тогда все откладывалъ, а потомъ забылъ ее, когда пришелъ въ городъ. Теперь пришло время успокоить бдную…
На другой день рано утромъ Миша уже былъ возл дома, гд служила Паша, которая была готова. Онъ посадилъ ее на извозчика, взялъ изъ рукъ ея узелъ и привезъ къ себ на квартиру. Смотрлъ онъ спокойно, но задумчиво. Паша робко взглядывала на него. Она говорила ему ‘вы’, всему, кажется, удивлялась, что онъ говорилъ, и молчала. Ему это, видимо, не нравилось, но онъ съ улыбкой просилъ звать себя попрежнему. Паша, однако, отрицательно покачала головой, какъ бы говоря: какъ же это возможно?
Когда они вошли въ его комнату, Паша остановилась около порога, не ршаясь двинуться дальше. Михайло нахмурился, и она инстинктивно догадалась, что надо длать: отошла отъ порога и сла на первый стулъ. Комната была чистая и бдная. Но Паша любопытно осматривала незнакомую, невиданную обстановку. Ее, видимо, поразила висвшая на вшалк одежда. Это была слабость Михайлы, онъ тратилъ много денегъ на одежду. По приход со службы, онъ немедленно умывался и переодвался, всегда чистый и опрятный. Паша боязливо спросила:
— Это все ваши пальты?
— Одежда? Моя, — отвчалъ Мяша.
— Чай, дорого!
— Не знаю, Паша, забылъ…
Паша увидала лампу съ абажуромъ молочнаго стекла.
— И лампа эта ваша?— спросила она.
Михайло хотлъ что-то сказать, но въ это время его перебила Паша, вниманіе которой было привлечено другими предметами.
— Ухъ, сколько вдомостей у васъ!… Читаете?
— Читаю.
Паша съ испугомъ смотрла на груду печатной бумаги.
— А что, можно прочитать одну такую штуку въ день?— спросила она.
— Какую штуку?
— А вотъ одну вдомость…
— Можно нсколько номеровъ въ день прочитать, кому охота, — возразилъ Михайло.
— Какъ вы учились хорошо!— какъ бы про себя замтила Паша, но съ непонятною грустью въ голос.
— А эти книги, должно, оттуда?— удивленно спросила она и показала рукой въ ту сторону, гд, по ея предположенію, была библіотека, памятная теперь для нея на всю жизнь.
— Изъ библіотеки, думаешь? Нтъ, здсь почти вс мои.
— И вы вс ихъ умете читать?
Михайло не позволилъ себ улыбнуться и спокойно объяснилъ, что достаточно научиться читать одну книгу, чтобы читать потомъ вс на этомъ язык. Другое дло — понимать, можно читать и въ то же время ничего не смыслить. Паша недоврчиво взглянула въ лицо Миши, — такъ были нелпы, по ея мннію, его слова. Процессъ чтенія она не раздляла отъ процесса пониманія, читать — значитъ узнавать, что написано… Михайло прекратилъ разговоръ объ этомъ.
Паша была грустна и, видимо, волновалась.
— Вы гд же служите?— наконецъ, спросила она съ глубокимъ волненіемъ, ожидая услышать что-то страшное. Ей казалось, она была убждена, что Михайло Григорьичъ сдлался такимъ бариномъ, что ей, глупой, лучше уйти.
— Я помощникомъ машиниста на одномъ завод, — сказалъ Михайло.
Паша съ напряженнымъ испугомъ выслушала это, долго боясь спросить. Наконецъ, осмлилась.
— Это что же такое… машинистъ?
Михайло затруднялся.
— Какъ теб сказать?… Это который управляетъ какою-нибудь машиной, поправляетъ ее, даетъ ходъ…Такъ я вотъ помощникъ, скоро буду главнымъ…
— А много доходу получаетъ онъ?
— Жалованья? Смотря какъ… Для семейнаго человка немного. Но намъ съ тобой хватитъ… Вотъ что, Паша… мы черезъ нсколько дней обвнчаемся, а покуда я отведу тебя къ однимъ моимъ друзьямъ. Надо подыскать другую квартиру, купить кое-что, вообще приготовиться…
И Михайло ласково смотрлъ на Пашу.
Послдняя вспыхнула до корней волосъ, и на глазахъ ея навернулись слезы. Но она отвтила практически:
— Не обманите меня, Михайло Григорьичъ!… Вы вонъ какой теперь баринъ, а я деревенская… гд же мн угодить вамъ?
Михайло, въ свою очередь, взглянулъ, потомъ поблднлъ, но обвинилъ себя за такую недоврчивость двушки. Черезъ минуту онъ былъ уже спокоенъ, хотя горячо заговорилъ:
— Разв я обманывалъ когда-нибудь тебя, Паша? А я такой же все, — онъ поспшно и коротко разсказалъ свою жизнь въ город, какъ онъ перебгалъ отъ одной работы къ другой, отыскивая чего-то лучшаго, какъ голодалъ и шлялся оборваннымъ и злымъ, какъ сдлалъ подлость и поплатился за то, какъ одно время ослабъ, потерявъ всякую надежду на счастье, какъ случайно попалъ къ людямъ, которые обласкали его, и какъ онъ сталъ учиться… Прошло почти три года съ тхъ поръ.
— Какой же я баринъ? Вонъ, посмотри, виситъ моя блуза, она прожжена вся и запачкана… Вотъ мои руки — на нихъ мозоли, а въ порахъ ихъ уголь, желзо, масло… Но я многому научился… Но это не помшаетъ намъ съ тобой жить !— кончилъ Михайло.
Паша хотла обнять его, но только закрыла лицо руками.
Потомъ они пошли къ омичу и Надежд Николаевн. По улицамъ на нихъ смотрли прохожіе, потому что они представляли довольно странную пару. Это, однако, не могло смутить Михайлы. Не смутился онъ и у омича, когда, по приход съ Пашей, отрекомендовалъ ее своею невстой и просилъ пріютить ее на нсколько дней. Онъ только подозрительно оглянулъ друзей, чтобы убдиться, не смются-ли они?
омичъ и Надежда Николаевна не смялись, но словно удивились, — Миша никогда, во время житья у нихъ и посл ухода съ ихъ квартиры (полгода тому назадъ), не говорилъ имъ не только о невст, но и вообще о чемъ бы то ни было, касавшемся женщинъ. Но они приняли сейчасъ живйшее участіе въ Паш, которая, по обыкновенію, остановилась около порога и держала въ рукахъ узелъ свой съ имуществомъ. Надежда Николаевна усадила ее, взяла изъ рукъ ея узелъ, положила на мсто, стала ее разспрашивать, а когда Миша ушелъ, предложила ей позавтракать.
Посл завтрака Паша сла на краешекъ стула, сложивъ руки на колняхъ, и тоскливо слушала, что говорили между собой хозяева. Посидвъ такъ съ часъ, она вдругъ спросила Надежду Николаевну:
— Нтъ-ли чего поработать у васъ?
Надежда Николаевна улыбнулась, но недоумвала, что бы ей сказать. Паша увидала, что въ комнат полъ грязный потому что во двор было грязно. Это было обрадовало ее.
— Я бы полъ вымыла, — предложила она.
— Зачмъ?— возразила Надежда Николаевна.
— Да онъ, вишь, черный…
— Ничего, завтра вымоютъ.
Паша опечалилась этимъ отказомъ и скучно обвела глазами комнату. Ея вниманіе теперь обратилъ на себя завязанный чулокъ, лежавшій на одномъ окн.
— А чулокъ можно повязать?
Надежда Николаевна опять разсмялась и уже хотла убждать, что чулокъ въ свое время будетъ оконченъ, но въ это время вмшался омичъ. Онъ скоре понялъ состояніе Паши.
— Ты, Паша, пожалуйста, длай все, что теб хочется. Хочешь чулокъ — вяжи. Вымой полъ, если теб нравится, длай еще что-нибудь, вообще что угодно, не спрашивая позволенія.
Паша взяла чулокъ и съ видимымъ удовольствіемъ принялась вязать его, въ то же время внимателько прислушиваясь къ разговору. Впрочемъ, долго она и не скучала. Миша взялъ отпускъ на нсколько дней и быстро окончилъ приготовленія, купилъ кое-какую утвари нанялъ квартиру, справился у попа и т. д. омичъ не усплъ одуматься, какъ уже все было готово къ свадьб, поэтому онъ поспшилъ высказать свой взглядъ на все это странное дло.
Онъ нарочно разъ вечеркомъ зашелъ къ Михайл, но долго не зналъ, какъ начать. Онъ барабанилъ пальцами по столу, не кстати вынималъ изъ кармана платокъ и безъ нужды сморкался, выразительно посматривалъ на товарища, но чувствовалъ, что языкъ у него присталъ къ нёбу.
— Послушай, Миша, — наконецъ, ршился онъ.— Я теб хочу кое-что сказать… Ты, пожалуйста, не обижайся… Я отъ всего сердца это говорю…
омичъ, говоря это, шумно высморкался и чувствовалъ, что въ комнат довольно жарко.
— Ну?— спросилъ Михайло, давно ожидая этого разговора и напередъ зная, о чемъ будетъ рчь. Какъ бы удивился омичъ, если бы догадался объ этомъ!
— Видишь-ли, Миша… Я удивляюсь твоей женитьб… Не хорошо вмшиваться, конечно… мн бы не слдовало путаться въ это дло, но я боюсь за тебя. Паша даже неграмотная… какъ вы будете жить? Что у васъ общаго?… Вотъ что я хотлъ сказать… И ты не прими дурно.
омичъ, высказавъ это, еще разъ высморкался, ожидая отъ товарища одного изъ тхъ взрывовъ, которыхъ омичъ побаивался. Но Миша спокойно выслушалъ, только нахмурился.
— Она простая, добрая…— возразилъ онъ.
— Я не сомнваюсь, но какъ ты будешь жить съ чужой?
— Она мн не чужая!— вспыхнулъ Михайло сначала, но вдругъ замолчалъ и задумался. омичъ наблюдалъ его.
— Мн скучно одному, омичъ! — вдругъ сказалъ Миша.
— Поэтому и женишься?
— Отчасти… Но ты лучше оставь объ этомъ, — она мн своя, родная… Но мн отчего-то другого не весело, омичъ!
омичъ взглянулъ въ лицо товарища, худое, блдное и скучное.
— Ты несчастливъ, Миша?— спросилъ онъ.
— Не знаю. Но мн что-то дурно живется.
Михайло рдко былъ такъ откровененъ, и омичъ понялъ, что если онъ такъ говоритъ, то, значитъ, есть что-то.
— Что же теб еще нужно? Ты получилъ то, чего нтъ у милліоновъ, — развитіе и хлбъ…
— А что же дальше?— спросилъ пытливо Михайло.
— Какъ что?Да чего же теб?… Какой ты странный! — возразилъ омичъ удивленно.
Михайло вдругъ съ злостью разсмялся и перевелъ разговоръ на другое. Тмъ эта неожиданная откровенность и кончилась. Миша, можетъ быть, и самъ плохо врилъ въ свои слова, убжденный, что все это — глупая блажь, да въ это время ему и некогда было заниматься собой.
Занятъ онъ былъ въ это время Пашей. Черезъ нсколько дней они обвнчались. Надежда Николаевна была посаженою матерью у Паши. Приглашены были: товарищъ Миши, машинистъ, нсколько простыхъ рабочихъ съ завода и, кром того, Вороновъ Петруша и Исай. Вороновъ добылъ откуда-то черную пару, правда, у сюртука большая часть пуговицъ отсутствовала, но Вороновъ гордо поглядывалъ на себя и: презрительно на кроткаго Исая. Послдній былъ, съ самаго начала, такъ испуганъ его взглядомъ, что сидлъ въ дальнемъ углу комнаты, почтительно вскакивалъ, когда Вороновъ бросалъ на него взглядъ, и ежеминутно ожидалъ, что этотъ строгій баринъ непремнно дастъ ему хорошую затрещину, — ты куда, молъ, затесался, свинья? За исключеніемъ этихъ двухъ гостей, вс остальные провели свадебный день весело, хотя вина не было.
Молодые поселились въ своей квартир. Потянулись спокойные дни для нихъ. Михайло уходилъ съ утра на работу, приходя только на полчаса пообдать, и возвращался домой вечеромъ. Паша готовила обдъ, мыла, чистила, гладила и завела въ дом такую чистоту, что боязно было даже шагъ сдлать. Паша была счастлива, требуя только того, чтобы Миша побольше давалъ ей дла, чтобы она не сидла сложа руки. Послднее сильно безпокоило ее. Хозяйство ихъ, въ сущности, было скудное. Встанетъ она чуть свтъ, сдлаетъ обдъ, вымоетъ четыре тарелки (больше нтъ), два ножа, дв вилки, нсколько разныхъ посудинъ и съ удивленіемъ спрашиваетъ себя, что же еще длать? Ничего! Тогда она почти собираетъ пылинки съ пола, вымоетъ безъ всякой надобности чистыя окна, вычиститъ всю одежду мужа — и опять длать нечего.
Одно открытіе сильно поразило ее.
— А я думала, ты богатый! — сказала разъ грустно Паша.
— Почему же ты такъ думала?— спросилъ съ интересомъ Миша.
— А какже? Кто умный, у того и всего много.
— Ну, это не всегда, — засмялся Миша.
Затмъ Паша обратила вниманіе на самого Михайлу Григорьевича. Отчего онъ такой нездоровый? Иногда скучный? Пожаловаться на него она не могла, — онъ всегда былъ съ ней ласковъ. Но она его жалла. Она была убждена, что это онъ на работ убивается.
— Какой ты худо-ой!— разъ замтила Паша съ любовью и жалостью.
— Я здоровъ, Паша, — возразилъ Михайло, ничего не подозрвая.
— Какое ужь… Погляжу я, сколько дураковъ на свт шляется, которые богатые, а ты вотъ, умный человкъ, сиди!…
— Разв умъ и деньги одно и то же, Паша? — спросилъ Михайло, еще не понимая.
— Я про то и говорю, сколько дураковъ на свт шляется богатыхъ, а ты вотъ…
— Теб недостаетъ чего-нибудь, Паша? — спросилъ Михайло, еще не понимая.
Паша обидлась на этотъ вопросъ и горячо возразила:
— Разв я о себ? Мн тебя жалко! Сколько работаешь, а все не поправляешься. Ты бы на другую должность перешелъ.
— Зачмъ?— спросилъ Михайло.
— А чтобы разбогатть, — отвтила съ волненіемъ Паша.
— Да зачмъ разбогатть? — возразилъ Михайло, пораженный, потомъ засмялся.
Паша готова была заплакать, убжденная, что мужъ смется надъ ней. Михайло съ тхъ поръ пересталъ смяться въ такихъ случаяхъ, а такихъ разговоровъ было много, и надо было серьезно подумать, какъ прекратить недоразумніе.
— Я нынче съ хозяиномъ разговаривала, — разъ сказала Паша грустно.
— Съ какимъ хозяиномъ?— спросилъ Михайло, отрываясь отъ книги.
— Съ нашимъ, съ домовымъ.
— Ну, такъ что же?
— Дуракъ онъ! А вотъ тоже иметъ дв лавки, да домъ вонъ какой страшенный… а не грамотенъ даже! Посмотрла я, какъ онъ подписываетъ свою фамилію: возьметъ перо въ руку, а эту руку держитъ другой, да еще ногами упрется и до-олго возитъ… а потомъ встанетъ и вытираетъ потъ съ лица — усталъ, горемычный! А домъ-то вонъ какой!…
— Ну, и чортъ съ нимъ, съ его домомъ!— говоритъ уже съ нкоторымъ раздраженіемъ Миша, напередъ зная, о чемъ рчь.
— Да вдь у него еще дв лавки?!
— Ну, такъ что же?
— Вотъ бы и ты… торговалъ бы… А то все на хозяина убиваешься.
— Это невозможно, Паша, — просто сказалъ Михайло. Онъ не осердился, но твердо сказалъ, что богатства ему не надо.
Паша этого не понимала. Для нея богатство составляло высочайшую вершину существованія, первое и послднее желаніе людей. Но она желала денегъ вовсе не для того, чтобы сложить руки, разжирть и смотрть заплывшими оловянными глазами на міръ Божій, какъ большинство женщинъ въ ея положеніи. Ей хотлось только, чтобы ея милый Миша пересталъ убиваться и поправился здоровьемъ, ей хотлось бы еще, чтобы ей было надъ чмъ работать. Ея идеалъ былъ домъ, биткомъ набитый благодатью. Она желала, чтобы у нихъ былъ свой хорошій домъ, чтобы въ этомъ дому было накладено, напущено, набито всего въ волю, чтобы она съ утра до ночи ходила, смотрла, носила, укладывала, хранила… Ей не нужно было богатства для того, чтобы сть, пить, лежать на перин или сидть сложа руки на живот и хлопать оловянными глазами, — она довольствовалась бы солеными огурцами, накрошенными въ квасъ, и хлбомъ. Она была бы счастлива работой среди обилія и думала бы только о томъ, чтобы копить, набивать вещей и напускать всякой живности еще больше.
Это Михайло зналъ, потому что нкогда врилъ въ большую часть такого идеала, голодная деревня физически не могла дать ему мыслей. Теперь все это прошло и онъ смутно помнилъ, какъ тогда думалъ, но мысли Паши понималъ и не сердился на нее.
А Паша пробовала нсколько разъ заводить разговоръ объ этомъ предмет, — разговоръ, начинавшійся и оканчивавшійся однообразно.
— А я нынче встртила лукьяновскаго писаря, у котораго жила, — говорила Паша.
— Ну, такъ чтоже?
— Хорошо живетъ! У нихъ сколько птицы, четыре коровы, пара лошадей… Жалованье у него небольшое, да доходу много…
Начинается убдительное перечисленіе того, что есть у лукьяновскаго писаря съ женой, — перечисленіе, оканчивающееся всегда такъ:
— Вотъ-бы и ты перешелъ въ писаря! — кротко говорила Паша и съ жалостью смотрла на бднаго Мишу.
Чтобы разъ навсегда покончить съ такими разговорами, Михайло однажды спокойно сказалъ, что это невозможно, и горячо пояснивъ въ то же время, что одна нажива, безъ всякой другой мысли, много честности убиваетъ, а если кто сразу наживается, то это почти врный признакъ, что человкъ тотъ — негодяй. Наконецъ, онъ твердо попросилъ Пашу не говорить больше объ этомъ. Паша напряженно выслушала: она всемъ сердцемъ поврила словамъ мужа и больше ни однимъ намекомъ не говорила о ‘богатств’, хотя не понимала…
Михайло отдавалъ себ отчетъ во всемъ, что испытывала Паша. Раньше ему какъ-то въ голову не приходило, что будетъ длать его жена, на которую у него остался деревенскій взглядъ… ‘Около печки… квартиру убрать… шить будетъ’, — смутно думалъ онъ, когда, до женитьбы, представлялъ свою жизнь съ Пашей. Теперь ему пришлось ломать голову, потому что онъ отлично видлъ, что Паша сильно скучаетъ отъ бездлья. Работы по дому ей хватаетъ на какихъ-нибудь два-три часа, а что же еще?… Чтобы занять ее, онъ одно время принялся обучать ее грамот. На дло кончилось нсколькими уроками. Паша сначала радостно принялась, но посл перваго же урока сдлалась мрачною. На другой день она слушала съ мучительнымъ напряженіемъ. Въ слдующіе дни во время урока на нее нападалъ непреодолимый страхъ. Михайло, какъ всегда, ласково толковалъ ей смыслъ буквъ, но она молчала, какъ могила. Когда онъ заставлялъ повторять что-нибудь, она только съ ужасомъ глядла въ одну точку и молчала, какъ мертвая. Разъ, не дождавшись отвта отъ нея, онъ съ досадой проговорилъ:
— Что же ты молчишь?
Паша съ ужасомъ смотрла на одну точку.
— Скажи хоть что-нибудь!
Гробовое молчаніе.
Михайло принялся толковать снова. Но вдругъ въ комнат раздался плачъ, сперва тихо, въ вид всхлипыванія, потомъ громко, раздирающимъ душу образомъ. Это Паша разревлась навзрыдъ.
— Ты о чемъ плачешь?— спросилъ мужъ, перепугавшись.
— Да не понимаю! — судорожно выговорила Паша и обливалась потоками слезъ.
— Такъ о чемъ же плакать-то? Ты бы лучше выругала меня дуракомъ, да шлепнула объ полъ вотъ эту книжонку!— и Михайло. расхохотавшись, зашвырнулъ книжку въ отдаленный уголъ и ласками успокоилъ Пашу. Этимъ и кончились уроки грамоты. Михайло понялъ, что Паша — это честная рабочая сила, и только. И ему это нравилось.
Онъ купилъ швейную машину, она брала работу со стороны и не скучала больше по цлымъ днямъ. Михайло съ удовольствіемъ слдилъ за ней по нсколько часовъ сряду, — слдилъ, какъ она весело работаетъ, какъ увренны вс ея движенія, какое безмятежное довольство лежитъ на всемъ ея лиц. Иногда онъ бралъ ее къ омичу и Надежд Николаевн. Паша, однако, тамъ сильно скучала. омичъ, Надежда Николаевна, Миша, иногда Колосовъ безпрерывно говорили, а она сидла, сложивъ руки на колни, и едва удерживалась отъ звоты. Иногда сидитъ-сидитъ такъ и незамтно выйдетъ изъ комнаты въ кухню. Тамъ представлялось ей сейчасъ же обширное поле дятельности. Она сперва такъ, отъ скуки, вычиститъ, напримръ, самоваръ, но потомъ увлечется и давай все перебирать, чистить, мести, раскраснется вся и воодушевится, пытливо осматривая каждый уголъ, не скрылось-ли что нибудь недодланное. За кухней она перейдетъ въ переднюю, — тутъ все вычиститъ вплоть до калошъ включительно, а изъ прихожей выйдетъ въ сни, откуда уже по пути зайдетъ въ кладовую и тамъ приберетъ все, да кром того по пути же спустится на дворъ, чтобы вымести крыльцо, а крыльцо лучше бы и не мести, если дворъ около него засрамленъ. И Паша съ волненіемъ схватываетъ вникъ и мететъ дворъ около крыльца омича. Посл этой маленькой, веселой прогулки она возвращается въ комнату уже довольной, съ румянцемъ на щекахъ и съ разгорвшимся лицомъ, на нкоторыхъ частяхъ котораго блестятъ капли пота, какъ утренняя роса. Лицо ея воодушевленное и умное.
— Гд ты была?— спрашиваютъ ее, вс вдругъ обращая на нее вниманіе.
— А я тамъ въ кухн… немного прибралась… все-же Надежд Николаевн меньше будетъ хлопотъ завтра.
Надежда Николаевна смялась, омичъ искоса взглядывалъ на Мишу, надясь подмтить въ лиц послдняго досаду или что-нибудь врод этого. Но Михайло ласково смотрлъ на жену. Онъ любилъ всего больше именно эту голую рабочую силу, которая сама себя удовлетворяетъ. Онъ завидовалъ Паш. Душа ея всегда спокойна, думалъ онъ. Она ни о чемъ не думаетъ, кром работы, которую сейчасъ длаетъ, кончивъ одну работу, она придумываетъ другую, и въ сердц ея вчный покой… А у него нтъ! И могъ-ли онъ думать, что результатомъ всхъ его отчаянныхъ усилій — вырваться къ свту изъ рабочей темноты — будетъ неотлучное безпокойство, наполняющее его душу холодомъ? Странно сказать, Михайло иногда желалъ пожить такъ, какъ живетъ Паша. Но къ такой жизни онъ уже не былъ способенъ, у него было уже слишкомъ много мыслей, чтобы удовлетвориться растительнымъ покоемъ. И чмъ сильне болли въ немъ какія-то внутреннія раны, тмъ больше онъ привязывался къ Паш, находя въ ней то, чего въ немъ не было или что пропало на вки.
Вопреки опасеніямъ омича, нашлось между ними и кое-что общее. По вечерамъ, у себя дома, у нихъ съ Пашей происходили длинные разговоры о деревн, объ его отц, о телятахъ, о хомут… Онъ съ величайшимъ интересомъ разспрашивалъ, живъ-ли отцовскій меринъ, походившій на шкуру, набитую соломой, все-ли онъ такъ худъ, какъ прежде, или уже умеръ, а на его мсто купили другую шкуру? Цлъ ли плетень, выходящій на улицу, или его пробили свиньи головами, а втеръ докончилъ разрушеніе, или онъ сожженъ въ печк въ холодный зимній день, когда не было дровъ?… Иногда онъ хохоталъ надъ собой за эти разспросы, и все-таки спрашивалъ, желая знать мельчайшія подробности жизни родныхъ, друзей, знакомыхъ… Ему не скучно было слушать эти, повидимому, ничтожные пустяки. Но онъ и не былъ веселъ. Слушая Пашу, которая обо всемъ разсказывала толково и сочувственно, онъ иногда смялся, но это не былъ веселый смхъ.
Онъ всегда садился за столъ и клалъ голову на руки или вдругъ задумывался и ходилъ по комнат, повсивъ голову, или вдругъ ускорялъ шагъ и быстро ходилъ, сверкая глазами, какъ будто его что-то обожгло. Но чаще всего онъ неподвижно сидлъ возл лампы за столомъ и разспрашивалъ, слушалъ, смялся, грустилъ. Повидимому, эти разговоры доставляли ему наслажденіе, и, вмст съ тмъ муку. Когда Паша умолкала, онъ снова разспрашивалъ, иногда по нскольку разъ одно и то же.
— Ну, а какъ отецъ?
— Да что же… батюшка ничего… живетъ, — отвчаетъ Паша.
— Старикъ?
— Конечно, ужь старъ становится.
— А работаетъ же?
— Какъ же, везд самъ.
— А если по праздникамъ… шапку въ кабакъ?
— Бываетъ… пья-аненькій придетъ домой и все больше упрашиваетъ матушку не гнваться. А матушка налетитъ на него, ударитъ рукой или пихнетъ съ гнвомъ, а онъ упадетъ и упрашиваетъ ни обижать его…
— Упрашиваетъ?
— Да. Потомъ заснетъ.
— А кром шапки еще что?
— Бываетъ, шапки-то мало, такъ и сапоги спуститъ.
— Безъ сапогъ?
— Въ старыхъ валенкахъ ходитъ.
Михайло смется, представляя себ картину, какъ отецъ ходитъ въ валенкахъ по дождю, потомъ задумывается…
— Ну, а мать?
— Матушка ничего… ходитъ все.
— Плачетъ?
— Случается. О теб очень тосковала…
— Старая ужь, чай? Скрючилась?
— Конечно, ужь не молодая. Осторожно ступаетъ, а все-таки ходитъ же.
— Такъ они голодали, когда я ушелъ?
— Нуждались, должно быть, сильно.
— А огородъ съ капустой какъ?
— Что-то я не помню… Должно быть, нтъ. Какая ужь тутъ капуста!.
Эти безконечные разговоры тянулись иногда за полночь. Иногда, впрочемъ, случалось, что Миша ни о чемъ не спрашивалъ по цлой недл. По приход съ завода, онъ тогда ходилъ изъ угла въ уголъ, скучный и разсянный. Паша не мшала ему, не приставала съ разспросами, но только себя спрашивала: и о чемъ онъ все думаетъ? Едва-ли и самъ Михайло могъ отвтить на этотъ вопросъ. Безпокойство его было неопредленное, какъ тотъ гнетъ, который является въ мрачный день, когда на неб тучи, когда тяжело давитъ что-то. Онъ регулярно ходилъ на работу, гд со всми былъ ровенъ, спокоенъ и, повидимому, доволенъ, но приходили дни, когда онъ мста себ не находилъ. На него вдругъ иногда нахлынутъ силы, и онъ готовъ подпрыгнуть и чувствуетъ, что онъ долженъ куда-то идти, бжать и что-то длать, но это мгновеніе проходило, и онъ оставался съ неопредленною тоской, недовольный и обезсиленный, какъ будто кто его обманулъ. Эта тоска сдлалась, наконецъ, неразлучной съ нимъ, хотя лицо его оставалось спокойнымъ и самоувреннымъ. Чего было ему надо?
Быть можетъ, въ самомъ процесс отчаянной борьбы, начатой имъ съ малыхъ лтъ за свое ‘я’, въ то время, когда онъ изъ всхъ силъ лзъ наверхъ и тратилъ энергію на подъемъ, который былъ крутъ и тяжелъ, — быть можетъ, въ этомъ самомъ процесс онъ захватилъ душевную немощь, истощилъ и развялъ силы и сталъ неспособнымъ на довольство и за счастье? Грудь разбита и изранена злобой, мысль обострилась, всякое простое ощущеніе отравлено какимъ-нибудь воспоминаніемъ прошлаго… А, быть можетъ, Миша принадлежалъ къ числу тхъ русскихъ людей, которые, дойдя до предположенной цли, не могутъ остановиться и отдохнуть, неумолимо движимые какою-то страшною силой все дальше, дальше впередъ, къ неизвстному концу? Но врно одно: безпричинная тоска!
Онъ, наконецъ, самъ созналъ это, понялъ, убдился, что ему нтъ нигд покоя — и не будетъ. Когда онъ съ дикою энергіей пробивался сквозь тьму къ солнцу, онъ постоянно думалъ: вотъ получу — и довольно… Онъ получилъ теперь то, что хотлъ, но вмст получилъ и то, чего не ожидалъ, о чемъ не думалъ и чего физически не могъ представить себ, — безпричинную, постоянно грызущую тоску. Онъ сначала испытывалъ ее, не сознавая, а теперь понялъ, почти физически убдился въ ея существованіи. Это было открытіе. У него была не та тоска, которая приходитъ къ человку, когда ему сть нечего, когда у него нтъ одежды, когда онъ лишенъ пріюта, когда его бьютъ и оскорбляютъ, когда ему, словомъ, холодно, больно и страшно за свою жизнь. Нтъ, онъ нажилъ другую тоску, не ограниченную врененемъ и мстомъ, — тоску безграничную, во все проникающую, вчную…
Михайло дошелъ до этой высочайшей точки, до которой люди доростаютъ, онъ дошелъ до этой безпричинной тоски, до этого смутнаго безпокойства за все, чмъ живутъ люди. Онъ уже не думалъ о себ, его не пугала больше своя участь, въ немъ уже не было того эгоизма, который до сихъ поръ двигалъ его впередъ и подъ вліяніемъ котораго онъ забылъ всхъ родныхъ, близкихъ, друзей, но безпокоился уже за все, повидимому, чужое и не касавшееся его. Мало того, все свое онъ сталъ считать чмъ-то недорогимъ, неважнымъ или вовсе ненужнымъ. Даже его умственное развитіе, добытое съ такими усиліями, стало казаться ему сомнительнымъ. Онъ спрашивалъ себя: ‘да кому какая польза отъ этого?’ ‘И что же дальше?’
Что же дальше? Онъ носитъ хорошую одежду, онъ не сидитъ на мякин и не стъ отрубей, онъ пишетъ, читаетъ, мыслитъ… Читаетъ книги, журналы, газеты. Онъ знаетъ, что земля стоитъ не на трехъ китахъ, и киты не на слон, а слонъ вовсе не на черепах, знаетъ, кром этого, въ милліонъ разъ больше. Но зачмъ все кто? Онъ читаетъ ежедневно, что въ Уржум — худо, что въ Белебе — очень худо, а въ Казанской губерніи татары пришли къ окончательному капуту, онъ читаетъ все это и въ милліонъ разъ больше этого, потому что каждый день здитъ по Россіи, облетая въ то же время весь земной шаръ… Но какая же польза отъ всего этого? Онъ читаетъ, мыслитъ, знаетъ… но что же, что же дальше?
Скучно, скучно!
Гд бы ни былъ Михайло, эти вопросы преслдовали его. Онъ проводилъ часто время у омича, у Колосова и другихъ своихъ знакомыхъ, но вс по временамъ вызывали въ немъ острое безпокойство, душевную тревогу. Къ омичу онъ уже не питалъ того благоговнія, какъ прежде. Роли ихъ перемнились. омичъ удивлялся многому въ своемъ молодомъ друг. Но послдній относился отрицательно ко многому, что было въ омич. омичъ всегда былъ ровенъ, спокоенъ, немного толстъ и много доволенъ своею жизнью, его широкое, добродушное лицо не омрачалось грустью, глаза его никогда не сверкали злобой и едва-ли онъ чмъ-нибудь сильно безпокоился, что выходило изъ круга его обстановки. Вотъ этого Михайло не понималъ. ‘Почему онъ спокойно счастливъ?’ — иногда спрашивалъ себя Михайло. Имя дло съ омичемъ, Миш казалось, что онъ, Миша, одинъ.
Мрачно и холодно ему было иногда. Надежды Николаевны онъ испугался. Пытливо иногда наблюдая за ней, онъ говорилъ: она одна! Новое открытіе. На кого бы Михайло ни взглядывалъ изъ знакомыхъ, ему казалось, что каждый изъ нихъ чувствуетъ себя одинокимъ, какъ въ пустын или въ лсу, они разговариваютъ другъ съ другомъ, взаимно радуются, какъ будто ведутъ другъ съ другомъ дла, но между ними пропасть, и каждый изъ нихъ есть одинъ въ цломъ мір.
Михайло отогрвался только въ т часы, когда у нихъ шли безконечные разговоры съ Пашей. Битый часъ иногда они говорили о какомъ-то Васьк, который посялъ просо, а у него уродился овесъ, или о какомъ-то Карасев, котораго всегда, лишь только онъ немного выпьетъ, нечистый ведетъ къ колодцу и приказываетъ ему прыгнуть, при этомъ Карасеву кажется, что онъ сидитъ на печк и намревается соскочить оттуда, чтобы пость пирога, который будто бы лежитъ на стол, но Карасевъ, прежде чмъ прыгнуть, всегда перекрестится, а какъ только онъ перекрестится, нечистая сила проваливается, и Карасевъ вдругъ, къ ужасу своему, видитъ, что онъ вовсе не на печк, а около бездоннаго колодца, и передъ нимъ лежитъ не пирогъ, а лошадиный пометъ. Посл чего Карасевъ мгновенно вытрезвляется и бжитъ, смертельно блдный, домой… Михайло хохоталъ.
Но наставали дни, когда Михайло и съ Пашей былъ одинъ. Онъ тогда чувствовалъ, что лишній, ничто, нуль. И въ то же время онъ чувствовалъ, какъ холодно ему, какъ больно и скучно.
Однажды (это было годъ спустя посл женитьбы) Михайло вдругъ явился въ квартиру омича утромъ рано. омичъ спросонья испугался.
— Не случилось ли чего, Миша?
— Ничего не случилось. Я зашелъ за тобой, чтобы идти гулять. Пойдешь?
Миша говорилъ угрюмо.
— Вотъ чудакъ! Придетъ съ птухами — и пойдемъ гулять!… Ну, да ладно, пойду. День, кажется, чудесный… Куда же мы пойдемъ?
— За городъ, въ поле… куда-нибудь…
Миша нетерпливо смотрлъ, какъ омичъ одвался, чесалъ голову, мылся, и съ раздраженіемъ то ходилъ по комнат, то садился, сейчасъ же вставая. На него напалъ злой духъ. Онъ имлъ такой видъ, какъ будто пришелъ выругать омича.
— Да скоро-ли, наконецъ, ты? — спросилъ онъ съ раздраженіемъ.
— Сейчасъ, сейчасъ!… Вотъ чудакъ!… Придетъ съ птухами и… Ну, пойдемъ.
Выйдя на улицу, омичъ глубоко потянулъ въ себя чистый воздухъ ранняго утра, съ улыбкою взглянулъ на блесоватое небо и улыбнулся солнышку, лучи котораго уже играли на крышахъ домовъ. Онъ хотлъ бы идти лниво, чуть шагая, во Миша не далъ ему опомниться, онъ быстро зашагалъ, а за нимъ спшилъ и омичъ. Они въ десять минуть прошли весь городъ, миновали слободку и вошли въ середину садовъ, окаймляющихъ эту часть города. омичъ здсь хотлъ пойти потише, но Михайло шелъ впередъ, съ каждою минутой ускоряя свой шагъ, — по крайней мр, такъ казалось омичу.
— Да куда ты спшишь?— говорилъ онъ, чувствуя уже нкоторую усталость, до все-таки старался поспвать за товарищемъ.
— Вотъ чудакъ! — говорилъ затмъ омичъ, снимая фуражку и вытирая потъ со лба. Говорилъ онъ это еще добродушно. Но Михайло не думалъ останавливаться. омичъ сталъ сердито поглядывать по сторонамъ. Они шли теперь по дорог, по об стороны которой стояли стной хлба, еще зеленые, но уже начавшіе колоситься. омичъ мечталъ посидть подъ тнью густой ржи, пожевать зеленой травы и отдохнуть. Онъ предложилъ Миш посидть, но тотъ отказался, заявивъ, что если омичъ желаетъ, то пусть садится и спитъ, а онъ уйдетъ одинъ. омичъ съ недовольнымъ видомъ послдовалъ за нимъ.
— Это называется прогулкой!— ворчалъ онъ вслухъ. Наконецъ, онъ сильно озлился.
— Вотъ, чортъ! Да куда же ты бжишь? — крикнулъ онъ.
— Куда-нибудь подальше…
омичъ ругался. Онъ страшно усталъ. Потъ съ его широкаго лица катился градомъ, блье вымокло. Его мучила жажда. Онъ уже собирался остановиться и бросить Мишу… Чортъ съ нимъ, пусть его бжитъ одинъ! Но въ это время, къ его счастью, они наткнулись на крестьянина, косившаго траву недалеко отъ дороги, такъ какъ полосу хлбовъ они давно уже прошли и спустились въ луга, версты за дв, впрочемъ, опять начинались высокіе пригорки, покрытые кустарниками.
омичъ бросился къ мужику и попросилъ у него испить.
Съ жадностью напившись воды изъ лагуна, хотя вода отзывалась разложившеюся и протухлою древесиной, онъ упалъ на скошенную траву, повернулся лицомъ къ небу и обмахивалъ фуражкой свое пылающее лицо. Михайло, повидимому, не усталъ, на его лиц не было краски. Онъ угрюмо вступилъ въ разговоръ съ мужикомъ, который, казалось, радъ былъ самъ случаю облокотиться на косу и отдохнуть.
— Ты отчего это въ праздникъ работаешь?— спросилъ Михайло.
— Да ужь такъ вышло, баринъ… нельзя!— отвтилъ спокойно мужикъ.
— Почему же такъ вышло?
— Да ежели сказать правду, то она, причина-то, вотъ какого сорту. Который сейчасъ кошу лугъ, то принадлежитъ все господину Плшакову… Можетъ, слыхали, есть такой купецъ Плшаковъ… И не только луга, а все это, что передъ глазами, и этотъ хлбъ, и тамъ, и тутъ, а даже верстъ на пять вонъ туды, — все это его, господина Плшакова…
Мужикъ обвелъ рукой все окружающее пространство и еще разъ повторилъ, что все это — евойное…
— Можетъ быть, и ты евойный?— спросилъ злобно Михайло.
Крестьянинъ, однако, не понялъ и продолжалъ объяснять причину.
— Вотъ оттого я и кошу въ праздникъ. За зиму-то я у него кое-чего понабралъ подъ работу… и даже таки довольно понабралъ, эстолько понабралъ, что, пожалуй, вотъ по это самое мсто (мужикъ провелъ рукой повыше своей маковки)… Вотъ теперь и сижу здсь въ праздникъ. Люди спятъ или на завалинк грются, а либо въ церкви, а я вотъ… Завтра-то свой лугъ надо убирать… Вотъ она причина-то моя какая!
— Отчего же ты одинъ косишь, безъ семьи? У тебя большое семейство?— спросилъ Михайло.
— Мы только съ бабой… А она увильнула, подлая, не хочетъ, вишь, въ праздникъ работать… Еще вчерась уговорились идти сюда, а всталъ я — глядь, ее ужь нтъ, ушла за грибами. Вдь вотъ эти бабы какія подлыя!… Ну, да я съ нее за это вычту…
— Вздуешь?
— Да ужь тамъ какъ придется, — съ угрожающею улыбкой пояснилъ мужикъ. — ну, только я ей дамъ грибы! Покормлю всякими — и сухими, и сырыми, и настоящими. Она ужь меня знаетъ!
омичъ возмутился. До сихъ поръ молча лежавшій, онъ поднялся и сталъ стыдить мужика, чтобы онъ этого не длалъ. Михайло въ это самое время взялъ косу и попросилъ у хозяина ея позволенія покосить. Послдній съ снисходительною улыбкой смотрлъ на барина, которому вздумалось побаловаться. Косу, оказалось, надо было выточить. Михайло спросилъ лопатку, намазанную пескомъ. Мужикъ еще шире улыбнулся. Но Михайло быстро и какъ слдуетъ выточилъ косу и принялся рядами укладывать траву. Пройдя одинъ рядъ, онъ немного постоялъ и пошелъ обратно, длая косой широкіе взмахи.
Мужикъ смотрлъ на все это съ удивленіемъ. Когда Михайло передалъ ему косу, пригласивъ омича идти дальше, мужикъ любопытно спросилъ, обращаясь къ нему:
— Да вы, собственно, кто же будете?
Михайло пожалъ плечаніи.
— Какъ теб сказать?… Съ головы господинъ, снизу мужикъ, а посередин пусто!… Да ты что вытаращилъ глаза? Коси, братъ, а то господинъ Плшаковъ скоре накормить тебя грибами!
Михайло проговорилъ это презрительно. Не взглянувъ больше на мужика, онъ пошелъ, а за нимъ омичъ. омичъ только теперь замтилъ взбудораженный видъ своего друга.
— Теб нездоровится, что-ли, Миша? — спросилъ онъ ласково.
Они скоро поднялись на пригорки и добрались до горы, покрытой кустарниками съ боковъ и голой на вершин. Михайло сейчасъ же здсь опустился на землю и легъ внизъ лицомъ, даже не взглянувъ на великолпный видъ, открывавшійся отсюда: зеленые луга съ маленькими озерками, которыя по краямъ поросли камышемъ, городскіе сады, поверхъ которыхъ виднлись куполы церквей, а вправо лсъ, а за лсомъ широкая рка, по которой вдали плылъ пароходъ съ баржами… И хлбныя поля, зеленыя и густыя, и блесоватое, не утомлявшее глазъ небо, — все было хорошо, все ласкало взоръ, успокоивало душу. омичъ, любившій природу, съ глубокимъ удовольствіемъ оглядывалъ широкій горизонтъ, но думалъ про себя: ‘А вотъ лежитъ человкъ, внутри котораго рыдаетъ’…
омичъ это видлъ, хотя и не понималъ. Ему сдлалось какъ-то даже досадно на человка, который способенъ своимъ видомъ все отравить. Онъ не допрашивалъ Мишу, зная, что послдній ничего не скажетъ, и оба молчали. омичъ благодарнымъ взглядомъ обводилъ широкое пространство подъ нимъ, а Миша лежалъ внизъ лицомъ.
Но вдругъ онъ приподнялъ голову.
— А вдь они, омичъ, тамъ на дн, — проговорилъ онъ мрачно.
— Кто они?— омичъ удивился, не подозрвая, о комъ говоритъ его товарищъ.
— Вс. Я вотъ здсь на свобод лежу, а они тамъ на дн, гд темно и холодно. Боже мой, какая скука! Тамъ темно и холодно, но и мн, хотя и свтло, но также холодно. И вдобавокъ скучно до смерти! Неужели вс образованные люди чувствуютъ себя такъ, какъ я? Вдь это адъ, омичъ!… А я чувствую вотъ что: стою я, будто, на высокой скал, залитой солнечными лучами, а рядомъ со мной зіяетъ глубокая, бездонная пропасть… И со дна этой пропасти я слышу гулъ голосовъ. Я не могу разобрать, что голоса говорятъ, и самихъ людей не вижу, потому что эти люди на самомъ дн пропасти, а пропасть бездонная, и надъ ней носится мгла, сквозь которую мой взглядъ не можетъ пробиться. Но я слышу ясно голоса, иногда стоны, иногда грубый хохотъ и вчный, невнятный гулъ… И я думаю: неужели тамъ, на дн пропасти, закрытой мглой, можно жить и какъ я самъ могъ оттуда попасть на вершину? Сначала, впрочемъ, я чувствую въ себ полное удовлетвореніе, я радуюсь и горжусь, что я стою на скал, а не тамъ, на дн пропасти, закрытой мглой. Но вслдъ затмъ я чувствую не то стыдъ, не то досаду… почему же я одинъ стою на этой скал, и за мной не идутъ изъ черной пропасти другіе люди? Неужели я, взобравшись на скалу, добился только отчаянной скуки? Неужели изъ-за этого стоило карабкаться вверхъ? Пусть меня обливаетъ солнце, а глаза мои могутъ видть безконечную даль, пусть чистый воздухъ врывается въ мою грудь, но зачмъ мн все это, когда я не могу всмъ этимъ подлиться съ тми, которые тамъ, въ пропасти?… А вдь только то намъ дорого, чмъ мы можемъ по своему произволу подлиться. Если намъ не съ кмъ раздлить хлбъ, который мы димъ, онъ опротиветъ намъ и встанетъ поперекъ горла, если намъ некому высказать нашу мысль, она отравитъ насъ, убьетъ самозараженіемъ. И я пересталъ цнить то, чего добился: солнце, сначала такое лучезарное, теперь только непріятно ржетъ мн глаза, а безконечную даль я совсмъ перестаю видть. Напротивъ, мои глаза обращены внизъ, въ темную пропасть, откуда слышатся родные голоса. Я протягиваю туда руки, я зову оттуда людей, но они меня не слышатъ… И я остался одинъ, вчно одинъ!… Зачмъ мн стоять на этой скал, зачмъ мн свтъ, теплота, чистый воздухъ, далекій видъ, если я одинъ? Люди вс тамъ, въ пропасти, и мн некому сказать слова, не съ кмъ подлиться мыслью, некому чего-нибудь дать… Я одинъ, безъ людей, на пустой вершин, и никто моихъ протянутыхъ рукъ не увидитъ, и мой голосъ никто не услышитъ. Я навсегда одинъ. Такъ вотъ зачмъ я лзъ на гору, вотъ чего я добился — одиночества, пустыни и скуки? Боже, какая страшная скука! Я теперь понимаю, почему господа съ такимъ бшенствомъ отыскиваютъ наслажденій… Надо же въ чемъ-нибудь утопить скуку!
омичъ не зналъ, что на это сказать, а Миша совсмъ приподнялся, слъ и пристально глядлъ на товарища. Потомъ вдругъ сказалъ:
— Послушай, омичъ… вдь у меня въ деревн и теперь живутъ отецъ, мать, сестры.. А я вотъ здсь и совсмъ забылъ ихъ!— Михайло говорилъ тихо, какъ бы боялся, что извнутри его вырвется крикъ.
— Посылай имъ побольше, — возразилъ омичъ нершительно.
— Да что деньги!— крикнулъ Михайло, — разв деньгами поможешь? У нихъ темно, а деньги не дадутъ свта!
омичъ чувствовалъ, что надо что-нибудь сказать, но не могъ. Оба нкоторое время молчали, но Миша вдругъ опять сказалъ:
— Знаешь, омичъ… ихъ вдь и теперь скутъ!
— Что же подлаешь, Миша?— возразилъ омичъ, вполн понимая, какъ глупо говоритъ. Онъ замолчалъ. Потомъ, видя, что Михайло не намренъ больше говорить, ибо опять легъ на траву внизъ лицомъ, онъ ласково дотронулся до его головы, лежавшей возл него.
— Пойдемъ, Миша, домой, — проговорилъ онъ. Михайло безъ возраженія поднялся съ земли. Къ удивленію омича, лицо его было совершенно спокойно, только апатично.
Тою же дорогой они пошли обратно. На этотъ разъ спшилъ омичъ, сильно проголодавшійся, а Михайло отставалъ, еле двигаясь, какъ раненый. Но когда они дошли, наконецъ, до первыхъ городскихъ строеній, Михайло поднялъ голову и смотрлъ по сторонамъ, что-то отыскивая глазами. Поравнявшись съ кабакомъ, двери котораго были открыты, онъ вдругъ остановился.
— Войдемъ!— сказалъ онъ, страшно блдный.
омичъ не понялъ.
— Куда?— спросилъ онъ.
— Въ кабакъ!— рзко выговорилъ Михайло.
— Зачмъ?
— Пить…
омичъ счелъ это за шутку.
— Что еще придумаешь!
— Не слушаешь? Ну, такъ я пойду одинъ. Я хочу пить.
Сказавъ это, Михайло Григорьичъ ступилъ на первую ступеньку грязнаго крыльца.
омичъ стоялъ, какъ пораженный громомъ.
— Чего ты, Миша? Богъ съ тобой! Стыдись!— тихо пролепталъ онъ.
Миша вздрогнулъ, посмотрлъ на дверь кабака, посмотрлъ на омича, и вдругъ лицо его облилось кровью. Онъ медленно спустилъ ногу со ступеньки, потомъ рванулся впередъ къ омичу и пошелъ рядомъ съ нимъ. омичъ былъ взволнованъ до глубины души.
А Михайло Григорьичъ, немного погодя, громко и во всю улицу расхохотался, но слишкомъ принужденно.
— А ты подумалъ, что и вправду я?…
Но омичъ пытливо оглядлъ его.
Домой Михайло Григорьичъ пришелъ нездоровый. Паша весь день ухаживала за нимъ, пока онъ не уснулъ нездоровымъ, безпокойнымъ сномъ.
Съ этого дня Михайло Григорьичъ сталъ испытывать хроническій недугъ, борьба съ которымъ иногда уже не по силамъ была ему. Обыкновенно, онъ былъ здоровъ, работалъ на завод, гд скоро для него очистилось мсто механика. Но вдругъ на него находило что-то непонятное, — онъ испытывалъ безпокойство, терялъ аппетитъ, волю, самообладаніе. Тогда, въ чемъ есть, въ рабочей блуз, въ выпачканной машинами фуражк, неумытый, онъ уходилъ на окраины города и направлялся въ первый кабакъ. Его влекло напиться. Но, подходя къ кабаку, онъ колебался, медлилъ, боролся, пока страшнымъ усиліемъ воли не одолвалъ рокового желанія. Иногда случалось, онъ совсмъ войдетъ уже въ кабакъ, велитъ уже подать себ стаканъ водки, но вдругъ скажетъ первому попавшемуся кабацкому завсегдатаю: пей!— а самъ быстро выбжитъ за дверь. Иногда эта непосильная борьба повторялась нсколько разъ въ роковой день, и домой онъ приходилъ измученный, еле живой. Паша узнала все и нжно ухаживала за нимъ. Черезъ нсколько дней онъ поправлялся, работалъ и, попрежнему, гордо смотрлъ. Недугъ возобновлялся черезъ мсяцъ, черезъ два.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека