Смерть и бессмертие, Свенцицкий Валентин Павлович, Год: 1905

Время на прочтение: 33 минут(ы)

Смерть и бессмертие
(По поводу трёх драм Метерлинка)

———————
Публикуется по: Свенцицкий В. Собрание сочинений. Т. 2. Письма ко всем: Обращения к народу 1905-1908 / Сост., послесл., коммент. С. В. Черткова. М., 2011. С. 213-245, 645-647.
———————
‘Возлюбленные! не всякому духу верьте, но испытывайте духов, от Бога ли они, потому что много лжепророков появилось в мире’ <(1 Ин. 4, 1)>. Эти слова апостола Иоанна, написанные почти две тысячи лет назад, относятся к нам, может быть, больше, чем к его современникам.
Тысячи людей предлагают свою веру, спорят и враждуют между собой, тысячи пророков, больших и малых, вербуют последователей и предлагают свои услуги вывести на вольный простор из дремучего житейского леса, десятки тысяч испуганных, до отчаяния доведённых людей, толкая, давя друг друга и задыхаясь, перебегают от одного вождя к другому, и вся жизнь с каждым днём становится сложней и мучительней…
Оттолкнув ‘духов от Бога’, человечество стало искать своих путей, пошло бесчисленными тропинками, заблудилось, разрознилось, и близко то время, когда, подобно вавилонянам после разрушения башни, все люди перестанут понимать друг друга.
Для человечества не прошло даром его долгое блуждание. Много за это время узнало оно нового. Культура поднялась на необычайную высоту. Человеческий разум изобрёл грандиознейшие машины и на счастье, и на гибель людям. Миллионы книг были написаны учёными и поэтами, были пережиты человечеством и восторженные надежды, и мучительные разочарования. Люди залили землю своею кровью и пропитали её своими слезами, но по-прежнему, как тысячи лет назад, стоят перед человечеством грозные, неразрешимые вопросы, без разрешения которых жизнь бессмысленна, ничтожна и не имеет оправдания.
По-прежнему, как тысячи лет назад, ежедневно умирают тысячи людей, а оставшиеся на некоторое время в живых с недоумением и страхом закапывают их в землю, по-прежнему ежедневно вновь нарождаются люди, с тем чтобы пострадать, порадоваться, поволноваться, пережить восторги любви и муки ненависти и через несколько десятков лет превратиться в безобразные, разлагающиеся трупы, вызывающие отвращение и ужас. И напрасно пытаются люди отогнать великий образ смерти, напрасно создают стройные теории, стараясь осмыслить жизнь, причудливыми путями думают найти ключ тайны мироздания — смерть одним взмахом сметает всю сложную работу, и человечество теряет почву, теряет веру, не будучи в силах никуда укрыться от её всесокрушающей силы. Безумцы в полном отчаянии кричат, что они не признают её прав, что человек выше смерти, что он не боится её, что жизнь принадлежит ему — он покорил себе жизнь и никому не отдаст её, он один имеет на неё право, он горд, он велик, он прекрасен… Смерть, холодная, безучастная, в урочный час по-прежнему косит свою жатву… И люди перестают верить безумцам, что они так велики и сильны, — теряя вместе с тем и последнюю надежду покончить наконец с мучительной загадкой смерти.
Оставив Бога, человечество думало убежать и от смерти. Чувствуя в себе необъятные силы, оно дерзко, за свой страх, пошло вперёд по неведомым путям, повернувшись к смерти спиной 1. И покуда все пути лежали непройденными впереди, покуда с лихорадочной быстротой люди бросались всё на новые и новые тропинки, казалось, что страшный призрак действительно оставлен где-то далеко, в глубине истории, в пережитых предрассудках невежественных масс. Но прошли сотни лет, пройден огромный путь, и в XX столетии все ясно увидели, что смерть по-прежнему непоколебимо и неизбежно стоит перед лицом и по-прежнему, выражаясь словами Метерлинка, ‘единственным ответом на вопрос о назначении жизни служит загадка её уничтожения’, а ‘вокруг неё только ничтожные, слабые, пассивно задумчивые существа, и слова, которые они произносят, и слёзы, которые они проливают, падают в бездну, на которой разыгрывается драма’ 2.
Вот почему настоящий момент жизни полон такого внутреннего трагизма, какого никогда ещё не видала мировая истории. Совершается небывалый по своему объёму и значению кризис, исход которого немыслимо предугадать. Готовится наступить третий период диалектического развития. Начав с положительного, наивного религиозного миропонимания, человечество прошло страшный и трудный путь отрицания, выстрадав себе право на всеобъемлющий синтез. И в настоящий момент оно охвачено небывалой жаждой умиротворения бунтующей в сомнениях души, жаждой внутренней гармонии не для личного спокойствия, не для отдыха, а для спасения жизни, ибо она по инерции не в силах двигаться дальше.

—————

Грандиозным изображением жизни в современный её момент служит драма Метерлинка ‘Слепые’.
В своих драмах, по его собственным словам, он рассматривает наше существование с той точки зрения, сущность которой сводится к полной неизвестности смысла жизни. Метерлинк полагает, что ‘в настоящее время, несмотря на все усилия нашей воли, это можно считать сущностью нашей человеческой правды’. Таким образом, его задача изобразить жизнь, какою она неизбежно является, если за смертью признать полную и безграничную власть.
Метерлинк — символист. Пересказать содержание его символов во всей полноте невозможно, но общие контуры рисуются совершенно отчётливо. Мы и попытаемся восстановить их.
Драма начинается с самого общего и, может быть, самого трагического из разделений, которое знает современная жизнь: это стена между полами. Мучительный разлад, который до ужасающих размеров доходит в некоторых европейских странах, непроницаемая преграда из человеческого мяса, окружённая грязью и подлостью, заставляющая смотреть на большую, и едва ли не лучшую, часть человеческого рода как на зверей-самок, разлад, причину которого напрасно пытаются найти исключительно в нашей физической природе. Причина его гораздо глубже и лежит в нашем духе, потому в этом разладе с такой силой и видно, насколько тёмные силы завладели жизнью. Ведь нет же этой стены между сёстрами и братьями, а у многих дикарей отношения к сёстрам такие же, как к женщинам вообще. Если культурная идея о невозможности грязных чувств между сёстрами и братьями могла подчинить себе ‘законы природы’, то, очевидно, не сила плоти, а слабость духа — причина тому, что для мужчины в женщине не существует человека. Не о чувстве любви здесь речь. Любовь не создаёт преград, наоборот, она разрушает всякие преграды. Здесь речь не о том чувстве, которое редко переживается более одного раза в жизни, а о том карамазовском ‘насекомом’, которое определяет отношение к целой половине человеческого рода 3.
Первый слепорождённый хочет подойти к женщинам, которые, он знает, сидят против него, и не может.
— Нас что-то разделяет, — с недоумением говорит он.
— Зачем же создано это разделение? Зачем он нас разделил? — говорит третий слепорождённый. — Должно ли это быть так, и если не должно, то почему?
Откуда эта жажда подойти ближе и беспомощная невозможность подойти? Какие силы держат человека? Вопросы остаются без ответа. Слепые никогда не отвечают на вопрос ‘зачем?’.
— Но, может быть, мы, далёкие от женщин, близки друг к другу? Нет, мы и друг другу такие же чужие, такие же далёкие, каждый для себя, каждый о себе.
Второй слепорождённый. Да-да, я что-то слышу невдалеке от нас.
Слепой старик. Оно спало, а теперь просыпается.
Не старику обновляться морем. Старик отжил. Но что-то новое просыпается. Шевелится какое-то ‘оно’. Покуда проводник был молод, это неведомое ‘оно’ было погружено в сон и лишь теперь заявляет о своём существовании.
Затем на сцену выступают самые несимпатичные из слепых, это — слепорождённые, не слепые, а именно слепорождённые. Они негодуют на священника за то, что он вывел их из убежища.
Другими словами, они негодуют на религию за то, что она привила людям всякие предрассудки, узаконила нелепые вопросы о бессмертии, о Боге, о смысле жизни и, выведя людей из убежища, бросила их на произвол судьбы.
Среди слепых людей, действительно, одни понимают всю необходимость войти в область религиозных идей, так или иначе ответить на вопрос, зачем они живут, и чувствуют, что без ответов этих жизнь становится пустой и бессмысленной игрой марионеток, Бог весть зачем заведённых, они чувствуют необходимость осмыслить жизнь, вдохнуть в неё дух Божий, они чувствуют даже и то, что вера в Бога и бессмертие сразу спасает их, но уверовать они не могут. Они мучаются этим, они часто в глубине души завидуют верующим, радостно смотрящим на жизнь, которые знают, что всё преобразится и перейдёт в вечное бытие во Христе, которые потому не боятся смерти, которых смерть не лишает смысла жизни… Может быть, часто в минуты исключительно острого желания верить, доходящего до отчаяния, может быть, они даже молятся Богу, Которому они не могут верить, чтобы Он совершил чудо и дал им веру…4
Но другие, слепорождённые, желают остаться в убежище во что бы то ни стало. Они хотят знать только то, что можно ощупать руками, и хотя им известно, что там, за стенами убежища, лежат безграничные пространства, они не хотят знать о них, они предпочитают узкую, ограниченную область ощупываемого пустым и страшным пространствам. Это те люди, которые при слове ‘бессмертие’ говорят, что ‘это в их голове не укладывается’.
— Мы и не хотим совсем выходить из убежища, — говорит второй слепорождённый.
Третий слепорождённый. Никогда мы не заходили так далеко. Совсем незачем было вести нас сюда!
Тогда слепая старуха, желая оправдать священника, говорит, что ‘он хотел, чтобы мы воспользовались последними солнечными днями, прежде чем запереться в убежище на всю зиму’.
Но слепорождённый стоит на своём и опять говорит:
— А я предпочитаю оставаться в убежище!
Слепая старуха опять начинает защищать священника, и слепой старик поддерживает её.
— Он прав, — говорит он про священника. — Надо пользоваться жизнью.
Но слепорождённый не соглашается и высказывает излюбленную мысль слепорождённых:
— Мы и там всё равно ничего не увидим.
Характерен тот страх, который затем охватывает слепых. Это тот безотчётный панический страх, который иной раз овладевает всем существом человека и который Достоевский так удачно называет ‘мистическим ужасом’ 5. Такому чувству нет места в христианстве: ‘В любви нет страха, — говорит апостол Иоанн, — но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся не совершен в любви’ <(1 Ин. 4, 18)>. Блаженное, радостное, всё проникнутое идеей любви и непосредственным общением с Богом, христианство выше всего тёмного, тревожного, рокового…
Днём человек менее настроен к мистическому ужасу, ибо для него всё ясно кругом. Христиански настроенный человек всегда за стеной непосредственных ощущений видит и чувствует истинное бытие всеединства, он никогда не переживает ночи, потому-то, чем более слеп человек, тем сильнее действует на него неожиданное проявление этого тёмного и рокового. Страх слепых усиливается ещё тем, что они не знают, где они, не знают, откуда пришли они в мир и куда уйдут из него. А вопросы эти властно стоят перед взором.
— Надо бы узнать, где мы? — говорит третий слепорождённый.
— Этого узнать нельзя, — безнадёжно отвечает слепой старик.
Слепая старуха. Мы все приехали сюда уже слепыми!
Первый слепорождённый. А мы слепы от рождения.
Вопросы назойливые, страшные, ответов на которые нет, но которые, сознанные во всей своей глубине, может быть, способны, по крайней мере, указать направление, в котором лежит истина?
Но разве легко сознать их во всей глубине? Для этого нужно слишком много пережить, слишком много перестрадать. А слепорождённым не до того.
И опять один из них говорит:
— Не будем совсем выходить… По-моему, лучше уж совсем не выходить.
Здесь мы подходим к одному из самых трогательных моментов человеческой жизни — когда изверившиеся, измучившиеся своей слепотой люди вспоминают о своём детстве, о своей, может быть, наивной, но уж, наверное, самой чистой и непосредственной вере.
Да и как не растрогаться, когда перед изжившим человеком поднимаются Бог весть куда ушедшие времена! Делается жалко и себя, и других, и жизни… Особенно же грустно и как-то особенно больно делается оттого, что воспоминания эти касаются именно детского возраста.
— Я видел солнце, когда был ещё очень молод, — говорит слепой старик.
— И я тоже… Очень давно… когда я была ещё ребенком. Я почти и не помню.
А шестой слепой сохранил такую живую память об этих ушедших днях, что и сейчас иной раз напрягает все силы, чтобы вновь пережить ощущения света.
— Я люблю гулять днём, — говорит он. — Я знаю, что тогда бывает очень светло, и всеми силами напрягаю своё зрение, чтобы заметить этот свет.
Всё это говорят слепые, но слепорождённые думают иначе.
— И зачем он нас выводит? — говорит один из них. — Кто может видеть солнце? Я никогда не знаю, днём я гуляю или ночью.
А другой чистосердечно признаётся:
— А по-моему, всё-таки лучше сидеть в столовой около камина…
И вслед за этим признанием только своего убежища, только предметов, знакомых на ощупь, опять ужас проносится над толпою слепых:
— Господи, Господи! Где же мы? — восклицает слепая старуха.
— О, как мы далеко от убежища!
И снова во что-то нелепое и хаотическое сливается для них мир… Они не знают, где они, зачем они пришли на землю, они не знают, сколько время теперь, сколько ещё ждёт их впереди и сколько оставлено позади…
— Боже мой! Боже мой! Где же мы? — не перестаёт восклицать старуха.
Но понемногу страх проходит, и снова перед их померкнувшим взором мелькает прошлое.
— Это было очень далеко отсюда… Я видела солнце и странные цветы… Таких цветов нет на этом острове — здесь слишком мрачно и холодно… Как-то раз я смотрела на снег с вершины горы… Я так ясно помню, что я видела!
Итак, они помнят, они видели… Но почему они ослепли? Каковы их глаза сейчас?
— У меня веки закрыты, но я чувствую, что глаза у меня здоровы…
— А у меня веки открыты… — говорит другой.
— Я и сплю с открытыми глазами! — говорит третий.
Слепорождённым же не нравятся разговоры о глазах.
— Не будем говорить о наших глазах! — говорят они.
Но никто не может заглушить тех мучений, которые следуют из слепоты: страх и одиночество…
Слепой старик говорит:
— Мы никогда не видали друг друга. Мы расспрашиваем друг друга, отвечаем друг другу, живём в одном доме, мы всегда вместе и всё-таки не знаем друг друга!.. И руки не помогают…
— И дома, в котором мы живём, мы никогда не видали. Ощупываем руками стены и окна и всё-таки не знаем, где мы живём.
Слепота привела человечество к одиночеству. ‘Чтобы любить — надо видеть’, ‘чтобы плакать — надо видеть’. А тот, кто не может любить и не может плакать, не может не быть одиноким. Его одиночество — это тоска по утраченной, несознанной внутренней связи разрозненных единиц со всеединым целым, тоска по братской жизни, давно забытой как действительность, перешедшей в область ‘недостижимых идеалов’, мучительная тревога перед жизнью, оторвавшись от которой человек противоставляется ей, а не сливается во внутренней гармонии. Жизнь становится чудовищной машиной, которая давит своим неизбежным и безостановочным движением. И робкая мысль в испуге пытается охватить хотя бы один момент совершающегося сразу на всей земле. Человек не чувствует связи с тем, что совершается там. Он одинок, и ему страшно становится, он с испугом прячется от жизни, подавляющей его, он ничтожен, беззащитен и слаб… Он не любит, не плачет, не знает других людей… А жизнь идёт, время бессмысленно и страшно двигается вперёд…
Слепой старик. А вам здесь не страшно?
Первый слепорождённый. Кому?
Слепой старик. Всем вам?
Слепая старуха. Да, страшно.
Молодая слепая. Нам уже давно страшно.
Наступает самый ужасный и самый торжественный момент драмы. Слепые убеждаются, что священник-проводник умер. Напряжение достигает своей высшей точки, дальше ждать становится невозможным. Второй слепорождённый говорит, что нужно идти:
— Всё равно куда! всё равно куда! Я не в силах больше слышать шум моря! Уйдёмте! Уйдёмте!
И вот шаг за шагом подходят слепые к холодному трупу проводника… Шумит где-то вдали море… Какие-то тревожные звуки слышатся в пещере… Руки ощупывают холодный труп… А кругом темно, темно без конца, и из этой темноты грозно смотрит на слепых вечная загадка смерти… От убежища далеко. Спокойствие и счастье потеряно навсегда. Жизнь погибла. Смерть торжествует надо всем…
Третий слепорождённый. Идите ближе ко мне! Где ваши руки? Как холодно стало!
Молодая слепая. О, какие у вас холодные руки!
Третий слепорождённый. Что вы делаете?
Молодая слепая. Я поднесла руки к глазам. Мне показалось, что ко мне сейчас вернётся зрение.
Молодая слепая, ещё недавно видевшая свет, перед безжизненным трупом почувствовала, что вновь что-то шевельнулось в ней, но осталась слепой…
И вот финал. Религия погибла. Проводника не стало. Вера угасла. Что же осталось? — Ничего, кроме безраздельной власти смерти. Она осталась, и только шаги её слышат слепые, а остальное всё молчит.
Молодая слепая. Тише! Слушайте шаги.
Слепая старуха. Ради Бога! Замолчите же хоть на минуту!
Молодая слепая. Всё ближе, ближе! Слушайте, слушайте!
Слепой старик. Это ребенок плачет?
Молодая слепая. Он видит! Он видит! Наверное, он видит что-нибудь, раз он плачет!
Слепая старуха. Шаги приближаются с этой стороны! Слушайте… слушайте…
Слепой старик. Да шаги ли это?
Первый слепорождённый. Может быть, это морские брызги попадают на листья?
Молодая слепая. Нет-нет, это шаги! Шаги… это шаги!
Слепая старуха. Мы сейчас узнаем! Прислушайтесь повнимательнее к шороху листьев!
Молодая слепая. Я слышу шаги! Слышу их почти рядом с нами! Слушайте! Слушайте! Ну, что ты видишь? Что ты видишь?
Слепая старуха. В какую сторону он смотрит?
Молодая слепая. Он всё время следит за шагами! Смотрите! Смотрите! Когда я его нарочно повёртываю, он оборачивается назад, чтобы видеть… Он видит! Видит! Он видит! Должно быть, он видит что-нибудь странное!
Слепая старуха. Поднимите его выше, чтобы он мог видеть!
Молодая слепая. Расступитесь! Расступитесь! Шаги смолкли здесь, около нас!..
Слепая старуха. Они совсем около нас!..
Молодая слепая. Кто вы?.. (Молчание.)
Слепая старуха. Пожалейте нас! (Молчание.)

—————

Момент за моментом проследили мы драму Метерлинка. Перед нами проходил ряд ярких образов, и теперь грандиозная картина стоит целиком. Она бьёт в самое больное место.
Слепые люди, зачем-то выведенные из убежища, брошенные проводником, в паническом ужасе ползают по земле, натыкаясь и давя друг друга… Мужчины хотят приблизиться к женщинам, но вязнут и задыхаются в безобразной грязи, которая лежит между ними… Одинокие и жалкие, неспособные любить потому, что неспособны видеть, неспособные плакать, потому что слепы, тоскуя по солнце, ищут они чего-то… Но потеряна вера, темно и пусто кругом. Отдавшиеся во власть смерти, полные неизъяснимого ужаса, прислушиваются слепые к жизни, которая медленно и безжалостно, никого не ожидая, ни о ком не сожалея, грозно двигается вперёд мимо них, а впереди — ничего, кроме неизбежного и нелепого гниения под землёй, позади — ничего, кроме чудовищного кладбища, на котором без конца и края лежат Бог весть зачем жившие, Бог весть зачем страдавшие люди. В смятении безумцы кричат: ‘Мы будем жаловаться!..’ Но жаловаться некому, и в ответ грозно подымается хаос, долго спавший и призванный к жизни сынами смерти…6
Смерть, смерть и смерть — вот что красной нитью проходит через все драмы Метерлинка. Мрачная, лицемерно-активная смерть, выражаясь его словами, проникает всюду.
В драме ‘Непрошеная’ он пытается передать то общее настроение, которое давит людей и источником которого является всё то же холодное дыхание смерти, проникающее всюду.
Смерть у Метерлинка — это какое-то существо ‘мрачно-лицемерно-активное’. Оно живёт своей особой жизнью, страшной для людей, для их спокойствия и счастья. Она глухо косит под окном, она врывается в дверь — и дверь словно сковывается, не может закрыться, она стучит по ступеням потайного входа, она тушит свет и, наконец, красной искрой, вихрем врывается в человеческое жилище, где живут люди ‘там, внутри’. Живут они, не видя, что делается за окном, наивно думая, что, кроме их освещённого лампой мирка, ничего не существует… Шьют, разговаривают, едят, пьют чай, устраивают свою семейную жизнь, — а что делается за окном, их не касается. Правда, иногда что-то тревожное повеет на душу, кто-нибудь из живущих ‘там внутри’ подойдёт к окну, посмотрит… Но за окном тёмная ночь так неприветлива… А в комнате светло, как будто ‘всё ясно’… И гонят прочь тревожные настроения.
Но если живущие ‘там, внутри’, не хотят знать, что делается за окном, из этого не следует, что совершающееся за окном не хочет знать тех, кто живёт внутри! И вот медленно, минута поглощая минуту, двигается на спокойных людей всё тот же ужас, всё та же тайна. С роковой неумолимостью надвигается на людей горе и опять в форме ‘мрачной лицемерно-активной смерти’.
Ужели же и тут не прозреют люди? Ну что испытывает наш интеллигентный, по преимуществу неверующий зрительный зал, когда к освещённому окну, за которым совершается наша повседневная жизнь, медленно, с тихим пением несут труп утопленницы? Ужели никто не чувствует, что за окном каждого так же медленно, так же до ужаса неизбежно, откуда-то приближается к нам ‘непрошеная’, и неужели, видя или чувствуя её у себя за окном, можно по-прежнему относиться ко всем тем мелочам, которые окружают нас, любить их, привязываться к ним, страдать за них? И неужели это явление, что мы, несмотря на очевиднейший факт смерти, стоящий за нами, всё-таки продолжаем жить, радоваться и надеяться, — это явление не служит намёком на то, что за страшной смертью мы бессознательно чувствуем своё бессмертие? Нет. Люди по-прежнему живут ‘там, внутри’, потому что они ‘слепые’, а слепые они потому, что не видят ‘непрошеной’.

—————

У Метерлинка необыкновенно выдержан образ языческой смерти. Он грозен и неизбежно встаёт перед каждым, коль скоро ему, отталкивая Христа, отдаются во власть люди.
Смерть в той её роли, которую возлагает на неё Метерлинк, ничего общего не имеет со смертью в христианском понимании.
Смерть для христианина есть результат нарушения высших норм. Таким образом, во внутреннем, не эмпирическом процессе она занимает своё определённое место, являясь необходимым этапом общего целостного процесса. Смерть — ужасный факт. Но для христианина он ужасен не сам по себе, не как делающий бессмысленной жизнь, а по тем внутренним причинам, которые обусловливают происхождение и существование смерти. Поэтому через веру в то, что Христом побеждены причины смерти, этот ужас становится не безусловным, ибо теперь, после воскресения Христа, смерти не существует вовсе — конечно, и не в смысле внешнем, а в смысле внутреннем, единственно важном для христианина 7.
С абсолютно свободным актом греха смерть пришла в мир. Человек мистически стал не свободен. Потребовался иной источник сил, восстанавливающий нарушенные нормы. Искупление Христа, завершившееся воскресением, дало возможность полного восстановления нормы, нарушенной в мировом процессе, и устанавливало безусловную веру во всеобщее воскресение как завершение богочеловеческого процесса. Поскольку свободно совершённый грех влёк за собой смерть, постольку свободное искупление Христа влекло за собой воскресение. Воскресение Христа восстанавливало тело в нормальном его виде, а через веру в воскресение Христа получил возможность такого восстановления от смерти всякий человек. Мировой богочеловеческий процесс, таким образом, становится оживлением мёртвого. Христос, Голгофой победивший смерть и восстановивший искажённые нормы, тем самым указал дальнейший путь мировой христианской жизни — спасение не только души, но и тела 8. А так как в процессе душой является индивидуальное совершенствование людей, телом же — политические, экономические и социальные отношения, то и христианство должно быть осуществлено и в политических, экономических и социальных отношениях, т. е. процесс должен быть и не Божеским (дух), и не человеческим (тело) — а богочеловеческим 9.
Отсюда понятно, что из правильного понимания того, что совершилось на Голгофе, неизбежно следует воинствующая, общественная сторона христианства, так греховно забытая нашей исторической Церковью. Вера в Христа, то есть в Его искупление и воскресение, с одной стороны, и вера в бессмертие, с другой, дают полный смысл и бесконечный источник сил, как для личного совершенствования, так и для общественного подвига. Бессмертие имеет такое значение для индивидуального совершенствования потому, что только тогда человеческая личность приобретает свою абсолютную ценность. Вера во Христа имеет такое же значение для общественной деятельности потому, что лишь тогда общественный, экономический и социальный прогресс приобретает не только временное значение, но абсолютное, как такое же Божье дело, как и личное совершенствование 10.
Если же признать за смертью непобедимость и неизбежность, мысля её внутренне так же, как и эмпирически, т. е. что это есть конец всей жизни, не только внешней, но и духовной, то теряется смысл жизни и личной, и общественной.
Метерлинк является ярким изобразителем именно такого отношения к смерти. А потому смерть для него — загадка, нелогичность, какая-то вопиющая нелепость. Он не может в своём сознании поставить её на определённое место, обусловленное внутренним процессом нашего бытия.
Через сто лет из людей, теперь населяющих землю, не останется ни одного.
Попробуем представить себе, что через сто лет прекратилась бы всякая жизнь вообще.
Спрашивается: всё то, что делаем мы наиболее дорогого, наиболее важного в нашей жизни, стали ли бы мы делать, если бы кто-нибудь уверил нас, что после нас жизнь прекратится? Для того чтобы усилить эту мысль, предположим, что жизнь протечёт не сто лет ещё, а только 100 дней. Нужно ли доказывать всю нелепость при таком условии заседаний парламента, борьбы партий, объявления войны и т. д.?
Но пусть мне объяснят, какая разница, по существу, в том, что к 100 дням приписать несколько нулей справа. Какое отношение имеем мы, люди, которым через 100 дней предстоит разложиться в земле, к тем, которые будут жить через эти 100 дней? Изменяется ли что-нибудь для разумности и целесообразности нашей деятельности, направленной на благо последующих поколений, от того факта, что через 100 дней народятся новые люди, которые, опять-таки, через 100 дней подвергнутся гниению? Всё, что изменяется, есть причина или средство для последующего, и потому целью самой в себе может быть только то, что является неизменным. Таким образом, человеческое бытие может быть названо чем-либо, имеющим цель, только в том случае, если оно не является средством для последующего, а имеет некоторое абсолютное начало — бессмертие.
Говорят: нужно жить для блага последующих поколений. Почему нужно? Что толкает меня на такую деятельность? Почему моим страданиям может дать смысл то, что через тысячи лет Сидору Сидоровичу легче будет житься? И зачем я должен жертвовать чем-то для тех людей, которые так же, как и я, разложатся в земле?
И все эти кардинальные вопросы, без которых невозможна никакая сознательная деятельность, просто-напросто игнорируются обыденным сознанием. Некоторые пытаются такое игнорирование возвести в теорию, забывая, что нельзя не считаться со смертью во всяком вопросе, касающемся жизни. Теория, которая не покорит смерть, сама будет покорена ею. И если она пытается иметь жизненное значение, она подвергнется полному разрушению. Смерть — это единственный факт, который властно, без всяких усилий опрокидывает самую сложную работу человеческого ума. Будь то материалист, будь то позитивист — словом, любой теоретик, санкционирующий полный произвол смерти, — он первый же в своих построениях гибнет от неё. И если человечество не доходит до полного отчаяния, если люди не всё счастье своё предают во власть смерти, то это потому, что они или нелогичны, или не могут сознанием заглушить в себе чувства своего бессмертия, которое в конце концов всё-таки двигает жизнь вперёд, двигает вперёд даже смеющихся над этим бессмертием, которое, таким образом, не даёт великому процессу мировой жизни превратиться в ничто.
Собственно говоря, от теоретиков, вносящих разлад между сознанием и непосредственным требованием нашей бессмертной природы, в ужасе должны бы разбегаться люди. Но этого не случается. Дело в том, что они, отрицая все те предпосылки, которые одни только могут дать смысл человеческой жизни, и, наоборот, устанавливая такие предпосылки, которые должны вести к полному разложению всякую деятельность, практически призывают к самой жизненной работе, призывают к такой деятельности, которая возможна только при идее бессмертия и становится абсурдом, если признать теоретические основания, предлагаемые различными программами.
Психологически это вполне возможно. Бессмертие есть не только отвлечённая идея, но это есть факт. Моё сознание может отрицать его существование. Из этого совершенно не следует, что вместе с моим отрицанием уничтожается факт моего бессмертия. Таким образом, бессмертное начало, во мне заключённое, толкает меня на целый ряд действий, определяет мою жизнь. Я подчиняюсь ему и делаю то, что разумно и понятно, что неизбежно вытекает из того, что я бессмертен. Но в то же самое время моё сознание, отрицающее факт моего бессмертия, строит такое миропонимание, которое ни в какой внутренней связи с моей деятельностью не состоит, напротив, прямо ей противоречит и, проведённое логически до конца, должно было бы уничтожить самую мою деятельность. Что люди нерелигиозные являются часто деятельными строителями жизни — факт несомненный, но логической необходимости для всякой деятельности нашего бессмертия нисколько не опровергающий.
Причина, почему так долго держится гипноз и почему теории, несущие смерть и застой, считаются самыми прогрессивными, также вполне ясна психологически. Теоретические религиозные основания, которые одни находятся в действительной органической связи с деятельностью на служение людям и потому могут обосновывать их без логических противоречий, потеряли — по многим обстоятельствам, которых я здесь касаться не буду, — свою власть над человеческим сознанием. Но бессмертное начало, конечно, по-прежнему предъявляет свои права и требует соответствующего практического выражения, сознание для своего спокойствия должно иметь какую-либо теорию, так или иначе могущую объединить требования рассудка и чувства. Потребность эта так велика, что люди способны на какое угодно самовнушение, способны не видеть самых вопиющих противоречий, лишь бы не лишалось опоры то чувство, которое побуждает служить людям и, как следствие факта бессмертия, требует своего приложения. Искусственность такого положения, несмотря на все усилия угасить возникающее сомнение, и конфликт между требованиями совести и требованиями разума с каждым днём становились очевиднее и привели человечество к теперешнему внутреннему кризису.
Успешно разрушив религию как основание идеальной жизни, люди хотели, минуя факт смерти, построить то же на других, более ‘простых’ устоях. Но такая попытка заключала в себе непреоборимые трудности. Это оказались вещи несовместимые: разрушая фундамент, нужно разрушить и здание. Фундамент всякой деятельности — бессмертие, разрушая его, нужно разрушить и то, что неизбежно из него вытекает. Но не то делают новейшие практические общественные программы. Они незаконно берут идеалы, выросшие совсем на другой почве, на той почве, на которой они полны значения и правды, провозглашают эти чужие идеалы, а затем предают анафеме то, что одно может придать жизненное значение этим идеалам, без чего они теряют всякий смысл 11.
Христианство говорит: вы должны любить людей, ибо любовь есть результат вашего единства со Христом, с Которым вы пребудете вне времени, а потому в этой любви заключена и цель её, ибо она неизменна, не служит переходом к чему-либо иному. Вы должны служить людям, ибо каждый из них есть начало абсолютное, а потому к нему можно относиться только как к цели. Вы должны отдать свои силы на улучшение экономических, социальных и политических отношений, осуществляя правду богочеловеческого процесса.
Люди неверующие говорят: любите друг друга, отдайте всё на благо ближнего. Но не думайте, что люди, для которых вы должны жертвовать своей жизнью, зачем-нибудь нужны. Они так же сгниют, как и вы, жизнь их так же нужна только для тех, кто будет жить и гнить после них. Так что любить их, собственно говоря, не стоит.
Итак, вся жизнь определяется скрытым в нас бессмертным началом. Теории, изгоняющие бессмертие как религиозное верование, не могут уничтожить его как факт.
Но если бы бессмертие не только отрицалось, но и не существовало фактически, то человечеству грозило бы полное банкротство, так как ничто не препятствовало бы тогда сделать все неизбежные выводы из отрицательных посылок.
Таким образом, всевозможные так называемые ‘прогрессивные’ партии, взятые в своём целом, должны быть признаны реакционными и регрессивными. В самом деле, отбросим от них те высшие идеалы, которые они провозглашают (мы имеем на то полное право — не они создали эти идеалы), и сохраним теоретические основания, которыми они их обусловливают. Что же окажется? Эти основания, по существу, должны уничтожить веру в истинность самих идеалов.
Пусть не ссылаются на то, что фактически сейчас эти общественные группы двигают прогресс. Не специфические их стороны причиной тому. Нужно смотреть не на ограниченный уголок истории, а в будущее её. И там (если правда, что теории, разрушающие основу у великих идеалов, сами не могут обосновать их) мы усмотрим, как мало-помалу, подтачивая веру в необходимость служения этим идеалам, они окончательно погубят их. Правда, сильно в человеке начало бессмертия. Как бы ни заглушали мы его требования, оно будет толкать нас, помимо нашей воли, на осуществление тех идеалов, которые им определяются. Но если представить себе такую фантастическую возможность, что наше сознание одержит верх над бессмертным началом, не перешедшим ещё в наше сознание как вера, — то тогда по инерции жизнь дальше двигаться не станет и восторжествовавшая теория отрицания должна будет привести к полному духовному застою.
Самое блестящее изображение того, каким должно быть при таком условии отношение у человека к жизни, мы находим в ‘Письме самоубийцы’ Достоевского 12. Конечно, там дело касается единичного случая, но его легко обобщить и с полной ясностью представить, что такова была бы судьба и всего человечества, если бы оно состояло из таких единиц.
Письмо это имеет столь важное значение, что я позволю себе привести его целиком:
‘Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать — ибо для чего бы я согласился страдать? Природа, чрез сознание моё, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этих возвещений религий. Оно говорит мне, что я, — хоть и знаю вполне, что в ‘гармонии целого’ участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму её вовсе, что она такое значит, — но что я всё-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то, уж разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь, — останется ли это целое с гармонией после меня или уничтожится сейчас же вместе со мною. И для чего бы я должен был так заботиться об его сохранении после меня — вот вопрос? Пусть уж лучше я был бы создан как все животные, то есть живущим, но не сознающим себя разумным, сознание же моё есть именно не гармония, а, напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив. Посмотрите, кто счастлив на свете и какие люди соглашаются жить? Как раз те, которые похожи на животных и ближе подходят под их тип по малому развитию их сознания. Они соглашаются жить охотно, но именно под условием жить как животные, то есть есть, пить, спать, устраивать гнездо и выводить детей. Есть, пить и спать по-человеческому значит наживаться и грабить, а устраивать гнездо значит по преимуществу грабить. Возразят мне, пожалуй, что можно устроиться и устроить гнездо на основаниях разумных, на научно верных социальных началах, а не грабежом, как было доныне. Пусть, а я спрошу: для чего? Для чего устроиваться и употреблять столько стараний, чтобы устроиться в обществе правильно, разумно и нравственно-праведно? На это, уж конечно, никто не сможет мне дать ответа. Всё, что мне могли бы ответить, это: ‘чтобы получить наслаждение’. Да, если б я был цветок или корова, я бы и получил наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества, ибо знаю, что завтра же всё это будет уничтожено: и я, и всё счастье это, и вся любовь, и всё человечество — обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья — не от нежелания согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто потому, что не буду и не могу быть счастлив, под условием грозящего завтра нуля. Это — чувство, это непосредственное чувство, и я не могу побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество осталось бы вместо меня вечно, тогда, может быть, я всё же был бы утешен. Но ведь планета наша не вечна, человечеству срок — такой же миг, как и мне. И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, — всё это тоже приравняется завтра к тому же нулю. И хоть это почему-то там и необходимо, по каким-то всесильным, вечным и мёртвым законам природы, но поверьте, что в этой мысли заключается какое-то глубочайшее неуважение к человечеству, глубоко мне оскорбительное и тем более невыносимое, что тут нет никого виноватого’.
На основании всего этого самоубийца Достоевского постановляет относительно себя следующий приговор:
1) ‘Так как на вопросы мои о счастье я через моё же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю, и, очевидно для меня, и познать никогда не в силах —
2) Так как природа не только не признаёт за мною права спрашивать у неё отчёта, но даже и не отвечает мне вовсе — и не потому, что не хочет, а потому, что и не может ответить —
3) Так как я убедился, что природа, чтобы отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это всё говорю себе) —
4) Так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным —
То, в моём несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, — вместе со мною к уничтожению… А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого’.
Письмо самоубийцы является гениальным психологическим документом. С поразительной глубиной в нём вскрывается, каково должно быть душевное состояние человека, переживание которого всецело обусловливается сознанием.
Мы не можем, конечно, представить себе, чтобы у всех неверующих людей психология была такою же, такое предположение было бы совершенно фантастическим. У человечества, в его целом, никогда теория с такой силой не овладеет бессмертным началом, обусловливающим инстинктивное стремление жить. Это возможно только у лиц с исключительной индивидуальностью. Слишком сильны в человеке самые глубокие свойства его бессмертия, стремление к абсолютной истине, к абсолютной красоте и абсолютной свободе.
В мире, нас окружающем, не только практически нет, но и теоретически мы не можем допустить осуществление чего-либо абсолютного — ни свободы, раз мы не можем освободиться от смерти, — ни познания истины, раз познание уже есть некоторое ограничение, — ни красоты, раз есть безобразие разрушения. Наше стремление к абсолютному не может являться и не является задачей, поставленной извне. Наоборот, стремление это есть не что иное, как стремление осуществить вовне внутреннее начало. Полное раскрытие абсолютной истины, свободы и красоты совершается после смерти через акт воскресения, ибо только тогда человек является и абсолютно свободным, и абсолютно прекрасным, и абсолютно истинным в своём пребывании во Христе 13.
Таким образом, жизнью всегда будет двигать бессмертие. Ограниченные построения нашего ограниченного сознания не в силах погубить во всём человечестве абсолютных требований нашего духа, как бы ни стремились к этому теоретики. Но если они думают иначе и рассчитывают в данном случае на успех, если они думают, что им удастся всех людей сделать самоубийцами, то не тем ли более следует отсюда их регрессивность?
Реакция против движения вперёд состоит в том, что жизненный ход задерживается. Но не в тысячу ли раз более реакционно то, что не задерживает, а убивает?
На это часто возражают евангельской притчей 14. У одного человека было два сына, он подошёл к первому и сказал: пойди, поработай в моём винограднике. Сын ответил, что он не пойдёт, но после, раскаявшись, пошёл. Тогда человек подошёл к другому сыну и сказал то же самое. Сын ответил: иду, — и не пошёл. Может быть, и эти общественные группы и политические партии подобны первому сыну? Может быть, они отрицают, но служат делу Христову больше, чем те, которые говорят на каждом шагу: Господи, Господи? 15
Конечно, много подлости и преступлений делается у нас с именем Христовым на устах, но из этого не следует, что хорошо поступают и первые. В самом деле, попробуем продолжить эту притчу. Представим себе, что первый сын, раскаявшись, пошёл, но пошёл не один, а повёл с собой других людей. Дорогой он начинает ругать своего отца, говорить про него, что он обманщик, что он только эксплуатирует людей, что он отжил свой век и лишь напрасно тяготит землю, что он так долго пользовался всякими богатствами и преимуществами, что теперь на него работать не стоит. И вдруг все, кто шли за ним, поверят ему, согласятся с ним, остановятся и с недоумением спросят: ‘Так зачем же мы идём туда? Зачем нам идти дальше? Неужели только потому, что мы вышли, значит, нужно идти вперёд? Не лучше ли вернуться назад? Или сесть и остаться на полдороги?’
Что тогда ответит сын, хуливший своего отца?
Но, повторяю, фактически этого никогда не произойдёт, жизнью всегда будет двигать бессмертие, и претендующие на прогрессивность теории далее задерживающей реакционности не пойдут.

—————

Всё мною сказанное касается вопроса о необходимости идеи бессмертия для сознания. Столь же необходима она и для совести.
‘Бунт’ Ивана Карамазова не может быть успокоен одной верой в бессмертие. Но вера в бессмертие есть краеугольный камень для того, чтобы могла найти свой покой больная человеческая совесть.
Иван Карамазов не может принять ‘гармонии’, которая основана на человеческой крови и человеческих слезах. Он не может допустить, чтобы ‘прощение’ успокоило его совесть. ‘Не хочу я, наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим её сына псами! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание своё, но страдания своего растерзанного ребёнка она не имеет права простить, не смеет простить мучителя, хотя бы сам ребёнок простил их ему! А если так, если они не смеют простить, где же гармония?’ 16
Он отказался бы от всей истины, от всей гармонии, если пришлось бы за это платить страданиями хотя бы одного ребёночка. ‘Не стоит она слезинки хотя бы одного только того замученного ребёнка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре своей неискуплёнными слёзками своими к ‘Боженьке».
И кто не согласится в этом с Иваном Карамазовым! Но ведь наша культура, наши телефоны и железные дороги покоятся не на ‘одной слезинке’, а на море слёз. Если бы можно было отвлечься от жизненных впечатлений и от гипноза ‘культурных завоеваний’, заглянуть в глубь истекших веков, то перед нами бесконечной вереницей прошли бы миллионы измученных, истерзанных людей, и — если бы эти давно, когда-то жившие люди неотступно спросили нас, зачем они жили, зачем они страдали, — неужели кто-нибудь мог бы ответить им, что жгли их на кострах, сдирали с них кожу, отдавали на съедение диким зверям для того, чтобы мы теперь ездили 100 вёрст в час по железной дороге и говорили по телефону из Москвы в Петербург?.. Какой бы жестокой насмешкой звучал такой ответ! Наша совесть никогда не допустила бы такого издевательства. А разве мы, если бы мы жили 2000 лет назад, не сказали бы этим людям: идите на костры для блага последующих поколений? Но ведь эти последующие поколения мы! Почему же теперь мы отрекаемся от наших слов? Почему наша совесть так протестует против прямого ответа: вы жили и мучились для нашего благополучия?!.. И почему этот бессмысленный и цинический ответ может дать удовлетворение теперь, если мы перефразируем его и скажем: наша жизнь нужна для блага людей, которые будут жить в 2905 году?!..
Как же выйти из всех этих противоречий?
Выход даёт христианство. Оно категорически заявляет: страданий не должно быть. Источник страданий — зло, грех. Грех есть результат свободного акта нашей воли, это есть нарушение высшей нормы свободным человеком. Гармония должна быть восстановлена. Но страдание вовсе не есть необходимый путь к этой гармонии.
Откуда возьмутся силы для такого восстановления? Они возьмутся из неиссякаемого источника жизни — Христа, через Его добровольное страдание, искупившее мир. Карамазов не хочет принять гармонии, если для неё необходимо предыдущее страдание ребёночка. И он прав. Но страдание есть ненормальная преграда на пути к гармонии, и гармония возможна не потому, что страдает ребёночек, а потому, что искупление спасло мир от следствия греха — страданий и смерти. Гармония, таким образом, восстановлена. Она завершится всеобщим воскресением, ‘ибо, — по словам апостола Павла, — как смерть через человека, так через человека и воскресение мёртвых’. Христос был первый из воскресших людей и дал Своим воскресением прообраз грядущей гармонии. И всякий христианин твёрдо знает, что настанет время, когда восстанут из своих гробов все жившие и умершие люди, совершится тайна всеобщего воскресения, и наступит вечная жизнь вне времени, и всё разрозненное восстанет в нетленной гармонии и нетленной красоте… Всё враждебное Христу и царству Его будет побеждено, ‘ибо Ему надлежит царствовать, доколе низложит всех врагов под ноги Свои’… И смерть докончит тогда своё грозное шествие по пророческому слову апостола: ‘Последний же враг истребится — смерть’ <(1 Кор. 15, 21, 25-26)>.
Но возможно ли говорить обо всём этом, не предполагая тем самым факта нашего бессмертия? Бессмертие есть необходимая предпосылка такого построения, а это построение, в свою очередь, есть единственный выход для нашей совести, если она только не желает идти по человеческим трупам.
Может быть, скажут: положим, всё это так, положим, для нашей деятельности и жизни, какой она признаётся желательной, сейчас, действительно, необходима вера в бессмертие. Но следует ли из этого, что бессмертие есть факт? Может быть, следует другое? Может быть, самоубийца Достоевского прав и ‘соглашаться’ жить не стоит? Законно ли создавать фантастическую грёзу о бессмертии только потому, что иначе жизнь не имеет смысла? Ну, и пускай не имеет… Почему из отчётливого представления, что жизнь, в теперешнем её виде, возможна только при идее бессмертия, следует вера, а не отчаяние?.. 17
Все эти вопросы совершенно справедливы. Но в настоящей статье я и не доказываю бессмертия. Я лишь требую логичности и определённости. Что-нибудь из двух одно: или бессмертие — и тогда жизнь, культура, стремление к общему благу, к идеалу и т. д. и т. д., или смерть — и тогда застой, разложение, отсутствие каких-либо идеалов, бессмысленность стремления к общему благу. Нельзя служить двум господам — Богу и маммоне 18.
Однако для тех, для кого вера в то, что жизнь должна идти по тому пути прогресса, по которому она идёт сейчас, есть некоторая аксиома, — для тех логическая неизбежность бессмертия, дабы оправдать необходимость такого движения вперёд, является доказательством бессмертия.
Если жить и работать для других, жертвовать собой нужно, и это есть аксиома, если жить, работать для других и жертвовать собой можно, только будучи бессмертным, то аксиомой является и то, что я бессмертен.
Возьмём такой пример. Революционер, человек неверующий, для которого бессмертие — пустая сказка, убеждается в необходимости для блага своей родины совершить террористический акт, причём он уверен, что сам тоже должен быть убит. Вникнем в его психологию. Безусловно, он совершает некоторое преступление, которое он совершать не должен. Не должен совершать потому, что человек никогда не должен ни для каких высших целей относиться к другому как к средству, а всегда как к цели. Но какие душевные процессы переживает человек, если он, считая, хотя и ошибочно, возможным такими средствами осуществлять добро, ради общего блага идёт на верную смерть? Как нужно любить людей, как нужно ненавидеть неправду, чтобы лишь для спасения своих ближних самому прекратить своё существование! Ему никогда не видать счастья тех, для которых он погубил себя, его не ожидают ни почести, ни похвалы, ему нужно спасти свою страну — и он отдаёт за её спасение свою жизнь. Это чувство великое, полное отречение от своей личности — святое служение идее.
Но разве эти чувства без начала бессмертия не абсурд? Такой же абсурд, как здание, которое могло бы стоять не на земле, а висеть в воздухе. Ну зачем ему нужно счастье, которое будет испытывать после него его страна? Что ему до неё? Ведь он-то уже будет мёртв! Между ним и теми, которые останутся пользоваться результатами его дела, нет никакой связи.
Такою ценою, как уничтожение своей жизни, при условии превращения в ничто, не может быть куплено счастье хотя бы даже всего мира, ибо ничего не должно быть дороже собственной жизни.
Психологически, несомненно, бывает иначе, но что же это доказывает? Логически такое самоунижение нелепость, и если фактически стремление к счастью других так сильно, что заставляет жертвовать собой, то исключительно потому, что такое действие обусловливается вечной связью лица живущего с теми, кто будет жить хоть миллионы лет после него. Эта внутренняя, не сознаваемая связь лежит в основе той любви, которая заставляет полагать душу свою за други своя 19, она стихийно толкает на подвиг, на подвиг нелепый для сознания неверующих людей.
Здесь нам раскрывается странная двойственность человеческой психологии. С одной стороны, непосредственного чувства, толкающего на подвиг, психологически достаточно, чтобы верить в его истинность, с другой — логической неизбежности веры в наше бессмертие, чтобы непосредственное чувство получило своё оправдание, психологически недостаточно, чтобы уверовать в бессмертие. Казалось бы, одно с неизбежностью следует из другого. Почему во втором случае требуются доказательства, а в первом — нет?
Из только что разобранного примера с очевидностью следует и то практическое значение, которое имеет для жизни вера в бессмертие, т. е. наше бессмертное начало, перешедшее в сознание.
Человек верующий никогда не может одобрить террор. Для него личность, как начало бесконечное по своему бытию, никогда не может явиться одним из чередующихся звеньев в цепи средств и целей. Личность в этом смысле самодовлеюща, и Христос раз навсегда провозгласил истину, потом многими повторенную на все лады: человек для другого человека всегда должен быть целью и никогда средством. Человек же неверующий, но бессмертный, может совершить террор, хотя для того, чтобы совершить его, он должен быть, действительно, бессмертным. Таким образом, бессмертие несознанное обусловливает собою то, что сознанное бессмертие обусловить не может.
Но что же ожидает ‘слепых’ в здешнем земном дальнейшем процессе?
Для этого прежде всего нужно ответить на вопрос, какие причины вызвали отрицательное отношение к религии. Несомненно, что главной причиной является быстрое и победоносное развитие науки. По существу тут нет никакой связи, но психологическая связь несомненна.
Уже теперь, всё чаще и чаще, раздаются голоса из самых противоположных лагерей, которые с научной беспристрастностью разрушают предрассудок ‘большой публики’, будто бы наука доказала невозможность бессмертия, и говорят лишь о том, что идея эта не имеет никаких научных оснований, что идея эта сплошная фантазия, источник которой — страх смерти, который, в свою очередь, обусловливается нашими физическими ‘дисгармониями’. Таким образом, повторяю, по существу наука не противоречит религиозной вере.
Психологическая же связь падения религиозной веры параллельно возрастанию научных завоеваний несомненна. Дело в том, что наука очень быстро и очень глубоко осветила многие явления, дотоле тёмные. Человечеству через Евангелие было возвещено самое высшее откровение истины. Наука, по-прежнему ведающая эмпирическую область, есть первая ступень её. Сразу трудно было увидеть, что наука и религия есть альфа и омега одного и того же. Наоборот, при первых проблесках научного знания казалось, что оно противоречит богооткровенным истинам. Ведь и теперь наука разрушает веру не столько у лучших представителей её, сколько у массы, знакомой с ней урывками. Религиозные люди всегда или совсем необразованные — тогда у них вера непосредственная, или вполне образованные — тогда у них вера сознательная. Невольно в этом случае вспоминаются слова Пастера, который говорил, что он много знает и потому верит, как бретонец, но если бы он знал вдвое больше, то верил бы, как бретонская женщина 20.
Но когда наука только начинала расправлять свои крылья, трудно было предугадать и особенно обосновать конечные границы, до которых может дойти научное исследование. Между тем тёмные ранее стороны жизни, ставшие ясными благодаря науке, наталкивали на мысль, что и многие другие явления, покуда находящиеся в ведении религии, мало-помалу получат научное освещение. Отсюда психологически понятен соблазн вовсе выбросить проблемы, которые не могут покуда исследоваться научным методом.
В настоящее время всё сильней и сильней, по мере того, как наука приближается к своим конечным границам, возвышаются голоса против незаконного притязания науки на области, ей не принадлежащие, не в силу её временной слабости, а в силу того, что лежат они в другой плоскости. Пытаются установить предполагаемые границы чисто научного ведения…
Скоро ‘слепые’ ощупают всё, что находится у них под руками, рукам больше не останется дела. Тогда они прозреют.
Но процесс этот должен быть крайне мучителен. Человечество, подобно самоубийце Достоевского, должно дойти до самых высших точек отчаяния. Оно не убьёт себя. Бессмертные начала истины, красоты и свободы восторжествуют, но кризис будет тяжёл, и выздоровление совершится медленно. Молодое человечество, горько поплатившееся за свои преждевременные отрицания, вооружённое всеми знаниями, полученными наукой, смело пойдёт вглубь бесконечного совершенствования.
В этом новом и трудном пути руководительницей должна явиться Церковь.
Церковь вселенская — не в обычном смысле слова, не эмпирическая церковь и не в теперешнем своём виде. Современная историческая Церковь сама нуждается в исцелении от самого ужасного греха — слепоты, ибо слепота привела её к служению государственным целям 21. В её полицейско-мёртвом режиме чувствуется явное дыхание антихриста, но ещё силён в ней и дух Христов. Она порвёт нечистые цепи, сковавшие правду Божию преступными человеческими руками 22, и станет во главе земной жизни, поймёт великое её значение и возьмёт себе святое водительство ею. Она поймёт, что воля Господня должна быть осуществлена не только ‘на небеси’, но и ‘на земли’, она вспомнит забытую ‘правду о земле’ и, сознав смысл и значение Богочеловечества Христа, выйдет на великое общественное служение.
Христос — глава Церкви. Свободно вступившие в союз с Ним всю свою жизнь осветят Его светом, вся их жизнь будет церковной жизнью. Эмпирическая церковь будет внешним храмом для внутреннего царствия Божия. Непреодолимая сила будет заключена в этом полном единстве каждого друг с другом и всех во Христе. Она даст надлежащее направление внутренним мистическим процессам, которые в мировой истории проявляются эмпирической своей стороной. Тогда и эта сторона, обусловливаясь изменившимся внутренним содержанием, также примет иной вид.
И эту новую Церковь, или, вернее, забытую Церковь, тогда не трудно будет создать человечеству.
Оно выстрадает себе веру в бессмертие, живую и пламенную. Вера в действительную жизнь раскроет глубочайший смысл и глубочайшую правду идеи всеобщего воскресения, и всё станет тогда полно высшего непреходящего значения. А это определит и жизнь каждого человека как великий долг перед Богом и подвиг перед людьми.
Всё это с неизбежностью вытекает из бессмертия, которое с такою же неизбежностью должно быть сознано страдающим человечеством.
Я не буду касаться конкретных внешних форм, какие примет тогда государство и вообще весь мир. Это не входит в мою задачу. А эти общие принципы и создают в христианине непоколебимую веру, которую готов он исповедовать перед всем слепым, языческим и лишь по названию христианским миром, — веру во Христа, во Святую, Соборную и Апостольскую Церковь, в ‘новы небеса и новы земли’, которые мы ‘в обетовании своем чаем, в них же правда живет’ 23.

—————

В заключение я позволю себе привести небольшую выписку из одного ненапечатанного рассказа.
Там умирающий больной, обращаясь к товарищу своему по гимназии, врачу, лечащему его, говорит: ‘Я утверждаю: если нет ответа на вопрос, зачем нужна наша жизнь, для человека с логикой всё пойдёт насмарку!.. Даже непосредственное чувство должно разложиться… А где же мечты-то о лучшем будущем, идеальные грёзы?.. Ведь они двигают жизнь!.. Но их приходится выбросить вон… Вот потому-то я и говорю, что ответ на этот вопрос — всё!
И я ставлю этот вопрос. Ни ты, ни кто другой не уйдёт от него. Цель моей жизни его ставить. И вы никакими телефонами и паровыми машинами от меня не отделаетесь, потому что вопрос этот ставлю не я, а жизнь, которая летит в бездну!
Скажешь: старо, не ново! Конечно. Но я убеждён, — почти прокричал Матвеев, — что до меня никто так глубоко и так мучительно не переживал этого! И я верю, что всё, что я перестрадал, поможет мне поставить перед человечеством этот вопрос в новой силе и новой правде!.. Мир содрогнётся от ужаса этой правды и… спасётся!..’

КОММЕНТАРИИ

Свободная совесть. Литературно-философский сб. Кн. 1. М.: Т-во И. Д. Сытина, 1906. С. 34-67. Подпись: Вал. Свенцицкий.
В основу статьи лёг доклад ‘О мистике Метерлинка’, прочитанный Свенцицким в октябре 1904 г. на секции Истории религии в Историко-философском студенческом обществе (Белый А. Ракурс к дневнику // РГАЛИ. Ф. 53, оп. 1, ед. хр. 100, л. 25) после премьеры в МХТ спектакля по пьесам ‘Слепые’, ‘Непрошеная’ и ‘Там, внутри’ в постановке К. С. Станиславского.
В январе 1906 года А. А. Блок писал: ‘Смешение озарения и нервности ведёт к пустоте. К ней же ведут рассуждения г. Свенцицкого о ‘необходимости идеи бессмертия для сознания’ — по поводу Метерлинка. Метерлинк в своих маленьких драмах, о которых и говорит Свенцицкий, важен своим бессознательным творчеством. Это — нежные цветы: ничего не стоит раздавить их, навалившись на них локтями и читая лекции о том, что ‘выход из противоречий’ Ивана Карамазова (о, как опасно искать этих ‘выходов’!) дан в христианстве’ (Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М., Л., 1963. Т. 5. С. 610). Реакция типичная, ср. его письмо Е. П. Иванову от 15 июня 1904: ‘Но я ни за что, говорю вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я его не знаю и не знал никогда. В этом отрицании нет огня, одно голое отрицание, то желчное, то равнодушное… Отрицаясь, я чувствую себя здоровым и бодрым’ (Там же. Т. 8. С. 105). Этим, а ничем иным, объясняются и слова Блока 15 января 1904 г. после собрания религиозно-философского кружка будущих участников Христианского братства борьбы: ‘Между этими всеми людьми что-то есть там тяжёлое. Не нравится мне!’ (Белый А. Воспоминания о Блоке. М., 1995. С. 75). Гениальный поэт и отчаянный богоборец почувствовал верно: ‘Где двое или трое собраны во имя Моё, там Я посреди них’ (Мф. 18, 20).
1 Ср.: ‘Чем нам возмущаться, если мы не возмущаемся самым фактом смерти?’ (Трубецкой Е. Свобода и бессмертие. М., 1906. С. 11).
2 Цитируется авторское предисловие к пьесам, здесь и далее Свенцицкий использовал перевод В. М. Саблина (М., 1904).
3 Достоевский Ф. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л., 1972-1990. Т. 14. С. 100.
4 Ср. описанный Свенцицким в романе-исповеди ‘Антихрист’ поединок с бесом на молитве.
5 Достоевский Ф. Указ. соч. Т. 3. С. 208.
6 Пс. 101, 21.
7 ‘Как, разве мы уже не умираем прежнею смертью? Умираем, но не остаёмся в ней, а это не значит умирать. Власть смерти и истинная смерть есть та, когда умерший уже не имеет возможности возвратиться к жизни, если же после смерти он оживёт, и при том лучшею жизнью, то это не смерть, а успение’ (Иоанн Златоуст, свт. Толкование на Послание к евреям. Беседа 17).
8 Свенцицкий строго следует святоотеческому учению, в частности, сщмчч. Иринея Лионского и Игнатия Богоносца.
9 Дословно повторено Бердяевым в гл. 6 ‘Философии свободы’ (1911): ‘Это процесс не человеческий и не божеский, а богочеловеческий, т. е. церковный’.
10 Ср.: ‘Трагическая судьба слепых символизирует собою трагическую судьбу всего человечества… Тут целиком сказалось пессимистическое неверие Метерлинка в человеческий разум и прогресс. Спасение можно искать только в искусстве и красоте’ (Бердяев Н. К философии трагедии. Морис Метерлинк // Литературное дело. Сборник. СПб., 1902. С. 175). Осмысление пьесы идейными противниками отражает коренное противоречие христианства и гуманизма.
11 ‘Враги христианства… уворовали и похитили из него те великие идеи жизненного созидания, которые носятся и на их знамени’ (Феодор (Поздеевский), сщмч. Служба Богу и России. Статьи и речи 1904-1907 годов. М., 2002. С. 163). Программа Христианского братства борьбы, основанного Свенцицким, совершает обратное: восстанавливает похищенные идеалы на их законной почве. Ср.: ‘Социализм — это дитя христианства — уподобилось евангельскому блудному сыну и ушло из отчего крова в страну далече’ (Палицкий А. Жизнь и культура // Соборный разум. 1918. No 1/2. С. 24).
12 Рассуждение самоубийцы из главы ‘Приговор’ ‘Дневника писателя’ за октябрь 1876 (Достоевский Ф. Указ. соч. Т. 23. С. 147-148).
13 Ср.: ‘В бессмертии смысл свободы и её ценность… Признание свободы — та дань уважения, которую мы платим бессмертию’ (Трубецкой Е. Свобода и бессмертие. М., 1906. С. 11).
14 Мф. 21, 28-30.
15 Мф. 7, 21-23.
16 Достоевский Ф. Указ. соч. Т. 14. С. 223.
17 ‘Если честно задуматься о человеке и его будущем, т. е. заинтересованно и ‘ответственно’, то может возникнуть только два вида реакции: либо вера, либо отчаяние’ (Фромм Э. Анатомия человеческой деструктивности. М., 1994. С. 374). ‘…Если бы за всем была сокрыта бездонная пустота, которую ничем нельзя насытить, чем была бы тогда жизнь, если не отчаянием? …Блаженство христианина — в возможности исцеления от отчаяния… Противоположное отчаянию — это вера’ (Кьеркегор С. Страх и трепет. М., 1993. С. 22, 256, 283). По теории же героя романа-исповеди Свенцицкого ‘Антихрист’, люди ‘были побеждены своим страхом смерти и верой в избавителя, родившейся от отчаяния… Покой даёт вера в Пришедшего — отчаянье и ужас охватывает при мысли о грядущем’.
18 Мф. 6, 24.
19 Ин. 15, 13.
20 Основоположник микробиологии и иммунологии Л. Пастер говорил: ‘Я мыслил и изучал, потому и стал верующим, подобно бретонскому крестьянину. А если бы я ещё более размышлял и занимался науками, то сделался бы таким верующим, как бретонская крестьянка’.
21 Прот. Всеволод Шпиллер резюмировал трагедию синодальной эпохи: ‘Сведённая к составной части государственного аппарата, Церковь превращалась в государственное, притом второстепенное учреждение’ (Богословский сборник ПСТБИ. 1997. No 1. С. 83).
22 Ср.: ‘Церковь Божью святотатственной рукой приковавшие к подножью власти суетной, земной’ (А. Хомяков ‘Остров’, 1836).
23 ‘Мы, по обетованию Его, ожидаем нового неба и новой земли, на которых обитает правда’ (2 Пет. 3, 14).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека