Смех, Арцыбашев Михаил Петрович, Год: 1903

Время на прочтение: 13 минут(ы)

Михаил Петрович Арцыбашев

Смех

Собрание сочинений в трех томах. Т. 3. М., Терра, 1994.
За окном расстилались поля. Рыжие зеленые и черные полосы тянулись одна рядом с другой, уходили вдаль и сливались там в тонкое кружевное марево. Было так много света, воздуха и безбрежной пустоты, что становилось тесно в своем собственном узком, маленьком и тяжелом теле.
Доктор стоял у окна, смотрел на поля и думал:
‘Ведь вот…’
Смотрел на птиц, которые быстро и легко уносились вдаль, и думал:
‘Летят!..’
Но на птиц ему было легче смотреть, чем на поля. Он сумрачно наблюдал, как они уменьшались и таяли в голубом просторе, и утешал себя:
‘Не улетите… не здесь, так в другом месте… все равно сдохнете!..’
А радостно зеленеющие поля наводили на него уже полную тоску, томительную и безнадежную. Он знал, что это уж — вечно.
‘Все это необыкновенно старо! — сердито перебивал он свои мысли. — Это еще когда сказано: ‘И пусть у гробового входа… красою вечною сиять… равнодушная природа…’ Это уже даже пошло!.. Даже глупо думать об этом! Я всегда считал себя гораздо умнее и… впрочем, все это пустяки… Да… это совершенно все равно, что бы я ни думал… все равно: не в том дело, что я по этому поводу подумаю’.
Страдальчески морщась и подергивая головой, доктор отошел от окна и стал тупо смотреть на белую стену.
В голове его, совершенно помимо его воли и сознания, рождались, всплывали, как пузырьки воздуха в мутной воде, лопались и расплывались быстро одна за другой те самые мысли, которые в последнее время стали обычными для него. Именно в последнее время, после того как в день своего рождения он вдруг понял, что ему уже шестьдесят пять лет и что теперь уже наверное он скоро умрет. То нездоровье, которое он чувствовал перед тем целых две недели, еще больше напомнило ему о неизбежной необходимости пережить ту минуту, о которой он и раньше без замирания сердца не мог думать.
‘А ведь будет, будет… одна эта сотая секунды, когда настанет самый перелом!.. По эту сторону секунды — жизнь, я, а по ту — уже ничего… так-таки совершенно ничего?.. Не может быть!.. Тут какая-нибудь ошибка!.. Ведь это ‘чересчур’ ужасно…’
А теперь он уж совершенно ясно понял, что никакой ошибки нет, что вот-вот и начнется это.
И каждый раз, когда у него заболевала голова, грудь или желудок, когда ноги или руки были слабее обычного, ему приходило в голову, что именно теперь он начинает умирать. И эта мысль была очень проста, совершенно вероятна и потому нестерпимо ужасна.
Но самое мучительное началось тогда, когда он, вообще мало и невнимательно читавший, прочел в одной книге ту мысль, что как ни велико разнообразие в природе, а все-таки рано или поздно комбинация должна повториться и создать такое же существо и даже то самое положение дел. В первую минуту ему даже стало как будто легче, но уже в следующее мгновение он пришел в бешенство.
‘Ну да… комбинация… ничто не ново под солнцем… так… я очень хорошо знаю, что позади меня такая же вечность, как и впереди, значит, я сам теперь — только повторная комбинация… А ведь я ровно ничего не помню о первой комбинации… и выходит, что дело не во мне, а в комбинации!..’ Как же это?.. Ведь я чувствую, как неизмеримо важно то, что, я живу, как это мучительно и прекрасно… ведь все, что я вижу, слышу, нюхаю даже, существует для меня только потому, что я вижу, слышу, нюхаю… потому что у меня есть глаза, уши, нос… Значит, я — громаден, я помещаю в себе все и сверх того еще страдаю!.. И вдруг комбинация!.. О, черт!.. Какое мне дело до комбинации, будь она проклята!.. Это же нестерпимо… ужасно… быть только повторяющейся, с известным промежутком времени, комбинацией!..’
И доктор чувствовал страшную, неутолимую ненависть к тому воображаемому человеку, который там, когда-то, будет таким, как он.
‘А ведь это так и будет: повторяются же мысли человеческие, и как еще часто повторяются… повторится, значит, и человек… а-а-а! Даже мои мысли, мои страдания вовсе не важны, и не нужны никуда, потому что то же самое с одинаковым успехом передумают и перечувствуют еще миллионы всяких комбинаций… О-очень приятно, черт бы вас драл!..’
И состояние доктора ухудшалось день ото дня и, доходя по ночам до галлюцинаций, стало уже сплошным кошмаром страдания. Снилась ему только его смерть, похороны, внутренность могилы, иногда для разнообразия снилось, что он погребен заживо, снились еще почему-то черти, в которых он твердо не верил. Днем он уже постоянно думал на одну и ту же тему:
‘Организм разрушается…’
Он замечал это в том, что ему тяжело взойти на лестницу больницы, что ему приходится иногда кряхтеть, вставая или нагибаясь. От дум у него началась бессонница, а бессонница, как ему казалось, была предсмертным явлением.
Как раз прошлую ночь он вовсе не спал, и оттого у него в голове было точно тяжелое и угарное похмелье.
Те мысли, которые прошли в эти часы бесцельного лежания в нагревшейся липкой постели, под крик и смех сумасшедших в буйной палате, были так омерзительно страшны, что доктор даже юлил и обманывал самого себя, стараясь думать, что ничего не помнит.
Но это ему не удавалось: то одна, то другая мысль всплывала и, казалось, очень отчетливо отпечатывалась на белой стене. В конце концов он таки вспомнил то, чего больше всего старался не вспоминать: как художественно ясно представился ему процесс разложения, та слизь и гниль, которые получатся из него, представились толстые, ленивые, белые черви, распухшие от его гноя… Он всегда боялся червей. А они будут ползать во рту, в глазах, в носу и везде…
— Конечно, я не буду тогда ничего чувствовать! — сердито закричал доктор — громко, на всю комнату. Голос у него был пронзительный.
Фельдшер отворил дверь, посмотрел и затворил.
‘Бывает так вот: лечит, лечит, да и сам того!..’ — подумал он и с большим удовольствием, потому что ему было страшно скучно, пошел сказать другому фельдшеру, что старший, кажется, ‘того’.
Когда он затворял дверь, она пискливо скрипнула.
Доктор посмотрел через очки.
— Гм… в чем дело? — спросил он сердито.
Но оттого, что дверь молчала, он с раздражением подошел к ней, отворил и пошел по коридору и по лестнице вниз, в ту палату, куда только вчера вечером посадили нового пациента.
К нему и давно надо было сходить, но теперь он пошел вовсе не по обязанности, а потому, что оставаться одному было уже совсем скверно.
Сумасшедший, в желтом халате и колпаке, хотя ему можно было оставаться и в своем платье, сидел на кровати и самым рассудительным образом сморкался в носовой платок. Доктор вошел очень осторожно, даже как будто недоверчиво, но сумасшедший посмотрел на него весело и дружелюбно.
— А, здравствуйте! — сказал он. — Вы, кажется, старший врач?
— Здравствуйте, — ответил доктор, — я старший врач.
— Очень приятно… Садитесь, пожалуйста, — любезно пригласил сумасшедший.
Доктор присел на стул, подумал, посмотрел на голые, выкрашенные серой краской стены, потом на халат сумасшедшего и сказал:
— Как ваше здоровье? Спали?..
— Спал, — охотно ответил сумасшедший, — почему бы мне и не спать? Спать следует… Я всегда очень хорошо сплю.
Доктор опять подумал.
— Да… Но, знаете, новое место… Кричат тоже у нас тут…
— Кричат? Я не слыхал… Я, к счастью, доктор, очень плохо слышу… Он засмеялся.
— Бывает, что и не слышать — счастье… Доктор машинально ответил:
— Бывает…
Сумасшедший почесал переносину.
— Вы, доктор, курите? — спросил он.
— Нет.
— Жаль, а то бы я попросил папиросочку…
— Вам курить нельзя… знаете…
— Ах да… я все забываю… не привык еще… — опять улыбнулся сумасшедший.
Они помолчали.
Окно было с решеткой и довольно густой, но все-таки свет так и лился в комнату, и оттого было вовсе не мрачно, как всегда в больницах, а очень даже радостно и уютно.
— Прекрасная комната! — благосклонно сказал доктор.
— Да, очень веселенькая комнатка… Я даже не ожидал… Я, знаете, никогда раньше в сумасшедшем доме не бывал и представлял его себе гораздо… совсем не таким… а тут ничего… И если недолго, то я даже… ничего… А?
Сумасшедший искательно заглянул снизу в глаза доктора, но увидел только непроницаемо-синие стекла очков и торопливо прибавил:
— Ну да… да… Я понимаю… об этом спрашивать… Только знаете, что я вам скажу, доктор? — вдруг оживляясь, спросил он.
— А? Что? Это интересно, — машинально проговорил доктор.
— Как только я выйду из больницы, я первым делом все ребра переломаю тем своим благоприятелям, которые меня сюда пристроили… — с веселой злобой сказал сумасшедший, и его довольно безобразное лицо, все в веснушках, перекосилось.
— Ну зачем же?.. — вяло возразил доктор.
— А затем, что дураки!.. Ведь это же черт знает что такое!.. Какого черта они полезли не в свое дело!.. Оно конечно, все равно, а все-таки на свободе не в пример веселее…
— Мало ли чего… — вдруг сердито сказал доктор.
— Да ведь я ровно ничего дурного не делал! — робко возразил сумасшедший.
— Ну… — неопределенно начал доктор.
— И не сделал бы! — поспешно перебил сумасшедший. — Скажите, пожалуйста, с какой бы стати я стал делать зло кому бы то ни было? Если бы я был дикарь или хоть Тит Титыч какой-нибудь, а то я, ей-Богу, всегда был достаточно интеллигентным для того, чтобы не ощущать никакого удовольствия ни от кражи, ни от убийства, ни от всего такого!..
— Больной человек… — начал доктор.
Сумасшедший скривился и тряхнул головой с досадой и скукой.
— А, Господи!.. Больной!.. Я, конечно, не стану вас уверять, что я здоров: все равно не поверите… Но только какой же я, к черту, больной?..
— Но вы и нездоровы, — осторожно, но внушительно ответил доктор.
— Чем? — порывисто спросил сумасшедший. — У меня ничего не болит, и я сравнительно даже в хорошем расположении духа, что для меня всегда было редкостью… Ах, доктор, доктор… Ха!.. Как раз тогда меня посадили в сумасшедший дом, когда я открыл эту штуку… Ха-арошую штуку, доктор!
— А… это любопытно, — поднимая брови, заметил доктор, и его острое лицо напомнило морду заинтересованной собаки.
— Еще бы…
Сумасшедший вдруг засмеялся, встал, отошел к окну и долго молча смотрел прямо навстречу солнцу. Доктор тоже молча смотрел ему в спину. Грязно-желтый халат от солнца обрисовался золотой каймой.
— Я вам сейчас это скажу, — заговорил опять сумасшедший, поворачиваясь и подходя.
И лицо у него было уже совершенно серьезное и даже как будто грустное, но от этого оно только стало приятнее.
— Вам очень не идет смеяться, — почему-то сказал доктор.
— Разве? — заинтересовался сумасшедший. — Да я и сам это замечал… и многие мне это говорили… Да я и не люблю смеяться…
Он засмеялся. Смех у него был сухой, деревянный.
— И смеюсь, доктор, смеюсь очень часто… Но я вам хотел не об этом… Видите, с тех пор как я себя помню мыслящим человеком, я постоянно думал о смерти… и очень упорно…
— Ага! — громко сказал доктор и снял очки. Глаза у него оказались большие и такие красивые, что сумасшедший невольно замолчал.
— А вам так вот очки не идут! — сказал он.
— Э… нет… это пустяки… а вот вы об этом… думали, значит, очень много о смерти? — заторопился доктор. — Это очень любопытно…
— Да, знаете… Я не могу вам, конечно, передать всего того, что я передумал, и уж конечно того, что я перечувствовал… а только очень нехорошо было!.. Я, бывало, по ночам плакал, как маленький мальчик, от страха… Все представлял себе, как это будет… как я умру, как сгнию и как в конце концов меня совсем не будет… Так-таки и не будет! Это очень трудно, почти невозможно представить себе… — а все-таки… так и будет.
Доктор скомкал в руке бороду и промолчал.
— Ну, это еще ничего… то есть не то, что ‘ничего’, а даже очень скверно, печально, омерзительно, но… самое скверное в том, что я-то умру, а все останется, останутся даже результаты моей жизни… ибо как бы ни был человек мал, но есть какие-то результаты его жизни!.. Да, так вот… я, предположим, очень и очень страдал, я воображал, что ужасно важно, что я был честен или подлец первой степени… и что все это пойдет, так сказать, впрок: мои страдания, мой ум, моя честность и подлость и даже моя глупость послужат для будущего, если не для чего другого, то хоть для назидания… вообще я, как оказывается, хоть и жил, и в великом страхе смерти ждал, но все это вовсе не для себя — хоть и воображаю что для себя, — а для… черт его знает для чего, потому что и потомки мои тоже ведь не для себя будут жить… И… знаете, доктор, попалась мне одна книжка, а в книжке той мысль, и хоть мысль была, может быть, и вовсе глупая, а меня поразила… так поразила, что я ее на память заучил.
— Это интересно, — пробормотал доктор.
— Вот она: ‘Природа неотразима, ей спешить нечего, и рано или поздно она возьмет свое. Она не знает ничего, ни добра, ни зла, она не терпит ничего абсолютного, вечного, ничего неизменного. Человек — ее дитя… но она мать не только человека, и у нее нет предпочтения: все, что она создает, она создает на счет другого, одно разрушает, чтобы создать другое, и ей все равно’…
— Так, — грустно заметил доктор, но сейчас же спохватился и, надевая очки, строго прибавил: — Ну и что же из этого?..
Сумасшедший засмеялся, смеялся долго и довольно сердито, а когда перестал, то возразил:
— Да ничего, так-таки и ничего… Вы видите, какая это глупая мысль, глупая до того, что в ней вовсе нет мысли… Так — фактик есть, а мысли нет… а факт без мысли — одна глупость… Мысль вывел я сам… Я решил, что дело далеко не так по идее, если можно так выразиться, природа вовсе не не терпит ничего абсолютно вечного… напротив: у нее все — вечно, вечно до приторности, до однообразия и надоедливости, но только вечны у нее не факты, а идеи… самая суть существования… не дерево, а пейзаж, не человек, а человечество, не влюбленный, а любовь, не гений и злодей, а гениальность и злодейство… Понимаете вы меня?
— По… понимаю, — с усилием ответил доктор.
— Мы вот с вами сидим и мучимся мыслью о смерти… природе до нас — ни самомалейшего дела: мы благополучно, ни на какие рассуждения не взирая, помрем, и нас как не бывало… очень просто… но мучения наши вечны, вечна их идея. Соломон? 1-й, который жил Бог знает когда, ужасно мучился мыслью о смерти, Соломон? 2-й, который будет жить Бог знает когда, тоже будет ужасно страдать по той же причине… Я в первый раз поцелуюсь с невыразимым наслаждением, а когда у меня уже появится вечная костяная улыбочка, сладость первого поцелуя переживут еще миллион миллионов и больше влюбленных… совершенно с тем же чувством… Но я, кажется, повторяюсь?..
— Да-а…
— Да… ну… так вот: во всей этой пакостной мыслишке одно только заключение, — поскольку оно касается не идеи, а факта, нас с вами, значит это то, что природе ‘все равно’. Понимаете, мы ей не нужны, ‘идею вас’ она возьмет, а что касается нас лично, то ей в высшей степени наплевать… И это, извольте видеть, после всей той муки, которую я пережил… Ах ты, стерва!.. Ей — все равно!.. Так мне-то не все равно!.. Плевать мне на то, что ей все равно!.. Совсем не все равно!
Сумасшедший завизжал так громко, так пронзительно, что доктор укоризненно, хотя и совершенно машинально, заметил:
— Ну вот… сейчас и видно…
— Что я сумасшедший?.. Это еще вопрос… да-с, вопрос… вопросик! Я, конечно, пришел в телячье возбуждение… я закричал… и все такое… но ведь удивительного в этом ничего нет: наоборот — удивительно, что люди, постоянно думая о смерти, боясь ее до умопомрачения, единственно на страхе смерти основав всю свою культуру, так прилично относятся к этому вопросу… поговорят чинно, погрустят меланхолично, иной раз всплакнут в носовой платочек и промолчат, займутся каждый своим делом, отнюдь не нарушая общественной тишины… а я… я думаю, что это они — сумасшедшие или просто дураки, если могут перед такой штукой еще приличия соблюдать!..
Доктор очень хорошо вспомнил, как ему хотелось иногда, с несвойственным его летам и солидности ожесточением, начать биться головой о стену или кусать подушку или рвать на себе волосы.
— Этим ничему не поможешь, — угрюмо заметил он.
Сумасшедший помолчал.
— Ну да… но ведь, когда больно, хочется кричать, и когда кричишь, то будет легче…
— Да?
— Да…
— Гм, ну, пусть…
— Да и все-таки самому перед собой не так стыдно: все-таки я, мол, хоть на то употребил свою свободную душу, эту самую, чтобы кричать караул!.. Не шел, как болван, на убой… и не обманывал себя теми благоглупостями, которыми принято себя утешать в сей беде… Удивительное дело! Человек по натуре — лакей… ведь природа… она уж действительно вечна, ей есть смысл думать не о факте, а об его идее, но человек — сам конечнее всякого факта, — туда же пыжится, старается представиться, что и он чрезвычайно дорожит тоже не фактом, а идеей… Можно ведь у нас во всю жизнь ни одного ласкового слова никому не сказать, а людей, человечество любить, и это будет очень великолепно, очень добродетельно в самом лучшем смысле слова… Так и видно: притворяются людишки, хихикают перед своим всемогущим барином, который их, как баранчиков, хлоп-хлоп! — и все у них где-то в глубине души сидит этакая надеждишка, махонькая, с воробьиный носочек, даже меньше, совсем меньше, потому что знает же, уверен же всякий из нас, что ‘оставь надежду навсегда’… сидит эта лакейская надеждишка: ну авось, авось… ну, может… ну, как-нибудь… и того!.. Слово ‘помилует’ уж и вовсе не произносится, потому уж слишком очевидно…
— Ну и что же, наконец? — с тоской спросил доктор и потер руки, точно ему стало очень холодно.
— И наконец, то, что возненавидел я эту самую природу горше горького!.. Дни и ночи думал: да найдется же и на тебя какая управа, будь ты проклята!.. И видите, доктор, я довольно еще равнодушно отнесся к природе, вне земли, которая… Ибо ведь ни черта в ней я не понимаю… То есть не то, что не понимаю, но чувствовать не могу… Что такое для меня звезда, например? Тьфу, и больше ничего!.. Она — сама по себе, я — сам по себе… слишком дальнее, должно быть, расстояние… А вот земная природа, та самая, которой нужно зачем-то лущить нас, как орешки, смакуя нашу идею, то есть идею нас… Все, бывало, думаю: как же так… какое имеет право кто бы то ни был мучить меня, потом другого, а потом миллионного и так далее до бесконечности? Почему-то больше всего меня сладость первого поцелуя угнетала: я, мол, поцеловал раз, один только маленький разик, и уже-тю-тю… а первый поцелуй со всей своей прелестью так и останется, будет вечен, вечно юн и прекрасен… да и все остальное… Ведь обидно же… высшая это обида, такая обида, что хуже и нет!..
Доктор растерянно смотрел на него.
— Но комбинация может повториться, — совсем уже глупо пробормотал он.
— Начхать мне на эту комбинацию! — заорал сумасшедший в положительной злобе.
И крик его был такой громкий, что после него они долго молчали.
— Как вы думаете, доктор, — опять начал сумасшедший тихо и вдумчиво, — если бы вам вдруг доказали, что земля наша умирает… так-таки и умирает со всеми своими потрохами, и не дальше, как этак через триста лег… ‘унд ганц аккурат’… фью!.. Нам-то, современникам, до этого конечно же не дожить… а не ощутили бы вы все-таки некоторой грусти?..
Доктор еще не успел сообразить, как сумасшедший заторопился:
— Очень многие, те, в коих холопство мысли уж в кровь въелось, которые — как былые старые дворовые, уж не могли даже отделить своих интересов от интересов засекавшего их барина — не могут чувствовать самих себя, очень многие скажут, что ощутили бы… и пожалуй, и вправду… Ну, а я… я бы так, доктор, обрадовался! — с каким-то упоением сдавленно проговорил сумасшедший. — Так обрадовался!.. Ах, ты!.. подохнешь, значит, не будешь тешиться вечно моей мукой, проклятой этой самой ‘идеей меня’! Конечно, строго говоря, это никому ничего не докажет… а все-таки… чувство мести хоть удовлетворится… ирония исчезнет… понимаете… вечность эта, коей во мне нет!
— Как же, — вдруг несколько запоздало ответил доктор, — я понимаю…
И он как-то залпом продекламировал:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять…
Сумасшедший быстро остановился и слушал молча с тупыми глазами, а потом залился смехом.
— Вот, вот, вот, вот, вот, вот!.. — как перепел закричал он. — Не будет этого, не будет… не будет этой вечной красоты!.. И знаете, доктор, я… я по профессии инженер, но очень долго занимался астрономией — это в моде, чтобы заниматься не тем, к чему готовился всю жизнь… и вот, когда я уже совсем измучился… совершенно случайно я наткнулся на одну ошибку. Я, знаете, занялся солнечными пятнами, я изучал их гораздо подробнее, чем на них останавливались до меня другие, и вот я…
В это время солнце зашло за стену противоположного здания, и в комнате сразу померкло. И все предметы как будто отяжелели и прилипли к полу. Сумасшедший стал на вид коренастее и грубее.
— Ну вот… в известной теории прогрессивной увеличиваемости солнечных пятен, по которой солнце должно потухнуть без малого в четыреста миллионов лет, я открыл ошибку… Четыреста миллионов лет!.. Вы можете, доктор, представить себе четыреста миллионов лет?
— Н… не могу, — проговорил доктор, вставая.
— И я не могу, — засмеялся сумасшедший, — и никто этого не может, потому что четыреста миллионов лет-это уже вечность… тогда следует просто предпочесть вечность, как понятие более общее, а оттого и более ясное. С четырьмястами миллионами лет все остается, как в вечности: и равнодушная природа, и вечная красота… Четыреста миллионов лет-это насмешка… И я, знаете, открыл, что никаких четырехсот миллионов лет не будет!
— Как не будет? — почти вскрикнул доктор.
— Да так… они рассчитывали, и очень наивно даже, что раз в такое время солнце потухло на столько-то, то… и тут шла простая арифметика. А между тем известно, что охлаждающийся металл или иное тело держится долго в раскаленном виде только именно до появления первых просветов охлажденности… ибо тут взаимонагреваемость… а уж раз появилось пятно, этакое темненькое пятно на сверкающей самодовольной роже, то уж тут… равновесие нарушено, пятно не только не поддерживает общую теплоту, а даже совсем напротив: холодит… холодит-с, милое пятно!.. Холодит и растет, и чем больше растет, тем больше и холодит… с увеличивающейся в чудовищной прогрессии скоростью. Я думаю, что когда останется этак, примерно, четверть солнца, со всех сторон сжатого темными пятнами, одним громадным пятном, то оно потухнет уже в какой-нибудь год… два… И я принялся за вычисления, я делал сплавы, однородные химически солнцу… и, знаете, милый доктор, что я получил?
— А? — странно отозвался доктор.
— Да то, что земля погибнет от холода… при холоде какая уж красота!.. Не скоро, очень не скоро, приблизительно так через пять, шесть тысяч лет…
— Что-о! — вскинулся доктор.
— Через пять-шесть, не больше.
Доктор молчал.
— И когда я это узнал, тут-то я и начал всем рассказывать и хохотать…
— Хохотать? — спросил доктор.
— Ну да… веселиться вообще.
— Веселиться?
— Радоваться даже. А! Думаю…
— А-хи-хи-хи!.. А-хи-хи-хи! — вдруг прыснул доктор. — Хи-хи-хи!..
Сумасшедший недоверчиво замолчал, но доктор уже не обращал на него никакого внимания, он захлебывался, приседал, плевал и сморкался, очки у него спали, фалдочки черного сюртука тряслись, как в лихорадке, а лицо все сморщилось точь-в-точь как резиновый ‘умирающий черт’.
— Через… пять тысяч… лет?.. Хи-хи-хи!.. Это… прекрасно… это о-очень хо…рошо… А-хи-хи-хи!.. Так, так… это мило!.. А-хи-хи-хи!..
Сумасшедший, глядя на него, тоже начал смеяться, сначала тихо, а потом все громче и громче…
И так они стояли друг против друга, трясясь от злобно-радостного смеха, пока на них обоих не надели смирительных рубашек.
1903
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека