‘Слово о полку Игореве’, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1929

Время на прочтение: 5 минут(ы)

ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ.

ИЗБРАННАЯ ПРОЗА

ИЗБРАННАЯ ПРОЗА

Предисловие и примечания Н. БЕРБЕРОВОЙ.

RUSSICA PUBLISHERS, INC. NEW YORK * 1982

‘СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ’

До-пушкинская книжная словесность почти выветрилась из памяти русского общества. Ни в критике, ни в литературной беседе о ней не услышишь. Она целиком сдана в ведение истории литературы — в сей архив, куда мы не любим заглядывать.
Причин такого забвения много — но сейчас их касаться не стоит. Скажем лишь то, что виноваты мы да наши учителя. На самой же старой литературе никакой вины нет. Не она достойна забвения: это у нас плохая память и не развито понимание. Мы сами себя лишаем очарований и радостей, то больших, то меньших, но всегда живых, не исторических только, но и художественно-действенных.
Я уже не говорю о таких эстетически прекрасных, но не с эстетической целью писанных вещах, как летописи, ‘Поучение’ Владимира Мономаха иль письма Грозного к Курбскому. Так называемая ‘ложно-классическая’ литература нашего XVIII века, ежели хоть немножко уметь читать ее, — сулит истинные, уж никак не ложные наслаждения. Как много в ней любопытного, поучительного и прекрасного с художественной, и вполне современной, точки зрения. Это поучительное и хорошее есть повсюду, даже в творениях самого Тредьяковского. Еще по правилам екатерининского Эрмитажа полагалось ‘за легкую вину выпить стакан холодной воды и прочесть из ‘Телемахиды’ страницу, а за важнейшую — выучить из оной шесть строк’. А есть и в ней строки прекрасные. Даже Тредьяковский осмеян вовсе уж не вполне справедливо. Но вовсе несомненно, что было бы отлично, если бы хоть молодые поэты наши полюбопытствовали заглянуть в силлабические стихи Кантемира: по крайности, узнали бы они, что такое истинный ритм. А Богданович! Его лирика слаба, поверхностна и слащава. Но ‘Душенька’ превосходна. Она, разумеется, лучше своего французского образца. Подражая Лафонтену, Богданович далеко оставил его за собой… А Ломоносов! А Державин! Но тут уж творится нечто вовсе несообразное. Тут под могильной плитой ‘лжеклассицизма’ заживо погребен просто огромный поэт, которым всякая иная литература, более памятливая (а следственно, более развитая), гордилась бы по сей день. Не надо скрывать, что и у Державина имеются слабые вещи, хотя бы его трагедии. Но из написанного Державиным должно составить сборник, объемом в семьдесят-сто стихотворений, и эта книга спокойно, уверенно станет в одном ряду с Пушкиным, Лермонтовым, Боратынским, Тютчевым. Пушкин то восхищался Державиным, то порицал его. Восхищение подсказывалось пониманием, справедливостью и непосредственным чувством. Порицание — соображениями партийными и литературно-тактическими: что ни говори, а Пушкину нужно было немножко ‘столкнуть Державина с корабля современности’.
Вот и сейчас: слушают ‘Князя Игоря’, говорят о нём, пишут, а многие ли вспомнят ‘Слово о Полку Игореве’, которому Бородин обязан своим вдохновением, а опера его — бытием?
О ‘Слове’ писано много. Его разбирали филологически, исторически. Определялось его место в нашей словесности, изучался его язык, шли споры о личности его автора, в нем искали позднейших вставок и утраченных мест.2 Спору нет — работа необходимая и почтенная. Но о художественной стороне ‘Слова’ или не писалось ничего, или ограничивались общими местами да немотивированными похвалами. Ужаснее всего то, что к памятникам древней словесности у нас не хотят (или не умеют) подходить с современной художественной меркой. Оттого-то, в конце концов, они для нас и мертвы, оттого-то и оказываются они ‘только историей’. Хуже истории: предметом классной учебы, поводом для расстановки единиц и пятерок. Принимаются меры к тому, чтобы древняя словесность российская успела россиянину с детства осточертеть. В ней наименее существенное изучается, наиболее важное (художественная, душевно-духовная сторона дела) — замалчивается, замазывается, скрывается.
Меж тем, в этих памятниках ощутимо бьется живая художественная жизнь. Их эстетическая, непосредственно ощутимая прелесть и поучительность не преходят. И сейчас еще, пока язык ‘Слова’ не сделался нам вполне непонятен, можно раскрыть этот ‘памятник’, как мы раскрываем том современного романа, — и зачитаться: может быть, с большим волнением, нежели мы читаем меркантильные творения нынешней торопливой музы.
Но наше понимание давно и в корне изуродовано. Замечательно, что сейчас же после того, как ‘Слово о Полку Игореве’ было найдено, — начались его переделки. Многие чутьем поняли его художественные достоинства. Но, как ни странно, этого чутья не хватило на то, чтобы оставить ‘Слово’ в его первоначальном виде. ‘Слово’ стали пытаться ‘исправить’ или ‘улучшить’. Уже Козлову пришла в голову еретическая мысль переложить ‘Слово’ современными стихами. За ним на тот же ложный путь вступили Гербель, Мей, Майков и др. Ими, конечно, руководила любовь к ‘Слову’ — но какая неправая, принципиально неправомерная и, так сказать, насильническая любовь! И какое наивное сознание собственного ‘превосходства’ над безымянным автором ‘Слова’! Этот автор придал своему гениальному произведению ту форму, которую счел за благо. Содержание ‘Слова’ неразрывно с его формой, как в каждом истинно художественном творении. Эту форму нельзя менять, не совершая поступка, в эстетическом смысле варварского. Но у нас поклонники ‘Слова’ непременно хотели его исправить. Только потому, что ‘Слово’ есть памятник (труп!), над ним творились эксперименты, которых никто бы не вздумал произвести над созданиями новой литературы. Понимают, что нельзя перелагать ‘Войну и мир’ в стихи, а ‘Евгения Онегина’ пересказывать прозой. Относительно ‘Слова’ эта простая истина, как будто, всё еще не открыта.
Вернемся, однако, к самому памятнику.
Что говорит ‘Слово’ современному художественному сознанию? Каким оно представляется нашему восприятию? Об этом можно бы сказать много. Однако же, по понятным причинам, ограничимся несколькими замечаниями, основными.
Две задачи, две цели наметил себе автор ‘Слова’. Одна из них — вполне политическая. Тут дано изображение того состояния, в котором тогда (в XII веке) находилась Киевская Русь, раздробленная, разрозненная, живущая сепаратными интересами отдельных областей и не довольно сознающая необходимость объединения, хотя бы перед лицом общего врага. Пробудить национальное сознание, призвать враждующих и друг с другом борющихся князей к согласию, во имя единой русской земли, — такова была государственная задача автора.
Другая задача была более отвлеченного и философического характера. В лице князя Игоря нам показан герой, человек возвышенного душевного склада, в его действии, в его столкновении с обстоятельствами и роком. Игорь идет на половцев вопреки явным предостережениям самой природы и невзирая на численное превосходство половцев. Совершенно замечательно, что наперекор всему, он сперва побеждает (единой силой своей воли), а затем падает под напором оправившегося врага. И опять его падение не окончательно: из половецкого плена он успевает бежать, растеряв армию, но не утратив воли. Сама природа, побежденная или убежденная его героизмом, теперь приветствует героя, как будто поверженного, но в сущности непобедимого.
Автор ‘Слова’ ни на минуту не упускает из виду ни первой, ни второй задачи. ‘Человеческий’ героизм Игоря всё время прочно мотивируется его политической миссией. Но, трактуя о политике, автор не забывает ни личной драмы Игоревой, ни Ярославниной женской доли, ни того столкновения с роком, которое представлено в виде вмешательства мифологических божеств и сил природы.
Эти две темы в ‘Слове’ уравновешены с замечательным и, порою, в высшей степени смелым мастерством. Мне кажется, между прочим, что именно для того, чтобы сохранить и подчеркнуть это равновесие, и прибегает автор к парадоксальным (на первый взгляд) хронологическим сдвигам внутри поэмы. Пообещав сначала быть более историком, нежели поэтом, автор не сдерживает своего обещания (быть может, данного лишь для приманки слушателя), ибо художественная достоверность для него столь же дорога, как и политическая. Он не хочет жертвовать ни историей для искусства, ни, в той же степени, требованиями искусства — для исторической ясности. Он иногда предпочитает быть исторически непоследовательным и логически темным — ради эстетической логики: знак настоящего, смелого и независимого художника.
Из пересечения тем, из двуединства задания, рождается в ‘Слове’ его истинная глубина: стереоскопичность зрелища и созерцания, многопланность, выпуклость, иными словами — тот проницательный реализм, без которого нет и не может быть истинного художества.3
Этот реализм становится до конца нагляден в отношении автора к изображаемому событию. Дело в том, что поход Игоря в военном смысле кончается катастрофой. В соответствии с этим, почти всё ‘Слово’ подернуто мрачным, пепельным светом солнечного затмения, с описания которого оно начинается. Но сквозь мрак, точно из-под тучи, пробиваются косвенные лучи солнца. Слезы плачущей Ярославны не искажают ее прекрасного лица. Обратно: в заключительных строках поэмы радостное возвращение Игоря из плена становится символом и залогом грядущей победы, которой суждено возникнуть из только что пережитого поражения, несчастье Игоря — залог счастья для всей Руси.
И автор не дает нам забыть, что этому счастию суждено возникнуть непременно из горя, чаша которого испита героем до дна.
Надо отдать справедливость: кто-то из исследователей сказал, что в ‘Слове о Полку Игореве’ радость и скорбь — ‘обнимаются’. Это самое глубокое слово, которое обронено о поэме. Да, ‘Слово’ именно и замечательно тем, что в нем дано глубокое созерцание жизни в ее утешительном и возвышающем трагизме. Поняв поэму в ее истинной глубине, мы уже, конечно, не сможем повторять о ней то, что принято говорить о ранних памятниках русской литературы. Ни наивности воззрений, ни примитивности художественных приемов тут нет и в помине.4 ‘Слово о Полку Игореве’ глубоко философически и сложно по художественному выполнению.
31 января 1929 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

2 Напомним, что спор об аутентичности ‘Слова’ разгорелся во всей своей силе уже после смерти Ходасевича. Но, как и в случае с ‘Оссианом’ Макферсона, красота ‘Слова’, даже если будет доказана его подделка, все равно будет нас трогать и впечатлять.
3 Термин ‘проницательный реализм’, насколько мне известно, принадлежит Ходасевичу и им употреблен впервые. Этот термин не вошел в обиход наших литературоведов, несмотря на его яркость, новизну и многозначимость.
4 В этих строках чувствуется скрытый удар по Белинскому.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека