Словацкий Юлий, Спасович Владимир Данилович, Год: 1907
Время на прочтение: 17 минут(ы)
Словацкий (Юлий, род. 23 сентября 1809 г. в Кременце Подольской губ., скончался 3 апреля 1849 г. в Париже) — один из самых крупных поэтов польского выходства, сосредоточенного главным образом во Франции после неудачи польского мятежа 1830—1831 годов, наиболее яркий представитель польского романтизма в литературе. Он претендовал если не на первенство, которое бесспорно принадлежало Мицкевичу, то на равенство с последним. Эти притязания не признавались современниками, между которыми С. имел не многих почитателей. Слава его утвердилась и продолжает еще возрастать с шестидесятых годов XIX ст. В 1862 г. появилось издание его при жизни напечатанных произведений (Лпц., 4 т.). В 1866 г. львовский профессор А. Малэцкий издал его жизнеописание по рукописям и корреспонденциям и, в трех томах, его посмертные творения. Новейший, самый полный труд о С. написан Гёзиком (Ferdynand Hoesick, ‘ycie Juljusza Slowackiego, biografia psychologiczna’, Краков, 1896 и 1897) Жизнь С. весьма интересна и поэтична. Он был, можно сказать, стихотворец по наследству. Отец его, Евсевий С. (род. 1772, галичанин по происхождению) писал стихи и был преподавателем истории польской литературы в Кременецком лицее. По своему направлению он был классик, женился на Саломее Янушевской, женщине увлекательной по уму и живости воображения и темперамента, занял по конкурсу кафедру красноречия и поэзии в Виленском унив. и умер в Вильне от чахотки в 1814 г. Вдова его с малюткою сыном вернулась на родину, в Кременец. Бывший товарищ умершего по профессуре в университете доктор медицины Бэкю убедил вдову С. выйти за него замуж вторым браком. Человек он был зажиточный, светский и представительный, но по характеру дрянной. Овдовев, он нуждался в жене, которая бы заступила его дочерям Герсилии и Александре место умершей их матери. Словацкая приняла предложение ввиду того, что ее подрастающему сыну Юлию открылась возможность получить высшее образование в Вильне, средоточии тогдашней умственной жизни польской, в расцветавшем тогда Виленском университете. Падчерицы привязались к своей мачехе, как к родной матери, и баловали маленького Юлия, к которому относились как к гениальному мальчику-стихотворцу. Имея с небольшим 8 лет, он молил Бога в соборе св. Яна в Вильне дать ему жизнь самую страдальческую, но поэтическую, он соглашался быть презираемым весь свой век, лишь бы получить бессмертную славу по смерти. Это колоссальное авторское самолюбие и самомнение одушевляло и возбуждало Юлия С. в продолжение всей его жизни, но оно не было бесплодно, потому что совмещалось в нем с необычайным дарованием и с воображением кипучим и творческим. Семейство Бэкю было в дружбе со Снядецкими, весьма влиятельными людьми в университете, с бывшим ректором астрономом Яном и с физиологом Андреем. Гостиную Бэкю посещали и консерваторы-классики, и новаторы в литературе — романтики, с Мицкевичем во главе. С. был еще гимназист, когда в университетской жизни виленской произошел кризис: наряжено было следствие, предметом которого было студенческое общество ‘Филаретов’. В 1833 г. Мицкевич и многие его товарищи были арестованы, а затем последовала высылка их во внутренние губернии России (см. Мицкевич). Сторонниками этих мероприятий были в университетской среде весьма немногие профессора, и в числе их находился Бэкю. За месяц до высылки Мицкевича из Вильны, последовавшей в октябре 1823 г., Бэкю был убит ударом молнии. Вдова его, в альбоме которой перед отъездом Мицкевич написал самые дружеские стихи, получила выслуженную мужем пенсию и переселилась опять в Кременец. С. вдали от нее провел в Вильне свои последние университетские годы (1826—1828), навещая мать только на каникулах. Во время этих поездок он породнился с природою и населением юго-западного края (Тульчин, Одесса). Миловидный, но слабосильный юноша, тонкий, белолицый, с легким румянцем на щеках — признаком преемственного от отца расположения к чахотке, — С. много работал над собою, чтобы уподобиться мрачным байроновским героям, стремился к тому, чтобы устроить жизнь свою поэтически, искал сильных впечатлений, был непомерно несообщителен, горд и притом влюбчив. Первым предметом его страсти была дочь Андрея Снядецкого, Луиза, такая же байронистка, как и он, старше его по возрасту, она забавлялась им, как подростком, в котором подметила большое дарование. Она была в то время безумно влюблена в русского офицера Римского-Корсакова, погибшего в 1828 г. в турецкой войне под Варною, ездила в Турцию отыскивать его останки, потом сошлась в Константинополе с польским выходцем Михаилом Чайковским, более известным под именем Садыка-паши. Отношения С. к Снядецкой кончились полным разрывом, он не подал ей руки на прощание, храня вид ледяного равнодушия. Он уехал в Варшаву, где поступил апликатом, т. е. кандидатом на канцелярскую должность по ведомству финансов, и обнаружил полную неспособность к деловым занятиям, зато упражнялся в писании поэм и драм — до того момента, когда в Варшаве вспыхнуло революционное движение 17 (29) ноября 1830 г. Горячий патриот, воспитанный в духе польского национального возрождения, Словацкий кинулся опрометью в движение и стал известен по своим поэтическим воззваниям к неравной национальной борьбе. Он сознавал свой долг вступить в ряды повстанцев, но чувствовал непреодолимое отвращение к военной службе, к которой едва ли был способен по слабости телосложения. Мать, опасаясь за него, если бы он дольше оставался в Варшаве, вместо присылки ему туда денег выслала ему вексель на Дрезден, которым он решился воспользоваться и покинул свою родину навсегда в то время, когда роковая борьба решалась оружием под Варшавою. Мицкевича упрекали его соотечественники, что он медлил с приездом на родину в 1831 г., С. всю жизнь страдал от упреков совести за то, что малодушничал, что не погиб, как спартанец, в польских Фермопилах (‘Grb Agamemnona’). ‘Я недостоин, я бежал от мучений’, — писал он за два года до смерти. В конце 1831 г. он очутился в Париже, среди выдающихся лиц польской эмиграции, продолжавших ссориться из-за политики на чужбине и распавшихся на поносящие себя взаимно партии. Политические замыслы выходства были не только логически несостоятельны, но и практически пагубны, потому что истощали бесплодно страну: после всякой неудачи пропадали и исчезали бесповоротно остатки польского быта и польских национальных учреждений. Но, с другой стороны, в это время было свободно и беспрепятственно довершено умственное и литературное возрождение нации, потерявшей политическую самобытность. Появилось вдруг несколько перворазрядных поэтических гениев, утвердилось сознание национальной умственной и культурной своеобразности, продолжающей существовать и после отречения от надежд на государственную самобытность. Поэты выходства совсем не различали своей литературной работы от политической, они увлекались, впадали в так называемый польский мессианизм, соответствующий московскому славянофильству, то есть превозносили свой народ, якобы Богом избранный, превыше всех других народов земных. Со временем эти увлечения прошли, но непревзойденные до сих пор произведения польской поэзии половины XIX века служат доныне неистощимою умственною пищею для последующих поколений. Первое место между светилами этой поэзии принадлежит бесспорно Мицкевичу, два другие гения были Сигизмунд Красинский и Юлий С. Красинский выходцем не был, но должен был скрывать свое авторство (le poè,te anonyme de la Pologne). Он дружил и с Мицкевичем, С. пытался соперничать с Мицкевичем. Деятельность С. можно подразделить на 3 периода: 1) года юношеских опытов, с 1829 до 1833 г., 2) года могучего творчества и странствований (1834—41) и 3) года погружения его ума в мистицизм и упадка его таланта (с 1842 по 1849 г.), когда вместе с Мицкевичем он вступил в религиозную секту Андрея Товянского. Первый период. Большая часть скромных денежных средств, доставляемых С. матерью, уходила на печатание быстро следовавших одно за другим его произведений. Они были красивы по слогу, по стиху. Их хвалили, но скоро они потухали и как будто бы утопали в бездне забвения, это выводило С. из терпения. С. и Мицкевич встречались, но не сошлись по коренной противоположности темпераментов. Мицкевич относился к С. свысока, как к молодому человеку, которого он знал еще подростком. Они попали совместно в члены бюро одного литературного общества польского, Мицкевич — председателем, С. — секретарем. Мицкевич не стеснялся давать такую оценку С., что его поэзия — красивый храм, в котором недостает одного божества, С. толковал эти выражения как отказ в признании его настоящим поэтом. Гораздо обиднее для С. и его матери был другой поступок Мицкевича. В ноябре 1832 г. появилась в печати 3-я часть ‘Дедов’ Мицкевича, изображающая следствие Новосильцева, в числе злейших клевретов коего выведен отъявленным злодеем доктор, хотя не названный по имени, но поражаемый молниею при таких условиях, при которых погиб доктор Бэкю. Конечно, Мицкевич увлекся как поэт, превращая дрянного человека в дьявольски злое и по природе своей вредоносное существо. Он заставил Бэкю на сцене проделывать то, от чего Бэкю был далек: он оскорблял и вдову Бэкю, с которою был дружен и по смерти ее мужа. С. думал вызвать Мицкевича на дуэль, но кончил тем, что уехал из Парижа и поселился в Женеве. Он ехал туда с намерением осенить мать такими лучами славы, чтобы ее затем не могли коснуться никакие стрелы. ‘То будет, — писал он, — более ровная с Адамом (Мицкевичем) борьба’. Он решился сразиться с Мицкевичем на почве патриотического чувства и написал драму Кордиан, основанную на событии, которого он был свидетелем-очевидцем, а именно на венчании императора Николая I царем польским в Варшаве в 1829 г., и на ходивших слухах о злоумышлении со стороны заговорщиков, собиравшихся якобы в подвалах варшавского собора. Герой пьесы — лицо вымышленное, подпрапорщик Кордиан, поставленный на часах в царских комнатах. Он рвется на покушение, но в решительную минуту ему изменяют нервы: он падает в обморок, замысел его обнаружен, его расстреливают. В ‘Кордиане’ С. изобразил самого себя. В двух первых действиях, не касающихся заговора, представлено его собственное жизнеописание, как он влюбился в Лауру (Снядецкую), как ему опостыла жизнь со всеми ее удовольствиями. Из уст папы в Ватикане вместо благословения он получает внушение повиноваться предержащим властям, после чего расстается с религиею и неизвестно зачем взбирается на Монблан. Что касается до трех последних действий, посвященных заговору, то между С. и Мицкевичем та разница, что Мицкевич идеализировал действительно перенесенное им и выстраданное, а С. передает только то, что измыслил. Самая форма произведения, однако, столь хороша, действующие исторические лица представлены столь пластично и живо, что когда в 1833 г. произведение появилось без имени автора в Париже, то многие приписывали его Мицкевичу. ‘Кордиан’ заканчивает цикл юношеских байронических произведений С.: он становится на свой настоящий путь, причем более и более определяются главные черты его дарования. Второй период. Характерная душевная способность С. — дивная фантазия, неуравновешенная рефлексиею и действующая как стихийная сила. В его уме сочетались мгновенно и самым неожиданным образом противоположнейшие идеи, впечатления, образы, звуки, приводящие в движение эстетическое чувство. Притом он имел тончайший вкус, выработанные аристократические привычки, брезгливость, склонность к одиночеству, отвращение от всякой пошлости, от толпы, хотя его теоретические убеждения, согласно общему течению века, были демократически и односторонне республиканские, как у всего его поколения, воспитывавшегося в понятиях лелевелевской исторической школы. Он писал к матери: ‘воображение мое — источник всех моих бедствий и всего земного блаженства, потому что я, право, счастлив тем, что обладаю властью творить вымышленные происшествия’… ‘Желаю одного: пользоваться полною свободою гласных мечтаний’. Так как он жил отшельником и личного опыта имел весьма мало, то он должен был многое заимствовать у своих любимых поэтов. В этом отношении его можно сравнить с плющом, обвивающимся вокруг больших стволов. Он был способен до неузнаваемости верно воспроизводить манеру и слог своих образцов. С. нуждался в красивой природе, он поселился на Лемане, в тогдашнем предместье Женевы Паки, с видом на Монблан. Без любви он был сам не свой, и ему казалось, что сердце его стынет, что творчество слабеет. Он искал женского общества, заигрывал с женщинами, но как только они к нему привязывались, они становились для него неинтересны: для возбуждения в нем страсти требовался отпор. Таким предметом его страсти сделалась Мария Водзинская, не очень красивая, но умная девушка и превосходная пианистка, за которою ухаживал и Шопен. Ни С., ни Шопену Водзинская не ответила взаимностью. Летом 1834 г. состоялась экспедиция в большой компании в горы, после которой стала слагаться у С. идиллическая поэма, по нежности чувств и живописанию картин природы превосходная, докончил он ее только в 1838 г., во Флоренции. В то же время в уме С. блеснула смелая мысль драматизировать летописные сказания из доисторического быта польского народа, то есть идти по стопам Шекспира, который из подобного же источника извлек ‘Лира’, ‘Макбета’ и ‘Сон в летнюю ночь’. Сказочные предания Польши начинались, по тогдашнему уровню исторических знаний, с пришествия дружин ляхов, или лехов, поработивших мирные поселения славянские, или вендские, заканчивались они истреблением лехитской династии Попелей и воцарением земледельца Пяста, предшествовавшим введению христианства. Летописные данные об этом времени весьма скудны и сухи. С. в драме ‘Балладина’ дополнял пробелы, прибегая к так назыв. ныне фольклору, т. е. к простонародной песне и сказке, но не в настоящем их виде, а в балладном, который дан им был Мицкевичем и первыми романтиками. Он ввел в драму волшебный мир фей и стихийных духов, в этой постройке ему помог Шекспир (фея Гоплана списана с Титании, как Балладина — с леди Макбет). В результате вышла собственно не драма, а волшебная сказка, которую сам С. назвал в предисловии ариостовскою шуткою и издевательством над логикою и порядком. Пьесу эту выручил и спас именно волшебный элемент. Богатство и игривость фантазии столь пленительны, что доныне и ‘Балладина’, и другие драмы С. не сходят со сцены и пользуются большим успехом. Из драматических произведений С. выделяются по своей сценичности начатые в Женеве ‘Лилла Венеда’ и ‘Мазепа’. Первая относится ко времени более раннему, нежели эпоха ‘Балладины’, и изображает первое пришествие дружинников-ляхов. Мазепа изображен еще юношею, пажом короля Яна Казимира, когда за свои любовные похождения он был ногой привязан к дикому, пущенному на волю коню. Главное лицо — воевода, вымещающий на Мазепе свою злобу, — заимствован от Кальдерона и больше походит на мстительного испанца, нежели на польского магната. Обо всех драмах С. можно сказать, что в них бездна таланта, автор имеет, несомненно, драматическую жилку, действие идет быстро, блещет как молния, захватывает зрителя, но при ближайшем анализе строение драмы непрочно, поступки действующих лиц недостаточно мотивированы. После трехлетнего пребывания в Женеве начались с 1836 г. странствования С. по Италии, Греции и Востоку. Водзинские уехали, С. звали в Рим поселившиеся там его родные — дядя по матери, живописец Феофил Янушевский, и его жена, дочь доктора Бэкю Герсилия. На первых порах С. был неприятно поражен наслоением второго Рима, папского, на первом основании, языческом, которое его всего больше интересовало, но которое ему трудно было мысленно восстановить. Его помирил с обоими Римами новый знакомый, Сигизмунд Красинский, дружба с которым имела громадное влияние на творчество С. Красинский был моложе С. тремя годами и написал уже две крупные символические поэмы-драмы: ‘Небожественную комедию’ и ‘Иридиона’. Он был зрелее С., глубокомысленнее, он привлек к себе С. и сразу подчинил его тем, что первый постиг, оценил и определил его дарование. Красинский признал, что воображение в С. богаче и разноцветнее, чем в Мицкевиче, хотя как человек он существо капризное, со многими женственными чертами характера. Поэты бродили вместе по развалинам древнего Рима, читали друг другу. С. — ‘Балладину’, Красинский — ‘Иридиона’. Дружбу свою С. выразил таким образом в предисловии к ‘Балладине’: ‘ты одушевляешь мраморные лики древних римлян вулканическою душою нашего века, а я из древней Польши созидаю фантастическую легенду, вызываю из тишины веков пророческие хоры и посылаю навстречу твоей черной, молниеносной дантовской туче мои легкие, радужные ариостовые облака’. Красинский понимал, что С. более воображает, нежели чувствует, что он по темпераменту пантеист, сам Красинский был устойчивее и страстнее. Обоих сближало еще и то, что оба тосковали по утраченным предметам любви. Расставшись с Красинским, С. переехал в Неаполь, откуда два римские знакомые С., Бржозовеский и Голынский, собирались в Грецию, Египет и Иерусалим. Они предложили С. поездку с ними на их счет, он согласился, после больших колебаний, и решил описывать свое путешествие стихами в виде мгновенных, как бы светописных снимков с природы, тотчас после восприятия путевых впечатлений. Имеются только отрывки того, что он называл своим ‘рифмоватым балетом’, — отрывки, поразительные по меткости очертаний и яркости красок. С. посетил гробницу Агамемнона в Микенах и Афины, восторгался Востоком в Каире и, плывя по Нилу, всходил на пирамиды. На пути из Египта в Сирию он был подвергнут карантину в голой аравийской степи Эль-Ариш. Вдохновившись рассказом об одном арабе, который в таком карантине потерял всю свою семью из 8 человек, С. задумал рассказ ‘Отец зачумленных в Эль-Арише’, весь проникнутый свойственной исламу фаталистической преданностью воле Божией. В Иерусалиме С. провел в нервном возбуждении и слезах бессонную ночь у Святого Гроба, чувствуя, что он становится верующим христианином. Он побывал в Бельбеке и Дамаске, ездил на верблюдах, провел 6 недель в одиночестве в маронитском монастыре Бэльхеш-бане, на скате Ливана. После 10-месячных скитаний он через Ливорно достиг Флоренции, где поселился на 1 Ґ года (1837—1838). ‘Я столько предметов видел, — писал он, — что не понимаю, как могли вынести глаза мои все, что испытало мое чувство зрения’. Во Флоренции он стал с увлечением работать. Кроме ‘Отца зачумленных’ и окончательно отделанной поэмы ‘В Швейцарии’, посвященной не покидавшим его воспоминаниям о М. Водзинской, он написал библейскою прозою (а не дантовскими терцинами, как намеревался сделать сначала) эпическую поэму в духе Данта, Библии, а отчасти и поэзии Красинского, под заглавием ‘Ангелли’. Это произведение, сильно мистическое, до того понравилось Красинскому, что он предлагал на гробницу С. надпись из двух только слов: ‘автору Ангелли’. Поэма эта подернута дымкою тумана, писана тусклыми красками, но исполнена щемящей душу тоски и полной безнадежности. Она изображает страдания польской народности после 1831 г., когда лучшие силы нации либо попали в ссылку, либо влачили свои дни выходцами. Изображено нечто похожее на дантовское Inferno в образах морозной Сибири, ее снегов, кочующих остяков с их стадами северных оленей. Остяцкий шаман — пророк и волшебник — олицетворяет собою высшую правду, которой нет в ссыльных. В счастии эти ссыльные были бы добрые люди, но несчастие сделало их дурными и вредоносными. Они разделились на три враждебные партии, поедающие себя взаимно: кунтушовых шляхтичей, ярых демократов, стремящихся к насильственным переворотам, и людей, желающих восприять мученичество, не защищаясь. Как Вергилий ведет Данта, так ведет шаман по кругам этого ледяного ада, среди беснующихся групп ссыльных, молодого ссыльного Ангеллия, которого он избрал как жертву искупления за весь народ. Рукоположенный шаманом Ангелли — в сущности, сам С. В основание замысла положена мистическая идея добровольного страдания, искупающего грехи провинившегося народа и спасающего его от смерти в будущем. Представляются ужасы этого страдания, переносимого Ангеллием и заключающегося в одиночестве среди полнейшей темноты. Наступает бесконечная полярная ночь, в течение которой погибает шаман, умирает подруга Ангеллия, преступница Элленаи, которую он взял себе в жены, кончается и сам Ангелли, теряющий только с жизнью последнюю искру надежды, необходимой для будущих поколений. По могиле его скачет среди огней северного сияния огненный всадник с радостною вестью, что воскресают народы. — С. был хорошо принимаем во Флоренции в высшем космополитическом обществе, имел успех между дамами. Нашлась одна — дочь богатого помещика Юго-Западного края, Анеля Мощинская, которая заигрывала с ним, не подавая вида, что он ей полюбился, она не только возбудила его страсть, но и заставила его сильно страдать. Признаться в любви ему мешало большое имущественное неравенство. Он собирался бежать из Флоренции, но получил от отца Мощинской через третьи лица приглашение бывать в его доме и искать руки его дочери. По-видимому, предстояла благоприятная развязка начатого романа, но вышло другое: Анеля Мощинская продолжала кокетничать, вызывая предложение, С. же был слишком горд, чтобы на него решиться. Никто не делал первого шага. Между тем С. постигло нежданное несчастие: по политическому делу об эмиссаре Конарском мать С. и дядя его Янушевский были арестованы в России. Он лишился и тех малых средств содержания, которые получал от матери. Это известие привез ему в начале 1838 г. проезжавший через Флоренцию Красинский, расстроенный и больной вследствие прекращения отношений к любимой женщине (г-же Бобр). Причины своих страданий Красинский не открыл своему другу. Узнав об аресте матери, С. решился ехать в Париж, где печатались его произведения, и искать заработков хотя бы во французской печати. Несколько месяцев спустя Анеля Мощинская умерла. Она представлена как героиня в новой поэме ‘Бениевский’, которую тогда сочинял С. Опасения его насчет матери и родных рассеялись: мать была освобождена, Янушевский отделался краткосрочною ссылкою. С. очутился в Париже среди знакомых лиц, постаревших, но не поумневших, продолжающих политиканствовать и подразделенных на мельчайшие партии. Монархисты группировались около отеля Ламбер, т. е. около старика А. Чарторыского. Большинство выходства состояло из демократов, мечтавших о насильственных переворотах посредством поднятия крестьян и истребления помещиков. Клерикалы сражались с скептиками и атеистами. В результате практические затеи ненавидящих друг друга партий ничего польскому делу, кроме вреда, не приносили, но зато литературные события имели большое значение. К таким событиям относятся встреча С. с Мицкевичем, недоразумения между ними, затем появление ‘Бениовского’, имевшее значение брошенной Мицкевичу перчатки, которую Мицкевич, однако, не поднял. Мицкевич не только бесспорно царил в то время на польском Парнасе, но вообще считался умственным вождем своего народа. Столько же моралист, сколько и художник, он был противником теории искусства для искусства и в самом искусстве требовал дисциплины. По обнародовании им в 1834 г. ‘Пана Тадеуша’ личный его враг С., бежавший из Парижа, чтобы с ним не встречаться, преклонился мысленно перед гениальным произведением и не имел больше по отношению к поэту никакого недоброжелательства. Когда Мицкевич начал свой курс в College de France (в 1840 г.), польский издатель-книгопродавец Янушкевич решил отпраздновать это событие обедом, на который пригласил Мицкевича и сорок человек именитейших выходцев, в том числе и Словацкого. С. не был расположен держать речь в среде нерасположенных к нему людей, безусловных поклонников Мицкевича, доводивших свой культ до идолопоклонства. Неугомонный отрицатель во всем, он признавал, конечно, первенство Мицкевича по летам и заслугам, но не допускал иных отношений между поэтами кроме равных. Когда на пиру беседа не ладилась и преобладало молчание, С. не выдержал и взволнованный, бледный, стал импровизировать, обращаясь к Мицкевичу в весьма трудной стихотворной форме — октавами. Ни то, что он говорил, ни то, что затем произнес Мицкевич, не было записано и осталось только в общих чертах в памяти собеседников. С. начал с самого себя, с того испытанного им отсутствия ободрения со стороны своих земляков, хотя и он любил страшно свою родину. Затем С. прославлял Мицкевича и под конец уже прозою признал, что на стебле его жизни есть два цветка: один — нерасположения, который завял и падает, и другой — приязни, который развертывается из почки. ‘Если этот цветок низок, — говорит С., — то наклонись и подними его, как делал Войский в ‘Пане Тадеуше’, который подбирал всякие грибы: и рыжики, и даже мухоморы’. Остроумное сравнение развеселило присутствующих. Мицкевич принял вызов, почувствовал вдохновение и отвечал тоже импровизациею. Признавая за С. великолепие формы, он выразил только пожелание, чтобы в поэзии С. было как можно больше веры и любви. Собеседники были приведены в восторг, многие плакали. Оба импровизатора обнялись и долго прохаживались по залу, объясняя себе взаимно свои бывшие недоразумения. Но то был не мир, а только кратковременное перемирие. Поссорить помирившихся взялись те сторонники Мицкевича, которые не выносили самомнения С. Ими решено было поднести Мицкевичу ценный бокал и возложить на С. вручение его Мицкевичу. Предложение сделано было в форме, которая показалась С. унизительною, он отказал, не пожелав, по его словам, признать себя вассалом. Тогда пошли в ход газетные сплетни, восстановлены были по памяти обе импровизации в таком виде, будто бы С. на обеде преклонился пред Мицкевичем, а последний отказал в признании его поэтом. Одно слово Мицкевича в печати положило бы конец толкам и восстановило бы истину, но этого слова Мицкевич не произнес. По отношению к С. он постоянно отмалчивался: читая курс польской литературы до последних ее времен, он не упомянул ни разу о С. Молчание Мицкевича С. истолковал как потакание своим врагам. Окруженный ими, он выступил как боец и последовал совету Красинского ‘примешивать побольше желчи к своей лазури и действовать не только на сердца, но и на печени людей, потому что тогда только люди его поймут’. В таком именно настроении С. писал ‘Бениовского’. О Бениовском (род. 1741, ум. 1786), барском конфедерате, сохранилось такое, может быть отчасти сказочное предание, что, взятый в плен русскими и сосланный в Камчатку, он поднял бунт, бежал и добрался до Мадагаскара, где сделался царем туземцев-дикарей (см.). В поэме С. Бениовский действует вместе с сказочными лицами — монахом отцом Марком, казаком Савою и др. Похождения Бениовского — последнее дело в поэме. По примеру байроновского Дон-Жуана, которого форму заимствовал С., сам Бениовский — только та ниточка, на которую нанизаны пейзажи, типы, юмористические картинки, лирические излияния, хлесткое бичевание аристократов и ханжей, членов и генералов эмиграционных клубов, критиков и рецензентов. Главною, однако, мишенью для поэтической пальбы служат не рядовые и не офицеры, но сам вождь армии выходства, могучий бог литовский, пришедший из сосновых лесов, т. е. Мицкевич. Удары сыплются на все его произведения, не исключая ‘Валенрода’. Он вызывается на бой подобный тому, какой происходит в Илиаде между Ахиллом и Гектором. Среди польского выходства ‘Бениовский’ разразился, как бомба. С. ожидал дуэли, вызова со стороны Мицкевича, однако, не последовало. По соглашению противников вызывателем явился критик Ропелевский, который, однако, убоялся и в решительный момент извинился. Победу признавали за С. даже задетые им лица. Многим казалось, что только теперь он стал на свою настоящую дорогу. Хотя в поэме преобладают тон и приемы сатиры, но силен в ней и элемент эротический, представляемый не героинею поэмы Анелею, но другою, неназванною женщиною, сделавшеюся последним предметом страсти С. Любовь эта была самая сильная и самая продолжительная и не могла не повлиять на охлаждение дружественных его отношений к Красинскому. Новая вдохновительница, указанная в поэме только издали и в полутени, была та самая Жанна Бобр, которую любил Красинский. Красинский, между тем, женился, но она осталась до гроба неизменно верна памяти Красинского. В ее гостиной в Париже бывала знать и по происхождению, и по талантам. Она стала приглашать и С., который интересовал ее по своей дружбе с Красинским. Они читали вместе новую поэму Красинского ‘Летняя ночь’. По волнению Бобр С. угадал истину и выведал от нее тайну ее прошлого романа, после чего влюбился в нее уже не идеальною, но пылкою чувственною любовью и пытался занять в ее сердце то место, которое осталось пустым после Красинского. Мало того: он начал переписку с Красинским, в которой не только с изумительною проницательностью анатомировал психологически прежние чувства Красинского, но сообщал ему и о своих видах и намерениях по отношению к г-же Бобр. Красинский отклонял его от этих намерений, предсказывал ему, что он запутается в этой страсти. С. раздражала до неистовства ровная и спокойная благосклонность Бобр, не превращавшаяся в более живое участие и казавшаяся С. гробовым покоем. Он то мирился с г-жою Бобр, то выходил из себя и написал даже драму, которую, однако, никому не показывал (‘Неисправимые’). Эта неизданная драма представляет в комическом виде Красинского и г-жу Бобр. Полный разрыв между поэтами произошел, впрочем, не вследствие переписки, а значительно позднее, в последний период жизни С., когда он впал в мистицизм. Третий период. Когда в начале 40-х годов стало распространяться учение Товянского (см. Мицкевич, Мессианизм, Товянский), С. сначала отнесся к нему насмешливо и отрицательно, но в самом С. были крупные задатки мистицизма и существовало давнишнее расположение к идее мессианизма, притом Товянский, знаток людей, сразу его отличил и подействовал на его честолюбие. Самый вид братства, напоминающего первые века христианства, отречение его членов от личного счастья и единение их в религиозном экстазе заставили С. вступить в секту (в июле 1842 г.). Все прежние распри были забыты: С. примирился с Мицкевичем и сделался подначальным по отношению к нему лицом. Обращение его в товянизм произвело перемену и в его характере, и в его даровании. Он перестал быть прежним гордецом, смирился, возненавидел все напоминающее байронизм, отказался от всякой изысканности и щеголеватости. В одном только он расходился с Мицкевичем и другими польскими поэтами мессианистами: они прекратили всякое стихотворство, как занятие несовместимое с новою верою, требующею не поэзии, а дела, С. же продолжал писать стихи, но не обдумывая их и ничего не исправляя, и воображал, что он — только проводник изливающегося на него свыше вдохновения. При таких условиях явился большой упадок таланта в произведениях этого периода (‘Ksidz Marek’, ‘Srebrny sen Salomei’, 1843, ‘Genesis z ducha’, 1846 — род философии природы на фантастической подкладке, на идее беспрерывных перевоплощений мирового духа). Вместо предполагавшегося цикла драм, изображающих первобытную польскую историю, С. задумал обширную эпическую поэму ‘Царь-Дух’ (Krl-Duch, конец 1846 г.), которой не докончил, но над которой работал и на смертном одре. Все произведения последнего периода творчества С. можно сравнить с хвостом черного дыма от локомотива на полном ходу поезда, с пронизывающими этот дым искрами огня. Искр этих много, мастерство в писании живительное, оно приводило в изумление Красинского, хотя он не мог разгадать смысл произведений. Этот смысл представляется и доныне в виде неразрешенной загадки. Изображая в рапсодиях ‘Царя-Духа’ древних польских властителей из рода Пястов, С. прославляет их главным образом за то, чего вообще недоставало польским монархам — а именно за то, что, действуя насильственно и попирая законы и справедливость, они точно выковывали косневший в бездеятельности народ. Многие идеи С. в ‘Царе-Духе’ странным образом совпадают с теориею Ницше о сверхчеловеке. Как ни старался С. после своего обращения в товянизм совлечь с себя ветхого человека, но сделать этого вполне он не мог. Товянизм привлекал С. своею реформаторскою стороною по отношению к церкви. Он произвел раскол даже и в том круге, в котором после высылки Товянского из Франции заместителем его был Мицкевич. С. вышел из этого круга, потом разошелся даже и с самим Товянским по вопросу о будущем образе действий секты. Товянский не торопился действовать, занимал последователей только упражнениями в экстазе, предполагал повлиять, прежде всего, на царствующие особы, расположить в свою пользу папу, императора Николая I и других. Против таких приемов протестовал С., как революционер по темпераменту. Он полагался на брожение в среде общества, на готовящиеся взрывы, он сочувствовал работам польского демократического общества. Практически программа этого общества сводилась к возмущению крестьян и к истреблению помещиков, т. е. к уничтожению всего шляхетского слоя в народе. Красинский понял опасность такой программы и издал в 1845 г. в Париже ‘Три псалма’, из которых один, а именно ‘Псалом любви’, обличал безумие подобных затей и советовал ‘бросить гайдамацкие ножи’. На этот зов С. откликнулся, как революционер, сарказмом. В рукописном ‘Ответе автору трех псалмов’, не напечатанном тогда, но обращавшемся в рукописях, он осмеивал ‘шляхетского сына’ за его боязливость и внушал, что Божия мысль не всегда приносится ангелами, что порою она рождается и в крови. Раньше, чем можно было ожидать, судьба решила, кто из двух спорщиков не прав. Польское революционно-повстанческое движение в Галичине, вспыхнувшее в 1846 г., подавлено было Меттернихом в крови, при содействии правительству польских же мужиков. — Своим посланием к автору трех псалмов С. поставил крест на дружбу прежних лет. Вины этой Красинский не простил С. при жизни его и направил против С. едкий ‘Псалом скорби’ (Psalm alu), поразивший С. в то уже время, когда он угасал от быстро развившейся чахотки. Когда вспыхнуло общеевропейское революционное движение 1848 г., С. приветствовал его как зарю восстановления польской национальности в государственном ее быту. Он отправился в Познань, но прусское правительство заставило его удалиться. На возвратном пути в Бреславле он на короткое время съехался с матерью, затем прибыл почти умирающим в Париж, где скончался в 1849 г. на руках молодого своего друга Феликса Фелинского, будущего архиепископа Варшавского во время управления маркиза Велепольского. Переводы С. на русский яз.: трагедия ‘Мазепа’ (перев. Н. Пушкарева, ‘Отеч. записки’, 1874, г. No 7), ‘Ренегат’ (пер. П. Козлова, ‘Рус. мысль’, 1880, No 3), ‘Отец зачумленных’ (перев. Селиванова, ‘Вестн. Европы’, 1888, No 10), из поэмы ‘Ян Белецкий’ и из поэмы ‘Монах’ (перев. П. Козлова, в сборнике ‘Поэзия славян’. Ср. Л. Полонский, ‘Юлий С.’ (‘Рус. мысль’, 1889, No 2), Урсин, ‘Очерки из психологии славянского племени’ (СПб., 1887), ‘В Швейцарии’ поэма (пер. А. Будищева в ‘Литер. прил.’ к ‘Торгово-промышл. газ.’ (1900 г., No 14).
В. Спасович.