Савин И. ‘Всех убиенных помяни, Россия…’: Стихи и проза
М., ‘Грифон’, 2007
Когда в начале 1922 года советские газеты аршинными буквами известили, что ‘белобандит Слащов принес повинную совнаркому, раскаялся в своих преступлениях перед пролетариатом и просит разрешения вернуться в РСФСР’, это показалось очередной коммунистической уткой.
Кто угодно, только не Слащов! В особенности трудно было помириться с этой мыслью тем, кто имел случай наблюдать деятельность ‘Слащова-Крымского’ на территории Вооруженных сил Юга России, где нынешний генерал-сменовеховец был значительной величиной с ярко-контрреволюционной окраской. С большим недоверием читая ‘Известия ВЦИКа’ с сообщением о Слащове — это было в Петербурге, — я как-то невольно вспомнил и неестественно затянутую фигуру ‘начальника обороны Крыма’, и его вечно бледное от кокаина лицо, и его лаконичные приказы, вроде: ‘Сначала приказываю, потом расстреливаю. Слащов’, и висящего на телеграфном столбе в полной офицерской форме у окна слащовского вагона в Джанкое адъютанта нашумевшего в Крыму капитана Орлова.
Несмотря на некоторую ненормальность, постоянную рисовку и нелепые приказы ‘под Суворова’, Слащов пользовался большой популярностью в Белой армии, в особенности в действующих, не тыловых частях: последние были положительно терроризированы свирепым генералом. Наряду с расстрелами и повешением подозрительных по большевизму рабочих, не всегда виновных, Слащов беспощадно преследовал расцветшую было махровым цветом спекуляцию, служебные злоупотребления и разгильдяйство на железных дорогах Крыма. Обнаружив непорядки на какой-то мелкой станции севернее Симферополя, Слащов обратился к служебному персоналу с приказом: ‘Обнаружил упущения. Строго покараю. Предупреждаю. Слащов’, после чего, спустя неделю, издал новый приказ по той же станции: ‘Разгильдяйство прежнее. Всех, от начальника станции до смазчика, отправить на фронт рядовыми. Слащов’.
Не был он лишен и храбрости, даже в значительном количестве. Мне лично неоднократно приходилось видеть, как Слащов шел впереди горсти храбрецов, отбивавших яростные атаки красных на Сивашах. Общепризнанная доблесть генерала как-то смягчала, затушевывала его отрицательные качества: страсть к вину и кокаину, сумасбродность, бессердечие к виновным, действительным и мнимым, и компрометирующий образ жизни, вроде постоянного присутствия в штабных вагонах подозрительных дам. С каховской катастрофой, преддверием катастрофы общекрымской, популярность Слащова упала. Отнюдь не считая себя авторитетом в этом гибельном для Добровольческой армии вопросе, отражая лишь мнение широкой массы защитников Крыма и ненадолго занятой Северной Таврии, массы, куда входил и я, хотел бы лишь указать, что, по мнению непосредственных свидетелей и участников последних событий у берега Днепра, в катастрофе в огромной степени был виноват Слащов. Утверждали, что генерал, получив задание защищать Каховку от красных, в массе сосредоточенных на противоположном берегу, сознательно допустил переправу через Днепр значительного количества советской пехоты, кавалерии и артиллерии крупного калибра, предполагая завлечь зарвавшихся красных в мешок, окружить их и уничтожить. Однако, по-видимому, стратегические способности Слащова оказались значительно слабее его неустрашимости: момент для ликвидации первого немногочисленного десанта советских войск был утерян или его просто проспал слащовский штаб, а с последними мощными десантами обессиленные непрестанными боями добровольцы уже не смогли справиться, и красная артиллерия утвердилась на природных позициях Каховского тед-де-пона. Остальное известно. Спустя краткий промежуток времени Белая армия была оттеснена за Перекоп, оказавшийся укрепленным далеко не так, как о том кричали ура-патриоты, а затем и за Черное море, в беспросветность продолжающейся и поныне эмиграции. Вместе с другими, если не раньше их, эвакуировался и Слащов, слишком ‘черный’ для того, чтобы надеяться на красную амнистию.
Можно себе представить поэтому, как были удивлены в советской России ‘раскаянием’ Слащова все, кто знал его былую и, думаю, искреннюю непримиримость к советской власти. Высказывалось даже предположение, что Слащов ‘притворяется’, Слащов прибыл в Россию исключительно в целях поднятия восстания. Увы, на это ‘герой Крыма’ не пошел и с легкостью, презрения достойной, предал своих соратников и ‘продал шпагу свою’. Правда, шпаги этой не приняли, командной должности в Красной армии Слащову не дали, но под вечным дамокловым мечом советской немилости и малому будешь рад: Слащов довольствовался ролью лектора красным курсантам, изредка поругивая в коммунистических органах зарубежную ‘контрреволюцию’.
Но, очевидно, этого было недостаточно для полной реабилитации ‘белобандита Слащова-Крымского’. И вот, спустя два года после смены вех, генерал нашел нужным опубликовать свои воспоминания, недавно выпущенные Госиздатом (Слащов Я. Крым в 1920 году: Отрывки из воспоминаний / Предисл. Д. Фурманова. М., Л., 1924.148 с).
В кратком, но выразительном предисловии говорится: ‘Слащов-вешатель, Слащов-палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история’. После столь любезного комплимента товарищ Фурманов говорит, что ‘отрывки из воспоминаний’ являются фактически его, Слащова, защитительной речью, с чем нельзя не согласиться.
В продолжение всей книги генерал-сменовеховец открывает только те места своей прежней деятельности, на которых нет, выражаясь словами товарища Фурманова, ‘черного штемпеля’. Он утверждает, например, что контрразведка действовала без его ведома и даже, будто бы, вела за ним самим наблюдение. Наряду с этим Слащов подчеркивает, что беспощадность он проявлял не только по отношению к большевистски настроенным рабочим, но и к офицерам, пытавшимся его свергнуть (расстрел полковника Пивоварова), и что вообще он ‘карал только верхи’ (стр. 49). Предполагая, что данный аргумент вряд ли подействует на ГПУ, генерал выдвигает смягчающие его ‘белогвардейство’ обстоятельства: ‘свою слепоту, обусловленную воспитанием, свою полную политическую безграмотность, рассеянную лишь за последнее время, когда я понял всю преступность прошлой моей борьбы против рабочего класса’. Стремясь в выгодном свете вырисовать собственную свою фигуру, Слащов, разумеется, не жалеет черной краски для обрисовки ‘вопиющей картины хищений, разврата (это пишет Слащов!), борьбы честолюбий на верхах Белой армии’. Оказывается, теперешний товарищ Слащов в продолжение всей своей крымской деятельности только и думал о ‘рядовой толпе, о пайке для рабочих и защите их интересов’ (стр. 131). Заканчивается эта подлая в своем пресмыкании перед ГПУ книга описанием обороны Крыма, где автор стремится доказать чрезвычайную ценность свою как военспеца, ‘могущего быть широко и плодотворно использованным СССР, поскольку я ныне пришел к признанию его и полному раскаянию’.
Заслужила ли эта книга выдачу автору ее свидетельства о коммунистической благонадежности, пока знать не дано, да вряд ли это и интересно. Гораздо любопытнее и для всех будущих сменовеховцев поучительнее то двойственное положение, в какое попал бывший ‘начальник обороны Крыма’. Вот уж поистине: от одних отстал, к другим не пристал. Если в коммунистической среде за ним прочно установлена кличка ‘Слащов-вешатель’, то в эмигрантских кругах его иначе не называют, как ‘Слащов-предатель’.
И, только временно отойдя от партийных и бытовых условностей, беспристрастно проанализировав нашу бешеную эпоху, поймешь, до какого безумия должна была дойти жизнь, чтобы в ней стали возможны люди типа Слащова-Крымского, меняющие свои убеждения, как перчатки, и за большевистскую похлебку оплевывающие сегодня то, за что вчера боролись!