Вымысел, которого ты так опасаешься, есть душа этого творения, дыхание его жизни, та текучая теплота, которойнедостает срезаннымлистьям.
Поль Гоген. ‘Ноа-Ноа’. Путешествие на остров Таити
Здравствуй, Белая Ночь!..
В тревожные сумерки взял я эту книгу, книгу, рожденную очарованем Обетованной Земли, и не успел дослушать вдохновенный шелест древней свирели, ‘которую маори знают под именем vivo’, не успел дослушать тихую песнь взморья, которую, казалось, несло мне дыханье соснового леса, как заворожила легендная чаровница, лежащее там, в отдалении, скверное, мертвенно спокойное море…
И когда в открытое окно вошла она в своем холодном и мудром молчании, набросившая на всю природу из прозрачно сребристых струй мантию, вдохновенно приник я к грезе художника, — к грезе Благоуханной Земли…
‘И вот с Таити художник привозит с собою не листья тамарина, на которых вырезаны красивые слова, и не горсточку песку, и не живую женщину, и не солнце. Он привозит с собою ту Грезу, которую пережил там своими глазами, своим умом и сердцем.
Но не лжет ли он? И кто даст нам уверенность в том, что действительно существует этот далекий остров, на котором мы ни разу не бывали, эта восхитительная и обреченная земля?..’
И когда одни отбросят твою книгу, художник, как никчемную для потребностей их сегодняшнего дня, а другие, те, кого называют эстетами, составители гербариев и хранители железных сундуков, будут помнить о Благоуханной Земле как о царстве лени и дремы, будут говорить о крепких чреслах маорийской женщины, но пройдут холодные мимо того, что называешь ты ‘маорийским очарованием’, не приникнут к той песне, которую поет дикая свирель vivo, и к той тайне, которую излучают глаза златокожей женщины, хранительницы старых преданий, — не удивляйся и не жди больше, — пред тобою прошел современный читатель.
И когда бескрылые, опустошенные и пустые в своем скептицизме души пренебрегут твоей книгой, книгой подлинного вымысла и вдохновенных суеверий, повтори слова другого суеверца: ‘Кто верит какой либо системе, тот изгнал из сердца своего всеобщую любовь! гораздо сноснее нетерпимость чувствований нежели рассудка: суеверие все лучше системоверия…’
Но я в эту белую холодную ночь, я поверил тебе, художник, поверил твоему видению, твоему вымыслу, равному той истине, которая пребывает только в душах наших… и не только одинокие оба, сердце твое и vivo ‘вблизи и вдали поют свирельною трелью’, но и далеким северным эхом отвечает вашим сердцам и вашим песням мое сердце и моя песнь…
— Он был первым, кто сказал — живите, как цветы полевые, — пишет Уайльд о Христе, и Он же признавал, что душа каждого должна быть, как девочка, что резвится и плача, и смеясь.
Мечта Уайльда о торжестве бесплодных эмоций над практицизмом, творческой лжи над будничной правдой действительности нашла себе воплощение в сладостной и пламенной легенде бездомного художника, бежавшего от городской культуры в дебри варварской природы острова Таити…
‘Сквозь Мечту’ — так назвал Поль Гоген, этот взыскательный и непримиримый фантазер, первую главу своей книги.
Сквозь Мечту!..
Но неужто же путь мечтательства, очарованных скитаний и прихотливо фантастических странствий, неужто же путь этот лежит там, вдали, через океанийские острова, — лежит не примиренным с городскою Европой?
Неужто же действительно в городе не стало больше цветов?
Неужто в моторном канкане улицы, среди контор, казарм, кабаков, больниц и тюрем смолкли весенние шелесты звонкопоющих душ, и Прекрасная Дама, лунная греза поэта, растоптана на панелях городской проституткой?
И кто же прав из них — художник ли варвар, думавший оставить на берегах Европы свою заледенелую в лучах электрического солнца душу и в фанатизме своем бросившийся на путь далеких исканий будто бы потерянной нами тайны творческой лжи, или художник дэнди, пустивший своего фанатика красоты в туманы лондонских улиц?..
О, вы помните, еще так недавно бродил мечтатель по аллеям старых барских усадьб, желтеющим осенней позолотой, — и не правда ли, царством его было царство природы? И вот пришла эта шумно-блистательная городская культура, в стальной паутине которой забилась недавно еще стихийная душа мира, что же сталось тогда с мечтателем?
Он тоже перекочевал в город, и как странно было мечтателю в городе. Ведь он так привык запрокидывать свои глаза в голубизну небес и в своей поэтической наивности искал Прекрасную Даму в густолиственных чащах лесов и на берегах спокойно-ласковых рек. И вдруг — сдавленность городских стен, судорожная поспешность, истерическая деловитость улицы.
А вот мечтатель Достоевского одним из первых почувствовал себя как нельзя лучше в городе, — он завязал какую-то необъяснимую дружбу с деловито бегущей улицей, он вступил в таинственное общение с каменными мешками домов. Он познал поэзию неприступных углов, мансард, где обитал, — углов, оторванных от мира, которые таятся от дневного света и не знают солнечных лучей. Еще немного, и городской мечтатель как улитка прирастет к городу, впитает в себя яд его, город сделает столицей своей и не променяет ее на все великолепие царства природы.
Вот спускается он в закоптелые угарные подвалы городских кабаков и здесь, под пьяные вульгарные звуки коверкливых органов, ищет уюта среди других отверженцев улицы. И в такую-то обстановку попадает мечтатель и не попадает, а сам идет, идет по собственному желанию, влекомый к дверям этого кабачка — кем? — Прекрасной Дамой, грезой поэта.
Помните как у Блока в ‘Незнакомке’ поэт тоскует в пьяном угаре: ‘Вы послушайте только. Бродить по улицам, ловить отрывки незнакомых слов. Потом прийти вот сюда и рассказать свою душу подставному лицу.
И среди огня взоров… возникнет внезапно, как бы расцветет под голубым снегом — одно лицо: единственно прекрасный лик Незнакомки’.
И медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями
И в кольцах узкая рука.
И свою ‘Незнакомку’ Блок приводит куда же? — да в городскую квартиру, быть может даже в один из этажей городского небоскреба.
Звездная ‘странница по путям жизни, о которой тосковал мечтатель всех веков, идет в большую гостиную комнату, ну, конечно же, ярко освещенную электрическими лампами и, конечно, в общество молодых людей в безукоризненных смокингах, как гласит ремарка блоковской пьесы.
Но ведь это все та же лесная фея, призывная спящая царевна, разве не ее прозрел Поль Гоген в богине-дикарке с острова Таити, и разве не к ней, ‘к вечно безымянной, странно так желанной, той, кого не знаю и узнать не рад’, — стремится самый современнейший из современных поэтов Игорь Северянин?
— Мечтатель сегодняшнего дня идет по путям новой фантастики и новых странствований.
Маринетти, так прекрасно понявший душу городской культуры, презрительно отмахнулся от всего не городского, от всего того, что лежит за городскими шлагбаумами. Но Маринетти отдал искусство в услужение современной культуре, он слишком прозаик и потому-то забыл о таинственных общениях души поэта с душою мира, забыл о том, что мечтатель, прогуливаясь теперь по тротуарам города, трепет свой несет все туда же — в хрустальные замки творческой фантазии…
И конечно, не с маринеттизмом, а с истинным футуризмом идет восторженная и громоносная юность, идет средь болотных огней повседневности, великая в буйстве с пламенными словами заклинаний:
И потрясающих утопий
Мы ждем, как розовых слонов!..
‘Гнила культура, как рокфор…’ — говорит Северянин, а там вдали лучится палевое царство грез, но современный мечтатель не занавешивает окна своей комнаты от уличных фонарей, не заглушает шума улицы, не зажигает сальную свечку в сантиментальном испуге.
Через современность должен пронести он свою мечту и сквозь мечту должен созерцать современность.
Мечтатель Блока спустился в угарный уличный кабачок, современный же мечтатель тоскует в шантане:
Шампанского в лилию! Шампанского в лилию!..
И если блоковский поэт держал за рукав полового из кабачка в надежде, что хоть этот приникнет к причудливым словам поэта о легковейной пляске вечерне-синего снега, то не северянинский ли мечтатель изнывает пред нагло-накрашенной кокоткой Зизи.
Бледный, сумеречный силуэт Незнакомки расцвечивается у Северянина яркостью красок в двуликом образе Прекрасной Дамы сегодняшнего дня. И зовут эту Прекрасную Даму: Демимонденкой и Лесофеей. Это она проходит в шумном платье муаровом, это она несется на лан-долет по островам к зеленому пуанто. И ей поет свою песнь двуликий поэт — наивный мечтатель в образе столичного дэнди.
И песнь пенная фантазмами шампанского — во имя той, которая в шумном платье муаровом сменяется другой песнью, пахнущей лугами и травами, во славу Лесофеи. И с грешно-алых губ поэта упадают нежные и молитвенные слова.
Царство холодных лучений и зеркальных отраженностей, царство парфюмерии и судорог городских масок и поэзия, впитавшая в себя мотив шантанного напева, ароматная утонченным запахом модных духов, пряная, как ликер Creme de Violette. А за всем этим бледное молитвенное лицо:
Зизи, Зизи! Тебе себя не жаль?
Не жаль себя бутончатой и кроткой?
Иль может быть цела души скрижаль
И лилия не может быть кокоткой?..
Грядет механизированный человек, грядет бездушное машинное царство, которого так алчет современность. Но мечтателю нечего становиться по рецепту маринеттизма приспешником этого царства, точно так же как нечего бросаться под колеса чудовищной машины технической культуры, дабы задержать ее всепобедное шествие.
Жива Прекрасная Дама! Жив мечтатель! И есть магические слова, преображающие тусклый прозаизм будней в царство безразумных чудес, и
В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли,
Где под пудрой молитвенник, а на ней Поль де Кок, —
есть еще, значит, молитвенник…
И в бессветности потерявших грани дней и ночей города пишется новое Евангелие современного мечтательства.