Скудный материк, Рекемчук Александр Евсеевич, Год: 1968

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Александр Евсеевич Рекемчук

Избранные произведения в двух томах. Том 2

Скудный материк

0x01 graphic

Глава первая

0x01 graphic

Геологическое совещание открылось в понедельник, 21 июля 1958 года, в десять часов утра.
К десяти часам утра солнце раскалило город добела.
Как это ни удивительно, на Севере бывает лето. Большое, оплывающее жаром солнце сутки напропалую кружит в небе. И ночи совсем нет, ночь — это лишь понятие, это лишь время работы ночных смен, а самой ночи ист. Светло как днем. Унылые парочки напрасно слоняются по городу им все равно не найти укромного уголка.
Стоит жара. Иссыхают окрестные реки. Течет городской асфальт.
В эту пору буйно разрастается всякая зелень. Век ее скоротечен и страстен от избытка света. Пылко цветут маки. Их высевает горкомхоз где попало — у обочин дорог, в палисаднике, во дворах, на любом живом клочке земли. Они поднимаются — всех цветов и оттенков, хаотично и дружно.
Но маки быстро отцветают, ветер пуржит лепестками вдоль улиц. А тут кончается лето, и приходит черед иным пургам.
Местные зодчие после долгих споров решили, что на Севере в окраске зданий должны преобладать интенсивные тона. Конечно, если зима длится девять месяцев в году и в это зимнее время все вокруг монотонно и хмуро — только сумрак снеговых полей, да сумрак заиндевевшей тайги, да сумрачное небо, — то в эту пору очень радуют, утешают глаз яркие фасады домов: их окрашивают розовым, желтым, белым.
Однако летом, когда нет спасу от солнца, когда оно не заходит круглые сутки, все эти тона становятся просто нестерпимыми. Пронзительные фасады зданий, окна, поймавшие солнечных зайчиков, пестрота маков — все это тем более режет сетчатку, что сверху нависло густо-синее, плотное, космическое небо. Кажется, что оно чревато грозой, но в нем ни облачка.
А может быть, небо еще и потому так темно и тревожно, что оно подернуто дымом дальних пожаров. Каждое лето горит тайга. То охотник обронит тлеющий пыж, то рыбак не затопчет костра, то вообще безо всяких понятных причин, но ни одно лето без этого не обходится. Когда пожар подступает к нефтяным промыслам, в городе объявляется мобилизация: людей с предприятий посылают в лес — ведь нетрудно представить, что будет, если огонь доберется до скважин.
В небе, вдоль горизонта — бочком, мельтеша лопастями, — проплывает вертолет пожарной службы. Он ярко-красный, и этот цвет усугубляет тревогу.
А может быть, дело вовсе не в окраске вертолета. Не в лесных пожарах. Не в грозном небе. Не в жаркой маете северного лета.
А именно в том, что сегодня в десять часов утра открывается геологическое совещание.
Этот северный город живет нефтью.
О других, более крупных городах порой даже трудно сказать, чем они живут, поскольку хозяйство их очень разнообразно: там и металлургия, и химия, и среднее машиностроение, и деревообработка, и консервное производство.
Это счастливые города. Они развиваются гармонично, растут от года к году. Каждый житель такого города может найти себе занятие по душе, по вкусу.
Есть города, которые живут неизвестно чем. Они существуют на свете лишь по той причине, что их построили когда-то, при царе Горохе, и с тех пор в них обитают люди. Для промышленного производства там нет никаких предпосылок. Сносить их тоже ведь не станешь. Такие города живут воспоминаниями. Их жители работают в конторах, в краеведческих музеях и в артелях, выпускающих матрешек для иностранцев.
Но город, о котором идет речь, — он живет нефтью.
Люди этого города либо ищут нефть, либо добывают нефть, либо гонят из нее нефтепродукты. Техникум в городе — нефтяной. Дом культуры — нефтяников, спортивный клуб — ‘Нефтяник’. Газета называется ‘За нефть’.
Здесь в конечном счете все зависит от нефти. Много ли денег выдаст банк на жилищное строительство. Будет ли в города свой театр. И сколько минут стоянки определят здесь скорому поезду Воркута — Москва.
Когда на дальней структуре из разведочной скважины вдруг вырывается нефтяной фонтан — об этом не только сразу же сообщают в геологическое управление и горком партии, но и звонят — иногда посреди ночи — родным и близким, поднимают их с постелей, а те, в свою очередь, звонят своим знакомым, и наутро уже весь город знает: на такой-то структуре забил нефтяной фонтан…
А когда из таежных глубинок идут безрадостные вести, когда скважины одна за другой дают воду, об этом тоже судачит весь город: люди, встречаясь в магазине либо на базаре, заговаривают о том, что пора, дескать, сматывать удочки и ехать куда-нибудь в Татарию или в Поволжье, где нефти — хоть залейся, а климат не в пример лучше. И на заборах, на фонарных столбах появляются объявления, писанные от руки: ‘Продается дом с хорошим участком’, ‘Срочно продаеца мебель’…
Словом, о предстоящем геологическом совещании знал весь город. И весь город как бы притих в настороженном ожидании: что-то будет?
Ведь ни для кого не составляло тайны, что с нефтью дела плохи.
В фойе Дома культуры — колонном, увенчанном хорами — было темно и прохладно, как в церкви: верхнего света не зажигали. В простенках висели портреты членов и кандидатов в члены Президиума ЦК — из них половина портретов были новыми, еще непривычными взгляду.
С улицы тянулся народ. У гардероба не задерживались — там сиротливо висели на крюках лишь пара соломенных шляп да чей-то брезентовый пыльник с капюшоном — видать, глубинный гость. А так большинство явилось налегке: льняные просторные костюмы, трикотажные бобочки, вышитые украинские рубахи, сандалии. Конечно же для этого совещания определили не самое лучшее время — конец июля, когда, по обычаю, никаких совещаний не устраивают, когда народ гуляет в отпусках, да и те, которым еще не черед идти в отпуск, уже его предвкушают, и настроение у них недостаточно серьезное.
Но тем более все понимали, что если уж совещание решено провести в эту пору, — значит, нужда в нем крайняя, откладывать нельзя.
Подходили к столам, озаглавленным буквами алфавита, отмечались, получали по блокноту с тисненой надписью и по отточенному карандашу — традиционный заседательский гостинец.
Потом начинались рукопожатия, улыбки: ‘Ну как?’ — ‘Да ничего’. Собирались кружками, один кружок впритык к другому, густо, будто соты в улье, в каждой из ячеек — свой разговор, свое жужжанье, и все это сливается в один сплошной басовитый гул, как на полуденной пасеке.
Тут, естественно, шли в ход и последние, достигшие этих широт анекдоты, велись разговоры о путевках и плацкартах, об охоте и рыбалке, об уехавших своих женах и оставшихся чужих — вся эта обычная сезонная тематика, разговор перемежался хохотком, чирканьем зажигалок и спичек, но тем не менее был он сегодня приглушен, засурдинен, чувствовалась некоторая подавленность интонаций, и за легким отвлеченным трепом угадывалась общая тревога.
Это особенно отчетливо проявилось в тот момент, когда наискосок фойе, к двери, ведущей за сцену, в комнату президиума, прошагал Платон Андреевич Хохлов, главный геолог управления, доктор наук, лауреат. Сегодняшний докладчик.
Его отличала приметная походка, выработанная, очевидно, десятилетиями пеших скитаний по всяким нехоженым землям, а также и раздумчивых хождений по кабинету, — походка необыкновенно размашистая, сантиметров семьдесят в шагу. Он был достаточно высок, но его седая косматая голова казалась несоразмерно крупной даже для этого роста. Был он не лишен полноты, вполне извинительной в его годы. И все это вместе взятое делало его фигуру приземистой, коренастой.
Лицо Хохлова было мясисто и резко в деталях. То есть конечно же всякое лицо складывается из своих отдельных, положенных богом слагаемых. Но в этом лице каждая часть его как бы старалась самостоятельно и громко заявить о себе: вот лоб, а вот щеки, здесь нос, здесь рот. А это, как видите, уши. Его лицо было достаточно спокойно и твердо, лишь густые, кустящиеся вверх седые брови были сдвинуты больше обычного, что свидетельствовало о решимости.
При появлении Хохлова общий говор как-то враз приутих, все глаза обратились к нему. Он прошел сквозь толчею, короткими кивками отвечая на приветствия, но ни с кем не стал здороваться за руку, ни у одной из групп не задержался. Да и следует заметить, что никто не делал попыток его остановить, никто не лез с протянутой ладошкой и никто сегодня не увязался, как обычно, за ним следом.
Подходило назначенное время. Уже в регистрационных списках, разграфленных и пронумерованных загодя, почти все клетки были перечеркнуты крестами, свидетельствующими о явке. Уже некоторые потянулись в зал, стремясь занять лучшие места и, вопреки обычаю, поближе к сцене, а не в задних рядах, на ‘камчатке’.
Однако наиболее любопытные не спешили в зал: они до последней минуты околачивались в фойе, замечая появление все нового начальства и стараясь по разным неуловимостям — выражению лиц, оброненному походя слову — нащупать приблизительный прогноз.
А начальство прибывало на машинах и без.
Вокуев, секретарь обкома партии по промышленности, прилетевший сюда из столицы автономной республики, явился в тесном окружении совнархозовских деятелей: аппарат совнархоза только что укомплектовался, там долго и мучительно кисли в организационном периоде, людей собирали с бору да по сосенке, и они, конечно, в курс дел еще толком войти не сумели, да и ветераны местной индустрии пока что относились к ним иронически, не ахти как с ними считались — вот и приходилось держаться, как робким пловцам, облепившим морской буек, за почтенную фигуру Геннадия Павловича Вокуева, он-то здесь все и вся знал насквозь, прежде сам работал на нефтяном комбинате, был родом из этих прекрасных мест и, может быть, именно по этой причине теперь легко ориентировался в любых дебрях.
Не требовалось особой проницательности, чтобы распознать среди прочей публики ученую братию, пожаловавшую сюда из Москвы и Ленинграда, представлявшую на этом совещании различные комитеты, академии и научно-исследовательские институты. Их отличали некие внешние черты: щегольски повязанный галстук с крохотным узелком, заграничная папка на ‘молнии’. Некоторые из них были бородаты — бородаты по-новому, а не по-старому. Всем им была присуща та непринужденность и уверенность осанки, которую дает человеку, даже при отсутствии громкого имени в науке, столичная прописка: ведь получить ее нередко сложней, чем заиметь ученую степень. Но главное, что сразу ощущалось на расстоянии, — это оттенок легкой снисходительности к окружающим: дескать, вот, дорогие товарищи, мы, как видите, не пренебрегли вашим приглашением и, оставив на время более важные дела, приехали на это геологическое совещание, и вы теперь можете воочию убедиться, товарищи, насколько наша советская наука близка к производству, мы готовы послушать вас и выступить сами, помочь вам практическим советом, но если бы вы знали, дорогие товарищи, сколь малое место занимают ваши заботы, вся эта мышиная возня в общем балансе экономики и науки, — этого вам не понять, тут ведь нужно взглянуть сверху, а вам, увы, недоступна эта точка зрения…
Впрочем, любому из гостей был все же далеко не безразличен исход совещания, поскольку концепции их уже состоявшихся и еще предстоящих диссертаций в значительной мере основывались на местном материале.
Пожалуй, лишь один человек из всех, кто находился сегодня в этих стенах, мог нисколько не тревожиться и с приятным сознанием полного успеха взирать на остальных. Он скромно стоял в углу, расставив мощные ноги в офицерских сапогах, одну руку заложив за широкий ремень, опоясавший гимнастерку, а вторую сунув в карман галифе.
Это был Лизавет, заведующий городским торготделом.
Ему сказали: ‘Не подкачай’. И он не подкачал.
Для участников совещания соорудили буфет. Он протянулся вдоль целой стены наподобие торгового ряда и представлял собой дивное зрелище. Чего тут только не было! Жареные поросята держали в оскаленных зубах веточки укропа. Сквозь желе мерцали белые осетры. Дорогие колбасы являли на срезах созвездия сала. Горки черной и красной икры были оторочены кружевом тонко нарезанных лимонов. Винегреты и салаты в вазах походили на букеты цветов. Затейливо изукрашенные торты наводили на мысль об именинах и свадьбах. Перемежая все это, возвышались фольговые горлышки шампанского и зубчатые, как шестерни, колпачки пивных бутылок. Коньяк и водку велели припрятать до конца совещания.
Самые смазливые буфетчицы и официантки окрестных столовых в накрахмаленных передниках и наколках суетились за этой баррикадой.
Надо заметить, что именно к этой поре торготделовские лимиты, как на грех, иссякли, известное дело — конец месяца, начало квартала, старое подъели, а новое еще не завезли. Отсюда можно понять, какое ошеломляющее впечатление произвол на участников совещания этот буфет.
И завгорторготделом Лизавет едва скрывал гордую улыбку, наблюдая, как геологи, геофизики, всякие директора и начальники экспедиций толпились сейчас у этих рундуков, лезли без очереди, тянули через головы деньги, скручивали из газет емкие кульки, набирали впрок, для домашних надобностей, для своих жен и ребятни. И все никак не могли оторваться от буфета, хотя уже прозвенел настойчивый последний звонок, а из зала донеслось чье-то покашливание в микрофон.
— Итак, нельзя не признать, что нашим основным методологическим просчетом в определении направления поисков была слишком общая оценка перспектив нефтеносности бассейна. Между тем отдельные части этого бассейна развивались в разных условиях и по времени и по структурному положению. Вот почему их следует характеризовать и оценивать дифференцированно…
Хохлов оставил карту и, промерив авансцену своими размашистыми неторопливыми шагами, вернулся на трибуну. Отхлебнул из стакана: губы его спеклись, он говорил больше часа.
— В этой связи я намерен коснуться вопроса о доразведке северо-западных площадей Лыжской гряды. Проектируемая в районе села Скудный Материк оценочная скважина…
Хлесткий выстрел рассек тишину.
Платон Андреевич вздрогнул, досадливо поморщился: это шлепнулась на пол поставленная им у карты указка.
По залу тотчас пронесся оживленный и вроде бы даже ликующий гомон, как если бы там сидели не почтенные мужи, а детвора, третьеклассники, истомившиеся от скуки и обрадованные поводу развлечься. Вообще так почему-то устроено в мире, что взрослые люди, весьма деловитые и серьезные каждый в отдельности, вдруг снова обретают детскость и завидную непосредственность, едва их соберут скопом.
Однако Хохлов был достаточно чуток для того, чтобы уловить в этом гомоне и нечто иное: иронию, суеверное изумление перед игрой случая, заставившего указку свалиться именно в тот момент, когда он заговорил о северо-западе, о Лыже…
Знамение.
Платон Андреевич знал, что доклад придется делать в трудной обстановке, что ему нечего рассчитывать на сочувственное внимание, а внимание это, наоборот, будет настороженным, таящим протест, готовым в любой момент прорваться наружу.
Хохлов знал все это заранее и, готовя свой доклад, старался быть предельно самокритичным.
Он не слагал с себя ответственности за то, что в течение последних лет геологическая разведка велась лишь на одном направлении, на одной ограниченной площади — на Лыжской гряде. Ни для кого не было секретом, что поначалу Лыжский пятачок дал обнадеживающие результаты: несколько нефтяных фонтанов. Площадь признали перспективной. Под этот пятачок были ассигнованы миллионы, лыжская нефть была наперед учтена в государственном плане.
К сожалению, Лыжское месторождение пока (Хохлов, говоря о Лыже, подчеркнул это ‘пока’) не оправдало надежд, не окупило вложенных денег.
И кроме того, усилия, сконцентрированные там, на долгое время отвлекли внимание геологической службы от других перспективных площадей.
Это необходимо признать, как ни горько такое признание. Однако…
Его рассуждения ни на шаг не отклонялись от фактов, а выводы были беспощадны прежде всего к самому себе. Только это могло, по мысли Платона Андреевича, обезоружить самых яростных оппонентов, избавить прения от дешевки личных выпадов и направить весь ход совещания в доброе русло.
С этой целью еще накануне он вычеркнул всю вводную часть доклада, где кратко излагалась история северной нефти, прослеживался нелегкий путь становления хозяйства и воздавалось должное заслугам людей, посвятивших этому делу полжизни.
И теперь он уже клял себя, убедившись, что жертва не оценена и не принята: то, что он, скорбя и колеблясь, перекрестил карандашом в докладе, его слушатели с восхитительной легкостью выбросили вообще из своей памяти, будто ничего такого и не было, хотя оно и касалось почти каждого из них.
А ведь было! И об этом, очевидно, все же следовало вспомнить. О нефтяной лихорадке, потрясшей этот край в предреволюционные годы, об отчаянных попытках взять эту нефть, обернувшихся банкротством, бесчестьем и гибелью. О памятной записке, поданной Ленину скромным служащим Моссовета. О том, как сюда пробилась первая геологическая экспедиция — по еще не остывшим следам англичан и белой гвардии. Как разбурили тайгу. И главное — о том, как в сорок втором году, когда немцы взяли Моздок и блокировали Грозный, эта северная нефть помогла воюющей стране выстоять, выжить…
Но сейчас все это оказалось вынесенным за скобки, как само собой разумеющееся, общеизвестное и не имеющее прямого отношения к повестке дня.
А осталось другое. Тягостные неудачи последних лет. Плановые и неплановые убытки.
Да, Хохлов был предельно суров и откровенен в оценке создавшегося положения.
Чего же еще от него хотели?
Чтобы он предался сейчас самобичеванию? Стучал кулаками в грудь и утробным голосом каялся с трибуны? Но ведь это, право же, и никчемно и пошло…
А может быть, сказывалась жажда определенных сенсаций? Вот бы, дескать, сейчас в самый раз выдать что-либо с перчиком. Ведь он, оратор, пока и словом не обмолвился о культе личности, о восстановлении норм…
Но при чем здесь это?
Платон Андреевич был прежде всего ученым. Он работал в области геологии, которая, увы, пока не принадлежит к разряду точных наук. Если он и ошибался, то эти ошибки относились именно к геологии, а не к чему-либо еще. И кстати, он не всегда ошибался: немало действующих нефтяных месторождений страны связано с его, Хохлова, уважаемым именем. И если ему покуда не удалось доказать высокой перспективности Лыжи, то никто не доказал и обратного…
— Можно не сомневаться, товарищи, что наши затруднения носят временный характер. Сейчас от нас требуются общие, коллективные усилия, чтобы преодолеть эти затруднения, исправить допущенные ошибки и сосредоточить все внимание на решении конкретных задач. Критика должна быть прежде всего конструктивной…
Он закруглялся. Оставалась еще страница — о недавней сессии и запуске космического спутника с собакой на борту. Все то, чем полагается заканчивать солидный доклад. Но Хохлову показалось, что сейчас это прозвучит кощунственно и нелепо. Да и часы, лежавшие перед ним на пюпитре, подсказали, что регламент давно исчерпан.
Собрав бумаги, он зашагал прочь от трибуны.
Аплодисментов не было. Впрочем, на подобных совещаниях аплодировать как-то и не принято.
Сосед по президиуму пожал ему руку — но эдак незаметно, под столом. Председательствующий объявил перерыв.
Как и ожидал Платон Андреевич, первым в списке выступающих значился Гаджиев из геофизического треста.
Он ринулся в бой со всей необузданностью темперамента, с первой же фразы сбившись на крик, на гортанный бакинский акцент, незаметный обычно.
По совести говоря, ему, Гаджиеву, вовсе не надо было строить свою речь на гневных обвинениях в адрес управления и самого главного геолога. Будь он немного сдержанней, будь он чуть-чуть хитрей, он сумел бы нанести удар, не обмолвясь ни одним бранным словом и даже попросту игнорируя все только что сказанное докладчиком.
Ему достаточно было поведать совещанию о первых итогах разведки в Югыдской депрессии. Именно там, на новых площадях, сейсмикам недавно удалось обнаружить отличные структуры. Взрывные волны, отраженные недрами, указали, что там, в глубине, изогнулись гигантские чаши пластов, а в таких чашах почти всегда скапливается нефть. Математический анализ был точен, и цифры обнадеживали. Там, на Югыде, разведочные скважины уже выдали на-гора нефть.
И это било прямо по Хохлову: он слишком долго медлил с выходом на новые площади и слишком долго не давал разведчикам прощупать Югыд.
Впрочем, Платон Андреевич сам только что повинился в этом.
Но Гаджиев будто позабыл о своем детище, о Югыде. С яростью быка, которому показали красную тряпку, он набросился на тот раздел доклада, где говорилось о доразведке Лыжской гряды.
— Когда я опять… когда я опять двадцать пять слышу об этом районе, то я говорю… я говорю: давайте! Давайте и дальше бурить на Лыже — одну, три, десять скважин. Но только для того, чтобы навсегда развеять миф о перспективности этой площади, придуманный товарищем Хохловым. Чтобы раз и навсегда похоронить Лыжу!..
Задохнувшись, он оттянул ворот рубахи.
— И чтобы, покинув без сожаления этот каменный мешок, мы могли выйти на большой простор, где — я уверен — нас ждет успех!
Зал грохнул аплодисментами. Хотя на подобных совещаниях как-то не принято аплодировать. Вокуев, сидевший в центре президиума, оторвал руки от зеленого сукна и внятно, хотя и не очень бурно, похлопал в ладоши: вероятно, он считал неразумным противостоять стихийному мнению большинства, во всяком случае обнаруживать это. Покосившись на секретаря обкома, зааплодировали и сидевшие с ним рядом. Платон Андреевич, поразмыслив, тоже сделал несколько вежливых хлопков: было глупо остаться в одиночестве.
Затем на трибуне появился Петряев. Вот уж это действительно оказалось полной неожиданностью.
Петряев одиннадцать лет проработал в отделе, подчиненном Хохлову, и лишь месяца два назад его проводили на пенсию, одарив от месткомовских щедрот настольными часами с боем. Этот старый инженер был исполнителен, в возникавших порой служебных спорах всегда брал сторону главного геолога и относился к нему с таким очевидным подобострастием, что Платону Андреевичу, хотя он и не любил подхалимов, это все же льстило.
И вот сейчас, потоптавшись и покашляв, он расшнуровал канцелярскую папку серого картона и негромко заговорил.
То есть он не говорил, а читал. И читал не свое, а чужое. Он перелистывал аккуратно подшитые газетные вырезки, уже пожелтевшие от времени, на которых даже издали были заметны жирные отчерки красного карандаша. Это были статьи Платона Андреевича Хохлова, опубликованные в центральной и местной прессе, всякие интервью, которые он давал корреспондентам. Как правило, к нему обращались за этим в кануны различных празднеств и круглых дат, поэтому тон их был несколько приподнят: ‘рапортуя стране…’, ‘добились серьезных успехов’, ‘…на главном направлении поисков’, — ну, как водится в таких случаях.
Платон Андреевич и сам хранил эти газеты как справочное подспорье для своих фундаментальных научных работ и, пожалуй, из некоторого тщеславия.
Но, как он сразу почуял, собрание инженера Петряева было куда более полным и систематизированным. Выдергивая цитату за цитатой, увязывая их в зловещей последовательности либо сталкивая в нелепом противоречии, подмечая и акцентируя разнобой цифр, вполне естественный, если учесть протяженность времени, используя неточность формулировок и даже явные опечатки, он создавал впечатляющую и целостную картину.
Это был плод многолетнего, кропотливого и даже вдохновенного труда. Это было настоящее досье, и на одной из газетных вырезок красовалась даже фотография Платона Андреевича при орденах и медалях — в фас.
Сколько же бессонных ночей и сколько желчи извел этот человек, терпеливо вынашивая свой замысел, дожидаясь вот этой, заветной минуты!
Но он не достиг торжества.
Потрясенное внимание зала, по мере того как он листал бумаги, сменилось недоуменным гулом, а затем перешло в гробовое молчание. Намерения Петряева были чересчур очевидны. Они оскорбляли людскую чистоплотность.
Когда Петряев сходил со сцены, ступеньки резко взвизгивали под его башмаками в отчужденной тишине.
— Слово имеет Нина Викторовна Ляшук, старший научный сотрудник ВНИГРИ, Ленинград…
Она направилась не к трибуне, а к карте.
И покуда она шла, Хохлов украдкой проводил ее взглядом.
На ней был костюм из белой чесучи, строгий и прямой, заставлявший лишь догадываться о талии, но ладно и явственно обтягивавший бедра. Тонкие чулки без шва делали ноги еще обнаженней, чем была бы сама нагота. Волосы собраны сзади узлом, но узел чуть расстроился, обронив на шею прядки, — а может быть, это и нарочно, из кокетства.
Платон Андреевич знал, что она выступит против него. Что она нанесет ему более тяжкие и верные удары, чем те, которые были нанесены и которые он перенес хладнокровно. Ведь ей раньше других были известны все тонкости проблемы, у нее была отличная выучка и — главное — талант.
И все же он не мог не залюбоваться ею, когда она шла мимо, не мог отвести глаз от этих полных бедер, длинных ног и нежной, почему-то совсем не тронутой летним загаром шеи.
Сколько же ей сейчас? Тогда было двадцать семь, и она к тому времени уже защитила кандидатскую, потом… да, потом был некоторый перерыв… а затем докторская. Значит, двадцать семь плюс…
— Югыдская депрессия долго считалась преимущественно областью нефтегазообразования, из которой газ и нефть мигрировали на обрамляющие ее складчатые сооружения. И здесь известную роль сыграли субъективные геологические представления Платона Андреевича Хохлова…
Она повернулась к нему, то ли извиняясь за то, что вынуждена упомянуть его имя, то ли подчеркивая, что она ведет с ним открытый научный спор, а не следует дурным примерам заушательства. При этом, глядя на него, она привычным жестом взнесла руку и поправила дужку очков.
То, что она носит очки, для него уже не было новостью. Однако этого жеста он еще не знал.
А в ту пору, когда они повстречались впервые, она еще не носила очков. Тогда она была аспиранткой. Аспиранткой того же ВНИГРИ — Научно-исследовательского геологоразведочного института. Приезжала на Печору за материалом для своей диссертации. Она пришла к нему в управление. Кратко изложила тему… что-то о тектонике Верхне-Печорского района. Была почтительна с ним, как подобает аспирантке, беседующей с доктором наук, но и достаточно независима, как это может себе позволить молодая привлекательная женщина, прибывшая из Ленинграда в таежную глухомань. Хохлову даже показалось, что ей не так уж позарез была необходима его консультация и она нанесла этот визит скорей из вежливости, поскольку тема диссертации касалась его, хохловских, владений, его геологического хозяйства.
Потом она уехала на месяц в партию Мчедели. И там произошла вторая встреча. А потом была и третья…
— Как часто мы спешим сослаться на авторитеты. Уловив аналогию между Тимано-Печорской провинцией и Русской платформой, мы сразу поминаем академика Губкина. Но ведь это, товарищи, в корне неверно! Печора живет своей жизнью, и аналогия здесь довольно рискованна…
Из глубины зала, приближаясь к сцене, кочевала ко рядам записка. Вот ее кинули на захлопнутую суфлерскую будку. Из-за кулис тотчас выскочил расторопный молодой человек в черной паре, подобрал бумажку, отдал ее председательствующему. А тот, повертев ее в руках, протянул Платону Андреевичу. На записке значилось: ‘Докладчику’.
Хохлов развернул, прочел: ‘Почему в своем докладе вы умолчали о подлинных причинах, заставивших разведку топтаться в Лыжском районе? Кого вы боитесь — самого себя или призраков прошлого?’
Подписи не было. Почерк показался Хохлову знакомым… Нет, не вспомнить, мало ли он читал всяких служебных бумаг.
Платон Андреевич поднял голову, сощурясь, вгляделся в задние ряды. Но там, под нависшим балконом, было совсем темно.
— Тоня, может быть…
— Нет, не хочу.
Он ужинал на кухне, как обычно. Ему это нравилось: у газовой плиты, воплощающей ныне семейный очаг, подле холодильника, мурлыкающего домовито и ровно, а вдоль стен эти белые шкафы и полки хорошей немецкой работы, на полках эмалевые банки, тоже немецкие, но надписи по-русски: ‘крупа’, ‘рис’, ‘сахар’. Тут вот никак не ошибешься, не спутаешь, тут все разложено по полкам, у каждой полки, у каждой банки свое назначение. И это — хоть это! — дает ощущение порядка, покоя… Он тут как-то яснел душой.
Однако сегодня его даже это раздражало. Из духовки воняло метаном. Занавеска на окне — после стирки, что ли, — скособочилась, стала неприлично куцей. А в довершение всего эти котлеты… Он швырнул вилку.
— Но может быть, ты… У меня есть.
— Не надо.
Она предлагала ему рюмку, а он не хотел. Слава богу, у него не было этой подоночьей привычки пить из-за плохого настроения. Или пить просто так, без толку. Пить он любил с толком.
— Ты полагаешь, что… (…это очень серьезно?).
— Ну, а ты… (…как думаешь? Что я валяю дурака?).
Так они разговаривали между собой уже много лет, отлично понимая друг друга с полуфразы, с полуслова. Это создавало известные удобства, избавляло от длиннот. И, вероятно показавшись бы непостижимым для посторонних, для них самих было совершенно естественным. Как и то, что она называла его Тоней.
— Но, я надеюсь, это не… (…грозит крайностями?).
— А я на них… — Он свирепо грохнул кулаком по столу.
Она прикрыла уши, хотя и знала, что он не договорит до конца. Все-таки она была урожденная Урусова. Наталья Алексеевна Хохлова, его жена, была урожденная Урусова. То есть не просто дворянка, а княжна. Ее девочкой оставили в Омске с крупозным воспалением легких, у добрых людей, на пути в Харбин. Там, в тихом доме, где Хохлов однажды был на постое в пору сибирских экспедиций, ее, уже девицей, и обнаружил Платон Андреевич.
Впоследствии он привык к ней. Точно так же, как к этой манере разговаривать полуфразами. Он привык даже к тому, что Наталья Алексеевна была не ахти как умна. Лично он давно уже считал ее совершенной и непоправимой дурой. Но в гостях либо дома, когда они сами принимали гостей, в различных компаниях, с которыми они водились и где, как правило, собирались достаточно интеллигентные люди, — здесь Наталья Алексеевна всегда и на всех производила очень выгодное впечатление. Она довольно тонко судила о новинках литературы и кино, держалась достойно, не унижалась до провинциальных сплетен, и в этом, наверное, проявляла себя порода. Сам же Хохлов не мог удержаться от корчей, когда она заводила разговор об охлопковской премьере, виденной ею в Москве, и еще об этом новом поэте… ну, как его… Тимошенко?
Что же касается ее дворянства и княжества, то Платон Андреевич никогда, даже втайне, этим не обольщался и не кичился. А проявленную им самим классовую близорукость считал вполне искупленной, протаскав четверть века свою супругу по всяким отчаянным и гиблым, оторванным от цивилизации местам, где все приходилось начинать с самого начала — и не раз, а многажды, и заставив ее делить с ним все лишения и тяготы кочевой жизни. В том же было и ее самой честное искупление.
— Знаешь, Тоня, я начинаю предполагать, что все это из-за…
Наталья Алексеевна повела подбородком куда-то на стену, даже сквозь стену, и еще через несколько стен, — как он сразу догадался, именно в том направлении, туда, где в кабинете Платона Андреевича висела фотография его однокашника по технологическому институту, друга молодости, совершившего впоследствии невероятную и блистательную карьеру, набравшего предельную силу и недавно сверзившегося с этих высот, — судя по всему, непоправимо.
То есть фотография эта висела в домашнем кабинете Хохлова раньше, год тому назад, а потом Наталья Алексеевна сама ее сняла со стены, засунула куда-то подальше, а на место этой фотографии повесила другую — свою собственную, в пышном и улыбчивом девичестве.
Однако, сама того не сознавая, она совершила большую ошибку: этот ее портрет постоянно напоминал Платону Андреевичу о другом, прежнем, висевшем здесь раньше, и все свое разочарование, всю досаду Хохлов переносил теп
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека